"Темная любовь (антология)" - читать интересную книгу автораДэвид Дж. Шоу Небеса в холодильникеСвет прекрасен. Более чем красив. Гарретт видит свет и позволяет благоговению истечь из себя. Гарретт не может не видеть света. Глаза его зажмурены, слезы сочатся из-под саднящих век. Свет находит углы глаз и проникает в них. Он так раскаленно-бел, что затмевает картинку переплетения жил на ставших прозрачными веках. Гарретт пытается мерить время ударами сердца — не выходит. А свет, кажется, был с ним всегда. Он вечен, он всемогущ. Гарретт ловит ртом воздух, но не от боли — не от истинной боли, нет, потому что свет это высшая сила, и этой силе он обязан чудом. Свет — это настолько больше, чем он сам, настолько ярок, что Гарретт слышит, как свет ласкает его плоть, проникает в потайные места, органы, мысли, освещает все извилины и складки мозга. Гарретт прижимает к глазам ладони и восхищается, как свет не обращает на это внимания, как не дает пощады. Гарретт жалок, как он сам чувствует, свет — недвусмыслен и чист. Гарретт глядит в свет и находит новое определение, каким должен быть Бог. Он польщен, что из всех смертных выбран он, которому позволено увидеть этот проблеск божественности. Разум воспринимает свет как горячий, но тело не ощущает ожидаемого жара. Такой чистый, такой тотальный… Никогда в своей жалкой, смертной жизни не был он свидетелем такого зрелища. Наконец свет становится слишком сильным. Гарретт должен отвратить взор, но не может. Куда бы ни повернул он голову, свет и там, смывая мелочи жизни, вину, людские страхи и ошибки прошлого, неправильные понятия будущего. Свет в голове Гарретта — навеки. Он пытается найти слова, чтобы сказать их свету, и находит лишь лживые, ограниченные людские понятия — любовь, например. Женщина в кровати с мужем. У них антракт между актами любви, глаза женщины блестят синевой в полутьме тем единственным сиянием, которое говорит, что этот мужчина — единственное, что она сейчас видит или хочет видеть. Она говорит ему, что она его любит. Это не нужно. Что бы ни сказала она ему в полутьме, ему хорошо. Она касается пальцем его носа и медленно проводит вниз. Тебя. Я люблю. Он знает. Он собирается что-то сказать в ответ, если не для чего другого, то чтобы не покинуть ее в их теплом послелюбовном покое, не бросить ее одну среди слов любви. Он хочет сказать что-то чувственное, остроумное и любовное, чтобы доказать, что любит. Он лежит на спине, и ее нога, теплая и мягкая внутренняя поверхность бедра, лежит на его ноге. Ты — мой, говорит это объятие. Ты — то, чего я хочу. А мужчина еще ищет слов, которых не будет. Он упустил момент. Если упустишь момент, в штиль ворвутся другие силы, и редко когда будет у тебя право решать или выбирать. Потом уже мужчина думает, что успей он тогда сказать, ничего бы не случилось плохого из того, что было потом. Раздаются громкие звуки. Следующее, что понимает этот человек — его жена кричит, а он лежит, придавленный щекой к ковру. Жена выкрикивает вопросы, на которые в этой жизни ответа не будет. Руки человека скованы наручниками за спиной. Его поднимают, голого, за эти наручники, и лампы включаются в спальне. Он вертит головой, пытаясь увидеть. Его вздергивают очень больно за скованные руки. Мелькает сцена: его жена, тоже голая, прижата к стене, и ее держит за горло человек в деловом костюме, другой рукой тыча ей в нос пистолет, и очень понятными словами велит заткнуться, чтобы хуже не было. "Как в плохом гангстерском фильме", — думает человек. Это все он видит восьмую долю секунды — и снова ударяется об пол, ощущая свежую теплую влагу, сочащуюся из рассеченной брови. Его лодыжки тоже скованы — полицейской виниловой лентой. Его