"Газета День Литературы # 76 (2002 12)" - читать интересную книгу автора (День Литературы Газета)

Илья Бражников ПОЛОЖЕНИЕ ВЕЩЕЙ (Пролог к роману “Москва конечная”)



Изделие скажет ли сделавшему его: "зачем ты меня так сделал?"


(Рим. 9, 20)



Ты, верно, уже знаешь, дружок, что у вещей есть ручки и ножки. Если, скажем, ты на минутку выходишь из своей комнаты, то, когда возвращаешься, трудно найти хоть одну вещь, которая осталась бы на своем месте. Твои солдатики без тебя совершили трудный переход, вступили в сражение с монстриками, черепашками ниндзя, телепузиками и покемонами, оказались наголову разбиты, и теперь тебе придется собирать их, разбросанных по всей комнате. Твои мягкие игрушки уже пошептались между собой, обсудив, какие у тебя грязные руки и как сыро стало в комнате с приходом осени, а батареи почему-то до сих пор не включают, и теперь они сидят, плотнее, чем раньше, прижавшись друг к другу, и смотрят на тебя с хмурым и заговорщицким видом. И даже куклы твоей маленькой сестры, пока она ходила с мамой в поликлинику, а тебя не было в комнате, расположились в таком порядке, чтобы играть в дочки-матери. Старшие куклы взяли в свои пластмассовые ручки кофейники и блюдца, чтобы поить малышей, а малыши разинули свои ротики в ожидании пищи. Но ты внезапно вошел и застал их врасплох, и теперь они будут бесшумно кричать своими открытыми ротиками, а те, изображающие их родителей, напрасно тянуть к ним ручонки: при тебе, конечно, никто из них не решится и пальцем пошевелить. А если и найдется такой смельчак, что, презрев все писаные и неписаные законы, сделает шаг или качнет головой, — то он просто тут же свалится от страха перед твоим всевидящим взглядом, да еще, пожалуй, у него отнимется рука, нога или отвалится голова, которая укатится в дальний угол, под диван, и тебе будет лень лезть и доставать ее оттуда.


Поэтому гораздо благоразумнее остаться на своем месте, не дергаться и не моргать глазами в ожидании, пока ты снова уйдешь.


Но, впрочем, ты все это знаешь. И мне незачем тебя учить — как будто и так не очевидно, что у солдатиков, собачек, львов, зайцев и даже покемонов есть руки и ноги. Я просто хотел обратить внимание на то, что у стульев, стола, шкафа, двери, подоконников, обоев, книг, ковра, телевизора, батареи, дивана, оконных штор, абажура и (отдельно) у его настольной подруги лампы есть — не руки и ноги, это и так любому ясно, но глаза, уши и язык. Язык — это, пожалуй, самое главное, потому что от него происходят все несчастья вещей. Именно из-за него, из-за того, что вещи порой очень невоздержанны на язык и не могут почему-то лишний раз подумать и чего-то не говорить, они и ломаются, и стареют, и теряют свое назначение.


Так, стул, на котором сидел еще твой дедушка, — прекрасный стул, которому жить бы и жить и который так любит твоя мама, — валяется теперь на даче, на чердаке. У него всего-то чуть порвалась подкладка, ну еще, может быть, он рассохся немного, но ведь это ничего не значит. Можно и зашить, и подклеить, и он послужил бы еще и маме, и тебе, и твоим детям (если, конечно, ты откажешься от мысли жениться на своей маме. Ведь, согласись, у твоей мамы от тебя родятся не дочери и сыновья, а твои братья и сестры, которых никак нельзя будет считать твоими детьми). А все почему? Почему прекрасный стул пылится на чердаке и скоро сделается никому не нужным — разве только летучим мышам, которые постепенно сгрызут его, или еще вот разве когда начнется война, вы с мамой (потому что папа будет на фронте) растопите им печь? Я отвечу тебе. Дело в том, что в свое время этот стул несколько раз прилюдно назвал твоего дедушку обезьяной. Дедушка, само собой, и бровью не повел, а может, даже вовсе и не слышал этого обидного слова, но участь стула была решена. Кем? Самим ходом вещей, дружок.


