"Сократ и Мы" - читать интересную книгу автора (Толстых Валентин Иванович)

СОДЕРЖАНИЕ


Введение


Сократ и Мы

"Сократовский характер"

Сократ и "учителя мудрости"

Сократ и ученики

Выбор Сократа


Галилей против Галилея

Знание и нравственность: ситуация и проблема

Мужество нравственной позиции

Дилемма истинная и ложная


Загадка Зилова

Не просто скандал

Когда характер становится проблемой

Среди своих чужой

"Пустое сердце бьется ровно…"

"…Алик из аликов"

Выход… Он же вход в проблему


Драма Иртенева

Неужели одно лишь наваждение?

"Идея, попавшая на улицу"

Фиговый листок морали

Крупным планом


Подводя итоги…

Сократ и Мы


"Сократовский характер"


Такие личности не созданы природой, а самостоятельно сделали себя тем, чем они были; они стали тем, чем хотели быть, и остались верными этому своему стремлению до конца жизни. Гегель

Давно замечено, что великие образы человеческой истории разделяют с великими образами человеческого искусства одно высшее преимущество: они неисчерпаемы. Такова и фигура Сократа. О нем существует огромная литература, вобравшая в себя, кажется, все моменты его житейской биографии и мыслительной деятельности, известные по оставленным далекой эпохой свидетельствам. Не было периода и поколения в мировой истории, которые бы прошли мимо на редкость удивительной судьбы человека, чья жизнь, учение и смерть воспринимаются каждой новой эпохой как урок, который полезно не только "заучить", но и осмыслить, понять, "пропустить через себя". Ведь прошлое оставило нам не одни лишь "готовые" плоды цивилизации, которые нужно усвоить и развить дальше, но и немало "мировых загадок" (используем выражение К. Маркса), которые еще предстоит разгадать и разрешить. И среди них – тайна тысячелетней значимости Сократа, неисчерпаемая, как сама движущаяся жизнь.

До сих пор продолжается полемика вокруг "подлинности" личности Сократа и обсуждается вопрос о том, какая "апология Сократа" – Платона или Ксенофонта – наиболее соответствует исторической правде. Хотя платоновской версии всегда отдавалось предпочтение как наиболее близкой первоисточнику в трактовке основных принципов и идей философии Сократа, тем не менее сам факт "посредничества", не говоря уже о явных расхождениях в оценке целого ряда моментов биографии и учения "мудрейшего из мудрецов", был и остается причиной разногласий и разночтений. И отнюдь не мелких, о чем свидетельствует уже тот факт, что греческий философ и критик Костас Варналис, используя мотивы Платона и Ксенофонта, написал полемическую "Подлинную апологию Сократа", где обнажается социально-политический смысл судилища над философом и его отношений с античным обществом. Стремление воссоздать научно достоверный, "объективный" по своей исторической принадлежности облик Сократа, раскрыть с максимальным приближением к истине смысл и содержание его учения – задача и сегодня непростая для историков философии, и можно предположить, что будущим исследователям она оставит еще немало "белых пятен". Пока идет спор и сохраняется надежда, что "пятна" будут заполнены, можно согласиться с Л. Фейхтвангером: "Сократ, несомненно, был не всегда тем Сократом, которого изображают Платон и Ксенофонт. Но если он бывал таким хоть иногда, это уже много. А раз он бывал таким, значит, Сократ Платона и Ксенофонта и есть настоящий Сократ; а каким он был на самом доле, не имеет ровно никакого значения" [Фейхтвангер Л. Собр. соч. В 12-ти т. М., 1968, т. 11, с. 735.].

Но есть еще один путь осмысления прошлого, не менее увлекательный и достоверный, чем строго научное, "понятийное" познание явлений и фактов. Это – путь искусства, осваивающего мир духовно-практическим способом и пробивающегося к объективной истине своими особыми средствами. Хотя познавательная сила искусства давно признана, а его право "на равных" с наукой поднимать самые трудные вопросы бытия никем не оспаривается, момент известного недоверия (пусть и невысказанного) все-таки остается. Да и можно ли вообще довериться художественному изображению, в котором научное знание нередко противоречиво сталкивается с вымыслом и домыслом, не подкрепленными никакими "фактическими" данными?

Применительно к интересующему нас случаю с Сократом можно поставить этот вопрос конкретнее: возможен ли Сократ, увиденный глазами нефилософа, и притом интересный всем, в том числе и философам? Да, возможен, ибо представляемые искусством широкие круги общественности по-своему видят и оценивают "то же самое" историческое явление. При этом немаловажно, что для искусства объективное содержание такого явления (в данном случае "истории Сократа") неотделимо от переживания его человеком наших дней, привносящим свое исторически определенное видение мира, расставляющим такие акценты, которые делают историческую проблематику актуально-современной, сопричастной тем жизненным проблемам, которые приходится решать сегодня.

Но для того чтобы это случилось, надо сохранять верность принципам реалистического искусства, суть которого путем раскрытия его взаимоотношений с действительностью гениально угадал и точно определил еще Аристотель в своей "Поэтике". Задача поэта, по Аристотелю, говорить не о происшедшем, а о том, что могло случиться, о возможном по вероятности или необходимости (и, стало быть, известная "нефактологичность" искусства есть признак силы и преимущества последнего, например, перед наукой). Даже тогда, когда художнику приходится изображать действительные, фактически происшедшие события, он, тонко замечает Аристотель, все-таки творец, так как ничто не препятствует тому, чтобы некоторые действительные события имели характер вероятности и возможности. Эту принадлежность искусства к области "полудействительности и полунеобходимости" знаток античности профессор А. Ф. Лосев трактует следующим образом: то, что изображается в художественном произведении в буквальном смысле, не существует на деле, но заряжено действительностью, является тем, что задано для действительности и фактически (когда угодно и сколько угодно) может быть не только задано, но и просто дано. Голые факты, взятые сами по себе, не интересуют поэта. Его интересует в изображаемом то, что воспринимается не само по себе, но как источник других возможных предметов и представлений и всегда указывает на что-то другое, зовет к другому [См.: Лосев А. Ф. История античной эстетики. Аристотель и поздняя классика. М., 1975, с. 364, 367.]. Сократ – историческое лицо, а не литературная фикция. Но было бы чрезвычайно непродуктивным занятием ограничиваться констатацией его "фактологичности" в художественном произведении, где и самый невероятный вымысел может оказаться жизненной правдой, достовернейшей истиной.

Сократу буквально предопределено стать героем произведения искусства, настолько он сам, его образ жизни, способ мышления и характер, с предельной очевидностью раскрывшийся во время суда над ним, глубоко индивидуальны, неповторимы, или, как пишут ныне, личностны. Это именно тот случай, когда факт жизненный может стать фактом художественным, обретя, несмотря на свою исключительность, все достоинства типического образа.

Высказанные нами мысли навеяны пьесой Э. Радзинского "Беседы с Сократом". Соединение художественной свободы в оперировании историографическим материалом с гражданской ответственностью в его истолковании позволило драматургу создать произведение, предоставляющее зрителю драгоценную возможность насладиться (используем слова А. И. Герцена) "зрелищем развития духа" [Герцен А. И. Собр. соч. В 30-ти т. М., 1954, т. 1, с. 258.], бесстрашием человеческого интеллекта, испытать радость общения с поистине феноменальной личностью.

Не останавливаясь на собственно художественных достоинствах пьесы, поскольку не это является нашей целью (к тому же они уже были отмечены критикой), мы хотим акцентировать внимание на важности затронутых в ней нравственных проблем, имеющих, как нам кажется, прямое отношение к сегодняшним раздумьям о развитии социалистической личности.

Принципы нашей нравственности, неотделимые от классовой борьбы за победу коммунизма, вобрали в себя все лучшее, что выработало человечество в процессе становления и утверждения действительно гуманных форм общежития, в отстаивании которых многие выдающиеся умы прошлого и настоящего дали пример подлинного мужества и стойкости, жертвуя подчас всем, даже самой жизнью. Поэтому античный Сократ, очень сложный и противоречивый в своей жизни и деятельности, близок нам по духу своих нравственных исканий и убеждений, по бескомпромиссности и определенности отстаиваемых им идейных позиций, по глубокой вере в достоинство личности.

Вот одна из характеристик Сократа, дающих контурное изображение его образа жизни, характера и философской позиции.

"Кто этот человек? – Его зовут Сократ, и весь свет знает его. Ибо с тех пор, как он забросил резец, которым он прежде работал, его можно найти везде в Афинах, где что-либо случилось… Но в особенности где ведется диспут, он уже налицо. Ужас софистов: ибо никто не устоит против него. Но этого ему еще мало: он болтает со всяким, кто ему попадется на пути… Так, значит, он один из тех торговцев мудростью, которые приманивают к себе богатую молодежь, обещая ей всякие знания и красноречие и вытягивая деньги из ее кошелька? – Напротив, он никогда не брал ни обола. – Так, стало быть, он богат и независим? – Ничуть не бывало; ему приходится туговато. Дома у него сидят жена и дети, у которых едва есть по куску хлеба… и сам он пользуется лишь самым необходимым. – Но чего же хочет этот человек?

Не принадлежит ли он к числу глупых болтунов? – Нет, все удивляются его ясной, твердой и разумной речи. – Может быть, он так жаден до новой мудрости, что не хочет пропустить ни одного ее слова и повсюду ищет ее? Наоборот, он не оставляет на ней живого волоска и ничего не хочет слышать о ней. – Значит, он знает что-нибудь еще лучшее? – Нет, он повторяет каждому, что знает лишь одно: то именно, что он ничего не знает" [Винделъбанд В. Прелюдии. Философские статьи и речи. СПб., 1901, с. Г,0 51.].

Этическая сторона истории процесса над Сократом, как в случае с "выдуманным" Гамлетом Шекспира и "невыдуманным" Галилеем Б. Брехта, поучительна для любого времени и поколения людей. Она и находится в центре внимания в пьесе Э. Радзинского.

Герой пьесы – странный по своему образу жизни, поведению и даже внешнему виду человек. "Исторический" Сократ был небольшого роста, тучный, лысый, курносый, с толстыми губами и глазами навыкате, всегда в поношенном плаще и босой. Оставим в стороне особую тему о "несправедливости" природы, способной наделить внешней привлекательностью, броской красотой людей пустых, с убогой душой и умом и обделить в то же время наиболее интересных и достойных внимания своих творений.

М. Монтень с горечью констатировал это на примере именно Сократа: "Как жаль мне, что Сократ, являющийся величайшим примером всех добродетелей, был, как утверждают, безобразен лицом и фигурой, – это так не соответствовало красоте его души: ведь он был до безумия влюблен во все прекрасное" [Монтень М. Опыты. М., 1960, кн. 3, с. 346.]. Судя по всему, самого Сократа такая "несправедливость" мало заботила, и он не без снисходительной иронии называл красоту "недолговечным царством" [Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. М., 1979, с. 211.]. Он был похож на Силена, что означало победу внутренней, духовной красоты над внешним безобразием.

И вот этот прекрасный, но внешне некрасивый человек появляется на сцене как раз в тот момент, когда узнает, что он обвинен в "выдумывании" новых богов и "развращении" молодежи и что предполагаемое наказание за это смерть. Суд над Сократом, ожидание исполнения приговора и смерть – такова сюжетная канва пьесы, внутри которой и происходит самое главное. Л именно беседы Сократа с окружающими, друзьями и недругами, беседы необычные: здесь нет учителя и учеников, а есть беседующие и признается лишь один судья – старшинство мысли.

Если бы понадобилось назвать имя человека, первым познавшего культурную, собственно "человеческую" ценность общения между людьми и превратившего беседу ("взаимный разговор", "общительную речь", как определил ее В. Даль) в подлинное искусство, то им по праву можно считать Сократа.

Отметим, кстати, что проблема диалогичности мышления, в последнее время активно обсуждаемая в литературе, связана с более широкой темой "производства идей", рождения сознания из общения [См.: Библер В. С. Мышление как творчество. М., 1975; Михайлов Ф. Т. Загадка человеческого Я. М., 1976; Боткин Л. М. Итальянские гуманисты. Стиль жизни, стиль мышления. М., 1978, и др.]. Сократическая беседа, или диалог, не что иное, как особый способ создания мыслительного содержания, секрет которого заключен в характере, в природе человеческого общения. Суть этого способа, в истолковании М. М. Бахтина, состоит в следующем. Истина не возникает и не находится в голове отдельного человека, она рождается в процессе беседы между людьми, совместно ищущими истину. Сократ называл себя "сводником", потому что сводил людей и сталкивал их в споре, в результате чего и рождалась истина. По отношению же к этой возникающей истине он называл себя "повивальной бабкой", так как помогал рождению истины [Бахтин М. М. Проблемы поэтики Достоевского. М., 1979, с. 126.]. Именно посредством диалога вырабатывается и воспитывается умение высказывать и обосновывать свою точку зрения (на обыденном уровне – мнение) на вещи и события с целью проверки последней на истинность. Сократическая беседа, таким образом, составляет оппозицию монологизму как принципу (но не монологу как таковому, ибо он не менее оправдан и продуктивен в качестве способа обнаружения истины, чем диалог), то есть претензии на "готовую истину", боязни подвергнуть любую идею, взгляд, теорию открытому и всестороннему обсуждению.

