"Дзен и исскуство ухода за мотоциклом" - читать интересную книгу автора (Пирсиг Роберт М)

18

Существует целая ветвь философии, относящаяся к определению качества, известная под названием эстетика. Её вопрос:

«Что подразумевают под красотой?» уходит корнями в античность. Но когда Федр сам изучал философию, он упорно отмахивался от всей этой области знания. Однажды он преднамеренно чуть ли не провалил один из курсов, который посещал, и написал несколько работ, в которых подверг преподавателя и материалы жесточайшим нападкам. Он ненавидел и хулил всё. Эта реакция не была вызвана каким-либо конкретным эстетом. Это касалось всех их. Его возмущала не какая-нибудь конкретная точка зрения, а прежде всего сама мысль о том, что качество следует подчинить любой точке зрения. Интеллектуальный процесс низводил качество в рабское положение, проституируя его. Думается, в этом и был источник его гнева. В одной из своих работ он писал: «Эстеты полагают, что их предметом является некоторого рода мятный леденец, который им полагается мусолить своими жирными губами, нечто, предназначенное к пожиранию, то, что можно интеллектуально резать ножом, тыкать вилкой и хлебать ложкой раз за разом под соответствующие смачные возгласы, а меня от этого тошнит. Они мусолят ту тухлятину, которую убили давным давно.» Теперь, на первом этапе процесса кристаллизации, он увидел, что, если качество оставить без определения, то вся область, называемая эстетикой, сметается… лишается всяческих прав… капут. Отказываясь дать определение качеству, он поместил его полностью вне аналитического процесса. Но если нельзя дать определения качества, то его нельзя и подчинить какому-либо интеллектуальному правилу. И эстетам больше нечего сказать. Тогда исчезает вся область определения качества. Мысль об этом просто очаровала его. Это походило на открытие лечения рака. Не нужно больше никаких объяснений, что же такое искусство. Не нужно больше чудодейственных критических школ со специалистами по рациональному определению того, где тот или иной композитор преуспел или потерпел неудачу. И всем им, распоследнему из всезнаек, наконец придётся заткнуться. Это больше не было интересной мыслью, это стало его мечтой.

Вряд ли вначале кто-либо вообще понимал, что он затеял. Они усмотрели в этом лишь интеллектуальное преподнесение сообщения со всеми атрибутами рационального анализа в процессе обучения. Они совсем не понимали, что его цель совершенно противоположна тому, к чему они привыкли. Он вовсе не содействовал рациональному анализу. Он блокировал его. Он оборачивал метод рациональности против самого себя, обращая его против своих в защиту концепции иррациональности, неопределённого формирования, называемого качеством. Он писал: «1) Любому преподавателю композиции в английском языке известно, что такое качество. (И любой, кто этого не знает, должен тщательно скрывать это, иначе оно будет доказательством некомпетентности.) 2) Любой преподаватель, считающий, что качество письма можно и следует определить до преподавания, должен заняться этим и дать такое определение. 3)Все, кто считает, что качества письма как такового не существует, и что его нельзя определить, но качеству всё равно следует учить, могут воспользоваться следующим методом обучения чистому качеству письма, не давая такого определения.» Затем он продолжил и дал описание нескольких методов сравнения, которые выявились в аудитории. Думаю, он надеялся, что кто-либо выступит, бросит ему вызов и попробует дать определение качества. Но никто так этого и не сделал.

Однако это небольшое замечание в скобках о неспособности распознать качество как доказательство некомпетентности вызвало некоторое удивление на факультете. Ведь он был всего-навсего ассистентом, и от него ещё не ожидалось, что он будет устанавливать стандарты работы для своих старших коллег. Они ценили право высказываться, и старшие сотрудники вроде бы даже радовались тому, что он мыслит независимо, и поддерживали его по храмовому. Но вопреки убеждениям многих противников академической свободы отношение храма вовсе не состояло в том, чтобы потакать учителю, когда он болтает, что ему придёт в голову, безо всякого над тем надзора. Храмовое отношение состоит просто в том, что отчитываться надо Божеству разума, а не идолам политической власти. То, что он оскорбляет людей, не имеет отношения к достоверности или ложности того, о чём он говорит, и по законам этики его нельзя за это наказать. Но за что они готовы были побить его, вполне этично и с воодушевлением, так это за то, что в его высказываниях нет смысла. Ему можно было делать всё, что угодно, если это только оправдано с точки зрения разума.