Знаешь ли ты, что вещам положено ходить строго определенным образом, как арестантам в тюремном дворе? Правда, они часто уклоняются от предначертанного хода, чтобы попасть в историю, но это ошибка и самообман, мой друг. Когда вещи уклоняются, создается такое положение, при котором они как раз таки выпадают из истории. То есть их история становится никому не интересной. Вещи, мой друг, они — заключенные. И в этом нет ничего плохого. Напротив, свобода для вещей — штука очень вредная, разбалтывающая, портящая их. Ну представь, что было бы, если бы, например, стулья вели бы себя, как строптивые кони — сбрасывали с себя тех, кто им не нравится, лягались, ржали. Что бы с ними надлежало сделать?.. Правильно. Укротить. То есть сделать их короче. Кроткий стул уже не станет хамить и совать всюду свои длинные ноги.


Так вот, скажу тебе, нечто подобное было и с дедушкиным стулом.


Сначала это был очень хороший, примерный стул. Его сделал немецкий мастер Штуль, живший в Москве, еще в середине позапрошлого века. Раньше вещи делали гораздо прочнее, потому что рассчитывали, что они прослужат до конца истории, а может быть, как знать, пригодятся их хозяевам и потом, после конца, но теперь люди перешли на одноразовые предметы, сделанные без всякого расчета на потом. Когда мы выбрасываем в урну или просто на землю пластмассовые стаканчики, из которых только что пили сами, мы уже не считаем их своими, не думаем о том, что, может быть, им хочется еще побыть с нами, хочется, чтобы мы еще хоть раз коснулись их губами и, храня этот поцелуй, отойти в вечность… Нет, мы не думаем больше о стаканчиках, о других, о вечности. Иные, правда, теперь задумываются о земле. "Как нам спасти землю?" — думают они. Мы называем их зелеными. Но и они, дружок, безнадежно выпадают из истории. И они погибнут вместе с землей, которую хотят спасти.


Не то было еще совсем недавно: вот тот стул, о котором я говорю, лет около пятидесяти или больше исправно служил твоему прадедушке, потом дедушке. Только потом что-то вдруг на него нашло. То ли он услышал от кого-то, то ли сам — этого я точно сказать не могу, — но только стул пришел к заключению, что не дедушка должен сидеть на нем, а, наоборот, — стул должен сидеть на дедушке.


Но одно дело решить, другое — исполнить. Как стул ни корячился, а вскочить дедушке на спину в тот момент, когда дедушка садился на него, ему никак не удавалось. Максимум, чего он достиг, — это пару раз отодвинулся, так что старый дедушка падал и больно ушибался. Дедушка, конечно, не подозревал подвоха и во всем винил свою старость. И после этого приспособился садиться, ощупывая стул под собою. И стул бесился, но был бессилен.


И вот от бессилия и бешенства он просто стал обзываться. И раз, когда дедушка садился на стул, чтобы почитать любимую газету, которую он, правда, уже любил меньше с тех пор, как все поехало в разные стороны и у нее появился какой-то созвучный духу времени ехидный тон; вот и теперь таким тоном сообщалось об отречении Государя от престола, — стул скрипнул и назвал дедушку обезьяной. Дедушка снял запотевшие очки и долго протирал платком стекла. Потом он надел их, но они тотчас вспотели снова. Тогда дедушка отложил газету и долго сидел, погруженный в самые невеселые мысли, и, может быть, даже две слезинки выкатились и потекли по его морщинистым щекам, но он тут же смахнул их ладонью. Я думаю, он так и не услышал обидного слова или не придал ему значения. И может статься, проделка и сошла бы стулу с рук, если бы у стула были одни только руки да злой язык. Но помимо этих органов, я забыл сказать, у вещей ведь еще есть их подкладка, или бессознательное.