вздергивают спиной вверх — пенис болтается — и выносят из собственной спальни, как кабана на вертеле. Он еще пытается увидеть жену, когда его выносят из дверей. В этот момент увидеть жену для него становится самым жгучим императивом жизни. Его уволакивают, и он кричит ей, что любит ее. Он не знает, слышит ли она. Ее он не видит. Слова выходят легко. Он никогда уже не увидит своей жены. Доннелли с заинтересованным выражением лица смотрел на ящик, чуть склонив голову вправо. Он глубоко затянулся, отчего столбик пепла вырос на четверть дюйма, потом пожал плечами, как комик, который знает, что сказал убойную шутку… но публика слишком глупа, чтобы ее оценить. — Так что же этот тип сделал? — спросил он с деланным легкомыслием. — Это секретная информация, — ответил Камбро. — И это не твое собачье дело. Это дурацкий вопрос, Честер, и ты это сам знаешь. — Проверка, — сказал Доннелли. — Мне полагается задавать неожиданные вопросы умникам вроде тебя — для проверки, что вы умеете держать язык за зубами. Так что он сделал? — Насколько я знаю, он репортер. Оказался в ненужном месте в неподходящее время с фотокамерой и магнитофоном, которых мы не нашли. Сверху спустили приказ его расколоть. — Забавно. — Выпотрошить его до конца, как я понимаю. — Камбро закинул в рот четыре таблетки кодеина с аспирином, как леденцы. — У тебя еще есть вопросы? — Что он видел? Что он слышал? — Давай я тебе задам вопрос: ты хочешь сохранить свою работу? Или хочешь, чтобы я потерял свою? — Это два вопроса. — Доннелли явно веселился. — Ты первым задал два. — Да, но твои ответы заставили меня остыть. Хочешь сигарету? — Нет. — Камбро на самом деле хотел, но считал, что эта привычка слишком выходит у него из-под контроля. В этой закрытой и защищенной от подслушивания комнате было мало куда себя девать, и он радовался обществу Доннелли на этой смене. — Они его заперли на четыре дня в обыкновенной парилке — без всяких телефонных звонков. Не вышло. Тогда ребята из отдела работы с людьми стали выколачивать из него пыль — опять ничего. Они работали брезентовыми трубами с железными опилками. — Угу. — Доннелли докурил сигарету и стал искать глазами пепельницу. Потом затушил окурок о подошву. — Следов не оставляет, разве что синяк-другой, а внутренние органы превращает в кашу. — Ага. Телефонной книгой они тоже пользовались. — А он прочитал телефонную книгу и говорит: "Отличный набор персонажей, но сюжет проваливается". — В общем, пробовали много чего, и все впустую. — Ладно. — Доннелли похлопал себя по карманам в поисках сигареты. Надо бы бросить эту привычку. Не курение, конечно, а хлопанье по карманам. — И что? — И то. Позвали медиков. Они попробовали пентотал натрия — глухо. Тогда психоделики, потом электрошок. Снова ноль. Вот тут и наша очередь. Доннелли посмотрел второй раз. Да, на консоли Камбро действительно стоял кухонный таймер. У жены Доннелли когда-то был такой же: круглый циферблат, устанавливаемый на время до шестидесяти минут. Доннелли показал на таймер, потом на большой ящик. — Вы его там маринуете? — Ага. Еще не готов. Ящик представлял собой пятифутовый куб и был похож на промышленный-холодильник. Белая эмаль, стальная арматура и никаких заметных деталей, кроме большого привинченного люка, вроде тех, которые Доннелли видал на авианосцах. Толстые кабели на 220 вольт змеились от консоли Камбро к ящику. — Тебя надули, — сказал Доннелли. — Подсунули аппарат без морозильника. Камбро скорчил гримасу, как всегда делал в ответ на шутки Доннелли. А Доннелли отметил — не в первый раз, — что голова у него совершенно круглая, как луна, на уровне бровей с кратерами очков сумасшедшего ученого с искрами голубого и золотого в