Конечно, не всякий спор и не любой диалог полезны и обязательно ведут к истине. Например, спор схоластов, несмотря на соблюдение всех законов формальной логики, построен всего лишь на разноречии, а не разномыслии и потому диалогичен только внешне. Демонстрируемая при этом "диалектика" очень скоро выдыхается и малопродуктивна. Правда, могут сказать, что платоновский диалог, где главным действующим лицом выступает как раз Сократ, в действительности монологичен, ибо "мудрейший из мудрецов" оказывается непроницаемым и недосягаемым для собеседников (участники беседы, как правило, только слушатели, "ученики", "мальчики для битья") [Баткин Л, М. Итальянские гуманисты. Стиль жизни, стиль мышления. М., Г-178, с. 175.]. И тем не менее даже в этом случае перед нами настоящая диалектика, так как мысль Сократа внутренне диалогична, он находится в состоянии постоянного спора с самим собой. Не беда, если человек не спорит с другими; беда, когда он перестает спорить с самим собой. Тогда-то и появляется, если экстраполировать эту ситуацию на современность, пресыщенность, самодовольство, комчванство, чуждые образу мышления и позиции личности ленинского типа.

Имея в виду сократический диалог в платоновской интерпретации, Л. М. Баткин считает самосознание Сократа полным поучительности потому, что он был всегда устремлен в глубь самого себя и непрерывно, даже беседуя о первоначалах бытия, мыслил и о том, как он мыслит. Сомнение в себе – это уважение другого.

Поэтому-то сократовская мысль постоянно развивается, а внутреннее оппонирование ей необходимо для того, чтобы измениться необратимо.

Оказывается, беседовать, или общаться, совсем не просто, это особый дар, данный не всякому. Помимо стремления к истине и развитой способности мыслить он предполагает умение слушать и слышать другого человека, реализуя потребность в общении, в процессе которого только и можно познать мир и самого себя. Качество, скажем прямо, не самое распространенное в наше время. Человеку часто приходится нелегко, когда он надеется быть услышанным и правильно понятым своим собеседником, ибо нередко спор оказывается не исканием истины (предполагающим и момент сомнения, понимание относительности собственных познаний), а настаиванием на "излюбленной мысли", тем более категоричным, чем меньше человек знает.

И замечаешь, как тот, кто только что горячо убеждал тебя, доказывая правоту собственной точки зрения, немедленно "выключается", становится рассеянным, гаснет его взор, когда наступает, казалось бы, самый важный и интересный момент в разговоре или споре – возможность убедиться в том, что тебя поняли, и поняли правильно.

Действительно, очень трудное это дело – умение "вести беседу", где наряду с общением нет ничего важнее и дороже, чем желание пробиться к истине. Как правило, "монологическому" человеку это не удается. Для этого нужно, чтобы оба собеседника были хотя бы немножко Сократами по принципу своего поведения в процессе общения с другими людьми. Ведь в настоящем споре нет победителей и побежденных, выигрывают обе стороны, ставшие чуть-чуть мудрее, избавившись от заблуждений, еще вчера казавшихся им неопровержимыми истинами.

Впрочем, проблема диалогической формы имеет и более глубокий смысл, затрагивает не только субъективную способность вести беседу.

Это хорошо осознал в свое время А. Шефтсбери, прибегнувший к сократическому способу изложения в "Моралистах", чтобы отразить атмосферу и быт современной ему Англии. Применительно к содержанию замысел просветителя увенчался успехом. Но форма диалога, столь естественная в "сократических сочинениях" Платона и Ксенофонта, обернулась здесь стилизацией в античном духе. Обладая даром мыслителя и художника одновременно, Шефтсбери остро ощутил несоответствие избранного способа разговора с читателем духу его времени, так что никогда уже не прибегал к нему в последующих своих сочинениях (построенных по принципу внутренней диалогичности).

Почему диалог в одних случаях оказывается естественным способом общения и добывания истины, а в других – всего лишь манерой, интеллектуальной забавой, превращается в нечто искусственное? Это вопрос о жизненных истоках, питающих ту или иную форму общения, о культурной почве, которая делает диалог живой потребностью повседневного бытия людей. Посредством исторического сопоставления двух культурных традиций на него ответил Гегель:

"Поскольку способ поучения должен приноравливаться к тому духу, тону, благодаря которому оно может быть принято народом, то мы находим здесь и различные манеры. Сократ, который жил в республиканском государстве, где каждый гражданин свободно разговаривал с другим, а изысканная вежливость в обращении была в ходу даже у толпы, в ее почти самых нижних слоях, наставлял людей в беседе самым непринужденным образом; без дидактического тона, без всякого намека на желание поучать приступал он к обычной беседе и незаметнейшим путем подводил к уроку, который он давал как бы сам себе и который не мог бы показаться навязчивым даже Диотиме ("мудрой женщине" в платоновском "Пире". – 5. Т.). Иудеи же, напротив, были приучены своими предками, своими национальными поэтами, к более грубому обращению; уже в синагогах уши их были приучены к моральным проповедям и прямому тону поучения, а благодаря книжникам и фарисеям они были привычны к более грубому способу ниспровержения противников в стычках…" [Гегель. Работы разных лет. В 2-х т. М., 1970, т. 1. с. 80 – 81].

Культура диалога включает в себя множество требований. Помимо самых простых и очевидных – естественности и искренности, доверия и благорасположения участников беседы, разговора, спора – она предполагает уважение к личности собеседника, с которым ты вступаешь в общение неважно, прямо или косвенно, опосредствованно, способность слушать и слышать другого человека – не то, что он тебе говорит, а именно другого человека. Этот "другой человек" не должен чувствовать себя некой абстракцией, безличным представителем "массы". Если исключить сугубо официальные выступления и документы, где положено следовать правилам протокола и каждое слово заключает в себе важный политический смысл, то нельзя не признать, что безличная форма изложения мысли, отсутствие живого, неподдельного контакта с аудиторией ("глаза в глаза") не просто ослабляет впечатление от выступления, но и лишает его часто убеждающей силы. В этом отношении образцом культуры общения может служить ленинская форма контактов с людьми, массами, умение вождя сочетать искренность и естественность с ответственным изложением серьезной мысли, доброжелательность с требовательностью и принципиальностью позиции.

Круг обстоятельств, делающих привычным (общепринятым) тот или иной способ общения, гораздо шире традиционной системы образования и воспитания, действующей в данном обществе. Сюда входит весь комплекс условий культурно-исторического существования людей, то есть их отношение к природе, друг к другу и к самим себе как личностям. Поэтому диалог, если под ним подразумевается не прием и не только манера разговора, а специфически-человеческий способ наслаждаться жизненной полнотой, предполагающий развитое умение осязательно (предметно-чувственно) и критически ощутить реальную действительность во всем ее многообразии, противоречиях, требует высокой степени зрелости социальных и культурных отношений между людьми. Отношений – не искаженных и не затемненных всякого рода привходящими обстоятельствами, соображениями, условностями, которые составляют лишь внешний покров, видимость культуры. Вот почему, несмотря на красоту и логичность выстроенного им в "Моралистах" диалога, Шефтсбери почувствовал его жизненную несостоятельность в современных ему условиях, когда "сама жизнь в такой степени исказила естественность человеческих отношений, что сделала невозможным и естественный ход диалога, беседы между двумя людьми. Сократ, попавший в XVIII век, должен был бы без конца расшаркиваться перед своим собеседником аристократом, должен был бы с подобострастием перечислять его титулы и т. д." [Шефтсбери А. Эстетические опыты. М., 1975, с. 503 (комментарии).].

Сократ далек от того, чтобы предоставленную ему социальную привилегию на умственный труд воспринять как право мыслить за других, и как характер не имеет ничего общего с образом интеллектуала элитарного склада, возникшего гораздо позднее. Он положил начало традиции, характеризующей классическую философию в целом: лучшие образцы последней есть драгоценный опыт напряженного поиска истины, где нельзя обойтись без спора или, по крайней мере, диалога, без стремления завоевать на свою сторону читателя. И если современный человек понимает, что Платон, Руссо или Лейбниц нужны ему не только как "источники информации", находит в трудах классиков импульс для собственных раздумий, то традиция эта жива и сегодня, продолжает делать доброе дело.

(Тем более странным, заметим в скобках, показалось нам суждение, согласно которому для "классики" характерна "монологическая форма умственной деятельности" и, будучи "по преимуществу мышлением за другого", классическая философия, да и вся культура, якобы насквозь пропитанные "просветительскими и миссионерскими иллюзиями", могли рассчитывать лишь на "сострадательную активность массовой аудитории". В этом смысле "классике", оказывается, противостоит "современность", то есть современная западная литература, где "предполагаемый потребитель произведения принимается в значении соавтора, сотворца, многое строится в расчете на его встречную интуицию, сама смысловая композиция продукта духовного труда подчиняется требованиям "открытого диалога" [Философия в современном мире. Философия и наука. М., 1972, с. 59.]. Нет, к "современности" ото никак нельзя отнести. Достаточно вспомнить, как нынешние философы-позитивисты настойчивы и категоричны в отстаивании, часто даже в навязывании читателю своих моднейших концепций. Вот если на место "современности" поставить имя Канта, то характеристика была бы более справедливой.

И так же, как нет оснований принять Канта в качестве эталона современного философского мышления, никак не подвести под "монологическую форму умственной деятельности" ни сплошные диалоги сочинений Платона, ни "Диалоги" Дж. Бруно, ни "Диалог о двух главнейших системах мира…" Галилея, ни радищевское "О человеке, его смертности и бессмертии", построенное на принципе сознательного противопоставления двух трактовок материалистической и идеалистической, ни "Разговор Д'Аламбера с Дидро" и "Племянник Рамо" Дидро, ни Шеллинга с присущим его уму "состоянием брожения" [Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 41, с. 223.], ни споры Н. Г. Чернышевского с "проницательным читателем" в "Что делать?" и гегелевской эстетикой в диссертации. То, что классическая, домарксистская и немарксистская, философия не могла "изменить мир", конечно, верно, но в стремлении и способности "объяснять мир" никто из марксистов ей не отказывал.)

Потребность в диалоге как способе проверки самой жизни и своей способности ее ощутить во всей полноте – это и проблема формирования определенного характера, определенного типа личности. Что значит быть готовым к диалогу?

Продолжая свою мысль в прерванной нами цитате, Гегель не без иронии заметит, что человек даже при самых благоприятных обстоятельствах и самом превосходном образовании может всегда, всю свою жизнь продолжать успешно трудиться над своим интеллектуальным и моральным совершенствованием. Гегель говорит "может", хотя мог бы сказать "должен". Но это "может", так сказать, с подвохом, ибо подразумевает уже достигнутым (в чем и заключена скрытая ирония) определенный уровень личностного развития. Речь идет не об избранных духом и не о высоколобых интеллектуалах, а о каждом человеке. Но о таком, который отчетливо понимает, что "всегда еще может чему-то учиться", никогда не полагая свое совершенствование делом завершенным; который "беспристрастен и к тому же деятелен в многообразных отношениях с другими людьми"; который не стремится освободиться от этих отношений, поняв однажды, что "чем разнообразнее отношения, тем разнообразнее обязанности, и, таким образом, чем проще первые, тем проще и последние…" [Гегель. Работы разных лет. В 2-х т., г. 1, с. 81.].

Сократ – это и определенный, резко очерченный характер, готовый вступить в диалогическое партнерство с любым собеседником, с условием, что разговор будет доведен до конца, не боящийся выслушать любые точки зрения, если они без хитрости и уловок выражают позицию его оппонентов. "Сократовским характером" обладал К. Маркс, блестяще завершивший свой диалог с буржуазной политэкономией, историографией и философией созданием "Капитала" – образца честнейшей полемики и подлинно научного добывания истины. "Сократовский характер" жил в В. И. Ленине, когда он, уверенный в правоте марксизма, смело вступил на "чужую территорию" эмпириокритиков, борясь не с цитатами, а с сущностью проповедуемых ими идей.

По словам К. Маркса, Сократ "не замыкается в себя, он носитель не божеского, а человеческого образа; Сократ оказывается не таинственным, а ясным и светлым, не пророком, а общительным человеком" [Маркс К., Энгельс Ф Соч., т. 40, с. 57.]. В этой емкой характеристике, точнее, даже не в характеристике, которая предполагает перечисление заслуг, достоинств, моральных качеств человека, чтобы стало ясно, о ком идет речь, а в вылепленном словесно пластическом образе передано величие и цельность феноменальной личности. Сократ – "не бог и не герой", он живой, ясный, светлый, общительный… Почти обыденными словами – и это подчеркнуто отрицанием обозначений, созданных, видимо, лишь для того, чтобы живое и живых превращать в легенду ("не пророк", "не таинственный"), – К. Маркс освобождает образ реального Сократа от котурн и маски, естественных на сцене древнегреческого театра и пустых, никчемных на ристалище живой человеческой истории. Великая историческая личность не нуждается в искусственном возвышении, в "ореоле вокруг головы", она значительна и интересна сама по себе.