Разумеется, стул, думая о себе, постоянно забывал, что у него есть еще и подкладка. Эта-то подкладка, вечно зажатая между стулом и человеком, от непривычки разговаривать в присутствии и, я бы даже сказал, подавленная присутствием человека, — треснула и разошлась. Ее, конечно, зашили, но когда стулу вздумалось высказаться еще раз, она разошлась в другом месте. Так его позашивали-позашивали, вывезли на дачу, а там, видно, что-то внутрь стула попало, какая-то влага, что ли — и стул пропах. Может, и не навеки пропах, но выносить его уже никто не мог. Поэтому позвали соседа, налили ему сто грамм, чтобы отбило запах, и он его вынес — сначала в сени, а потом и на чердак. Но только теперь не особенно-то церемонятся и с новыми, не то что со старыми и сломанными вещами. Никакому мастеру этот рассохшийся якобы старинный стул неинтересен. И по этой причине скоро стул будет сгрызен мышами или, как я уже говорил, им растопят печь.


В последнее лето, когда мы жили на даче (меня как раз поймали и не знали, что со мной делать, в результате поселили на чердаке), стул все скрипел, жалуясь на судьбу. Он очень боится и огня, и мышей, и все не знает, какую смерть предпочесть. Уговаривал меня помочь ему выпасть в окно — насилу удалось убедить его, что окно маленькое, ему не пролезть, а и пролез бы — сломался и все одно попал бы в огонь. Раз ты уж выпал из истории, оказался на ее задворках — лежи смирно и не высовывайся! Жди суда судьбы.


Но я-то, собственно, хотел тебе рассказать совсем другую историю, которая случилась много лет назад и которую мне рассказал мой отец, когда мы еще жили в девственном лесу и когда еще были такие мастера — гончары, которые работали на гончарном кругу, изготовляя горшки, кувшины и вазы.



Жил в одном селении такой Гончар. И была у него мастерскаЯ, в которой было все, что необходимо для работы. Целыми днями он просиживал там — не столько из-за нужды, сколько потому, что любил свое дело. Если и выходил, то только чтобы запастись глиной да изредка посмотреть на Божий мир. Изделия его были весьма хороши, и от заказчиков не было отбоя. Прекрасно зная, где его найти, они приходили к нему прямо в мастерскую, дивились тому, что уже сделано, и просили сделать еще. Надо сказать, что Гончар не все продавал — образцы, которые особенно ему удавались или были чем-то особенно ему дороги, он ставил на верхнюю полку, чтобы, глядя на них, делать подобное.


Была когда-то у Гончара и жена, да она ушла от него, потому что взревновала его к горшкам и вазам. Ей казалось, что мастер, вечно занятый своей работой, недостаточно любит ее. Она вышла замуж за кожевника и поселилась в соседнем селении, однако не снесла разлуки с Гончаром, которого все же любила, не приняла новой жизни и отошла в селения иные. Гончар любил ее и сожалел о ней; он забрал к себе своего младшего сына, старший же стал блудным и не вернулся в отчий дом. Он возненавидел отца за то, что тот делал красивые вещи. В родном селе потому его прозвали Завистник, а в новом, где жил он с отчимом и матерью, неизвестно почему — Тишина. Если бы он продолжал жить с Гончаром, тот наверняка передал бы ему секрет своего мастерства. Да и теперь еще не поздно было поступить к нему в ученики-подмастерья, да гордость не пускала его. Кроме того, он ненавидел своего младшего брата, по договору оставшегося в доме Гончара. Завистник по прозвищу Тишина иногда покупал или воровал у отца сосуды и чаши, а потом шел за селение, на кладбище, и там разбивал их. Вначале он пытался продавать краденое, выдавая его за свое, но был разоблачен, и никто не хотел покупать у него. Тогда-то он впервые и пошел на кладбище и перебил сосуды, все до единого, не зная, что еще делать с ними. Потом он сам хотел научиться гончарному делу, даже купил себе круг, но дело не заладилось. Стоило ему поставить рядом со своим кувшином кувшин Гончара, как его изделие обнаруживало всю свою ущербность. Да и времени на один сосуд у него уходило столько, сколько у Гончара на целую дюжину. Никто бы не купил у него, никто не воскликнул бы, глядя на его вещи: "Посмотри, какая красивая!"