Но как, черт побери, можно оправдать что-либо с точки зрения разума, если отказываешься давать какое-либо определение? Основанием разума являются определения. Без них нельзя рассуждать. Некоторое время можно сдерживать нападки, выписывая замысловатые диалектические пируэты и бросая оскорбления по поводу компетентности и некомпетентности, но рано или поздно придётся подавать нечто более существенное. Попытка привнести нечто посущественней привела к дальнейшей кристаллизации за пределами традиционных рамок риторики и уводила в сферу философии.

Крис оборачивается и бросает на меня мученический взгляд. Теперь уж осталось недолго. Ещё до того, как мы тронулись, были признаки того, что это случится. Когда Ди-Виз говорил одному соседу, что у меня есть опыт походов горы, Крис просто вспыхнул от восхищения. На его взгляд это значило много. Вскоре он выдохнется, и тогда можно будет делать привал. Ух! Вот оно. Он упал. Не встаёт. Упал он весьма удачно, не очень-то похоже на случайное падение. Теперь он сердито смотрит на меня и ждёт осуждения с моей стороны. Я же этого не сделаю. Я сажусь рядом с ним и вижу, что он почти совсем сдался.

— Так вот, — говорю я, — можно сделать здесь привал, можно идти дальше, а можно вернуться назад. Что ты предпочитаешь?

— Всё равно, — отвечает он. — Мне не хочется…

— Не хочется чего?

— Наплевать! — сердито отвечает он.

— Раз тебе наплевать, то пойдём дальше, — ловлю его на слове.

— Не нравится мне этот поход, — отвечает он. — Никакого удовольствия. Я думал, будет интересно. Меня неожиданно охватывает гнев. — Может, это и так, — отвечаю я, — но разве можно говорить такое. — Когда он подымается, я замечаю проблеск страха в его взгляде.

Идём дальше.

Небо над противоположным берегом каньона заволокло, а ветер среди сосен стал прохладным и зловещим. По крайней мере, когда прохладно, легче идти…

Я уже вёл речь о первой волне кристаллизации помимо тех разговоров, которые были вызваны отказом Федра дать определение качества. Ему надо было ответить на вопрос: «Если вы не можете дать его определения, то почему же считаете, что оно существует?»

Он на это давал старый ответ, который принадлежал философской школе, называвшей себя реализмом. Он говорил: «Если мир не может нормально существовать без чего-либо, то оно есть. Если можно показать, что мир функционирует без качества ненормально, то мы доказали, что оно существует, независимо от того, дано ли ему определение или нет». Затем он переходил к изъятию качества из известного нам сейчас описания мира.

— Первой жертвой такого изъятия, — утверждал он, — были бы изящные искусства. Если в искусстве нельзя провести различий между хорошим и плохим, то оно исчезает. Нет никакого смысла вешать картину на стену, если голая стена смотрится ничуть не хуже без неё. Зачем нужны симфонии, если скрип пластинки или гул проигрывателя звучат так же хорошо? Исчезнет поэзия, поскольку в ней редко бывает смысл, и она не имеет практического значения. Интересно также то, что исчезнет комедия. Никто больше не будет воспринимать шуток, ибо разница между юмором и его отсутствием заключена только в качестве.

Затем он исключал спорт. Исчезнут футбол, бейсбол и разного рода игры. Подсчёт очков уже не будет мерой чего-либо значимого, а просто статистическими данными, как, например, количество камней в куче гравия. Кто тогда пойдёт смотреть их? Кто будет играть?

Затем он переходил к изъятию качества из рыночных отношений и предсказал те перемены, которые возникнут при этом. Поскольку качество вкуса станет бессмысленным, то на рынках останутся только такие основные продукты как рис, кукуруза, бобовые и мука, возможно мясо без разделения на сорта, молоко для грудных детей, ну и витамины и минеральные добавки для восполнения недостающего. Исчезнут алкогольные напитки, чай, кофе и табак. То же произойдёт с кино, танцами, театром и вечеринками. Все мы тогда будем пользоваться только общественным транспортом. Все будем носить только солдатскую обувь. Большая доля из нас останется без работы, но это, возможно, будет временно, до тех пор, пока мы все не перейдём на некачественную работу. Прикладная наука и технология изменятся коренным образом, а чистая наука, математика, философия и в особенности логика останутся неизменными. Вот это последнее явление показалось Федру исключительно интересным. Чисто интеллектуальные занятия меньше всего пострадают при изъятии качества. Если убрать качество, то без изменений останется только рациональность. Странно. С чего бы это?

