"Записки командира штрафбата. Воспоминания комбата 1941–1945" - читать интересную книгу автора (Михаил Сукнев Иванович)Глава 2 Дуэль с баварцамиОбразовалась линия обороны Заволховского плацдарма стратегического значения. От села Лелявино до Дымно — 25 километров по реке Волхов, а в глубину, по центру на Мясной Бор, — 6 километров. Линия обороны была очерчена как бы боевым выгнутым луком, концы которого противник пытался смести огнем с лица земли, не решаясь идти в контратаки из-за страшных зимних потерь. К тому же у него в тылу в окружении оставалась 2-я Ударная армия, которая вела бои до начала июня 1942-го! Там, в котлах, героически сражались наши, а кто-то сдавался в плен. Об этом мы тогда не знали, защищая фланги своего плацдарма ценой большой крови! Части нашей 52-й, 4-й и 59-й армий, оставив сильные заграждения на левобережье Волхова, отошли на новое формирование, обрекая на гибель 2-ю Ударную… Шла жесточайшая оборона плацдарма. Наш 1-й стрелковый батальон 1349-го стрелкового полка залёг там в окопы 20 января 1942-го и вышел оттуда 10 февраля 1943-го, чтобы погибнуть уже в шестой или седьмой раз при штурме твердынь Новгорода… Батальон каждые четыре месяца менялся почти полностью. Убитые, раненые, умершие от разрыва сердца, цинги и туберкулеза. Оставались единицы, в их числе я, старшина роты Николай Лобанов, командир взвода пулеметчиков Александр Жадан и по десятку человек по ротам. Раненые и больные исчезали и не возвращались более на этот вулкан! Помню конец мая, где-то правее нас, за лесами немцы добивали 2-ю Ударную армию. Там гром артиллерии не затихал. Вели стрельбу то противник, то наши, и у нас — ежедневная «профилактика». Проходит пятнадцать, чуть более минут — и снова от снарядов земля дыбом!.. Оборона — малая земля. Страшней черта и всех нечистых. И даже смерти, которая тебя минует ежедневно, от чего ты стынешь душой — леденеет сердце. И ты уже не ты, а кто-то иной, инопланетянин. Смотришь в кино «романтику» войны и диву даешься: где она была?.. Заволховский плацдарм буквально горел от взрывов артиллерийско-минометного огня, от бомбовых ударов с воздуха стервятников на «юнкерсах». Плацдарм был накрыт смертельной сетью пулеметных трасс. Но защитники этой дорогой Новгородской земли стояли насмерть, выдерживая шквал огня. Из-за неимения необходимого запаса снарядов наша артиллерия молчала, не подавляя фашистские батареи. Это злило и выливалось в ярость, понятно, не на фрицев, а на наших «высших» деятелей… …Боями за Заволховский плацдарм наши части приковали к себе не менее шести-семи немецких и испанскую дивизию, тогда так необходимых гитлеровскому командованию для захвата блокадного Ленинграда. Мы, бойцы, командиры и комиссары, на Лелявинском «пятаке» в полтора квадратных километра своим далеко не полным слабовооруженным батальоном вели непрерывный бой. Мы не успевали досчитываться товарищей, как их уносила эта свинцовая буря. Сегодня приняли с «большой земли» пополнение, а к утру многих уже нет в живых, а кто-то даже не дошел до той же 3-й стрелковой роты, выдвинувшейся углом вперед по центру обороны в сторону противника к самому Заполью, сожженному и разрушенному, кроме одного дома у могучих тополей, кои и по сей день стоят богатырями… Середина нашей обороны, где не осталось ничего, кроме снежного поля, просматривалась противником слева, из-за ручья Бобров, от опушки лесного массива через широкий, с крутыми склонами лог, оканчивающийся устьем этой тихой, страшно топкой речушки, впадающей в Волхов. Здесь была оборона 1-й роты старшего лейтенанта Петрова, КП которого находился в блиндаже внутри уже полуразрушенной церкви, что высилась по-над Волховом, на высоком обрыве. Отсюда главная траншея тянулась вдоль лога, достигая обороны 3-й роты старшего лейтенанта Столярова, самой опасной для ее бойцов. Левый фланг роты простреливался от опушки леса, а по центру — с запада от Заполья по фронту. Правей (севернее), параллельно береговой линии, тянулась оборона 2-й роты, принимая на себя ружейно-пулемётный огонь от Заполья и севернее, на свой правый фланг. Здесь образовался разрыв в обороне батальона от соседа справа из нашего 299-го полка. Этот разрыв не особенно волновал невозмутимого