оправе. — Новые очки? — Да, старые слишком были тесны. Пытка. Они мне вот здесь натирали. Если тебе когда-нибудь понадобится извлечь из меня информацию, просто заставь меня носить мои старые очки, и я соглашусь убить собственных детей. Доннелли обошел полный круг около ящика. — Как он у нас называется? — Холодильник. А как же еще? — Репортер? Забавно. У журналистов, как правило, хребта не хватило бы на такой марафон. — Если бы он заговорил, его бы здесь не было. — Правильно, согласен. — Чего ты так смотришь, Честер? — Люблю смотреть на человека, который делает свою работу с удовольствием. Камбро сделал неприличный жест пальцем. — Ты так и собираешься здесь торчать и любоваться мной весь день или я тебя уговорю заняться наконец делом и сварить кофе? Таймер Камбро дзинькнул. — Я хотел посмотреть, что будет, когда наш репортер наконец размочалится, — сказал Доннелли. — Пока что будет вот это. Камбро взял таймер и завел его опять на шестьдесят минут. Доннелли прищурился. — О Господи. Сколько же ты уже здесь сегодня? — Шесть часов. Новые правила требуют восьми. — А! Сливки, сахар? — По капельке. Сливок только чуть забелить. — Ты говоришь, как моя жена. — Только попробуй ко мне полезть, и я отстрелю тебе яйца. — Возможно, я задам глупый вопрос… — От тебя я другого не жду, — перебил Камбро. — …но могу я что-нибудь получить от нашего друга репортера? Камбро оттолкнулся от консоли, и рокот колесиков его кресла прозвучал гулко и громко, как тиканье таймера. Он просунул пальцы под очки и стал тереть глаза, пока они не покраснели. — Я сказал, что он репортер? Можешь вычеркнуть. Он был репортером. Когда он выйдет из холодильника, ему уже ничего не будет нужно, кроме разве что оббитой пробкой камеры. Или деревянного костюма. Доннелли все смотрел на ящик. Было в нем что-то зловещее, какая-то аномалия, от которой нельзя отвести глаз. — Так может, сделать ему укол доброго старого цианида? — Пока нет, — ответил Камбро, трогая таймер, будто ища в нем поддержки. — Пока еще нет, мой друг. Время потеряло смысл, и это для Гарретта хорошо. Облегчение. Он освобожден от всего, что было когда-то границей, от унылости ежедневного. Здесь нет дня, нет ночи, нет времени. Он освобожден. Простейшие входные сигналы и ограничения его физической формы стали его единственными реалиями. Когда-то он читал, что следующим шагом эволюции человека может быть лишенный формы интеллект — вечный, почти космический, неумирающий, бессмертный, трансцендентный. Если свет был Богом, то холод есть Сон. Новые правила — новые божества. Он свернулся в клубок, как зародыш, как побитое животное, и непроизвольно дрожал, пока его освещенный разум боролся с проблемой, как проявить повиновение этому последнему богу. Кости пробирает холод, руки и ноги далеко-далеко и ничего не чувствуют. Вдох — ледяной нож, ввинчивающийся в оба легких. Он старается дышать неглубоко и молится, чтобы израненный пищевод поделился с воздухом крупицей метаболического тепла до того, как тот безжалостно вопьется в легкие. Он все еще простой смертный. Он знает, что холод не унесет больше нескольких критических градусов температуры сердца. Холод его не убьет, он испытывает его, предлагая самому исследовать грань своих возможностей. Убить Гарретта было бы слишком легко и бессмысленно. Он не выжил бы в свете лишь затем, чтобы погибнуть в холоде. Холод позаботится о нем, как позаботился свет, как будто беспечному богу велели позаботиться о пастве — изувеченной, измученной и убитой… только чтобы проповедовать обновленную веру. Холод проникает глубоко, но лишь в плоть. Пальцы рук и ног превратились в далекие источники утраченных чувств. Гарретт перекатывается на правый бок, потом