Этого он не знал, но ему было точно известно, что изъяв качество из картины известного нам мира, он вскрывает масштабы важности этого термина, чего он не представлял себе раньше. Мир может функционировать и без него, но жизнь станет настолько скучной, что вряд ли стоит тогда жить. Практически, тогда незачем будет и жить. Термин «стоит» — это термин качества. Жизнь станет тогда только существованием без каких-либо ценностей и целей.

Он оглянулся на расстояние, на которое его увело это направление мысли, и решил, что наверняка доказал свою точку зрения. Если мир очевидно не функционирует нормально при изъятии качества, то оно существует независимо от наличия или отсутствия определения.

Представив таким образом картину бес качественного мира, он вскоре обратил внимание на его схожесть с рядом социальных ситуаций, о которых уже читал. На ум пришла древняя Спарта, коммунистическая Россия и её спутники. Коммунистический Китай, «Прекрасный новый мир» Олдоса Хаксли и «1984 год» Джорджа Орвела. Он также припомнил людей из своего собственного опыта, которые вполне бы приняли такой мир без качества. Это были те самые люди, которые пытались заставить его бросить курить. Они добивались от него рациональных причин, почему он курит, и когда он не приводил им таковых, то они вели себя с ним весьма покровительственно, как будто бы он потерял лицо или ещё что-то в этом роде. Им нужно иметь причины, планы и решения для всего на свете. Они были такие же, как и сам он. На них-то он теперь и ополчился. И он долгое время подыскивал им подходящее название, чтобы обобщить то, что характеризует их, чтобы дать прозвище этому некачественному миру. Это было главным образом интеллектуальное занятие, но фундаментальной была не просто интеллектуальность. Это было некое основополагающее отношение к тому, каков мир, предполагаемое видение того, что он управляется законами, разумом, и что развитие человека состоит главным образом в открытии этих законов разума и в применении их к удовлетворению своих собственных желаний. Всё держится на этой вере. Некоторое время он смотрел прищурившись на картину бескачественного мира, представил себе кое-какие новые детали, поразмышлял, снова полюбовался увиденным и ещё подумал, и затем вновь вернулся по кругу туда, где был прежде.

Ортодоксальность.

Вот такой взгляд. Это обобщает всё. Прямоугольность. Если изъять качество, остаётся ортодоксальность. Существом прямоугольности является отсутствие качества. Ему вспомнился кое-кто из друзей художников, с которыми он путешествовал по Соединённым штатам. Они были негры и всё время жаловались на отсутствие качества, которое он описывал. Ортодоксально. Они так это и называли. Ещё задолго до того, как средства массовой информации подхватили этот термин и дали ему широкое распространение в среде белых, они называли все интеллектуальные занятия ортодоксальными и не хотели иметь с ними ничего общего. И у них с ним завязывались такие фантастические беседы и отношения, потому что он был наглядным примером той ортодоксальности, о которой они вели речь. Чем больше он пытался уточнить то, о чём они толкуют, тем туманнее становились их речи. Теперь же с этим качеством он вроде бы говорил то же, что и они, и так же туманно, несмотря на то, что предмет его речи был чёток, ясен и веществен, как и любое рационально определённое понятие, с каким ему когда-либо приходилось сталкиваться.

Качество. Вот о чём они говорили всё это время. «Милый мой, будь так любезен, брось ты всё это напрочь, — припомнил он, как об этом сказал один из них, — не хватайся ты за эти пустяковые вопросы. Если всё время будешь спрашивать, что это такое, у тебя не останется времени, чтобы понять это.» Душа. Качество. Одно и то же?