комбата, который сменил погибшего Гаврилова, капитана Алешина. «Пусть Сукнев со своими пулемётчиками перекроет эти ворота фрицам», — резюмировал он. Алешин ни разу так и не побывал в ротах по всей обороне, давая через меня указания комротам и получая от меня «свои соображения» по улучшению фортификационных сооружений. Оно понятно — танкист до мозга костей, пройдя финскую войну, отмеченный высокими наградами, Алешин предпочитал рисковать своей жизнью только в качестве танкиста, а в пехоте — ни-ни! Поневоле я стал занимать в батальоне положение первого заместителя командира, а настоящий зам, мой старший товарищ Слесарев, бывало, скроется где-то в ротных блиндажах и сутками не заметен. Он тоже ждал назначения в танковую часть… Оно, возможно, было и к лучшему. Плохо, когда, как говорится, пироги печет сапожник, сапоги тачает пирожник. Так, находясь ночами все время в движении, я проходил слева направо по первым траншеям всю оборону батальона, бывая ОБЯЗАТЕЛЬНО у своих пулеметчиков. А потом докладывал Алешину — что и как. Мой друг Григорий Гайченя — адъютант старший батальона, старший лейтенант, прибывший в мае, больше находился в блиндаже комбата, по телефону составляя сводки о раненых, убитых, что-то ещё примечательное о противнике и т. д. В каждой роте по норме должно было быть по четыре станковых пулемета. Всего на батальон — ДВЕНАДЦАТЬ! И плюс четыре — в пулеметной роте со своим участком обороны, в данном случае — на стыке с соседом, где оказался разрыв, пустое место. Жди разведку фрицев, потом они могли зайти со стороны реки и бить по нас из автоматов. Но батальон имел только пять пулемётов с неполным комплектом патронов, поэтому мы открывали стрельбу «только в цель» и по команде сверху. Я оставил в ротах по одному «Максиму», себе поставил два на 300 метров обороны по фронту, чтобы «почувствовать правым локтем» соседа, моего однокашника по Сретенску и Свердловску Николая Филатова. В этой войне те, кто ее прошел сквозь море огня в первых линиях боевых действий и чудом выжил, узнали сполна цену многих наших «отцов-командиров»! Грошовая!!! Цвет армии, лучших командиров и командармов, «вождь» с подручными НКВД «своевременно» отправил в иной мир, будто в угоду германскому командованию. Мало перед войной осталось в нашей армии толковых офицеров и генералов. Василевский, Рокоссовский, начальник Генштаба Шапошников… На своем уровне я немного встретил порядочных командиров. Остальных привозили откуда-то с тыла… Никакой инициативы. Пока приказа нет, никуда не пойдет. А поступит приказ, уже поздно… Я пишу только то, что мне пришлось самому видеть и пережить. Сколько понапрасну было пролито крови рекой под командованием генерала армии К. А. Мерецкова, командующего Волховским фронтом… К. А. Мерецков в мемуарах «На службе народу» пишет о гибели 2-й Ударной, о дважды гибели нашей 225-й стрелковой дивизии, оправдывая эти жертвы спасением Ленинграда. Наш командующий писал: «В то тяжелое для нашей Родины время все мы стремились к тому, чтобы быстрее добиться перелома в борьбе с врагом, и, как ни тяжело признаваться в этом, допускали ошибки, некоторые же, в том числе и автор этих строк, в те дни иногда не проявляли достаточной настойчивости, чтобы убедить вышестоящее начальство в необходимости принятия тех или иных мер». Признает также Мерецков, что «неудачно были подобраны отдельные военачальники. Позволю себе остановиться на характеристике командующего 2-й Ударной армией генерал-лейтенанта Г. Г. Соколова. Он пришёл в армию с должности заместителя наркома внутренних дел. Брался за дело горячо, давал любые обещания. На практике же у него ничего не получалось. Видно было, что его подход к решению задач в боевой обстановке основывался на давно отживших понятиях и догмах. Вот выдержка из его приказа № 14 от 19 ноября 1941 года: «1. Хождение, как ползанье мух осенью, отменяю и приказываю впредь в армии ходить так: военный шаг — аршин, ими ходить. Ускоренный — полтора, так и нажимать. 2. С едой не ладен порядок. Среди боя обедают и марш прерывают на завтрак. На войне порядок такой: завтрак — затемно, перед рассветом, а обед — затемно, вечером. Днём удастся хлеба или сухарь с чаем пожевать — хорошо, а нет — и на этом спасибо, благо день не особенно длинен. 