В отличие от Маркса, Гегель достаточно подробно излагает "биографию" Сократа, получая видимое удовольствие от возможности на столь ярком примере показать, что философы отнюдь не "схимники" и не "кабинетные ученые", далекие от земных дел, забот и страстей, что у настоящего философа общественное и личное, жизненная судьба и отстаиваемые им принципы находятся в единстве, составляют нечто цельное. В юности Сократ был скульптором и, утверждают, добился в этом искусстве ощутимых успехов. Но не резец был его призванием, и, занимаясь ваянием, чтобы обеспечить себе средства к существованию, Сократ отдается изучению философии. Он приобрел славу храброго воина, участвуя в нескольких военных кампаниях, в одной из которых совершил подвиг, особо чтимый древними, – спас от врагов своего ученика, раненого Алкивиада. Сократ занимал различные гражданские должности, проявив качества, первостепенные для общественного деятеля, ответственность, принципиальность, справедливость и, наконец, то, что Гегель называет "безукоризненно благородным характером", имея в виду нечто иное, чем проявляемые человеком моральные достоинства "по обязанности", "из чувства долга". Добродетели, которыми обладал Сократ, были деянием его индивидуальной воли, выработаны им сознательно и потому не могут быть объяснены природной (по-современному – генетической) предрасположенностью или просто выведены из нравов той эпохи [Подробнее об этом см.: Гегель. Эстетика. В 4-х т М., 1973, т. 4, с. 177 – 181].

Не каждому дано проявить себя на поприще искусства. Но каждый может стать автором по крайней мере одного "художественного произведения" создать себя как личность, уникальность которой будет иметь всеобщее, общечеловеческое значение и ценность. Сократ – лишь один из множества примеров, подтверждающих эту истину.

Общительность Сократа представляет собой некую типологию отношений с миром и окружающими людьми.

С кем же, о чем и как ведет свои беседы Сократ?

Сократ и "учителя мудрости"


…Когда ты говоришь неправильно, это не только само по себе скверно, по и душе причиняет зло. Платон

Поистине, легче говорить, как Аристотель, и жить, как Цезарь, чем говорить и жить, как Сократ. Здесь именно предел трудности и совершенства: никакое искусство ничего сюда не прибавит. Монтень

Драма Сократа вовсе не исчерпывается внешними трагическими обстоятельствами последних дней его жизни, когда мудрейший из афинян вынужден был выбрать смерть как наиболее достойный выход из положения. Драма назревала давно и изнутри, так что нелепое и легко опровергаемое доводами разума (Сократ убедительно показал это во время процесса) обвинение малоизвестного поэта Мелета было лишь чисто событийным завершением подспудно назревавшего конфликта. Для того чтобы проникнуть в смысл последнего, надо уяснить себе, что такое быть "философом" и что значит "философствовать", ибо далеко не всякий, кто профессионально занимается философией, является философом. Будучи прирожденным философом, мыслителем по призванию и явив собой пример "олицетворенной философии" (К. Маркс), Сократ раздражал и возмущал окружающих именно своим делом.

В своем защитном слове Сократ сам обнажил суть конфликта, которую никто из его обвинителей не рискнул высказать публично. "Дельфийский бог назвал меня мудрейшим только за то, что я знаю, как мало значит моя мудрость!

За то, что я неустанно сомневался – утром, днем, вечером! И оттого я вел беседы с вами!

Сократ мечтал, что в результате этих бесед вы наконец-то станете различать главное: стыдно заботиться о выгоде и почестях, а о разуме и душе забывать. И я надоедал вам своими беседами и беспокоил вас сомнениями. Я жил среди вас как овод, который все время пристает к коню. К красивому, благородному, но уже несколько обленившемуся коню и поэтому особенно нуждающемуся, чтобы хоть кто-то его тревожил. Это опасное занятие – беспокоить тучное животное. Ибо конь, однажды проснувшись, может пришибить ударом хвоста надоедливого овода. Не делайте так, афиняне! Я стар, но еще могу послужить вам. А другого овода вы не скоро найдете. Ведь получаю я за эту работу только одну плату – - вашу ненависть! Свидетельством тому моя бедность и сегодняшний суд".

Сократ не уговаривает и не пытается разжалобить афинян, а лишь защищает смысл своего призвания быть философом-гражданином, заботой которого является познание сути происходящего (выяснение того, "как обстоит дело в действительности", скажет платоновский Сократ), а отнюдь не навязывание или внушение своего мнения окружающим, чем с успехом занимались "завзятые спорщики".

Впрочем, некоторые хорошо знали, кого и за что они судят, хотя и не решались высказать это открыто. И среди них кожевник Анит. "Ты мешал всем, – говорит он Сократу перед его смертью. – Умным потому, что многое из того, что приходило в голову тебе, приходило в голову и им. Но они молчали. А если кто-то молчит, ему совсем не нравится, когда говорит другой…

Ты мешал глупым – они тебя не понимали…

Ты мешал тем, кто не верит, потому что требовал веры… Ты мешал тем, кто верит, потому что их раздражала твоя вера, при которой надо все время проверять сомнением – истинна ли она".

В молодые годы Анит, по его словам, тоже занимался философией, но очень скоро пришел к выводу, что стоящему человеку она нужна лишь до тех пор, пока "он не станет вредить себе излишней мудростью". Поэтому для практичного Анита беседы "утонувшего в философии" Сократа не что иное, как "болтовня", не имеющая отношения к серьезным делам и нормальной жизни. Его мнение разделяют многие сограждане, которых раздражает стремление Сократа во всем дойти до истины и его рассуждения о недостижимых (с точки зрения приземлено мыслящего человека) добродетелях. Позиция Анита не столь уж глупа, как может показаться на первый взгляд.

Далеко не всегда человек стремится к истине.

Иногда он бежит от нее, утешая себя сомнительной формулой, что "счастье в неведении".

Играя на подобной казуистике человеческой психологии, оказывается, можно многое обрести – почет, богатство, даже уважение – и, более того, превратить само бегство от истины в особое "занятие", как это сделал сценический антипод Сократа – Продик. Этот вымышленный персонаж представляет собой собирательный образ влиятельной тогда школы софистов, очень скоро превратившихся в фокусников от философии, умело жонглирующих увертками и парадоксами, чтобы обойти суть дела.

Красивый, благополучный, сытый и довольный Продик с сознанием собственного величия, снисходительно взирает на "чудака" Сократа, мудрость которого всегда казалась ему глупостью, и тем не менее завидует этому чудаку и глупцу. Не странно ли, богатый завидует бедному, красивый уродливому, записавший и издавший свои мысли – тому, кто даже не потрудился этого сделать со своими мыслями, почему-то, однако, известными всем и без того?

"Блистательный" Продик, не открывший ни одной истины, которой бы не знали уже все, но умеющий доказать людям, обладая всего лишь красноречием, что смыслит в вопросах врачевания больше, чем самый знающий из врачей, никак не поймет, почему раздражающий всех своими попреками Сократ пользуется такой славой и известностью. Продик ищет причину в психологии толпы, которая, считает он, "интересуется только непохожими" на нее, и далек от мысли, что причина может лежать ближе, рядом.

Сократ отвечает ему:

"…ты живешь один. Ты – Продик, сам – Продик. А рядом со мной всегда находился некий человек, который меня обличал и мучил. Понимаешь, стоило мне произнести любую истину, которая так ясна нам с тобой, как он тотчас ее опровергал… Я ведь тоже думал, что главное – быть богатым, пользоваться почетом… Но как только я произносил это вслух, он бросался на меня с бранью и приводил тысячу примеров, когда быть богатым… и пользоваться почетом – было очень стыдно.

И что ужасно, я никогда не мог от него избавиться. Ибо он жил… рядом со мной… в одном доме… даже в одном теле. И это он мучил меня, задавая вопросы, на которые нам с тобой хорошо известны ответы, а ему – нет. И оттого я не сумел прожить жизнь так, как прожил ее ты.

И оттого я здесь (в темнице. – В. Т.), а ты пришел сюда ко мне… Но что же у нас получается, Продик? Ведь это ты должен был открыть мне то, чего не знаю я… А у нас выходит наоборот".

В отличие от Сократа Продик не знал сомнений и рефлексии, он "не огорчал себя мыслями" и оттого, с иронией замечает Сократ, всегда будет юным, рассудком по крайней мере. Прожить жизнь не размышляя, основывая свои решения и поступки лишь на мнениях других, не утруждая свой разум трудными вопросами бытия, безусловно, и легче и спокойнее, чем мучиться в поисках истины, задаваться бесконечными "почему?". Незнание ведь тоже бывает разным.

Незнание невежды, или любителя "настаивать на излюбленной идее", не то же самое, что незнание активно познающего мир, или понявшего относительность своих познаний. Бывает незнание, писал Монтень, "полное силы и благородства, в мужестве и чести ничем не уступающее знанию, незнание, для постижения которого надо ничуть не меньше знания, чем для права называться знающим" [Монтень М. Опыты, кн. 3, с. 315.]. Таково мудрое "незнание", запечатленное в народных сказках, легендах, мифах, притчах. Таково незнание неученого мужа, готового учиться, не утратившего способность удивляться, и незнание ученого, "знающего", однако не боящегося признать свою неправоту в научном споре. Тех, кто не знает, можно научить. Нельзя помочь тем, кто не хочет знать. Мудрость – дело наживное. Была бы охота…

Умение философствовать, размышлять в Сократовском понимании не есть привилегия какой-то избранной когорты людей, "торговцев мудростью". Это способность, потенциально заложенная в каждом человеке, ибо каждый должен научиться владеть своим умом, своим духом, чтобы извлекать истину. И к Сократу это умение пришло не сразу и не как дар природы, а только в зрелом возрасте и в результате глубоко личного размышления над изречением эллинской мудрости: "Познай самого себя!" Тяжкий труд познания привел его однажды к осознанию того, как мало он еще, в сущности, знает, хотя знал он намного больше тех, кто кичился своей образованностью. Сократ вывел формулу "ума" и "глупости", до сих пор непревзойденную: "Я знаю, что ничего не знаю, а другие не знают даже этого". Осознание относительности собственных познаний о мире и о самом себе стало с тех давних пор важнейшим мотивом общекультурного развития личности, признаком ее духовной зрелости. Но как убедить в этом Продика и ему подобных?

Не надо думать, что эта беседа Сократа "не касается" наших современников. Разве не просматривается нечто "продиковское" в таком достаточно распространенном явлении, как полуобразованность, особенно заметном на фоне нынешнего расцвета науки и авторитета просвещения? Речь идет не об образовательном цензе (не о том, что "закончил" и какой диплом имеет человек), а об отношении к науке, о способности мыслить самостоятельно, творчески. К сожалению, потребность в истине и в правде, которая была движущим мотивом деятельности Сократа, развитая способность "ищущего мышления", то есть ума, не удовлетворяющегося "готовыми" истинами, свободного от догматизма и своеволия, – все это еще не стало привычной нормой "поведения мысли" каждого образованного человека. Многие живут в блаженном состоянии всеведения и всезнания, своеобразной лености мысли. Ощущение "все знаю", подогреваемое ежедневно впитыванием разнородной информации, огромного потока сведений "обо всем понемножку", которые оседают в памяти без соответствующей обработки мыслью, – оно-то и есть характерный признак современной полуобразованности В этом случае не качество самостоятельно переработанной информации, органически включенной в систему накопленных знаний, а количество Лишь внешне, поверхностно усвоенных данных оказывается мерилом умственной развитости, интеллектуальности индивида.

В данной связи представляется спорным ходячее мнение о том, что современная молодежь умнее предыдущих поколений. Этот новоявленный миф строится на подмене отнюдь не тождественных понятий "информированности" и "ума". Вспомним известный тезис Гераклита относительно того, что "многознание не научает быть умным". Современные "дети", бесспорно, информированнее отцов; поражают последних обилием самых разнообразных сведений и неожиданностью задаваемых вопросов. Но из этого вовсе не следует, что они в то же время обязательно и "умнее". Академик физик Е. Велихов замечает:

"Школьник сегодня знает много, но общечеловеческая ценность таких знаний пока ничтожно мала. Они – лишь ступенька на пути к настоящей образованности… Стремление переосмыслить известное, приумножить человеческие знания, привнести свой личный вклад в дело познания мира и есть, на мой взгляд, истинная современность, истинная образованность".

Полуобразованность кичлива и опасна в обеих своих крайностях: и в форме "туповатой рассудительности" (Платон), имитирующей процесс мышления, а на самом деле вращающейся в замкнутом кругу застывших представлений и понятий и потому лишающей разум возможности "заговорить" языком самого исследуемого предмета или явления; и в форме "совершенной греховности" (Фихте), то есть анархического своеволия интеллектуального выскочки, упивающегося авторитарной силой индивидуального опыта познания, способного "сочинять" истину и разучившегося выводить ее из существа дела. Полуобразованность – это определенный принцип поведения мышления, сколько угодно "образованного", но начисто лишенного навыков совместного искания истины, самоуверенного, несамокритичного и потому всегда категоричного. Неприглядность невежества и глупости "по рождению" не идет ни в какое сравнение с невежеством "образованным", ибо тут, как говорится, дело сделано и вряд ли можно помочь тому, кто уже "набит знаниями".

Он еще и посмеется над тем, кто "знает, что ничего не знает", и – на манер чеховского профессора Серебрякова – поучающе скажет:

"Дело надо делать, господа!" И ему невдомек, что, прежде чем "дело делать", надо бы хорошо понять, усвоить смысл (и не узкопрагматический, а именно всеобщий, человеческий смысл) самого дела и то, как его делать.

Разница между кажущейся и подлинной образованностью начинается в тот момент, когда овладение "готовым" знанием, добытым предшествующими поколениями, перестает быть самоцелью ("ученичеством") и не обладание истиной, а способ ее отыскания, обнаружения становится лейтмотивом процесса познания. Ведь "учиться" (а это не то же самое, что подвергаться процессу обучения) означает не что иное, как мыслить, превращаться в мыслящего человека, движимого неудовлетворенной потребностью познать окружающий мир и самого себя.