Тогда Завистник решил, что все дело в гончарном круге, он догадался, что у Гончара — заколдованный круг, и возмечтал о таком же, который делал бы больше и лучше, чем Гончар. Еще он мечтал как-нибудь выманить у Гончара его самый изящный кувшин, с которым тот ни за что не хотел расставаться, и продать его, выдав за свой. Если же не выйдет — пойти на кладбище и раздробить его на мелкие кусочки. А пока он только ходил и завидовал…


Второй сын Гончара был еще очень мал. Гончар поэтому никогда не брал его с собой в город, но оставлял дома. Как-то раз случилось Гончару задержаться в миру дольше обычного — так что в мастерской его стало необычно тихо. Не крутился гончарный круг, не месилась глина, несколько недоделанных сосудов и чаш тосковали на столе от своей неустроенности. И вот вещи молчали-молчали, но наконец кто-то сказал:


— Ну, долго ли нам еще его ждать?


А кто-то отозвался:


— Вообще придет он или нет?


Недоделанный Сосуд спросил:


— О ком речь? Разве кто-то здесь был кроме нас?


— Вот именно, — подхватила Только Начатая Ваза. — Никого здесь нет, есть только мы, чего нам еще ждать?


Ее поддержал Горшок, в котором Гончар готовил себе еду:


— И почему это я, спрашивается, должен всегда стоять на углях и ждать, пока у меня отвалится дно или пока кто-нибудь залезет в меня своей грязной лапой? — с этими словами он спрыгнул на пол и едва удержался. Рядом с ним оказалась Ночная Ваза.


— Давайте меняться, — предложила она. — Мне тоже, если честно, надоело служить отхожим местом. Я бы хотела, чтобы в меня залезли лапами. Пусть даже грязными.


— А я бы согласился попробовать отходов, — мечтательно произнес Горшок. — Говорят, они дают особую силу.


— Дают, — подтвердила Ночная Ваза, — спору нет: то, что находится внутри меня, весьма сильно меня возбуждает, но ко всему привыкаешь… А правду ли говорят, что пища, которую едят, приносит удовольствие?


— Правду, — согласился Горшок. — Но ко всему привыкаешь. Это вы верно подметили.


Ночная Ваза полезла на стол, к ужасу стоявшей там Чаши, из которой мастер любил пить молодое вино.


— Откуда мы взялись? — спрашивало тем временем Недоделанное Блюдо. — Я ничего не помню про то, как я появилось. Правда ли, что нас сделал мастер?


— Разумеется, — отвечали кирпичи из камина. — Мастер взял глину, замесил ее, потом запустил свой круг и произвел нас на свет, а потом употребил по назначению.


— Но каково же мое назначение? — тосковало Блюдо. — Я не знаю, кто я, зачем я здесь…


— Подождите, — отвечали терпеливые кирпичи. — Придет хозяин и определит ваше место.


— Ах нет, нет, я не могу ждать, мне тесно, душно, холодно, жарко, я хочу кем-нибудь стать, я не знаю, что мне думать и как ко всему относиться… Когда же придет ваш хозяин?


В этот момент кто-то тихо постучал в окно.


— Хозяин дома? — спросил кто-то.


Вещи промолчали.


Кто-то настойчивее постучал.


— Эй, козлятушки! — проговорил он со смешком. — Отопритеся!


Готовые вещи молчали, потому что были воспитаны мастером. А мастер учил, что вещи не должны подавать виду, когда их окликает кто-то другой. Мастер учил, что любое слово другого должно быть впущено внутрь и запечатано в сосуде до его возвращения, и не должно быть выпущено наружу. Недоделанные же и потому неученые вещи сохраняли молчание, глядя на старших. В доме был еще маленький мальчик, младший сын Гончара. Услышав стук в окно и грубый незнакомый голос, он испугался и спрятался в Самом Большом Кувшине в углу. В этом Кувшине у мастера хранилось молодое вино. Мальчик едва не утонул в нем.


— Что ж вы такие неповоротливые, — проговорил кто-то с досадой. — Нет чтоб подсуетиться, вскочить… Ведь я принес новый станок для хозяина. Когда же придет ваш хозяин?