3. Запомнить всем — и начальникам, и рядовым, и старым, и молодым, что днем колоннами больше роты ходить нельзя, а вообще на войне для похода — ночь, вот тогда и маршируй. 4. Холода не бояться, бабами рязанскими не обряжаться, быть молодцами и морозу не поддаваться. Уши и руки растирай снегом!» Ну чем не Суворов? Но ведь известно, что Суворов, помимо отдачи броских, проникающих в солдатскую душу приказов, заботился о войсках. Он требовал, чтобы все хорошо были одеты, вооружены и накормлены. Готовясь к бою, он учитывал все до мелочей, лично занимался рекогносцировкой местности и подступов к укреплениям, противника. Соколов же думал, что все дело в лихой бумажке, и ограничивался в основном только приказами». От себя к этим словам добавлю, что особенно жестоким и бездарным был командующий нашей 52-й армией генерал-лейтенант Яковлев.[1] Вместо того чтобы снабжать армию, довольно немногочисленную, необходимым боезапасом, он гнал батальоны и полки в заранее провальные операции с большими потерями, что я видел и пережил. Как-то меня вызвали в полк, в Муравьи. Я встретил здесь своего друга по Свердловскому училищу Николая Ананьева, добровольца из какого-то института. Он стал, как и я, капитаном и прикрепил к отложному воротнику на телогрейке петлицы со «шпалами». Находясь на НП полка на верхотуре водонапорной башни в центре городка, я увидел внизу генерала Яковлева со свитой, спустился вниз и доложился, показав журнал наблюдений за огневой системой противника. Заметив, что Ананьев прикрепил «шпалы» к телогрейке, генерал, ни слова не говоря, при мне трахнул Николая по голове этими журналами, аж страницы вылетели! «Почему знаки различия на телогрейке?! Спороть петлицы!» — приказал генерал своему адъютанту Бороде (кстати, впоследствии моему хорошему приятелю). Тот ножницами срезал петлицы со «шпалами». Ну, думаю, сейчас Николая разжалуют, но обошлось. Еще что-то крякнул генерал и скрылся на КП дивизии… О Яковлеве говорили в штабах армии: «Бездарь и солдафон!» Не лучше был и командир нашего 1349-го полка, из капитанов ставший майором, Иван Филиппович Лапшин. Это был эталон бездарности и упрямства, равнодушия к подчиненным и беспощадности к ним же. Страшный человек — такой командир в боевой обстановке. Он говорил сквозь зубы и редко, в основном междометиями. Ни одной книжки он, видно, за всю жизнь не прочитал, но перед начальством был угодник и выглядел представительно… Командовал он разведбатом в 3-й танковой дивизии, но образование военное имел — примерно за трехмесячные курсы. Немного участвовал в Гражданской войне. Таких я и встречал в дальнейшем, как по заказу. «Сукнев — будущее нашей армии, если выживет» — так характеризовал меня заместитель Лапшина по строевой части, тогда тоже капитан, Токарев Николай Федорович. Живой человек, прекрасный товарищ. Грамотный и решительный. Ума палата. Мой незабываемый старший друг. Особенно мы сдружились после того, как в одну зимнюю ночь я ему дважды спас жизнь. Об этом еще расскажу. Токарев вскоре примет 299-й стрелковый полк и будет звать меня к себе заместителем первым по боевой части, но я вежливо отказался, жалея «свой» 1-й батальон, который ещё был жив в канун марта 1943 года. И в этом случае я страшно ошибся!.. Запомнились два характерных случая с участием Лапшина. Перед уходом батальона в Лелявино Лапшин решил пустить разведку в поиск за «языком» через лед Волхова. Оказался тут и я, выставив на поддержку разведке свой пулемет «Максим». Шестеро русских богатырей от двадцати до двадцати пяти лет в маскхалатах, с винтовками (автоматов не было тогда даже в дивизии) двинулись наискосок к немецкой обороне, то и дело светящейся ракетами. Перед их уходом я одному успел шепнуть: «Не приближайтесь к проволочному заграждению! Отлежитесь — и назад!» Было совершенно ясно: люди, при лунном свете сквозь облака, будут расстреляны наверняка! Так оно и произошло: даже не допустив до проволоки, фрицы из пулеметов расстреляли нашу разведку! Попыхивая трубкой, наш полковой командир молча повернулся и зашагал в манеж в свой штаб. Ни оха, ни вздоха. Разведчики пролежали там в снегу до буранов, когда их вынесли и похоронили. Тогда