Когда сценический Сократ просит Продика назвать хотя бы одну истину, которую тот открыл и которую бы не знали до него, он преследует более серьезную цель, чем просто установить факт невежества или банальности познаний красноречивого оратора. Сократу важно показать, почему такие, как Продик, в лучшем случае способные путем софистических ухищрений рассудка обнажить иллюзорность той или иной истины, совершенно не готовы к тому, чтобы ее открыть и быть небанальными. Причина этого заключена, используя современную терминологию, в догматизме мышления, в начетническом складе ума.

В отличие от Сократа, Продик никогда не раздваивался и не вступал в противоречие с самим собой, ему неведома драма рождающейся мысли, преодоления заблуждений, а стало быть, и радость познания. И не потому, что Продик лишен таланта или чего-то не понимает. Таких, как он, не интересует существо дела, исследуемого предмета. Они равнодушны к тому, что В. И. Ленин назвал "объективностью диалектики", отметив гегелевскую мысль о том, что "диалектику часто рассматривали как некоторое искусство, как будто она основывается на каком-то субъективном таланте, а не принадлежит к объективности понятия" [См.: Ленин В. И. Полы. собр. соч., т. 29, с. 204. Цит. по: Гегель. Наука логики. М., 1972, т. 3, с. 296.]. Догматик потому и не способен к мысленному диалогу, что он утратил связь с живой, постоянно движущейся реальностью, которую догматическое мышление схватывает в лучшем случае лишь как "внешнюю объективность".

Обходя суть дела увертками, софистика всячески эксплуатирует идею относительности истины и подчеркнуто, нарочито демонстрирует свое неприятие твердолобого догматизма. Но это тоже догматизм, так сказать, наизнанку, догматизм релятивистского толка… Рассказывают, знаменитые индийские "критики" однажды усомнились в истинности старого представления о том, что мир покоится на слоне. А на чем стоит слон? – спросили они, и когда им ответили, что слон стоит на черепахе, они успокоились. Но даже в том случае, если бы они, подобно любознательным детям, мучающим взрослых своими бесконечными "почему?", продолжали бы допытываться дальше и, скажем, узнали затем, что черепаха тоже на ком-то стоит, истина не стала бы ближе. Ведь успехи познания зависят все-таки не от умения спорить или "добывать" истину, хотя это и важно. Гораздо существеннее то, на какой почве познавательный процесс происходит, как связаны между собой мышление и бытие. "Учителя мудрости", искусные в спорах и логистике, исходили из мира застывших вещей и мира застывших понятий и потому были биты Сократом. Для последнего действительность не только "есть", она еще и "становится", постоянно движется, изменяется, так что истинная сущность любого предмета или явления раскрывается в процессе его познания, то есть мышление и бытие выступают моментами одного и того же реально-исторического диалектического процесса.

Разум дай человеку для того, чтобы проникать в суть вещей и в смысл событий, скрытых чаще всего за "корой" явлений. К сожалению, заложенное в природе человеческого мышления стремление во всем "дойти до самой сути" реализуется в обыденной практике не так часто, как самонадеянно полагают многие из нас. Это относится не только к сложным – "мировым", "вечным" вопросам бытия, но и к повседневной жизни, к бытующим представлениям ("даже поэты без конца твердят, что мы ничего не слышим и не видим точно" [Платон. Соч. В 3-х т. М., 1970, т. 2, с. 23.]). Не отгораживаясь от "мирской суеты" и делая предметом своего заинтересованного внимания весь окружающий мир, философия преследует благороднейшую цель – объяснить мир, найти истину, научив людей не просто "глазеть", а "видеть".

Истина же, по Сократу, открывается людям лишь тогда, когда они сходятся в общем признании чего-то, когда объективность выступает как "духовная всеобщность" (на этот момент В. И. Ленин обратил особое внимание [Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 29, с. 247, 248.]), что и придает процессу познания подлинно человеческий, "общительный" характер, делает его актом культуры.

Собственно, с потребности осмыслить, осознать свою духовную связь и всеобщность с миром и начинается рефлексия как таковая. Тот, кто склонен порой совсем некстати называть "философствованием" привычку, манеру рассуждать ни о чем "с ученым видом знатока" и на этом основании пренебрежительно относиться к философии вообще, видимо, не знает, что обижает, оставляет в накладе не философию, а самого себя. Философия нужна каждому лишь постольку, поскольку пи один человек не может обойтись без системы идей и представлений, выражающих, его отношение к миру и мира к нему как личности. Философия, как известно, имеет дело с "предельными основаниями" мировоззрения, то есть с фундаментальными характеристиками человеческого бытия. Такова специфика собственно философской рефлексии.

И поэтому

"если человек чувствует хоть сколько-нибудь свое родство с человечеством и хоть сколько-нибудь сознает себя духом в духе, – он не может быть чужд рефлексии. Исключения остаются только или за натурами чисто практическими, или за людьми мелкими и ничтожными, которые чужды интересов духа и которых жизнь – апатическая дремота"

[Белинский В. Г. Собр. соч. В 3-х т. М., 1948, т. 1, с. 614.].

Охотно беседуя с любым человеком, будь он политиком, поэтом, ремесленником или просто отцом семейства, Сократ при обсуждении самых различных вопросов государственной, общественной и частной жизни превращает процесс добывания истины в раскрытие внутреннего мира человека, так что собеседование становится духовным испытанием его участников, требующим напряжения не только интеллектуальных, но и нравственных сил. Будучи особым (духовным!) способом фиксации и закрепления общественной связи, мысль является для человека "окном", через которое он вбирает в себя мир.

Своими беседами, в которых получала раскрытие выдвинутая им формула ("Я знаю, что ничего не знаю"), Сократ подводил собеседников к осознанию того, что так называемый "здравый человеческий рассудок", основывающийся на чувственной очевидности и привычных представлениях и высказываниях, дает лишь мнимое знание – знание "последних слов", "окончательных истин". Подлинное же, научное, теоретическое знание начинается с исследования предпосылок, которые "здравому смыслу" всегда кажутся известными. Отметив это именно в связи с Сократом, Гегель пишет:

"Когда, например, в новейшее время спорят о вере и разуме как о чем-то интересующем и занимающем наш дух, то каждый делает вид, будто знает, что такое разум и вера, и считается невоспитанностью требование указать, что же это такое, ибо и разум и вера предполагаются известными" [Гегель. Эстетика. В 4-х т., т. 4, с. 182.].

И напрасно участники такого спора удивляются тому, что они никого и ни в чем не убедили, так и разойдясь "ни с чем".

Это вполне закономерный результат общения, основой которого являются принципы "здравого смысла". Так как, по словам Гегеля, "именно объяснение того, что предполагается известным, по не является таковым, только это и делает возможным соглашение и взаимное понимание" [Там же].

И совсем плохо, когда логике "здравого смысла" начинает поддаваться "светлая голова", как называл науку Кант [Кант И. Соч. В 6-ти т. М., 1966, т. 6, с. 371.]. Это выражается, в частности, в использовании серьезных научных понятий в том их виде, какой они приняли в повседневном сознании, то есть в их односторонности и неистинности.

Поясним это на примере. Нередко, читая работу какого-нибудь современного автора, посвященную духовному миру личности, убеждаешься, что речь идет всего-навсего о "культурном работнике", о значении общекультурной подготовки человека в повышении профессионального мастерства, для роста производительности труда и т. д. Подмена понятия "личность" понятием "работник" (а эти понятия далеко не однозначны, хотя и взаимосвязаны) приводит к обеднению требований к собственно личностному уровню развития человека. В научно-популярной литературе о личности в социалистическом обществе часто отсутствует анализ именно "предпосылок" зрелости гражданского самосознания, актуально выраженного творческого начала в различных сферах жизнедеятельности, развитого чувства собственного достоинства и т. д., характеризующих сложную духовную структуру личности социалистического типа.

Подобный подход, ущемляя содержание серьезного научного понятия, свидетельствует не только о недостатке культуры мысли пишущих на эту тему. Он как бы заранее "освобождает" от необходимости рассматривать и исследовать наиболее сложные стороны и моменты в реальном процессе формирования социалистической личности.

В этой связи обратим внимание на некоторые "формулы", прочно осевшие в обыденном сознании и не имеющие ничего общего с марксистско-ленинской концепцией личности, с социалистическим принципом взаимоотношений человека и общества. Среди них "формула"-тезис:

"Чего вы от меня хотите? Я человек маленький". И употребляют ее нередко не "плохие" производственники, а честные труженики. И делают это не из скромности, а чаще всего для того, чтобы спять с себя личную ответственность за происходящее "здесь" или "рядом". А вот еще одна "формула", которую порой применяют уже руководящие работники, причем вполне образованные, "культурные", в беседе с недовольным или провинившимся подчиненным:

"А у нас, знаете ли, незаменимых работников нет". Может быть, мерилом "хорошего" трудового коллектива в представлении таких руководителей выступает возможность абсолютной "взаимозаменяемости" людей? В таком случае уместно напомнить им иную "формулу" личности, сформулированную поэтом Г. Гейне: каждый человек есть "целый мир, рождающийся и умирающий вместе с ним…" [Гейне Г. Собр. соч. В 10-ти т. М., 1957, т. 4, с. 224.] Стоит ли касаться, могут сказать нам, столь прозаических вопросов, тем более обращая их к "серьезной" науке? Мы уверены – ответ должен быть утвердительным. И первый, кто доказал на деле, что этими вопросами стоит заниматься, и заниматься именно в философском плане, был как раз Сократ. С него, последовательно применившего принцип "познай самого себя" в исследовании явлений, событий, поступков, начинается целая традиция такого "философствования", где центром теоретического мироощущения неизменно остается человек. Суть этой традиции позднее хорошо передаст Фихте в следующих словах: "Наша философия есть история нашего сердца и жизни, и, какими мы находим себя самих, такими мы мыслим человека вообще и его назначение" [Фихте. Назначение человека. СПб,, 1905, с. 110.].

Не снимая противоположности, обусловленной материалистическим или идеалистическим решением основного вопроса философии, эта традиция служит надежным противоядием против любых попыток "обесчеловечивания" самой философии, ныне наглядно, демонстративно выступающей в форме сциентизма (известны попытки дегуманизации даже марксистского учения, сведения его содержания и сущности к "экономическому детерминизму"). В неподдельном интересе к самым разнообразным нуждам и потребностям человеческого существования, в нетерпимости к любым проявлениям умственного высокомерия и щегольства – отличительная черта сократовского образа жизни и образа мышления. Как писал Монтень, можно представить Сократа на месте Александра Македонского, но последнего на месте Сократа – невозможно. Ибо один научился лишь "подчинять мир своей власти", а Сократ "умеет жить, как подобает людям, то есть в соответствии с предписаниями природы, а для этого требуются более обширные, более глубокие и более полезные знания. Ценность души определяется не способностью высоко возноситься, но способностью быть упорядоченной всегда и во всем" [Монтень М. Опыты, кн. 3, с. 33.].

"Я не открывал законов бытия, как другие философы. Я только исследовал поведение людей. Я пытался разобраться, как надо вести себя в тех или иных случаях", – говорит сценический Сократ, обращаясь к ученикам. Назначение философии в сократовском понимании в том и состоит, чтобы научить людей, как следует жить, ибо жить по-человечески – ото искусство, труднейшее умение поступать одновременно целесообразно и нравственно. Чтобы жить нравственно, надо знать природу добра и зла, иметь понятия о долге, доблести, справедливости.

Вопрос о сущности и функции знания выступает у Сократа и как вопрос этический: знание и нравственное поведение человека имеют общую основу, представляются изначально органически взаимосвязанными. Провозглашая примат разума, Сократ ставит добродетель в полную зависимость от знания, мудрости. Но что такое истинное знание и какое знание можно назвать "мудростью"?

Сократ и ученики


…Мне кажется, всякий, кто в здравом уме, всегда стремится быть подле того, кто лучше его самого. Платон

На первый взгляд содержание этического рационализма Сократа – а именно так принято издавна определять смысл его "моральной философии" – уяснить и передать нетрудно: человек по своей природе добр (нравствен), если же он поступает безнравственно, то причиной его морального несовершенства является недостаток "разумения", этического знания. Во всех случаях аморального поведения человек оказывается, таким образом, жертвой собственного неведения или невежества. Казалось бы, ключ к пониманию философской позиции Сократа, столь раздражавшей его современников, найден. Но не будем торопиться. Если вникнуть в существо этических размышлений Сократа, все обстоит гораздо сложнее, хитрее, капризнее.

В одной из сцен пьесы уже приговоренный и ждущий своего смертного часа Сократ делает весьма неожиданное признание, способное смутить всякого, кто мало-мальски знаком с его философией. Гордый и непреклонный в своих убеждениях, он "вдруг" ощутил прелесть жизни и, испытывая радость от каждого лишнего прожитого дня, признается в том, что, казалось бы, начисто перечеркивает сложившееся представление о Сократе как беспощадном аналитике и последовательном рационалисте от этики. Это признание вызывает недоумение и чувство откровенного разочарования у одного из его учеников.

"…Раньше я был горд, уважаем, здоров.