на левый, заклиная по очереди каждое легкое, пытаясь справиться с леденящей болью, расщепив ее на фрагменты. Он позволяет внешней среде нулевой температуры протечь сквозь себя, а не биться о жалкие стенки его кожи. Он думает о павшем дереве в лесу. Он здесь — значит, у холода есть цель. Он — доказательство звука в безмолвной заснеженной лесной чаще, морозный воздух нуждается в нем, как и он в этом воздухе, чтобы удостовериться в собственном существовании. Сжавшись в комок и дрожа, по-прежнему голый, с медленно ползущей по неоттаявшим жилам кровью, Гарретт позволяет холоду овладеть собой. Он радуется его беспощадной природе, его грубой порывистости. Гарретт закрывает глаза. Ощущает блаженство. Улыбаясь, со стиснутыми зубами, он спит. На грязном кофейном столике перед Альварадо находились несколько нужных предметов: бутылка скотча, большой фотоаппарат, тупоносый пистолет и нераспечатанный конверт. Камера была самонаводящаяся, заряжена цветной пленкой ASA 1600 и снабжена звукозаглушающим боксом для бесшумной работы. За секунду можно было сделать двадцать один снимок. Виски было отличное, и бутылка уже была наполовину пуста. Пистолет — армейского образца "бульдог" сорок четвертого калибра, еще ни один патрон не использован. При всяком легком ночном шуме в доме Альварадо напрягался, и сердце его начинало колотиться чуть сильнее в ожидании. Мгновение бежало за мгновением, и ничего не происходило… хотя могло произойти в любое следующее мгновение. Он доехал до самой долины Сан-Фернандо, чтобы отправить заготовленные бандероли — копии своих драгоценных снимков и магнитофонных лент. Сейчас они были в безопасности, улики убийственные, и единственная причина, по которой он все еще торчал у себя в квартире, было то, что ощущение у него было, будто он замазан. В камере ждали новые улики. Более свежий, токсичный, опасно хороший материал, подкрепляющий его и без того сильные позиции. Альварадо поднял конверт и в тысячный раз прочитал адрес. Это был счет от кабельного телевидения для Гарретта, его соседа. Когда-то давным-давно компьютерные боги, составляющие списки почтовой рассылки, икнули и перепутали их адреса. Чем пытаться исправлять эту ошибку раздраженными и бесполезными телефонными звонками, Альварадо и Гарретт уже почти год обменивались почтой, подсовывая ее под дверь соседу, если того не было дома. Им обоим приходилось много разъезжать. Почта стала у них стандартным источником шуток. Гарретт был рекламным агентом издательства. Он ездил по своему участку с большим портфелем и ходил от магазина к магазину. Альварадо состоял в штате "Лос-Анджелес Таймс", пока не попал под сокращение, за которым последовало прекращение приема на работу во всех газетах, объясняемое спадом. Он стал независимым журналистом и был им до тех пор, пока время не сделало очередной поворот. Он слишком долго жил журналистской работой, чтобы не верить в карму. Путь независимого журналиста привел его в очень странные новые места. Альтернативные газеты. Таблоиды. Поп-журналы. И журналистские расследования по собственной инициативе. Теперь если его страхующие контрагенты сумеют воспользоваться дубликатами фотографий и пленок, которые уже в пути, Альварадо снова окажется крупной козырной картой. Ожидание было не худшей частью работы, хотя последние несколько адских дней он здорово висел на волоске. Иногда репортеров за их материал убивали. Это случалось, хотя общественность редко узнавала об этом. Именно поэтому Альварадо устроил свою продуманную сеть страховки. Иногда репортеров ждала судьба хуже смерти. Поэтому и заряженный пистолет, и тихие бдения в темной комнате. Это случилось дня четыре-пять назад. Или неделю. У Альварадо