я понял, что это страшный человек. И старался по возможности не встречаться с ним. Если забежим вперед, в зиму 1942/43 года на Лелявинском «пятаке» произошел еще один сходный случай. Однажды в декабре, когда я уже стал командиром 1-го стрелкового батальона, появились от «самого» Лапшина восемь полковых разведчиков. Позарез нужен «язык». Ночь была опять светлая, лунная. Нейтралка на Заполье — будто на ладони. Людей в маскхалатах трудно заметить, но тени выдают — все они будто на картинке. Старший, молоденький лейтенант, стоял у нас на КП в растерянности — обстановка не та! Посылать разведчиков, которые не изучили систему огня и расположения противника, смерти подобно! Но это, как всегда, до комполка Лапшина не доходило: взять и все! Что делать? Мне жаль и этих людей: не зная броду, не суйся… Почти за год я изучил здесь каждый метр своей и чужой обороны. И твердо был уверен — разведка будет уничтожена! Снова мне стало очень жаль этих парней, будто на подбор рослых и сильных. Задаю вопрос им всем: «Вы бывали здесь, если решились брать «языка»?» Молчание. И потом: «Нет». Уверенности в успехе операции я у них на лицах не заметил. И пожалел их во имя добра… Говорю им — от 3-й роты, что углом выдвинулась вперед, от дальнего дзота, бросьте десятка два гранат и объявите: «Обнаружены, обстреляны!..» Так они и сделали. А спустя десяток дней, в пургу, взяли «языка» соседи. Комиссар Мясоедов и наш оперуполномоченный особого отдела Дмитрий Антонович Проскурин донесли Лапшину об этом «фортеле». Но тот до времени затаился, поняв, что я его «сильно поправил» в проведении разведки. …Одно меня устраивало — лучше быть в Лелявине под огнём врага, чем встречаться с Лапшиным. Тут мы были хоть в огне ада, но вдали от бездарного начальства. К нам можно было попасть только песчаным берегом Волхова, ночью. Днем берег простреливался противником с берегового выступа на километр. Чтобы не допустить какую-либо «комиссию» или проверяющих от полка и дивизии, нечего делать, по совету комбата Алешина я открывал стрельбу из ручного пулемета по огневой точке противника на береговом выступе, который был выше нашего всего на какой-то метр. Фриц отвечал, и пули сыпали «вдоль по Питерской» — по берегу. Незваные гости «сматывали удочки», так и не побывав у нас. Но были и желанные гости, таких я сам сопровождал от лога. В логе у нас располагались медсанвзвод во главе с Николаем Герасимовым и хозяйственный взвод Федорова, энергичного незаменимого техника-интенданта (звание, приравненное к старшему лейтенанту). Командиром же нашей 225-й стрелковой дивизии был полковник Петр Иванович Ольховский — доброй души человек, но полководец липовый. В 3-й танковой дивизии он был начальником артиллерии, а приняв командование стрелковой дивизией, занялся не своим делом, стал именно «сапожником, который начал печь пироги»… …В начале марта 1942-го мы буквально «поплыли» — траншеи заполнила снеговая вода после сильных оттепелей. По всей обороне, особенно к берегу Волхова, вытаивали сотни и сотни убитых немцев, испанцев из «Голубой дивизии», наших бойцов и командиров… Мы очутились посередине необъятного кладбища. Ночами похоронные команды из дивизии или армии собирали наших, складывали их «копнами» по берегу, чтобы позднее относить берегом, отвозить в тыл. Там ныне стоит высокий бетонный памятник над тысячами наших погибших в боях героев. Прихожу на свой КП роты в центре обороны, от моего блиндажика — спуск в лог, а за ним вид вдаль по берегу. И лежат «копнами» наши бойцы, многие разуты… Жуткое зрелище — десятки этих «курганов» из мёртвых тел, где каждую минуту может оказаться кто-то из нас! Немцы и испанцы лежали по одному и кое-где кучками, как их убили зимой наши бойцы. Ночами я обычно передвигался перебежками, поверху, рядом с траншеями и ходами сообщений, где сразу начерпаешь воды и грязи полные сапоги. Но свернуть в сторону нельзя: в темноте наткнешься на будто металлические руку или ногу не оттаявшего ещё трупа… Позднее мы будем зарывать трупы наших врагов там, где они лежали, в ямки метр глубиной. Они потом по ночам светились каким-то мерцающим огнем… Здесь после боёв останется поле, избитое воронками глубиной до пяти-шести метров от тяжелых