У меня были дети, дом, жена. И вся моя нищета была попросту выдумка, я в нее играл: ведь я мог всегда заработать много, если бы захотел. Оказывается, нужно было потерять все:

дом, детей, семью, здоровье, стать беззащитным перед смертью, как затравленный зверь, нужно было, чтобы сознание погрузилось во тьму и проснулось утром вместе с солнцем; нужно было, чтобы я лежал, бессильный, в поту и во мне уже ничего не было, кроме благодарной радости – жить, жить… – все это нужно было, чтобы я вдруг понял… Я часто говорил, что зло – это отсутствие просвещения и что все в жизни можно исследовать разумом. Это не так.

Я понял в тюрьме то, что не смог додумать…

Любовь… Любить всех. Понять, что другой – это ты… И любить его… Если есть в тебе это, тогда разум сможет подсказать истину… И я никогда не был счастлив так, как в тот миг, когда почувствовал эту любовь в себе. И оттого мне так хочется жить сейчас. И немало из того, что я утверждал прежде, перестало мне казаться сейчас истиной…"

Как будто это говорит уже не Сократ, а будущий христианин, на место знания поставивший веру и провозгласивший примат нравственности. Или, иначе, устами Сократа говорит современный автор, художник, которому известны многочисленные факты послесократовской истории, позволяющие увидеть, какие сложные и конфликтные взаимоотношения возникнут между знанием и нравственностью, заставляя мучиться над их разрешением по сей день. Не следует ли в этом случае, даже учитывая право художника на домысел и вымысел, упрекнуть его в "охристианивании" Сократа, в "насилии" над исторической правдой? Сделать это не позволяют следующие соображения.

Претензии христианства на понятие добра сильно преувеличены, и не религии принадлежит приоритет в утверждении его значимости и ценности. Нельзя не согласиться с Л. Фейербахом, настаивавшим на том, что идею добра философия исторически, задолго до христианской эры, включила в круг своего рассмотрения, сделав это вполне самостоятельно и собственными средствами [Фейербах Л. История философии. В 3-х т. М., 1967, т. 2, с. 261.]. Выдвинув на первый план не "отдельное", а "всеобщее" сознание, Сократ понимает его как сознание истинного и доброго в единстве (будущих христиан подобный "союз" не устраивал, а потому и не интересовал).

Если не путать сократовское понимание разума с мнимым рационализмом, апеллирующим к модной "научности" и подменяющим разум рассудочностью, что стало ныне распространенным явлением, внутренняя, кровная связь разума и добра в его философии очевидна. Связь эта настолько крепкая и органичная, что разум действительно "сможет подсказать истину" только тогда, когда он опирается на добро.

Иное дело – разум, который настолько оторвался от своего естественного союзника или партнера, что состояние "самовозвышающего обмана" рассматривает как признак собственного всесилия и всемогущества. Такому разуму добро, разумеется, ничего уже не "подскажет".

Сократовское понимание разума вполне согласуется с марксовым определением его как той универсальной независимости мысли, "которая относится ко всякой вещи так, как того требует сущность самой вещи" [Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 1, с. 7.]. И стало быть, сила разума заключена не в сознании (тем более – не во "мнениях"), а в объективной всеобщности, следовать которой и значит быть разумным.

Понятый так разум становится у Сократа универсальным принципом самосознания, источником энергии последнего. Его формула "познай самого себя" помимо собственно познавательного значения имеет и нравственную сторону, ибо признает за субъектом свободу поступать согласно своему разумению и убеждению. То, что "открылось" впервые Сократу, позднее развил Аристотель, раскрыв саму суть специфики нравственности: моральная деятельность предполагает не только совершение требуемых поступков, но и сознательно мотивированное отношение к ним; не только достижение искомого результата, но и исполнение долга, подчинение общему принципу безотносительно к частноцелесообразному соображению полезности. Согласно Аристотелю, "самый лучший человек не тот, кто поступает сообразно с добродетелью по отношению к себе, а тот, кто поступает так но отношению к другим, а это – трудное дело" [Аристотель. Этика. СПб., 1908, с. 84 – 85.].

Для Сократа разумное поведение есть синоним действительно человеческого поведения.

Рассматривая нравственность, добродетель как некую установку разума, Сократ противопоставляет гедонистическому принципу "жить в согласии с природой" другой принцип – человек должен жить в согласии с собственной, то есть общественной, природой. Поэтому, говоря словами Гегеля, Сократ за "воцарение морали", когда "каждый должен сам заботиться о своей нравственности" [Гегель. Соч. М., 1932, т. 10, с. 55.], то есть он за мораль гражданскую. Все общепринятое и общепризнанное оценивается в моральном отношении с точки зрения "подобающего человеку" содержания.

Поскольку разум способен управлять волей, овладеть страстями и инстинктами, моральность (разумность, мудрость) определяется степенью возвышения личности над данным от рождения "природным" началом.

Разумеется, в реальной жизненной практике людей мораль вынуждена считаться с многообразием человеческих устремлений, желаний, потребностей (в силу этого благо может измеряться пользой или удовлетворением), но это вовсе не оправдывает этический релятивизм, который проповедовали софисты. Именно Сократу принадлежит мысль о том, что все частные цели, интересы и поступки людей, живущих в обществе и обществом, должны подчиняться общей и высшей цели, которая и есть высшее благо.

Сократовская мораль не знает разлада с нравственным началом жизни и потому адекватно выражает ее человеческую сущность.

Время типичного для современного буржуазного общества конфликта между "нравственным" и "моральным", когда, чтобы поступать нравственно (по велению собственной совести, согласно своим убеждениям и вере), надо то и дело переступать и нарушать официально принятые моральные нормы, а следование последним нередко вынуждает идти на сделку с собственной совестью, – такое время еще не приспело. Для Сократа знание добродетели и нравственное действие неотделимы, а быть разумным в своем поведении – значит и поступать общественно (и, напротив, подлинно общественным можно признать лишь разумное поведение). Утверждая необходимость морали как общесоциального регулятора поведения людей, Сократ предвидит возможность (а на примере собственной судьбы – и реальность) конфликта между обществом и личностью. И логика его моральной философии подводит к выводу: человек должен обратиться внутрь самого себя и там искать основание для выбора линии поведения. А это означает признание личностного начала нравственной жизнедеятельности, предполагающего сознательное и ответственное поведение индивида в обществе. "Личность, обладающая высокоразвитым нравственным сознанием, становится способной не только безусловно следовать велениям и понуждениям извне, по и в той или иной степени самостоятельно осваивать общественные императивы, вырабатывать для себя нравственную программу действий, определенным образом оценивать и уяснять смысл действующих в обществе нормативов" [Дробницкий О. Г. Понятие морали. М., 1974, с. 27].

С нравственной точки зрения признаком личностного развития человека выступает его способность поступать по внутреннему убеждению в самых сложных житейских ситуациях, не перелагать ответственность на других, не полагаться слепо на обстоятельства и не просто "считаться" с обстоятельствами, а и противостоять им, вмешиваться в ход событий, проявляя свою волю, свой характер. Надо ли объяснять, как поверхностно и малопродуктивно представлять мораль чем-то вроде свода "готовых правил", годных на все случаи жизни?

Кое-что существенное диктуется самим человеком, повелевая ему в любой ситуации поступать морально, "по совести".

Совесть есть категория нравственная и, стало быть, социальная, она не предзаложена в человеке от рождения и не покоится в генотипе человека, как пытаются ныне доказать некоторые ученые авторы, а пробуждается и формируется в процессе общественного и индивидуального развития личности. Жить совестливо, соизмеряя свои индивидуальные потребности, желания и хотения с тем, что вменяется чувством долга, – значит поступать ответственно, сознательно, мотивированно, то есть личностно в самом широком смысле этого слова.

Разговор об этой важной стороне нравственной жизни вновь побуждает нас обратиться к искусству – на этот раз к искусству кино, а именно к фильму "Восхождение" (экранизация повести В. Быкова "Сотников", осуществленная режиссером Л. Шепитько), в котором интересующая нас проблема морального потенциала личности поставлена предельно остро и общественно значимо.

Острая, "пограничная" ситуация, в которой очутились центральные персонажи фильма – Сотников и Рыбак, исключительна и по своим обстоятельствам, и по характеру предъявляемого им выбора, где ставка жизнь. А по сути своей она узнаваема для многих, ибо испытание морального потенциала – явление каждодневное, обычное для любой личности, живущей более или менее напряженной духовной жизнью.

Ведь часто возникают ситуации, когда человек оказывается один на один с самим собой, когда помощи ждать не от кого и неоткуда, когда моральную опору приходится искать не вовне, а в самом себе. И если этой опоры нет, или, скажем иначе, моральный потенциал личности "на нуле", то никакого чуда героизма, мужества или просто нравственно безупречного поступка не произойдет, так как они всегда есть проявление сознания, воли и характера личности.

Именно в подобных ситуациях раскрывается "до конца" нравственный потенциал человека, как это случилось с Сотниковым и Рыбаком. Товарищи по отряду не знали, что много раз ходивший с ними в атаки Рыбак, способный быть храбрым и даже отчаянно храбрым "вместе со всеми", может стать предателем и трусом. Теперь же он, прежде удачливый и слывший храбрецом, вдруг испытывает жутчайшее отрезвление от иллюзий по поводу собственной личности.

Так где же "прятались" эти иллюзии, представления Рыбака о самом себе, прежде чем они обнаружились столь неожиданно, непредвиденно и трагически в образе собственного поступка, ужасность и непоправимость которого он в конце концов сознает, но ничего "поделать с собой" не может? Причина в том, что в острой ситуации Рыбак обнаружил внутри себя духовную пустоту, то есть отсутствие какой-либо общественно значимой связи с миром и другими людьми. И он мечется, суетится, цепляется за любую возможность остаться в живых потому, что ему просто не на что опереться, когда он остался наедине с собой.

Сотников же, наоборот, ощущает и осознает внутри самого себя то, что определенным образом связывает его с другими людьми – друзьями и врагами, единомышленниками и противниками, – и то, что повелевает поступать в согласии с собственной совестью, исключающей любые компромиссы.

Мораль, как давно замечено, руководствуется принципом "должен – и потому могу", а не "могу – и потому должен". Но моральный принцип реализуется лишь тогда, когда он стал деятельной совестью, внутренним убеждением и нравственным чувством личности. Иначе говоря, когда требование "должен" для человека не есть нечто навязанное извне, а результат собственного выбора, и пренебречь им или отказаться от него значит отказаться от самого себя, от своей индивидуальности. А индивидуальность истинная (не мнимая и не "дурная", как метко определил Гегель) состоит вовсе не в том, чтобы выпячивать свою "особенность" или "бросаться в глаза" по пустякам, но в том, чтобы в любом акте своей жизнедеятельности научиться поступать по совести. Совестливо жить и поступать, глубоко лично осознавая свои обязанности и долг по отношению к обществу, – в этом и проявляется нравственное самосознание человека, выстраданное всей предшествующей жизнью отношение к самому себе как существу подлинно общественному, остро чувствующему связь своего поступка с интересами и благом других людей.

И здесь мы подошли к мысли-выводу, что сам собою напрашивается в ходе раздумья над рассказанной фильмом "Восхождение" историей и, кстати, лишний раз подтверждает глубокую связь моральных проблем с социальными.

Велики значение и роль коллектива в формировании и воспитании личности. Коллектив социалистического типа есть основная ячейка общества, на базе которой формируются и развиваются отношения сотрудничества, взаимопомощи и взаимной солидарности, вырабатывается подлинно коллективистская психология советских людей.

Но коллектив в социалистическом смысле – это не просто конгломерат людей, объединенных общностью производственных целей и выполняемых ими социальных функций, "ролей". В таком случае сельская община, где все – от работы до бытовых привычек и обрядов – регулировалось "миром" и решалось "на миру", может быть легко признана образцовым коллективом (рождение, свадьба, похороны, соблюдение традиций и т. п. – ничто не оставалось без внимания связанных узами "личной зависимости" общинников-односельчан). Социалистический коллектив, в отличие от всех предшествующих форм (используем определение К. Маркса) "мнимой", "лживой" коллективности, образует такую общественную связь людей, на основе которой произрастает свободная индивидуальность, то есть личность, обладающая развитым чувством ответственности и сознанием собственного достоинства. Неповторимость и уникальность такой индивидуальности выражается не в капризах "натуры", мало кого интересующих и волнующих, а в социально значимых, духовно и морально достойных поступках и мотивах поведения. Воспитанный в духе социалистического коллективизма человек способен на самодеятельное, инициативное и ответственное поведение в любых, самых неожиданных ситуациях. И потому сила любого коллектива – трудового, бытового или военного – во многом зависит от "самодеятельных" возможностей каждого его члена. И не следует облегчать реальное положение человека всевозможными "костылями" внешней поддержки, сея иллюзии насчет того, что всегда найдутся "добрый дядя" или "добрая тетя", которые примут за него решение и возьмут на себя ответственность за последствия его же поступков.

Пока человек в своей нравственной практике поступает скорее по логике общепринятого и здравого смысла, чем должного, он находится еще вне отношений морали. Он нравствен в рамках существующих обычаев и традиций, в которых момент выбора отсутствует. В том-то и заключается "хитрость" морали, что она предполагает не простое следование общепринятым нормам поведения, а развитую способность человека критически относиться к окружающему и к своим собственным действиям. Вполне считаясь с властной силой обстоятельств и не донкихотствуя по пустякам и без особой нужды, такие, как Сотников, сильны своей внутренней, духовной, нравственной свободой, проявляющейся и тогда, когда им приходится поступать не только по необходимости или под давлением чисто внешних зависимостей, то есть своей способностью возвышаться над ними человечески, личностно.