график сна и бодрствования сильно нарушился из-за боевой готовности. Неделю назад он услышал ночью шумную суету. А его убойные фотографии и ленты еще не были тогда ни скопированы, ни отправлены. Он в один миг пробудился от дремы, настороженный и готовый ко всему. Сначала он подумал, что это простая домашняя ссора — Гарретт со свой женой или любовницей о чем-то громко и сердито спорят, как бывает иногда у живущих вместе пар. Мозг Альварадо расшифровал шум. Это была не ссора. Он помнил, как схватил камеру и вышел на балкон. После секундного колебания он перешел на соседний балкон Гарретта и тут же понял, что дело очень плохо. Большую часть всей сцены он наблюдал в видоискатель камеры, наведя ее на щелку света, падающую из занавешенной двери Гарретта. Он видел, как обнаженного Гарретта быстро и профессионально скрутили гориллы в безликих костюмах, явно из спецслужбы. Жену или любовницу Гарретта, тоже голую, грубо задвинули в угол. Агенты действовали так, будто знают, чего хотят. Двадцатью одним быстрым кадром позже скрученного Гарретта унесли… а Альварадо вернулся к старому, не менее пугающему делу. Ему надо было еще и свое будущее защитить. Сейчас, сегодня, Альварадо сидел, глядя на счет от кабельного телевидения, адресованного Гарретту. Счет пришел к нему. А к Гарретту пришли люди нанести визит, предназначенный его соседу. Альварадо знал, что это приходили за ним. Случайность почти чудесная, которая дала Альварадо время поместить свой материал в безопасное место. По счету уплатил Гарретт, и потому, быть может, Альварало был еще жив. И при этом его жизнь стала плохим черным фильмом. Вот он сидит, пьет, теребит пистолет и воображает неизбежную схватку. Бум, бум — и в сиянии славы все попадают в газеты. Посмертно. Потому что на этот раз плохие парни адресом не ошибутся. Если свет был Богом, а холод — Сном, то звук был Любовью. Гарретт решил, что его закаляют и очищают для какой-то очень важной цели, долга или избранной судьбы Он чувствовал гордость и собственную значимость. Не может быть, чтобы ему было столько откровений без всякой цели… и потому он внимательно учит все уроки, которые приносят ему звуки. Он — внимательнейшее божественное дитя в процессе обучения. Крайности, которые он выдерживает, — вехи его собственной эволюции. Он начал обычным человеком. Теперь он становится чем-то намного большим. Это восхитительно. Он с нетерпением ждет Жара, и Безмолвия, и Тьмы, и всего, что еще только ему предстоит. — Хочешь посмеяться? — спросил Камбро. Доннелли почувствовал, что вряд ли это его позабавит. — Я такие шуточки отпускаю в унитаз. — Не такие громкие. Знаешь насчет нашего репортера? Дворники его взяли сегодня в три утра. А у нас в холодильнике неделю сидел совсем не тот. Доннелли не засмеялся. Он никогда не смеялся, если чувствовал, что у него желудок проваливается, как оторвавшийся лифт, отрывая ему яйца по пути в Преисподнюю. — То есть этот тип невинен? Стиль Камбро не признавал ни застенчивости, ни отступлений. — Я бы этого не сказал. — В том смысле, что каждый в чем-нибудь да виноват? — Нет. Я бы не сказал, что наш друг в этом ящике невинен. Уже нет. Они оба смотрели на холодильник. Внутри сидел человек, который был подвергнут стрессам и крайностям, способным сломать самого стойкого из оперативников. Его мозг должен был превратиться в швейцарский сыр… и этот человек не был ни в чем виноват… кроме того, что был невиновен. — Мудаки эти Дворники, — фыркнул Доннелли. — Всегда они все приказы перепутают. — Шайка дураков с пистолетами, — согласился Камбро. Всегда лучше, когда виновато другое ведомство. — Значит… ты его отпустишь? — Не мне решать. Они с Доннелли оба знали, что человека в