снарядов. Поле казалось будто лунным. Ни кустика, ни травинки — голая, изрытая глина, напичканная осколками, костями и отравленная толом. Кого больше здесь погибло? Пожалуй, одинаково. На нейтралке я насчитал немецких трупов тысячи четыре-пять. Испанцев же половину мы переколотили, половина замерзла. Как-то зашли мы в их блиндаж, человек 10–12 лежат, все застыли. Документы собрали, вернулись. Наград не получили, «язык»-то живой нужен. Смотришь, бывало, в стереотрубу или бинокль, стоит противник, обмотался одеялами, которые набрал в соседнем селе, и прыгает. Мы смеёмся, мы-то были одеты тепло. Противник интенсивно обстреливал церковь на юру перед устьем ручья Бобров. Всю снесли снарядами. «Верующие» католики расправлялись с православной церковкой, внутри которой вырыл себе блиндаж комроты 1-й. Я ему посоветовал сменить место КП: «Врежет «тяжёлый» — могила готовая!» Он не послушал и где-то спустя трое суток, в начале апреля, во время очередного обстрела нашей обороны тяжёлым снарядом обрушило накат блиндажа и похоронило командира роты, двоих связистов и девушку-санинструктора! Разрывать не стали. Так они и по сей день покоятся в этой безвестной могиле… Однажды ночью я пробирался напрямую оттуда к себе на КП, и срикошетившей пулей мне сбило с головы каску, прогнув ее на затылке. Это была моя смерть, но она прошла вскользь, а сколько еще будет всего впереди… Я был уверен, что ни я, ни те, кто со мной, на нашем «пятаке» не выживут, ибо этот конвейер смерти проворачивался каждую ночь: к нам поступало пополнение, привозили боеприпасы и термосы с питанием, назад в тыл — убитых, раненых и больных, иногда «пачками»!.. Своим подчинённым я приказал: рыть ходы сообщений и траншею в мой рост и плюс четверть, то есть 188 сантиметров. И сам первый брался за кирку, лопату, пешню вместе с командирами взводов. Моему примеру последовали и стрелковые роты. По мере углубления ещё не отошедшей от льда земли резко уменьшились потери в батальоне. …Каждую неделю хотя бы однажды я избегал верной гибели. Это четыре раза в месяц, а за год? Может быть, архангел Михаил был подле меня или дьявол готовил для себя… Чуть не погиб… Это слово «чуть» было на нашем языке нормой. Кто из защитников этой «цитадели» выживал дольше всех, тот черствел душой, становился «задубевшим» и равнодушным к смерти, подкарауливавшей на каждом шагу. Мысль сидела в голове одна: хоть бы пронесло мимо снаряд, пулемётную очередь и особенно коварные мины, которые были слышны уже над головой, когда поздно укрыться! Как-то сидим ночью у командира 3-й роты Столярова, поистине добропорядочного, интеллигентного человека. Но военным он, конечно, не был. Не мог жестко требовать, был другом каждому. «Ты — умница-преподаватель, но зачем тебя сюда занесло? Учил бы ребятню, нашу смену», — говаривал я ему. Но он, настоящий патриот, хотел быть на линии фронта… В печурке гудит огонь, вместо щепы — тол. С нами — старшина роты Севастьян Костровский, он же и внештатный писарь, недавно из тыла и тоже сельский учитель-доброволец. Рассказывает нам, как с новым пополнением численностью до взвода они несколько дней назад двигались от Муравьев сюда через село Дубровино. От самых Муравьев на поле шириной в два километра и по селу, полусожжённому, где шли ожесточенные бои в декабре, по всему пространству лежали наши убитые воины. После смерти у них отросли большие ногти, волосы, бороды и усы… Вдруг зашелестела плащ-палатка — полог на входной двери, раздался снаружи взрыв мины, и в наш блиндаж-землянку ввалился часовой. Падая, он успел произнести: «Гады, убили!» Не выпуская из рук винтовки, он упал нам под ноги с раскроенным пополам черепом — кровь разлилась по всему полу! Я со своим ручным «Дегтяревым» вышел и залёг между этим блиндажом и своим дзотом, застыв, вглядывался «в ту сторону». И только там вылетит строчка трассы, как я бью наверняка во вражескую амбразуру. И так почти до рассвета. Только с рассветом у меня отошло от сердца то, что случилось, в который уже раз, с ещё одним защитником плацдарма… Бродя по первой линии, я нашел лог, в котором навалом были оставлены немцами ящики. Патронов — сотни тысяч! А у нас в обрез своих. «Вот бы пулемёты нам — тогда, фриц, держись!» — воскликнул