Казалось бы, самым простым случаем движения нравственного сознания (простым в теории, по не на практике, где для этого нужна сила воли) является случай, когда оно не удовлетворяется предписаниями здравого смысла и ходячей морали. Но такова побудительная почва для свершения "исключительных" поступков, которые становятся, по словам В. И. Ленина, "началом переворота" в сознании массы людей, ибо отдельные нравственные действия личности играют роль позитивного примера для всех остальных [Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 39, с. 5.]. Как существо нравственное, человек постоянно стремится выйти за пределы "системы всеобщей полезности" и делает руководством к действию высокое, правомерное само по себе [Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 46, ч. I, с. 386 – 387.], то есть бескорыстные и возвышенные мотивы деятельности.

В связи со всем этим возникает вопрос: насколько оправдан и продуктивен в практике общественного воспитания механический перенос характеристик общества в целом на отдельную личность? Подобная методология понимания взаимосвязи индивида и среды, общества и личности порождает поверхностные представления о место и роли отдельного человека в истории, ориентирует на поиски облегченных решений в процессе формирования и воспитания личности социалистического типа. Что личность со всем своим неповторимым духовным миром является единичным, индивидуальным выражением господствующих в обществе социальных отношений – это азбучная истина марксизма. Но это верно лишь "в конечном счете", "в результате", что так убедительно показано на примере судеб Сотникова и Рыбака. При попытке же проникнуть в лабораторию появления того или иного "результата" – а именно это составляет основную трудность в практике общественного воспитания – любые общие характеристики могут служить лишь отправным пунктом анализа. Ведь заданные и формируемые обществом свойства, качества, характеристики в каждой индивидуальной судьбе должны пройти "через" самого человека. Для отдельной личности они не заданы заранее и не являются чем-то "готовым", а вырабатываются ею самою в процессе своего общественного и индивидуального развития.

Размышления о "моральной философии" Сократа побуждают остановиться еще на одном ее аспекте, приобретшем современное звучание в связи с явлением, которое не может не волновать нас сегодня.

Такие, как Продик или Анит, не могли простить Сократу не только его "премудрости".

Их раздражала также умеренность великого философа в потреблении, известное равнодушие его к материальному достатку. Кажется, "мелочи быта", всего лишь каприз, причуда характера, но и в этом проступала суть его жизненной позиции. Убеждая сограждан следовать только необходимому, Сократ боролся с идеалом тривиального благополучия софистов, заботившихся об удовлетворении не общественно развитых, а сугубо личных (и потому произвольных) потребностей. То, что на современном языке именуется "потребительством" и "вещизмом", порождает и поощряет на практике этическую беспринципность, ибо, попав в лапы подобной психологии, человек перестает различать цель и средства своей жизнедеятельности, то и дело меняет их местами, подменяет, превращая средства в цель, либо живя одними лишь средствами. Ведь человек ест, пьет, одевается, устраивает себе жилище и т. п. совсем не для того, чтобы получать от этого удовольствия или удовлетворить свое стремление к счастью. (Ту же мысль можно выразить резче: человек рождается не для того, чтобы есть, пить, одеваться, устраивать свое жилище и т. д. Для чего же? – вот в чем вопрос.) Такая установка и была бы потребительством, так как, согласно сократовскому пониманию, все это есть отнюдь не жизненная цель, а лишь средства поддержания жизни. И ощущение сытости, не дающее человеку счастья, возникает не потому, что человек имеет все необходимое или даже что-то сверх того, чтобы жить нормальной жизнью, а потому, что, кроме этого, он ничего не хочет и не имеет. По этой – и ни по какой другой – - причине сытость часто ассоциируется со скукой, разочарованием, пессимизмом и другими атрибутами духовно бедного, ограниченного существования. Тех, кто поддается искусу потребительства и участвует в "погоне за вещами", можно охарактеризовать с помощью остроумного сравнения Лессинга: "Если хромые бегают на призы, то тот, кто первый из них прибежит к цели, все-таки остается хромым" [Лессинг Г. Гамбургская драматургия. М. – Л.. 1936 с. 32.].

Сократ совсем не аскет, и ему "ничто человеческое не чуждо". Но он обходится малым и самым необходимым там, где другие затрачивают массу сил и энергии, чтобы иметь в своем распоряжении многое, то есть и в данном отношении ведет себя не как все. Кант образно передал это следующими словами: "…зрелый, обладающий опытом разум, ставший мудростью, устами Сократа среди ярмарки всевозможных товаров радостно восклицает: сколько [здесь] ненужных мне вещей!" [Кант И. Соч. В 6-ти т. М., 1964, т. 2, с. 350.] И это не демонстрация скромности запросов, не проявление скудости потребностей или бедности желаний.

Есть все основания предположить, что Сократ обладал развитой гаммой потребностей, знал цену вещам и удовольствиям. Но, для того чтобы сделать разумный выбор, человек, по логике Сократа, должен прежде всего знать то, без чего можно вполне обойтись. Кант уточняет:

"Есть различие между тем, кто мало в чем-нибудь нуждается потому, что ему мало чего недостает, и тем, кто мало в чем-нибудь нуждается потому, что может обойтись без многого" [Там же, с. 216.].

Эту тему развил и конкретизировал в своих воспоминаниях об А. Эйнштейне знавший его многие годы польский физик Л. Иифельд. Непритязательность житейских запросов знаменитого автора теории относительности Инфельд объяснял стремлением максимально освободиться от повседневности, от гнета всевозможных мелочей и условностей, мешающих сосредоточиться на главном. "Ведь мы – рабы миллиона вещей, и наша рабская зависимость все возрастает. Мы – рабы ванных комнат, самопишущих ручек, автоматических зажигалок, телефонов, радио и т. д. Эйнштейн старался свести эту зависимость к самому жесткому минимуму… Обувь, брюки, рубашка и пиджак обязательны. Дальнейшее сокращение было бы затруднительно" [Успехи физических наук. М., 1956, 59, вып. 1, с. 158.]. В этой связи автор книги "Эйнштейн. Жизнь, смерть, бессмертие"

Б. Г. Кузнецов приводит примечательное суждение М. Горького [Кузнецов В. Г. Эйнштейн. Жизнь, смерть, бессмертие. М., 1979, с. 256.]. В рассказе "Кирилка" есть сцена, где человек безуспешно борется с полой, которую отворачивает ветер. "…А я, глядя на него, думал о том, как много человек тратит энергии на борьбу с мелочами. Если бы нас не одолевали гнусные черви мелких будничных зол, – мы легко раздавили бы страшных змей наших несчастий" [Горький М. Собр. соч. В 30-ти т. М., 1950, т. 3, с. 436].

Дело, конечно, не в вещах самих по себе, а в отношений человека к ним. В своем радостном восклицании по поводу существования множества вещей, которые ему просто не нужны, Сократ имеет в виду не вещи, полезность и нужность которых нетрудно обосновать. О чем же идет речь?

Много веков спустя после Сократа суть проблемы остро и точно обозначил А. Блок: "Нет в нем (в человеке. – В.Т.) достоинства, грош ему цена, если душа его, созданная для волнении и радости, так же сыта и тупа, как тело" [Блок А. Собр. соч. В 8-ми т. М. – Л., 1962 т 6 с. 382.].

Как только "разумные", а проще – самые необходимые, потребности человека удовлетворены, вопрос о человечности или бесчеловечности его бытия переносится в сферу духа. Такое измерение качества жизни личности ничего идеалистического в себе не содержит. И Блок совершенно прав, когда настаивает: "Человек сохраняет свое достоинство тогда, когда душа его напряжена и взволнована. Человеку надо быть беспокойным и требовательным к себе самому и к окружающим" [Там же, с. 381].

Обсуждая проблему "человек и вещи", ныне нередко ополчаются на вещи, представляя их чуть ли не "исчадием зла" и причиной появления уродств морального порядка (рецидивы "вещизма", потребительской психологии и т. п.), вместо того чтобы всерьез задуматься над нравственной, духовной подготовленностью самого человека "по-человечески" наладить свои отношения с миром материальных благ и ценностей. Борются с "призраками", стреляют по "ложным мишеням", а между тем существенная сторона этой реальной проблемы – фактическое состояние нравственной культуры многих людей, оказавшихся неспособными решить дихотомию материального и духовного в интересах развития собственной личности, – отодвигается в тень. Почему на "ярмарке" всевозможных вещей (которых, заметим, могло бы быть и числом поболее и качеством получше!) одни ведут себя "по-сократовски" – мудро и человечно, а другие – нет, оказываясь пленниками потребления? Это вопрос о моральности и культуре личности, готовой к "разумному" выбору и поступку в любой, пусть в самой запутанной и искушающей все твои желания, ситуации. И эта готовность формируется отнюдь не просвещением, которое "делает человека умнее, но не делает его лучше" [Гегель. Работы разных лет. В 2-х т., т. 1, с. 58.]. Она является плодом всего комплекса воспитательных усилий общества, усвоенных не только рассудком, но вошедших в плоть и кровь человека, ставших "органическим телом" личности. Сократовская мораль, покоящаяся на твердых "всеобщих" основаниях, проявляет свою реальную силу именно тогда, когда она становится поступком, деянием, то есть творением индивидуальной воли человека.

Какой силой обладает мораль, когда она становится убеждением, привычной нормой поведения, говорит и пример самого Сократа, отказывающегося от побега, подготовленного ему учениками. Он обосновывает свое решение подчиниться приговору ссылкой на то, что в ином случае поступил бы несправедливо, нарушив те самые афинские законы, которые до сих пор устраивали его. В платоновском диалоге "Протагор" Сократ, находясь в темнице, говорит, что лучше претерпеть несправедливость, чем несправедливо поступить (в диалогах "Критон" и "Горгий" Платон разовьет обсуждение этого поправившегося ему тезиса). Скрыться, бежать в другой город, к врагам, ответить своему отечеству злом на зло равноценно, по Сократу, отказу от провозглашенных им самим принципов, от своих убеждений. "Мне очень хочется жить .

Но тебе будет стыдно, – говорит он ученику, – если твой собеседник Сократ предаст свои убеждения ради жизни".

Но не впадает ли Сократ в противоречие с собственными принципами, с одной стороны, признаваясь в том, как хочется ему жить, а с другой доказывая невозможность принять любое иное решение, кроме как согласиться с приговором суда? Нет, не впадает. Сократ не исключает того, что общественный закон может стать предметом рефлексии разумного индивида, быть принятым или отвергнутым им в зависимости от того, признается ли он истинным. Но коль скоро социальное установление или моральная норма приняты твоим разумом как истинные и становятся твоим личным императивом, твоим убеждением, ты не можешь отказаться от них, не отказавшись от самого себя. Сократ отнюдь не ригорист, ставящий принципы выше самой жизни. Он подлинный мудрец, ибо не просто мудро мыслит, но и стремится мудро устроить свою жизнь, практически воплотит), идеал мудреца. В том-то и состоит пафос созданной Сократом "моральной философии", что нужно на деле, в своем жизненном поведении обосновать и практически подтвердить нерасторжимое единство знания и нравственности, общественного и личного. Сократ далек от абсолютизации знания в его гносеологическом смысле. Разумное поведение – это знание, ставшее сознанием, развитой способностью поступать по-человечески, то есть общественно. Развитая способность понять другого человека, увидеть себя в другом и научиться жить с другими людьми стал образом жизни Сократа, лично практикуемой линией поведения.

После Сократа были Ж.Ж. Руссо и Лев Толстой, с ригористской непреклонностью отмечавшие "моральный регресс" цивилизации, особенно заметный на фоне успехов науки и просвещения. И нам, живущим в иное время и иных условиях, поставивших целью сделать реальностью прозрачные и разумные отношения людей между собой и природой [Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 23, с. 90.], тоже приходится по-своему сталкиваться с поистине вечной проблемой, ставшей личной драмой Сократа.

Конфликты знания и сознания, образование и нравственности, наблюдаемые в реальной практике, заставляют отбросить привычные представления о том, что прогресс науки, образованности автоматически ведет к росту сознательности, сопровождается прогрессом моральным. Увы, нередко образованность причудливо совмещается и соседствует с нравственной неразвитостью, моральной глухотой и беспринципностью. Так что вопросы, мучившие Сократа: "Что стоит за поступком?", "На чем зиждется морально доброе поведение?", "Как совместить следование идеалам с достижением конкретных практических целей?" – и сегодня сохраняют свою остроту и жизненное значение. Об этом свидетельствует хотя бы тот факт, что на протяжении последнего десятилетия не смолкают дискуссии вокруг проблемы соотношения знания и нравственности.

Настойчиво добивается признания мнение, что высшим судьей и советчиком человека в вопросах нравственности является разум, якобы способный замещать совесть там, где личность сталкивается с трудностями, требующими рационального анализа. Стремясь подчеркнуть важность знания моральных принципов и норм, значение этической образованности человека для его повседневной жизнедеятельности, поклонники подобного "морального рационализма" явно не замечают плачевных последствий, которыми чревата такая позиция, если превратить ее в "руководство к действию".