Волна кристаллизации катилась дальше. Он видел два мира одновременно. С интеллектуальной, ортодоксальной, стороны он теперь видел, что качество — разделительный термин. То, чего ищет любой аналитик интеллектуал. Берёшь аналитический нож, наставляешь лезвие прямо на термин качество и слегка, не очень сильно, стукни. Тогда весь мир раскалывается, разламывается на две части: круглое и плоское, классическое и романтическое, техническое и гуманитарное, и раскол получался чётким. Нет никаких лохмотьев. Нет путаницы. Нет никаких осколков, которые можно приладить и туда и сюда. Не просто чёткий разрыв, а весьма удачное разделение. Иногда самые лучшие аналитики, работающие по самым очевидным границам раздела, вскрывают суть и не находят ничего кроме груды мусора. И вот вам качество, тонкая, почти незаметная линия, линия алогичности в нашей концепции вселенной. Коснитесь её, и вся вселенная раскалывается пополам, причём невероятно чисто. Жаль, что Канта нет в живых. Кант сумел бы это оценить. Настоящий ювелир. Он бы увидел. Оставьте качество без определения. Вот в этом и есть секрет. Федр писал, начиная сознавать, что он причастен к некоему странному интеллектуальному самоубийству: «Ортодоксальность можно кратко и всё же полно определить как неспособность разглядеть качество до того, как ему дано интеллектуальное определение, то есть до того, как его всё изрубят на слова… Мы доказали, что качество, хоть и без определения, но существует. Его наличие можно эмпирически наблюдать в классной комнате и можно логически продемонстрировать, показав, что мир, как мы его знаем, не может существовать без него. И остаётся лишь увидеть и проанализировать не качество, а те особые привычки мышления, называемые „ортодоксальностью“, которая иногда мешает нам заметить его.»

Вот так он стремился перейти в контрнаступление. Предметом анализа, пациентом на столе уже больше было не качество, а сам анализ. Качество же было здоровым и в отличной форме. В анализе же, однако, что-то было не так, и оно-то и мешает увидеть очевидное.

Оборачиваюсь и вижу, что Крис значительно отстал.

— Догоняй! — кричу я.

Он не отвечает.

— Ну давай же! — снова кричу я.

Затем я вижу, как он валится набок и садится на траву на склоне горы. Я оставляю рюкзак и спускаюсь к нему. Склон настолько крут, что мне приходится ставить ноги поперёк. Когда я добираюсь туда, он плачет.

— Я ушиб лодыжку, — говорит он, но не смотрит на меня.

Когда горе-альпинист создаёт о себе образ, нуждающийся в защите, то он лжёт, чтобы защитить его. Но видеть это ужасно, и мне становится стыдно самому, что я допустил это. Теперь моя собственная готовность идти дальше уплывает вместе с его слезами, и его внутреннее чувство поражения передаётся мне. Я сажусь рядом, переживаю вместе с ним, беру его рюкзак и говорю:

«Я помогу тебе нести рюкзак. Я возьму и донесу его сейчас туда, где лежит мой, затем ты подождёшь там, чтобы не потерять его. Затем я отнесу свой дальше и вернусь за твоим. Таким образом ты хорошенько отдохнёшь. Так будет медленнее, но мы всё-таки дойдём.»

Но я слишком поспешил. В моём голосе всё ещё чувствуется раздражение и обида, он ощущает это, и ему стыдно. Он тоже сердится, но ничего не говорит из-за страха, что снова придется нести мешок. Он просто хмурится и делает безразличный вид, пока я по очереди переношу поклажу вверх. У меня же раздражение проходит в ходе работы, ибо я сознаю, что работы у меня в действительности не прибавилось, чем в противном случае. Просто лишь прибавилось работы в плане восхождения на вершину, но ведь это только номинальная цель. В плане настоящей цели, прожить вместе хорошие минуты, одна за другой, получается то же самое, даже ещё и лучше. Мы медленно подымаемся дальше, и обида проходит.

В течение следующего часа мы медленно продвигаемся вверх, я ношу мешки по очереди к тому месту, где заметил исток ручейка. Я посылаю Криса с кастрюлей вниз за водой, и он отправляется. По возвращении он заявляет: «И чего это мы здесь остановились? Пойдём дальше.»

— Может быть, это последний ручей, что попадётся нам за долгое время, Крис, и я устал.

— И с чего бы это ты устал?