я вслух. Набрал патронов из разных ящиков и все разные; бронебойные, бронебойно-зажигательные, обыкновенные, разрывные с красным капсюлем. Пуля калибра 7,9 мм против нашей — 7,62. Вот чем нас фриц «угощает»! Если противник всю ночь палил по нас, высвечивая небо и все вокруг тысячами осветительных ракет, наша сторона молчала — ни звука. Это бесило фрица: а вдруг русские двинут в атаку? Или пустят разведку? Явно они «давали труса»! На батальон у нас, например, было тогда всего два противотанковых ружья (ПТР) с запасом патронов «на вес золота». Если выстрелил и промазал — пиши объяснение! И будто меня услышал кто-то: начальник хозвзвода привёз прямо на КП пулемётчиков четырнадцать немецких пулеметов МГ-34! И один дюралевый станок весом не больше семи килограммов. Весь пулемет с сошкой — 12 килограммов. Это против нашего «Максима» в 70 килограммов. А бой — что-то новое, мощное. Как известно, МГ-34 являлся основным пулемётом у немцев. Был принят на вооружение в 1934 году и использовался как «единый пулёмет» (ручной, лёгкий станковый, зенитный и танковый). Темп стрельбы — 700–800 выстрелов в минуту. Прицельная дальность — 2000 метров. Тотчас пулемётчики приволокли ящики с патронами из того склада в логе. Прежде чем раздать МГ, и изучил их досконально. Совершенство, верх военно-технической мысли. Гениальная простота конструкции. Стрельба: подача ленты справа и слева — как удобней. Охлаждение воздушное. Но когда раскаляется ствол, замена его занимает три секунды. Три щелчка — и новый ствол в ствольном кожухе, веди стрельбу! Лента металлическая гибкая, по пятьдесят патронов, соединяется патроном стыковкой «в гнездо», и она может быть бесконечной, только успевай наращивай. Ни сырость, ни сушь в жару — не помеха! Наш же — капризный. То перекос патрона, то отсырела хлопчатобумажная лента, то закипела вода в кожухе и т. д. Сборку, разборку — все усвоил. И раздал по своим взводам. Задача — не давать фрицу покоя, ночами с ложных огневых точек из траншеи вести ответный огонь беспощадно! Так с середины апреля того года батальон усилился немецкими пулемётами. У меня станок, остальные пулемёты на сошках. Тотчас я пристрелял опушку леса за ручьем Бобров, самую опасную и вредную. Из ложного дзота правее нашего КП, в котором были и немцы в обороне, я несколько ночей «давал жизни» пулемётчикам противника. И выбивал настоящую чечётку! Особенность: у нашего РПД имелся общий спусковой крючок, ухитряйся, когда дать одиночный выстрел, тройной или пять! Это не каждому дано: обычно вылетает три-четыре пули. У немецкого «зверя» два спусковых язычка. Длинный — на длинную очередь, на нём короткий на одиночные. Вот и «чечётка»! И вдруг пулемёт отказал. Сломался боёк затвора. А где взять запасной? Распиливаем шомпол от немецкой винтовки, делаем новый стержень с бойком. И снова поломка! Боёк как бритвой срезает. Не пойму почему. Вышли со старшиной Лобановым из блиндажа, поставили пулемёт на приклад. Лобанов копается в затворе, а я глянул в дуло, что категорически запрещено уставом. Отвёл ствол чуть в сторону, внезапно раздался выстрел над самым моим ухом. Неделю я не слышал на правое ухо. Это была еще одна моя верная смерть. У других моих пулемётчиков тоже отказали бойки. Ломаю голову ночь, другую, и вдруг — ура! Вскакиваю с топчана, хватаю злосчастный пулемёт и, вынув ствол, обнаруживаю на его конце, у утолщения на дуле, в пламегасителе — слой нагара! Минуты, нагар удалён, пулемёт заработал как зверь. Одним из особенно памятных эпизодов тех боев был такой. К испанской «Голубой дивизии», перемолотой нашими частями, подошло подкрепление — дивизия из баварцев! Они пьяные выходили на опушку за ручьём и орали: «Эй, рус Иван! Мы вам не Испания! Бавария! Дадим вам жару!» — так переводили те, кто немного знал немецкий. Теперь отпала необходимость посылать разведку за «языками» — сами объявились… 30 апреля того года, примерно в 15 часов, пьяные баварцы в который уже раз выкатили на опушку леса за Бобров ручей орудие, гурьбой в пятнадцать или более глоток стали орать нам всякие гадости и открыли стрельбу по нашим блиндажам, дзотам, землянкам, оставшимся ещё строениям в Лелявине. Термитными снарядами жгут нас прямой