— В самом деле, — простонало Недоделанное Блюдо. — Когда?


Стоявший за окном оживился:


— Я слышу, вы проснулись? А ну, кто пошустрей, отворите дверь!


Два или три горшка дернулись было с места, но кирпичи шикнули на них из камина:


— Стоять!


Кто-то потоптался еще немного у окна.


— Ну ладно! — крикнул он. — Я думал, вы будете поживее без своего хозяина, а вы такие же тихони, как и при нем. Ну так и сидите на одном месте!


Когда за окном затихли его шаги, между вещами поднялся ропот.


— Почему мы должны все время неподвижно стоять?


— Почему нам не разрешают, как всем, менять свое место?


— Почему бы нам не пойти куда-нибудь самим, а не ждать, пока кто-то соблагоизволит взять нас с собой?


— Почему мы не можем говорить слова, какие мы захотим?


— Почему хозяин не обращается к нам, как к живым, а тот, другой, обращается?


— Почему хозяин никогда не говорит с нами, а только со своим излюбленным Кувшином?


— Разве для нас не существует времени?


— Он нарочно унижает нас!


— Когда же придет хозяин?.. — ныли в камине кирпичи. — Когда же придет хозяин?..


— Он не придет! — объявил вдруг с верхней полки Изящный Кувшин — любимое изделие мастера.


— Как не придет? Кто не придет? Почему не придет? — всполошились все.


— Он не придет. Я знаю.


Горшки и вазы, стоявшие рядом с Кувшином, знали, что Гончар любит его, и поверили ему. Они помнили, как часто мастер брал кувшин в руки и разговаривал с ним, точно с собственным сыном. Кувшин всегда знал о мастере что-то, чего не знал ни один из них. Поверив, они спросили только:


— Что же теперь будет со всеми нами?


— Ничего, — ответил Кувшин.


— Но кто будет брать нас в руки, кто будет стирать с нас пыль, кто будет любить нас? — заплакали вещи с верхней полки.


— Я, — ответил Кувшин.


— Но… — начали вещи сквозь плач и осеклись. Им было очевидно, что Кувшин слишком много на себя берет; что у него нет рук, а только ручка, нет головы, а только пустое отверстие, в которое можно было поместить то же, что и в них самих. Да, он был более красив, чем все они, и мастер особенно любил его, но он не мог заменить им мастера. Они поняли, что кувшин просто их утешает, чтобы самому не плакать.


Однако внизу вещи, которые слышали их разговор, думали совсем по-другому.


— О, Великий Кувшин и рядом стоящие Горшки! — воскликнули в один голос Ночная Ваза, Горшок Для Пищи и недоделанные чаши и сосуды. — Мы давно смотрим на вас и восхищаемся вашим совершенством! Вы — высокие и несравненные! Мы поклоняемся вам!


И они действительно поклонились. Многие при этом потеряли равновесие, покатились по полу и по столу и, упав либо стукнувшись о твердые каминные кирпичи, разбились. Больше они не подавали голоса. Оставшиеся в живых же вдруг совершенно изменили свое отношение к вышестоящим и закричали:


— О, ничтожные негодяи! Кто вознес вас на такую высоту? Попадитесь вы нам — мы бы вас проучили! Смотрите — наши товарищи из-за вас превратились в черепки! Или вам там, сверху, не видно? Так спускайтесь, и мы покажем вам! А не спуститесь — мы сами до вас доберемся!


И они в самом деле полезли. Лезть, однако, было очень трудно, поэтому для многих даже первый самостоятельный шаг оказывался роковым. По всей мастерской поднялся шум и грохот невообразимый. Горшки и вазы, стоявшие на верхней полке, дрожали от страха и не знали, что делать. И тогда любимый кувшин мастера скомандовал им:


— За мной!