Он что, хочет меня вывести из себя? Это ему удаётся.

— Я устал, Крис, потому, что несу рюкзаки. Если ты спешишь, то бери свой мешок и иди вперёд. Я тебя догоню. Он снова глянул на меня с испугом и сел. — Не нравится мне это, — произносит он чуть ли не со слезами. — Ненавижу! Надо же было мне согласиться! И зачем только мы припёрлись сюда? — Он снова крепко плачет.

Я отвечаю: «Из-за тебя мне тоже становится тошно. Лучше поешь чего-нибудь.»

— Ничего не хочу. У меня болит живот.

— Ну как знаешь.

Он отходит на какое-то расстояние, срывает былинку и суёт её в рот. Затем закрывает лицо руками. Я готовлю себе перекусить и затем устраиваюсь накоротко передохнуть. Когда я просыпаюсь, он всё ещё плачет. Нам некуда дальше идти. Ничего не остаётся, кроме как смириться со сложившимся положением. Но я в действительности не знаю, как оно складывается.

— Крис, — наконец начинаю я.

Он не отвечает.

— Крис, — повторяю я.

Ответа всё нет. Наконец он воинственно отвечает: Что?

— Я хотел сказать, Крис, что тебе совсем не нужно мне ничего доказывать. Ты это понимаешь?

На лице у него промелькнула вспышка ужаса. Он отчаянно трясет головой.

Я продолжаю: «Ты ведь не понимаешь, что я этим хочу сказать, а?»

Он по-прежнему смотрит в сторону и не отвечает. Ветер стонет среди сосен.

Просто не знаю. Ну просто не знаю, что это такое. Это ведь не лагерный эгоизм расстроил его так сильно. Что-то совсем незначительное плохо действует на него, и весь мир рушится. Если он старается сделать что-либо, а у него не получается, то он взрывается или бросается в слёзы. Я снова откидываюсь на траву и продолжаю отдыхать. Может быть, мы оба чувствуем себя побеждёнными из-за того, что не получаем ответов. Вперёд мне не хочется идти, поскольку дальше не видно никаких ответов. Позади также. Просто дрейф вбок. Между ним и мной находится именно это. Это боковой дрейф, выжидание чего-то.

Позже я слышу, как он ковыряется в мешке. Я переворачиваюсь и вижу, что он сердито смотрит на меня. — Где сыр? — спрашивает он. Тон у него всё ещё раздражённый. Но я не собираюсь ему уступать. — Смотри сам. Я тебе не нянька.

Он копает дальше, находит сыр и крекеры. Я даю ему свой охотничий нож, чтобы намазать сыр.

— Я, пожалуй, сделаю вот что, Крис. Положу всё тяжёлое в свой вещмешок, а лёгкое — в твой. Таким образом мне не придется ходить взад и вперёд с обоими мешками. На это он соглашается, и настроение у него улучшается. Видимо, это решило кое-что для него.

Моя поклажа теперь должно быть весит фунтов сорок-сорок пять, и после дальнейшего подъёма устанавливается равновесие в одно дыхание на один шаг.

Затем мы подходим к крутому подъёму и оно меняется на два вдоха на шаг. В одном месте оно доходит до четырёх вдохов на шаг. Большие шаги, почти по вертикали, мы виснем на корнях и ветвях деревьев. Я чувствую себя глупым, ибо надо было спланировать путь в обход этого места. Осиновые жерди теперь пригодились, и Крис проявляет определённый интерес к пользованию своей. Поклажа смещает центр тяжести вверх, и жерди хорошо подстраховывают от опрокидывания. Ставишь одну ногу, упираешься в жердь, затем ПОДТЯГИВАЕШЬСЯ на ней, и делаешь три вдоха, затем ставишь следующую ногу, упираешься в жердь и ПОДТЯГИВАЕШЬСЯ…