Разумеется, в век небывалого прогресса науки и техники проповедь "морального рационализма" звучит эффектно (у кого поднимутся голос и рука поставить под сомнение значение "светлого разума"!), а если принять во внимание то обстоятельство, что дело этического образования и молодежи и взрослых поставлено еще не лучшим образом, то и весьма убедительно. Было бы просто неразумно недооценивать значения этической теории и общей образованности, которые, как всякое знание, освещают путь практике, помогают людям поступать "с пониманием". Важно, однако, чтобы знание этических принципов, моральных норм социалистического общества превратилось во внутренние убеждения человека, вылилось в нравственное чувство. Знание же, как таковое, ни в коей мере не может заменить или восполнить недостаток нравственного чувства, неразбуженности совести.

В условиях научно-технической революции, когда возникают особенно сложные взаимоотношения между просвещенностью и нравственностью, между разумом и чувством, пропаганда "трезвого" рационализма нередко сопровождается проявлением той самой рассудочности, которая легко может обернуться "технократической" нравственностью. Прогресс нравственности, как свидетельствует история, не находится в прямой зависимости от прогресса науки и техники, вопреки мнению современных поклонников "морального рационализма". Торжество гуманности и высокой нравственности обеспечивается не победой "светлого разума" над "темным чувством", а установлением соответствующих общественных отношений, определяющих в конечном счете и моральное состояние общества.

Отмечая бесчеловечную сущность созданной капитализмом "системы всеобщей полезности", пронизывающей многообразные человеческие отношения "практической целесообразностью", К. Маркс подчеркивал, что тем самым из жизни человека выталкивается и умерщвляется все то, что вне данной системы голой полезности "выступало бы как нечто само по себе более высокое, как правомерное само по себе" [Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 46, ч. I, с. 387.]. Вот почему победы науки и техники в буржуазном обществе покупаются ценою невосполнимой ничем утраты "морального качества". Ведь нравственность составляет как раз ту сферу человеческой жизнедеятельности, которая специально "заведует" формированием и воспитанием высокого, возвышенного самого по себе, то есть бескорыстного. Именно в этой сфере человек выступает как целостное и в полном смысле слова общественное существо. Но для того чтобы нравственная сущность человека проявила себя в полную силу, необходимо сделать реальностью подлинно человечные, гуманные отношения между людьми, основанные на равенстве, справедливости и взаимном уважении.

Именно это и составляет основную моральную цель коммунизма, а практическое участие в ее достижении служит главным критерием моральности человека, разумности его поведения.

Вне повседневной практически-теоретической борьбы за утверждение коммунистических общественных отношений во всех сферах бытия никакой самый "светлый разум" и никакие самые удивительные достижения науки и техники не сделают людей счастливыми, а их жизнь и деятельность – подлинно человеческой.

Но вернемся на сцену, где Сократу предстоит еще пережить немало горьких минут обостренно ощущаемой жизни. Еще до того, как он примет чашу с ядом, он с ужасом услышит от своего Первого ученика, что существуют тетради его бесед, где "все выверено", "где нет у Сократа противоречий", и что в них он предстанет перед будущими поколениями "великим, могучим и цельным". Там, в тетрадях – "истинный Сократ, и все вытвердят его наставления и будут им следовать и славить его".

Но Сократ решительно отвергает попытку канонизировать свои беседы и себя самого. "…Человек меняется с быстротекущим временем! И надо проверять. И надо сомневаться. Единственное, что я знаю, – это то, что я ничего не знаю… Ты безумец! В тебе нет любви! – гневно бросает он предавшему его ученику. – И у тебя страшные глаза – глаза жреца, а не философа! Я боюсь, что, если завтра по Афинам станет ходить новый Сократ, ты посадишь его в тюрьму именем того, прежнего Сократа.

Ты сожжешь тетради! Слышишь? Поклянись мне!.."

Молодой, но уже "мертвый" ученик так ничего и не понял в том, что составляло смысл бесед, учения и жизни учителя. Затвердив готовые, чужие истины, он омертвляет своим прикосновением даже то, что рождено живой жизнью и продолжает ей служить, если оказывается в руках не начетчика, а творца.

Спор Сократа с анонимным учеником о судьбе созданного им учения характеризует исторически уникальное явление, современному человеку не совсем понятное. Как же не быть кровно заинтересованным в том, чтобы философское учение, выношенное твоим разумом и выстраданное твоим сердцем, многократно подтвержденное в своей правоте при жизни и ценою собственной жизни утверждаемое для будущего, не стало достоянием возможно большего числа учеников и последователей? Не чудачество ли это? Нет, скорее еще одно проявление неразрывного единства жизненной и философской позиций, которое лежит в основе любого парадоксального поступка Сократа. Верный избранному принципу, он решительно против того, чтобы превращать свою философию в официальную религию, а своих учеников – в апостолов. Сопоставляя судьбу учения Сократа с судьбой учения Иисуса, Гегель обстоятельно вскрывает глубокое различие между ними [Гегель. Работы разных лет. В 2-х т., т. 1 с. 83-86, 112-113.].

Ученики Иисуса, даже независимо от воли и желания последнего, были всецело поглощены личностью самого Христа и заботились не столько об отчизне и государстве, до которых им, в сущности, мало было дела, сколько о канонизации вероучения, превращении его в официальную религию. Они стали лишь "телохранителями" учения, не стремясь внести существенных прибавлений в передаваемое потомкам.

Ученики Сократа, напротив, были его друзьями, каждый при этом мастером своего дела, со своей индивидуальностью, характером, а он сам лишь умным наставником, выделяющимся среди равных блестящим умом, остро развитым чувством справедливости и личного достоинства, а не проповедями, которые были чужды грекам. Ученики Сократа любили его за добродетель и философию, а не философию и добродетель ради него самого. И наставник не собирался превращаться в главу школы, тем более отливать характеры своих учеников по своему образу и подобию.

Важно отметить и другое отличие, гениально угаданное Сократом и затем подтвержденное историей. Оказывается, пророки новых учений бессильны гарантировать, что выдвинутая и обоснованная ими теория не будет затем искажена их последователями. Сократ это понимал и, требуя сжечь тетради с записями его бесед, опасался лишь одного – превращения своего учения в схоластику, в безжизненные абстрактные схемы, штампы, лозунги. Живое творчество, не порывающее ни на минуту связи с быстротекущей и меняющейся реальностью, постоянный интерес к сути самого дела, не заслоняемой никакими околичностями, – вот что составляет гарантию истинности и будущности любого учения. Это одновременно и гарантия сохранения жизненной силы характера, отстаивающего ту или иную позицию.

Как человек живой в полном смысле этого слова, Сократ находится постоянно в состоянии духовного движения и саморазвития, ставя перед собой все более трудные задачи познания и самопознания. До последнего мгновения своей жизни он сомневается и ищет, пробиваясь сквозь строй относительных истин к той истине, что лежит в самой толще человеческого познания. Сократ, выражаясь современным языком, не только идейный человек, он еще и развивается, являя собой пример движения самого знания. И разве не поучительно наблюдать зрелище развития духа, если так часты еще случаи, когда человек в какой-то момент останавливается в своем развитии, удовлетворяется уже достигнутым, впадая в состояние блаженного довольства собой, или, забывая о "душе", всецело начинает жить прихотями "тела", даже не заметив того, как настоящая жизнь, немыслимая без высоких душевных побуждений и исканий, тревог и забот о других, превратилась в существование, не приносящее радости даже самому себе?

Выбор Сократа


Ах, если бы дух был только гениальной головой! Это еще куда ни шло. Но, к сожалению, он еще настоящий чудак, полный своеобразия и капризов. Я говорю, к сожалению! Ибо мир гораздо меньше обижается на его гениальность, чем на его причуды, поскольку последние гораздо резче колют глаза толпе. Ибо в мире каждый хочет видеть в другом лишь самого себя как в зеркале. Л. Фейербах

Философ я; у вас в глазах Мое ничтожество я знаю. Е. А. Баратынский

Обвинителями на процессе Сократа были молодой, мало кому известный поэт Мелет, абсолютно равнодушный к существу обвинения и желающий лишь прославиться любой ценой, настоящий вдохновитель и организатор судилища влиятельный афинянин Анит и оратор Ликон – погруженный в сонную дрему старец.

Обвинение в выдумывании богов и развращении молодежи, предъявленное Сократу, было столь же нелепым, сколь и циничным, откровенно беспринципным. В безбожии и безверии его обвиняют те, кто вообще не верит в богов, ни в "старых", ни в "новых", кто сам уже давно разуверился в пользе веры и гражданских законов. О нравственности молодежи пекутся насквозь развращенные и духовно опустошенные люди, руководимые в своем поведении лишь жаждой власти и личной славы. Не нуждаясь в услугах разума – его им вполне заменяет хитрость (по меткому определению Гегеля, "ум животных"), – они легко преступают нравственные нормы человеческого общежития, не брезгуя в достижении узкокорыстных целей любыми средствами. И они хорошо знают, в чем состоит их сила: порядочный человек не будет, отстаивая свои убеждения и достоинство, опускаться до них в выборе средств и поэтому окажется уязвимым в борьбе со злом.

Безнравственность позиции и способа действия обвинителей Сократа очевидна. И, наверное, другой на его месте максимально использовал бы эту очевидность, защищая свои убеждения и жизнь. Но Сократ не делает этого. Он ведет себя на суде с точки зрения здравого смысла весьма странно. Этот великий моралист, способный распутать и обнажить рациональное зерно любой самой сложной и запутанной житейской ситуации или поступка, менее всего прибегает к помощи морали. Когда один человек (Мелет), зная Сократа лишь понаслышке, обвиняет его во всех смертных грехах, не испытывая при этом никаких угрызений совести, а другой (Анит), прибегая к обману, подстрекательству и прямым угрозам, требует от философа отказаться быть… философом и изменить своим убеждениям, вряд ли следует искать опору в морали. И дело даже не в том, что трудно что-либо доказать или опровергнуть с помощью моральных доводов и соображений. Кто-кто, а Сократ, исследующий реальное поведение реальных людей, не мог заблуждаться на этот счет. Вряд ли он согласился бы, скажем, с мнением В. Виндельбанда, много веков спустя написавшего: "Не нравственное убеждение в опасности его (Сократа. – В. Т.) влияния, а самые мелкие личные мотивы продиктовали обвинение. Его противники были люди низкие и ничтожные, которым нужно было только отомстить за оскорбление их личного тщеславия" [Винделъбанд В. Прелюдии. Философские статьи и речи, с. 64.].

Сократ с самого начала, как только узнал о предстоящем суде, понимает, что дело не в Мелете и не в Аните, то есть не в коварстве и цинизме отдельных лиц, а в чем-то другом, что еще предстоит безбоязненно, не поддаваясь смягчающей власти иллюзий, назвать и обнажить публично. Он находит "всеобщее" в поведении даже такого человека, как Анит. Усматривая причину подобного поведения в "незнанье", сценический Сократ говорит: "Если бы Анит умел правильно рассуждать, разве он желал бы моей смерти? Что может принести смерть тому, кто открывает истину? Стоит убить глаголющего истину, и тотчас людей охватывает любопытство к его вере и уважение к пей. Потому что нет ничего прочнее и притягательнее того, за что пролита кровь. За этим суждением стоит отнюдь не всепрощение, а стоическое мужество человека, привыкшего принимать мир таким, каков он есть.

Конечно, отрицательную роль таких, как Мелет и Анит, не следует преуменьшать. Но ее не следует и преувеличивать, ибо тогда легко попадешь на приманку распространенной болезни – подмены причин следствиями. Сократ понимает, что его обвинителей уже настигло наказание гораздо более сильное, чем физическая или юридическая расправа с ними. Как ни стремительна смерть, но их настигло то, "что бежит быстрее смерти, человеческое падение". Оказывается, между убийцами и убитыми существует некая связь, которая не знает "срока давности". "Если чтят убитого, часто помнят и убийцу. Значит, – замечает Сократ со свойственной ему иронией, покуда буду бессмертен я… а это надолго… будете бессмертны и вы".

Таков иронически выраженный моральный приговор обвинителям, который не властен отменить даже "суд истории" (в "Апологии" Костаса Варналиса Сократ скажет: "Ирония не начало философии, а ее конец. Нужно пройти через трагедию разума и отчаяния, чтобы дойти до смеха, до горького смеха. Если сумеешь дойти!" [Варналис К. Подлинная апология Сократа. М., 1935, с. 47.]).

С Анитом и Мелетом справиться трудно, но можно. Невозможно преодолеть силу "молвы", то есть мнение многих, толпы, ставшее устойчивым заблуждением. А разросшаяся клевета на Сократа, его учение и поведение, превращенная в обвинительный вердикт, – это не просто злокозненные вымыслы отдельных нечистоплотных людей, а массовое предубеждение против философа, возникшее еще со времен "Облаков" Аристофана, где Сократ осмеивается как софист.

Не питая никаких иллюзий насчет уготованной ему участи, Сократ с чувством величайшего достоинства встречает приговор: "Есть защита против людей, но против молвы нет защиты. У нее тысяча уст, и у нее громоподобный голос.