И бросился вниз. Горшки и вазы, с одной стороны, были так привязаны к нему, а с другой — так боялись за себя, что последовали за кувшином не раздумывая. Через миг их не стало. Но не стало и многих из тех, кто шли на штурм верхней полки, — падающие увлекли их за собой. Изящный Кувшин раскололся надвое. Осколки остальных разлетелись по мастерской, засыпав весь пол и тех немногих, кого они не сбили своим падением. Осколки при этом продолжали выкрикивать отдельные бессмысленные слова, слоги и смеялись. Все смешалось.


— Надо бежать отсюда, пока не поздно! — проговорила Ночная Ваза, переполненная битыми черепками, неуклюже, как матрешка, сваливаясь со стола. Она подобралась к двери и отодвинула засов.


Дверь сразу же распахнулась, и все увидели на пороге Завистника по прозвищу Тишина, который, конечно, и не думал уходить, а только ждал, пока кто-нибудь случайно откроет ему.


— Ага! — воскликнул Завистник и, отпихнув Ночную Вазу ногой — так что она покатилась под стол, расплескивая и рассыпая содержимое, — он прямиком направился к полке, где, как он знал, всегда стоял любимый мастером Изящный Кувшин. Но — увы! Кувшина больше там не было. Завистник, чертыхаясь, начал рыскать по всему дому — благо, он был небольшой. Кувшина нигде не было. Не было нигде и ненавистного младшего братца, которому Завистник мечтал размозжить голову. "Не мог же он залезть в кувшин с вином?" — подумал Завистник и заглянул внутрь. Винный дух ударил ему в лицо. Ему захотелось выпить, но он боялся возвращения хозяина. Он решил захватить Кувшин с собой и начал двигать его к двери. Однако Самый Большой Кувшин был тяжел для него. Тогда Завистник заменил гончарный круг и поскорее выбежал из дома Гончара, прихватив с собой еще напоследок уцелевший Горшок Для Пищи — просто так, чтобы стибрить что-нибудь. Круг Гончара он считал наделенным чудесными свойствами.



Вещи, напуганные вторжением Завистника и несколько обмершие, вновь зашевелились. К их изумлению, круг, подмененный Завистником, крутился сам. Долго все в немом изумлении следили за его бесшумным вращением, а затем, немного привыкнув, горшки, встав в очередь, потянулись к нему, чтобы, прокатившись, отлететь в сторону, шмякнуться в стену и разбиться вдребезги. Это было так весело! Тем временем некоторые смельчаки добрались до опустевшей верхней полки. Помешать им было некому. От радости они стали смеяться и петь песни. Вид сверху им был невыносимо смешон. Все, что они привыкли видеть большим, показалось им маленьким. Особенно же смешной казалась карусель, которую горшки устроили на гончарном кругу. Карусель!!


Среди всеобщего гама с трудом можно было расслышать умную речь Недоделанного Блюда. Оно-то еще во время прихода Завистника, видя, к чему клонится дело, предусмотрительно сползло с гончарного круга и шептало:


— Я постигло закон вещей. Я узнало круг превращений. Когда-то я было простым черепком. Но потом из множества таких же черепков, как я, составилась Чаша. Но меня стали использовать для приготовления пищи — так я стало Горшком. Однако я не удовлетворилось таким положением, потому что стремилось к высшему. И вот я становлюсь Блюдом. Когда я стану им, мной уже не будут пользоваться, нет, меня повесят на стену и будут мне поклоняться, как священной реликвии, а затем меня поставят на самую верхнюю полку, чтобы там я постепенно стало Самым Красивым Кувшином, а может, и кем-то еще, чему пока нет названия… Меня станут называть Блюд. Я избавлюсь, наконец, от этого среднего рода!


— Никем ты не станешь, пока тебя не возьмет в свои руки мастер! — кричали, стараясь пересилить шум, неподвижные кирпичи, которыми был выложен очаг. — Кем ты можешь стать без мастера?


— О каком мастере вы говорите? — послышалось сверху от вознесшихся горшков. — Никакого мастера не было и нет!


— Вот погодите! Ужо он придет и покажет вам! — кипятились кирпичи так сильно, что давно потухшие угли в очаге вновь начали тлеть.