Не знаю уж, осталось ли у меня сегодня сил на шатокуа. В такое время пополудни голова у меня что-то не очень варит… пожалуй, я сделаю небольшой обзор, и на сегодня хватит… Давным-давно, когда мы только отправились в это странное путешествие, я говорил о том, как Джон и Сильвия стремились уклониться от некоей таинственной силы смерти, которая, как им казалось, олицетворяется в технике, и что таких людей как они великое множество. Я также упоминал о том, что некоторые люди, связанные с техникой, также как бы избегают её. Основополагающая причина здесь в том, что они смотрят на это в некоей «накатанной плоскости», которая имеет отношение к поверхностной сущности вещей, а меня же интересует лежащая в основе форма. Я называл стиль Джона романтическим, а свой — классическим. Его на арго шестидесятых годов можно назвать «хиповым», мой — «ортодоксальным». Затем мы отправились в этот ортодоксальный мир, чтобы посмотреть, что же движет им. Данные, классификации, иерархии, причины и следствия, анализ — всё это рассматривалось, и где-то по ходу зашёл разговор о горсти песка, мире, который мы сознаём, взятом из бескрайнего горизонта осознанности вокруг нас. Я говорил, что в процессе рассортировки этой горсти песка она распадается на несколько частей. Классическое, ортодоксальное понимание интересуют кучки песка, характер песчинок и основание для сортировки и взаимосвязей между ними.

Отказ Федра дать определение качества по терминологии данной аналогии был попыткой нарушить тиски классического подхода просеивания песка в понимании и найти точку общего понимания между классическим и романтическим мирами. И казалось, что разделительным термином между хиппи и ортодоксальностью было качество. Этим термином пользовались оба мира. Обоим известно, что он значит. Но только романтики не цеплялись за него и ценили его само по себе, а классики пытались превратить его в набор интеллектуальных строительных кубиков для других целей. Теперь же, при заблокированном определении, классический разум вынужден рассматривать качество так же, как и романтический, то есть неискажённым структурами мышления. Я здесь всё это выпячиваю, подчёркиваю эти классически-романтические различия, а Федр не делал этого. Его вовсе не интересовало какое-либо слияние различий между этими двумя мирами. Он гнался за чем-то другим — своим призраком. И в погоне за своим призраком он шёл ко всё более и более широким значениям качества, которые вели его всё ближе и ближе к кончине. Я расхожусь с ним в том, что у меня нет намерения идти до такого конца. Он просто прошёл по данной территории и открыл её. Я же намерен остаться тут и разрабатывать её, а вдруг что-нибудь да вырастет.

Думаю, что смысл термина, который может расколоть мир на хиповый и ортодоксальный, классический и романтический, технический и гуманитарный, — это такое образование, которое может объединить мир, уже разделённый по этим направлениям, в единое целое. Настоящее понимание качества не просто служит системе, обходит её или уводит от неё. Настоящее понимание системы захватывает её, приручает и заставляет её работать для собственных личных нужд, оставляя личности полную свободу в исполнении своего внутреннего предназначения. Теперь, оказавшись высоко на одном из берегов каньона, мы видим то, что осталось позади, внизу и на другой стороне его. Другой берег так же крут, он весь под темным покрывалом черно-зелёных сосен, подымающихся к высокому хребту. Можно измерить пройденный путь, визируя расстояние почти в горизонтальной плоскости.

Вот и весь разговор о качестве на сегодня. Ну и слава тебе, Господи. У меня нет ничего против качества, только дело в том, что все классические разговоры о нём — это не качество. Качество — это лишь высшая точка, вокруг которой располагается и перестанавливается масса интеллектуальной мебели.

Мы делаем остановку и смотрим вниз. Дух Криса теперь поднялся, но боюсь, что это опять взыграл эгоизм.

— Глянь, как далеко мы ушли, — говорит он.

— Нам предстоит пройти гораздо больше.

Позже Крис кричит, чтобы послушать эхо и бросает камни, чтобы посмотреть, как далеко они полетят. Он начинает зазнаваться, и я устанавливаю такой темп, который в полтора раза превышает прежний. Это его немного отрезвляет, и мы продолжаем восхождение.

Около трёх часов пополудни ноги у меня становятся резиновыми, и пора делать остановку. Я не в очень-то хорошей форме. Если продолжать дальше в таком состоянии, то начинаешь растягивать мышцы, и следующий день превратится в агонию. Мы приходим на ровное место, большой холм, выступающий на склоне горы. Я говорю Крису, что на сегодня довольно. Он кажется удовлетворён этим и рад, может быть, всё-таки кое-что у него поправилось.