наводкой. Ну, решил, сейчас я вам покажу Баварию! Я вам, гады, устрою! Вгорячах ставлю свой пулемет МГ на станке на накат КП роты. Стоя на земляном уступе, жду момент. Лобанов, за ним — новый комиссар роты Голосов, потом зам по строевой Голосуев держат ленту внизу. Ленту составили под две тысячи патронов! Три ствола положил справа от руки на накате. Даю контрольный выстрел. Тотчас баварцы, мастера своего дела, перевели стрельбу на меня. Один снаряд с гулом и жаром низко надо мной грянул мимо! Даю еще выстрел, попадаю по щиту орудия. Еще два снаряда принимаю, успевая скрыться за накат и появиться у пулемета, чтобы дать выстрел — или два. Ещё снаряд. Всё! Даю пять-шесть бронебойно-зажигательных по орудию. Оно замолчало. Вспышек нет. Жму на спуск и даю длиннейшую очередь! Орудие кувырком. Фрицы, будто тараканы-прусаки, бросились в стороны, но до окопов было шагов тридцать! И ни один из них не добежал до спасительного окопа, все полегли на той опушке замертво! Война для командира — вторая и главная военная академия. В данном случае я пусть и удачной стрельбой, но обнаружил свой КП и надо было тотчас в ночь покинуть его. Дураку понятно, что если мы нанесли какой-то урон врагу, то он нам заплатит втрое дороже огнем артиллерии, вплоть до сверхтяжелых мортир. Утром — Первомай, праздник. Мы на КП роты подняли свои сто наркомовских грамм и чокнулись. Вдруг, далеко на юго-западе от железной дороги, от села Подберезье донесся «вздох» сверхтяжелой мортиры! Потом зашелестел вверху снаряд, приближаясь к нам. И завыл, ускоряя полет на снижении. «Не наш!» — воскликнул я, ибо мы уже по звуку в одно мгновение просчитывали, куда ложится снаряд, если от одного орудия. Земля дрогнула. Наш «светлячок» в землянке погас. Снаряд взорвался левее. В землянке появился старшина роты Бабичев, у него в бороде и усах солома. Он оглох. Кричит! Оказывается, снарядом его выбросило из окопа у входа в бывший немецкий блиндаж, где примостилось трое пулеметчиков на завтрак. Все погибли — блиндаж завалило… А ведь я приказывал не занимать немецкие блиндажи, они все пристреляны. Жестикулируя, показываем Бабичеву, оглохшему окончательно, — беги к Герасимову в санвзвод! Но сами мы на какие-то секунды ещё задержались на КП. И снова «вздох» «кривой пушки», как мы прозвали сверхтяжелую мортиру-чудовище. И скоро снаряд, снижаясь на наш блиндажик, завыл: наш! Я, обхватив столб, что посередине блиндажа, успеваю крикнуть: «Ложись! Кто выживет — отпишите домой!..» Снаряд врезался с недолётом в 10 метров по обрезу воронки, блиндаж перекосило как бы «ромбом». На нас с потолка и стен посыпалась земля, будто из мешка. Надо было скорей бежать вниз по логу к Волхову под обрыв, но мы, словно парализованные пережитыми страшными секундами, не можем двинуться с места. И ещё «вздох» — снаряд с шорохом, потом с воем приближался и взорвался, сделав перелёт тоже 10 метров! Вход и переднюю стену из бревен выбило. Накат завалился в одну сторону, сделав нам настоящую ловушку. Немцы увидели взлетевшие вверх доски, решили, что нас добили. Ещё снаряд пропахал канаву ниже где-то у артиллеристоа и не взорвался… И воцарилась гробовая тишина. Мы со всех ног, разбросав бревна, ринулись наверх. Встали на краю огромной воронки — дом пятистенный войдёт! Обойдя воронку, мы быстро логом побежали к реке. Видим — из подполья разобранного на накаты дома выползают по одному наши артиллеристы «сорокапятки», лица у всех мертвенно-зелёные. Я увидел их командира орудия лейтенанта Молчанова, который после уничтожения мной из пулемёта орудия немцев додумался выдвинуть свою пушчонку и сделать несколько выстрелов по металлолому, тем обнаружив свою позицию. Крикнул Молчанову: — Это тебе за белые перчатки! Моли Всевышнего, что обошлось! При стрельбе Молчанов взмахивал рукой в парадной белой перчатке. Снаряд немецкой мортиры вошел в землю, пробил боковую подпольную доску, завертелся в дыму от горящего дерева и… не взорвался! Люди Молчанова в тот момент завтракали и оцепенели от дикого страха. Сидели, смотрели на снаряд, помирали, но вот он остановился и стало тихо. Обстрел мортирой прекратился. Мы лопатами роем котлован для нового блиндажа, врезаясь в обрыв к реке — место, куда, по нашим