Ее нет, и она везде. И поэтому я знал давно, что осужден. И я всегда ждал сегодняшнего дня и готовился к нему…" Он просит учеников:

"Мне хотелось бы, чтобы вы, беседовавшие со мной, рассказали впоследствии, что я был осужден не потому, что мне не хватало доводов на суде. Доводы не слушали. Вместо них сограждане ждали только покаяния. Ждали, чтобы я отрекся от себя, словом, сказал все, что привыкли здесь слышать от других. Но все вы помните: в дни молодости, когда я сражался с оружием за великий город Афины, мне не раз угрожала смерть. Но никогда я не прибегал к бесстыдству и трусости. А ведь на войне, как на суде, так легко убежать от смерти. Надо только бросить свое оружие и обратиться с мольбой к преследователям, надо только забыть себя и согласиться делать что угодно…"

Итак, Сократ сделал свой выбор – он предпочел тюрьме и изгнанию смерть. Что это – результат усталости старого человека, разочаровавшегося в жизни и готового к самоубийству? Или попытка самыми крайними средствами доказать чудовищность и несправедливость содеянного с ним? Или желание стать мучеником, тщеславное стремление обрести посмертную славу даже такой дорогой ценой? Ни то, ни другое, ни третье.

Вопрос об общественном назначении философии ставился и решался в античности несколько иначе, чем в новое время, – и это надо учитывать, чтобы в полной мере осознать причины драмы Сократа. Философское знание еще не стало "специальной отраслью" познания и "профессией", осуществляемой нередко в отрыве от других жизненных занятий человека.

Как правильно неоднократно было замечено, для античного "мудреца" не существовало разницы между его учением и личным существованием. При этом совпадение мыслительной деятельности человека-философа с самой его личностью и его образом жизни рассматривалось в качестве важнейшего доказательства истинности и жизненности провозглашаемых и отстаиваемых мудрецом идей. Порой, как у киников, это проявлялось в крайне парадоксальной и даже эпатажной форме, способной вызвать чувство зависти у будущих правоверных христиан – моральных ригористов. В позиции и поведении Сократа эти крайности отсутствуют, однако он бескомпромиссен в жизненно-практическом следовании собственным убеждениям. Не приняв во внимание это обстоятельство, нельзя правильно понять ни его поведение во время процесса, ни непреклонное решение принять смерть как единственно верный выход из создавшегося положения.

Поведение Сократа – логичное и последовательное выражение его образа жизни и убеждений как философа и личности. Если философствовать означает жить в соответствии со своими убеждениями, то его речь на суде и отношение к приговору следует признать достойным завершением всей жизни великого философа.

Ссылка на трагикомедию человеческой истории, как и на "упрямство греческого доктринерства", когда защита какого-либо идейного принципа оказывается выше самой жизни, здесь ни при чем, ибо трагическая ситуация, в которой оказался Сократ, в значительной степени была создана им самим (напомним, он знал давно, что его ожидает, и готовился к этому). Ведь Сократ руководствовался убеждениями, а не верой, которая нуждается во внешней опоре, хотя и производит впечатление чисто "внутреннего" свойства личности. В известном смысле великому мудрецу было легко поступить так, как он поступил: его убеждения не были продиктованы внешней необходимостью, и терял он "всего лишь" собственную жизнь, а не почести, должности, привилегии, с которыми многие расстаются труднее, чем с жизнью. На разницу между верой по долгу и настоящими убеждениями человека в свое время обратил внимание Л. Фейербах: "Положение, должность имеют влияние на образ мыслей человека, его внутреннюю жизнь, его веру более, чем он сам сознает это. В большинстве случаев уже нельзя отличить образа мыслей по долгу службы от свободных убеждений, того, что исходит от самого человека, от того, что исходит от него самого в связи с его внешней профессией. Отнимите у бесконечного множества людей их положение – и вы отнимете у них веру. Вера – это профессиональный долг. Не убеждения поддерживают положение, а положение – убеждения" [Фейербах Л. История философии. В 3-х т. М., 1967, т. 3, с. 25.]. Убежденность Сократа, определившая решимость и мужество его поведения, проистекала и держалась на том, что ему нечего было терять, кроме самого себя. А это цена, пусть и очень высокая, но оправдывающая приносимую им жертву, ибо он остается верным самому себе.

Обсуждая моральные конфликты исторических личностей с эпохой, обычно на первый план выдвигают "неблагоприятные обстоятельства", действие враждебных внешних сил. Но ото лишь половина правды, ее наиболее очевидная сторона. Существует и другая сторона морального конфликта, потерпевшая и победившая одновременно. Лаконично ее можно выразить вопросом: почему не все, находящиеся примерно в тех же обстоятельствах, ведут себя в решительный момент, как Сократ или Джордано Бруно?

Разумеется, многое зависит в подобного рода ситуациях от волевых качеств, психологической готовности человека отстаивать свои убеждения, бороться до конца за истину. Не принимая во внимание этого существенного условия, фактора моральной коллизии, мы вряд ли сможем объяснить, к примеру, различие между поведением Галилея и Джордано Бруно.

Однако в случае с Сократом проблема заключается не в моральной стойкости, которую он проявил в полной мере, а в резком несоответствии выдвинутого им (и продемонстрированного на собственном примере) масштаба нравственных требований к человеку общему уровню морального состояния афинского общества в пору кризиса рабовладельческой демократии.

Основоположник "моральной философии" оказался в ситуации, когда вопрос о моральной способности личности быть на уровне требований и потребностей своего века – один из центральных в его учении – встал перед ним как глубоко личный вопрос. Всем существом своего учения Сократ предвидел возможность такого хода событий, когда история станет возлагать на личность гораздо большую ответственность за выбор линии своего поведения.

Формы индивидуальности, заданные античным обществом, уже исчерпали свое историческое содержание, так что предложенный Сократом образ действий и мышления означал появление нового типа личности, индивидуальности.

Времена меняются, и вместе с ними меняемся мы, говорили древние. Как, в какую сторону меняемся, Сократа интересовало, пожалуй, более всего. То, что современная этика формулирует как актуальную нравственную проблему для человека XX века: в какой мере он "как личность способен ответить на возникающие перед ним вопросы, на объективные требования исторического прогресса, которые далеко не всегда адекватно воплощены в групповых велениях, экспектациях и реакциях непосредственного окружения" [Человек Наука – Техника. М., 1973, с. 256.], – эта проблема составляет "ядро" моральной философии Сократа. И поскольку он сам был "олицетворенной философией", то есть воплощенным единством чувства, мысли и воли, для него вопрос "быть или не быть" решался без мучительной рефлексии собственного Я. Можно сказать так: о внутреннем духовном антагонизме между Сократом и его судьями "знал" только он один, другие даже не догадывались. Сократ виновен лишь в том, что забежал далеко вперед своего времени, предложив такой потолок нравственного существования, который был неведом и непосилен его современникам. И это стало его личной бедой, трагедией. Сократ выстоял в ней, проявив высокую степень личной сознательности и ответственности, а стало быть, и моральности.

Удивительное это явление: прошли тысячелетия, а мы, люди совсем иной эпохи и формации, зная, как много значительного и поучительного дала живая человеческая история после Сократа, продолжаем восхищаться прекрасными героями древности, воспринимая их чувства, мысли и поступки как нечто очень близкое нам, современное по своему смыслу и духу. Конечно, есть доля правды и в горьких сетованиях Монтеня, озабоченного тем, что новые поколения пройдут мимо наследия греческого мудреца, посчитают его архаичным.

"Поучения Сократа, сохраненные в писаниях его друзей, – писал Монтень, – восхищают нас лишь потому, что их чтят и уважают все, а не потому, что мы ими прониклись: в жизни они нами но применяются. Возникни что-либо подобное в наши дни, весьма немногие одобрили бы его… Разве непосредственность, по-нашему, не родственна глупости и не является пороком?

Душевным движениям Сократа свойственны естественность и простота. Так говорит крестьянин, так говорит женщина. На устах у него одни возчики, плотники, сапожники и каменщики. Формулы и сравнения свои он заимствует из простейших, повседневнейших человеческих действий. Каждому они понятны. Мы никогда не распознали бы в столь жалкой оболочке благородства и великолепия его философских построений, мы, считающие пошлым и низменным все не сдобренное ученостью, мы, способные усмотреть богатство лишь в показной пышности" [Монтень М. Опыты, кн. 3, с. 322.].

Напрашивается еще одно отступление. Известно, что Л. Н. Толстой принял самое заинтересованное участие в подготовке и выпуске книжечки "Греческий учитель Сократ"

А. М. Калмыковой, с которой он случайно познакомился в дороге, возвращаясь из Крыма домой. Все главы этой работы, по его словам, "умной, доброй и смелой" [Толстой Л. Н. Полн. собр. соч. В 90-та т. М. – Л. 1937, т. 25, с. 854.], были им тщательно отредактированы и во многом переписаны заново. Внимательно перечитав Платона и Ксенофонта, писатель, пользуясь собственным даром художника и публициста, представил учение и жизнь Сократа в беседах, озаглавив их:

"Как жить надо?", "Как надо управлять народом?", "Кто лучше – раб или господин?", "Как людям жить вместе?", "Сократ в тюрьме" и др.

Греческий мудрец близок мыслителю из Ясной Поляны прежде всего духом, основной направленностью своего учения. Тем, что ищет "Бога", которого не знают греки, и находит его в своей совести; что смысл своего учения видит в ответе на вопрос: "Как жить надо?"; что более всего презирает праздность и богатство, добытое не собственным трудом [там же, с. 429 – 401.]. И конечно же Сократ близок ему, восставшему против церкви и правительства, непреклонностью, мужественным поведением на суде и в ожидании смертного часа. По-своему, но тоже по-сократовски – непримиримо и безбоязненно поступил Толстой, уйдя из дома. Он ушел не от семейных раздоров, хотя они и тяготили его долгие годы.

Нет, это было сделано скорее в назидание себе, чтобы доказать, пусть "напоследок", "под занавес" жизни, что можно отказаться от того, к чему тебя приучали и к чему ты привык, но что считаешь несправедливым и ненужным для человека, ибо нет ничего выше согласия с собственной совестью. Поэтому, думается, не надо излишне доверять попыткам, в том числе сделанным в "документальной" манере, объяснить духовную драму Толстого неладами в семье.

Характерный факт: когда В. Г. Чертков, с мнением которого Толстой всегда считался, поспешил предупредить писателя, что "сведущие" люди отмечают далеко не безупречную личную жизнь Сократа, а неискушенные читатели, прочитав книжечку, могут приравнять греческого философа к святым, Толстой с ним не согласился. Неправда, написал он в ответ, что "жизнь Сократа была дурная. По Эпиктету и Платону – напротив". И добавил, что "не следует подчеркивать того слабого, что мы найдем в нем, если мы и найдем такое" [Толстой Л. Н. Полн. собр. соч. В 90-та т., т. 25, С. 855]. Толстой не выгораживает и не обеляет Сократа, но понимает, что слабости таких людей, как Сократ, оставаясь слабостями в житейском отношении, не определяют – ив этом суть дела – образа жизни и образа мыслей их обладателей.

Человеческие слабости самого Толстого, которые он упорно преодолевал всю жизнь, добиваясь ясности, простоты и человечности в своем образе жизни, не довлели над ним и не определяли его поступков и поведения в решительные минуты. Великий писатель и мыслитель не был рабом своих слабостей и почти всегда находил силы, чтобы возвыситься над житейскими невзгодами и мелочами. Уход его из Ясной Поляны – не бегство от "гнета семьи", в которой его мало кто понимал. Это еще одни – последний – подвиг не смирившегося духа человеческого.

Приведенный пример духовной связи людей разных, очень далеких по времени и обстоятельствам эпох, разумеется, не снимает полностью горестного сомнения Монтеня. И по сей день многие умирают, не узнав, что жил когда-то удивительный грек Сократ, а Лов Толстой славен не только произведениями, вошедшими в школьный учебник по литературе. Однако в данном случае с Монтенем но хочется соглашаться. Кто измерил и чем можно измерить силу духовного воздействия Сократа или Толстого на людей, чьи души открыты навстречу истине, добру и красоте?

Скептики не преминут заметить, что Сократ своей смертью не изменил афинский полис, и многое из того, с чем он боролся столько веков назад, не исчезло поныне. Вряд ли на такой абсолютный результат рассчитывал сам Сократ.

Но помимо примера мужества, и стойкости он оставил потомкам нечто большее. Сократ не просто "заземлил", демократизировал философию, как верно заметил Монтень, но и по-своему предугадал ее роль как инструмента действенного познания реальности и разрешения реальных проблем. В том, что настоящая философия, как бы высоко ни витала она в небесах абстракций, сохраняет связи с землей и людьми, предохраняет человека от умственного высокомерия, щегольства и зазнайства, немалая заслуга принадлежит и Сократу. Не случайно, что интерес к его личности и учению проявился и по-новому зазвучал именно сегодня, когда так остро стоит вопрос о нравственном, духовном обеспечении движения нашего общества к великой цели.

Как завещание потомкам звучат последние слова Сократа, произнесенные после оглашения смертного приговора:

"Если когда-нибудь, афиняне, вам покажется, что сыновья мои заботятся о деньгах, о должностях, о красивых речах больше, чем об истине и добродетели, донимайте их так же беспощадно, как донимал вас я!

И если они, не представляя из себя ничего, вообразят о себе многое, укоряйте их так же беспощадно, как укорял вас я. И тогда вы воздадите по заслугам и мне и моему потомству".

Сократ не помышляет об ореоле мученика и совсем не жаждет смерти, а хочет лишь достойно принять смерть. Он идет не на смерть, а за своими убеждениями. И как лебеди, что, почувствовав свою смерть, заводят громкую, ликующую песню, философ-мудрец бросает со сцены последнее слово, прямо обращенное к нам, современным людям: "Исследуем же…" И это действительно очень важно – неустанно размышлять над тем, что происходит вокруг тебя и с тобой самим.