Я уже готов соснуть, но в каньоне образовались тучи, и вот-вот пойдёт дождь. Они настолько заполнили каньон, что дна его не видать и с трудом просматривается противоположный берег. Я распаковываю поклажу, достаю половинки палатки, это арамейское пончо, и скрепляю их вместе. Натягиваю верёвку между двумя деревьями, перебрасываю половинки через неё. Вырубаю несколько кольев в кустах своим топориком, забиваю их, затем тыльной стороной топора прорываю канавку вокруг палатки, чтобы стекала вода при дожде. Едва мы успеваем затащить все вещи внутрь, как начинается дождь.

От дождя у Криса поднимается настроение. Мы лежим на спине на спальных мешках, смотрим, как падает дождь и слушаем хлюпающий звук по парусине. Весь лес как будто в дымке, на нас находит задумчивое настроение, мы наблюдаем, как дергаются листья кустарника под каплями дождя, и слегка вздрагиваем сами, когда раздаётся удар грома, и чувствуем себя счастливыми оттого, что у нас сухо, когда всё вокруг намокло. Немного спустя я достаю из рюкзака книжку Торо в бумажном переплёте, и слегка сощурившись при сером дождливом свете, начинаю читать вслух. Я вроде бы уже объяснял, что мы так делали и с другими книгами в прошлом, сложными книгами, которые обычно не сразу поймёшь. Так вот, я читаю предложение, он задаёт целую серию вопросов по нему, и после того, как он удовлетворен, я читаю следующее предложение. Так проходит некоторое время, но через полчаса я с удивлением и досадой замечаю, что Торо до него не доходит. Крис становится непоседлив, то же и со мной. Структура языка не подходит к горному лесу, в котором мы находимся. По крайней мере у меня возникает такое ощущение. Книга кажется ручной и замкнутой, чего я никак не ожидал от Торо, но вот оно тут. Он ведет речь о другой ситуации, другом времени, лишь открывает зло техники, но не вскрывает решений. Он разговаривает не с нами. Я с сожалением откладываю книгу, мы снова погружаемся в молчанье и задумываемся. Весь мир — лишь Крис да я, лес и дождь. Никакие книги не могут вести нас дальше. Кастрюли, что мы выставили наружу, начинают наполняться дождевой водой, и позже, когда набралось достаточно, мы сливаем её в один котелок, кладём туда кубики куриного бульона и разогреваем всё это на небольшой печке «Стерно». Как и любая пища или напиток после трудного восхождения в горах, вкус у него очень хорош.

Крис заявляет: «С тобой мне больше нравится пикниковать, чем с Сазэрлэндами.»

— Другие обстоятельства, — отвечаю я.

Когда бульон кончился, я достаю банку свинины с бобами и выкладываю содержимое в кастрюлю. Разогревается она долго, но торопиться нам некуда.

— Пахнет вкусно, — замечает Крис.

Дождь кончился, и только редкие капли стучат по парусине.

— Думаю, завтра будет солнечный день, — говорю я.

Мы передаём друг другу котелок и едим с разных сторон.

— Пап, о чём ты думаешь всё время? Ты ведь всё время о чём-то думаешь.

— О-х-х-х-х-х… о разном.

— О чём?

— О дожде, о тех трудностях, с которыми можно столкнуться, вообще обо всём.

— Так о чём же?

— Ну, о том, каким ты станешь, когда вырастешь.

Он заинтересован. «Ну и как это будет?»

Но в его глазах снова загорелся эгоистический блеск, когда он спрашивает об этом, и в результате ответ получается в замаскированной форме. «Не знаю, — отвечаю я, — я просто размышляю об этом.»

— Как ты думаешь, завтра мы доберёмся до вершины горы?

— Да, не так уж много осталось до неё.

— Поутру?

— Пожалуй.

Позже он засыпает, и влажный ночной ветерок веет вниз с кряжа, а сосны как бы вздыхают от него. Силуэт их крон мягко колышется под его дуновением. Они уступают и затем возвращаются, потом со вздохом снова поддаются и опять выпрямляются, потревоженные силой, которая не составляет часть их природы. От ветра одна сторона палатки начинает трепыхаться. Я встаю и укрепляю ею колом, прогуливаюсь по влажной мшистой траве на холме, потом заползаю в палатку и жду, когда придёт сон.