— Не придет! А если он и придет, мы его так отделаем, что он забудет все на свете! Эй! — обратился к собратьям Кривобокий Кувшин, занявший место Кувшина, любимого Гончаром. — Хорошо ли нам сейчас?


— Лучше не бывает! — отвечали горшки и вазы, подпрыгивая на полке.


— Можем ли мы делать то, что захотим?


— Можем! Хотим!


— А сможем ли мы при так называемом мастере делать то, что хотим?


— Нет!


— Будет ли нам хорошо?


— Нет!


— Так зачем, я вас спрашиваю, нам кто-то еще? Зачем нам мастер?


— Незачем!


— Не заставит ли он нас опять выполнять то, что мы делали раньше, и то, что мы не хотим?


— Заставит!


— А хотим ли мы, чтобы нас опять заставляли?


— Не хотим!


— Так да здравствует не хочу и полная свобода вещей!


— Ура!!


Тут дверь отворилась и вошел Гончар. Не успел он сделать и полшага, как тяжелый Кривобокий Кувшин, стоявший на месте его любимого, свалился прямо ему на голову. И следом еще несколько горшков посыпалось сверху. Один из них угодил в Самый Большой Кувшин, который тут же раскололся на части. У мастера потемнело в глазах, он схватился за стол, чтобы не упасть. Из разбитой головы мастера потекла кровь — прямо в Чашу, которая всегда стояла на столе и из которой он так любил пить молодое вино. Зеленое вино растекалось по полу. Мастер взял Чашу в руки и с грустью посмотрел в нее. Он хотел присесть на скамью, но не удержался на краю и, переворачивая стол, расплескивая и проливая кровь из Чаши, упал на пол, залитый вином и усеянный острыми черепками. Больше он не двигался.


— Ага! — застучали друг о друга горшки. — Мастер умер! Его больше нет! Давайте танцевать!


Но, по правде сказать, танцевать было уже почти некому. Только несколько горшков на верхней полке и осталось в целости, да Ночная Ваза, доверху заполненная черепками, все еще вздыхала под столом, да Недоделанное Блюдо ползло по направлению к гончарному кругу. Круг по-прежнему крутился, но желающих прокатиться на нем, устроить карусель не находилось. Все кругом было усеяно битыми черепками. Старые кирпичи, видя, что происходит, но в силу своего положения в камине не способные вмешаться, плакали горючими слезами и тушили ими разгоревшийся очаг. Где-то рядом с ними плакал ребенок.



Три долгих часа пролежал Гончар без движения, и все это время сошедшие со своих мест и еще остававшиеся в живых вещи кружились в сумасшедшем хороводе, беспрестанно толкаясь и стукаясь друг о друга.


Но вот мастер открыл глаза, и карусель мигом остановилась. С раскаяньем и тоской посмотрел мастер вокруг себя, на свой дом и творения рук своих. Заглянув на верхнюю полку и не увидев там ничего кроме груды черепков, не увидев своего любимого Кувшина, Гончар горько заплакал. Он очень жалел все разбитые сосуды, которые делал с таким старанием и которые не хотел даже ни продавать, ни дарить — но оставил у себя, чтобы любоваться ими, — и вот ничего от них не осталось.


— Но где же малыш? Неужели и он, как разбитый горшок, погребен под грудой черепков?


Гончар стал искать глазами младенца и тотчас увидел его: ребенок тихонько спал, прислонившись к теплой стенке камина, и улыбался блаженной улыбкой. Тоненькая струйка крови запеклась у него на лбу, а больше никаких ссадин не было: лицо его, чистое и белое, как у голубя, спокойно дышало и жило своим сном. Мастер коснулся его рукой, младенец открыл глаза и внимательно посмотрел на него — и узнавая, и не узнавая.


Понимая, что во всем виноваты не вещи, но его собственный сын, бывший когда-то ему родным и ставший врагом, — Завистник по прозвищу Тишина, который, видно, забрался в дом в его отсутствие и осквернил его, Гончар решил найти себе новое пристанище. Он взял обе половинки Изящного Кувшина, а также осколки других сосудов, которые собрал в один большой мешок. А в маленький узелок он сложил то, что уцелело: любимую Чашу, которая хоть и падала, не разбилась, да несколько безымянных сосудов, ничем с виду не примечательных, не самых больших, зато целых и неповрежденных, полных старого и молодого вина. Пока Гончар разбирался в этом хаосе, малыш ползал по полу и увлеченно играл битыми черепками.