ящике надо отпустить, но ни один из них не пошевелится, пока сверху не придет нужная бумага на нужный стол. — На чем он сейчас? — Высокочастотный звук. Отмерен на… ой, блин! На глазах Доннелли Камбро схватил кухонный таймер и запустил его в стену. Он разлетелся на куски. Камбро начал бешено дергать выключатели, и стрелки на циферблатах стали падать. — Этот проклятый таймер заело! Он остановился! Доннелли немедленно поглядел на холодильник. — Он слишком долго просидел под слишком громким звуком, Чет! Проклятый таймер! Они оба подумали, что же они увидят, когда откроется люк. Наконец Гарретт чувствует, что он слишком далеко зашел, что слишком высокую цену должен взять с себя самого. Он выдерживает, ибо он должен. Он парит над краем тысячелетнего людского пути. Он — первый. И он должен выдержать эту перемену с открытыми глазами. Звук ничего больше не оставляет в мире Гарретта. И наконец он успевает сказать, пока еще не поздно: "Я люблю тебя". Это приходится кричать, но все равно не поздно. У него взрываются барабанные перепонки. Камбро пил кофе в комнате отдыха. Плечи его повисли, локти уперлись в колени, как у кающегося грешника. — А про самозащищенный предохранитель слыхал? — спросил Доннелли. Который защищает сам себя, пережигая всю стереосистему? — Реакции не последовало. — Я видел, что холодильник открыт. Когда оттуда забрали нашего парня? — Утром. Я был за пультом, когда наконец пришел приказ. — Слушай, у тебя руки дрожат! — Чет, я, честное слово, готов зареветь. Я видел, как этот парень вылезал из холодильника. Ничего подобного в жизни не видел. Доннелли сел рядом с Камбро. — Плохо? — Плохо! — из губ Камбро вырвался ядовитый смех. — Мы открыли ящик, и этот тип посмотрел на нас, как будто мы украли у него душу. Он был весь покрыт кровью, в основном из ушей. И начал вопить. Чет, он не хотел, чтобы мы его забирали. Плохо, когда профессионал вроде Камбро начинает вот так изливаться. Доннелли сделал размеренный вдох, успокаивая собственный метаболизм. — Но вы его извлекли. — Да, сэр, именно так. И когда мы это сделали, он вырвался, выцарапал себе глаза ногтями и удушил себя собственным языком. — О Боже… — Его унесли Дворники. — Уборка трупов — хоть это они умеют. — Есть у тебя сигареты? Доннелли протянул ему сигарету и дал прикурить. Потом закурил сам. — Чет, ты когда-нибудь читал "Колодец и маятник"? — Кино смотрел. — Там про одного человека, которого несколько дней пытает инквизиция. Когда он уже почти падает в колодец, его спасает французская армия. — Беллетристика. — Конечно, хэппи энд и так далее. Мы сделали то же самое. Только у нас этот человек не хотел выходить. Он там что-то нашел, Чет. Что-то, чего тебе или мне не найти никогда. А мы его вытащили, оторвали от того, что он нашел… — И он умер. — Ага. Они несколько минут помолчали. Никто из них не был особо склонен к духовным размышлениям — им платили за умение делать свою работу. И все же ни один из них не мог отогнать мысль о том, что же такое увидел в ящике Гарретт. И никто из них никогда не войдет в ящик, чтобы это узнать. По многим причинам. По тысяче причин. — У меня для тебя подарок, — сказал Доннелли. Он протянул новенький домашний таймер. С инструкцией и гарантией. Это заставило Камбро улыбнуться. Слегка. — Не торопись, друг. Служба зовет. Позже выпьем. Камбро кивнул и воспринял как должное дружеское похлопывание по плечу от Доннелли. Он просто делал свою работу. Это не грех. Доннелли шел по освещенному неоновыми лампами коридору, вполне сознательно избегая комнаты, где стоял холодильник. Видеть его сейчас открытым не хотелось ужасно. Он сделал мысленную заметку: прочитать рассказ По. Он любил читать хорошие книги. |
||
|