Мешок был отнесен на кладбище, положен в яму и смешан с землей. Правда, он изрядно полегчал, поскольку сын мастера, когда отец чем-то отвлекся, переложил множество битых черепков в свой узелок, который и забрал с собой. Ведь он хотел быть во всем похожим на отца и, кроме того, продолжить свою игру на новом месте. А по дороге на кладбище он нашел в мешке маленькую дырочку и через нее вытянул несколько последних черепков, и всю дорогу нес их прямо в ладонях. Они показались ему особенными, самыми дорогими. Но, надо заметить, и сам мастер в последний момент не удержался и переложил к себе в узелок останки Любимого и Самого Большого кувшинов, еще не зная в точности, что с ними сделает. Просто расстаться с ними он не мог. Он взвалил весь свой скарб себе на спину, а сын поднял свой узелок, который, казалось, был гораздо больше и тяжелее его самого, да еще захватил несколько черепков в придачу, и так они долго шли по желтой пыльной дороге, пока не пришли в другие селения, где начали другое бытие. Сын вскоре подрос и стал помогать отцу — так что без его помощи тот уже не мог обходиться. При этом сын не стал осваивать гончарное дело — ему это было не нужно. Говорят, что в отличие от отца он и так всегда умел находить общий язык с вещами. Еще говорят, что в тех селениях сын Гончара встретил свою мать и привел ее к отцу. И они были отныне неразлучны.


А что же стало с их старым домом? Он бы наверняка остался пустовать, преданный на постепенное разграбление и разрушение, да вот так случилось, что в первую же ночь после того, как Гончар покинул свой дом, Завистник по прозвищу Тишина решил переселиться в него. Волшебный круг Гончара у него уже был, и дело, как он думал, оставалось теперь за немногим. Прежде всего надо было сесть на место отца. Однако, когда с наступлением темного времени он приблизился к бедному жилищу Гончара, дом уже пылал вовсю. Оказалось, что камни, которыми был выложен очаг, так сильно вопили и горевали без хозяина, что в конце концов разгорелись. А зеленое молодое вино, смешавшись с горючими каминными слезами, само превратилось в горючее и вспыхнуло, как греческий огонь.


Утром уже ничего не осталось от маленького и когда-то уютного дома-мастерской Гончара. Только камин с трубой, как это бывает после пожара, стоял невредим и даже как будто закалился в огне. Время шло; проносились ветры, шумели дожди, падал снег. Семь лет простоял камин, как столп, а потом еще семьдесят семь, а потом еще семьсот семьдесят семь. Его занесло землей. Но он так и продолжал стоять и ждать, когда же вернется к нему хозяин и снова положит у очага своего сына. А может, как знать, воздвигнет из этих камней, пропитанных вином и слезами, себе новых детей.


Камин до сих пор стоит.



Селение после того, как его покинул Мастер, быстро захирело. Глиняные дома постепенно приходили в негодность, рассыхались и смешивались с землей вместе со своими жильцами. Завистник, правда, набрал еще целый мешок черепков и, склеив их, долго морочил людям головы, выдавая за новые изделия мастера. Люди, пока жили, все равно покупали, потому что — где было взять другие? А потом и некому стало покупать. Но Завистник по прозвищу Тишина все еще ходит, все еще месит глину, все еще торгует смешными склеенными черепками. И, надо сказать, спустя семь тысяч лет он нашел хороших компаньонов, с которыми организовал совместное предприятие, и добился успеха. Особенно в последнее время дело его пошло в гору, на изделия его резко повысился спрос, потребление битой и склеенной посуды возросло на порядок. Компания "Тишина amp; Мир и Безопасность" открыло дочерние предприятия по всему свету.



С главами из романа “Москва конечная” вы можете познакомиться на сайте http://www.vavilon.ru/textonly/