наблюдениям, не доставали снаряды противника и тем более пулеметы. Появился командир 3-й роты Столяров, неся на плечах брус. Он улыбался и был очень рад, что мы так легко отделались от очередной смерти! Первомай 1942 года мы отмечали усиленным строительством добротного блиндажа, для чего несли доски и брус от дебаркадера. А в обед произошло еще одно ЧП. Столяров с нами, сидим у ямы будущего сооружения, переговариваемся. И вдруг свист и взрыв метрах в десяти от нас — шальной осколочный снаряд!.. Мы сникли запоздало головами и сидим истуканами. Но обошлось — никто не пострадал. Это было великое счастье, опять редкостный случай! Еще раз костлявая только взмахнула косой над нами!.. На другой день, закончив строительство, мы обедали. Зам по строевой части Голосуев, сидя у передней стены этого погреба, травил очередной анекдот, которыми он был будто напичкан. Свет проникал от входа через оставленную щель сверх поворота окопа-входа. Снаряд с воем пронесся высоко в небе, но нам хоть бы что. Мы привыкли и не к такому!.. Снаряд взорвался далеко за Волховом. Голосуев травит ещё что-то. И вдруг осколок от снаряда влетел в щель-просвет и врезался в лоб рассказчику! Кровь ручейками хлынула у него по щекам. Голосуев быстро вырвал осколок. И мы тут же его перевязали. Николай Лобанов, старшина роты, увел Голосуева в медсанвзвод. Больше мы старшего лейтенанта весельчака Голосуева не видели. Видно, ранение было серьёзным, хотя он, уходя, не показал и виду — кремень-парень! Внизу, под крутым береговым склоном, у самой реки, мы устроились прямо по-барски. Обили стены рейкой с дебаркадера, Лобанов даже повесил на стену спасательный круг! Топчаны, вместо обычных земляных, из досок. Стол дощатый. Накатов — пять-шесть, отчего в этом убежище стало потише, особенно от пулемётных трасс и взрывов снарядов. От лога мы скоро выкопали ход сообщения глубиной в два метра, а сверху накрыли дощатой решёткой с дёрном для маскировки с воздуха. Ход вёл к левому нашему пулемётному дзоту. А оттуда — ко второму, перекрывавшему стык с соседями огнём пулемётов в три ствола «Максимов» и двух МГ. Теперь фрицам на этом стыке не пройти! И нам поспокойнее. Этот ход-траншея с полами из досок стал как бы эталоном для всех: у пулемётчиков потери в людях прекратились! Несколько слов о комиссарах, политработниках. Они были призваны, как правило, из запаса, не пройдя в армии службы и дня. Добровольцы партийные работники с гражданки. Только у нас — Яша Старосельский (родом из Витебска), недавний выпускник Военно-политического училища. Но и он необстрелянный новичок. В пулемете — ни в зуб ногой. Славный паренек, мы с ним подружились. Яша все время хотел идти со мной, когда я отправлялся проверять все свои огневые точки. Хотя я был против и комиссару советовал пробираться по линии обороны только ходами сообщений. Но в них то вода по колено, то грязь. То ли дело пробежать «верхом», но тогда можно из 100 пуль поймать 99! Я ходил напрямую от своего лога до 3-й роты, а оттуда уже по ходам в другие. Ходил один. Яшу не брал категорически и никого вообще. Тех, кто пойдет со мной, или ранит, или ещё хуже — убьёт. Тут нужно особое, прямо-таки звериное чутьё. Если прозеваешь — конец. Я успевал реагировать на любую пулемётную трассу с той стороны, успевал уклониться или даже подпрыгнуть, пропустив очередь понизу! И такое бывало. Однажды в середине апреля Яша Старосельский всё-таки увязался со мной. Возвращаясь из 3-й роты, я успел отскочить в сторону от трассы, крикнуть Яше: «Прыгай вверх!» Но он лёг, результат — обе ноги прострелены. Его я унёс на свой КП, оттуда Яшу унесли к Герасимову в санвзвод и эвакуировали в Валдай, в госпиталь. А там отняли ногу до колена… Со мной иногда ходил, командир взвода, москвич Николай Лебедев, отличный и смелый лейтенант. В каких только переплетах мы не были. И ему прострелило ногу так, что её отняли ниже колена. Я бывал потом у него в гостях в Москве на квартире… Есть тип людей: поначалу что-то сделает, а потом подумает! Мгновенная реакция. Это необходимо только в экстремальных ситуациях, на полях боев. Но в обычное мирное время можно попасть в неудобное положение… Видно, я из таких — неведомым чутьем осязал смертельную опасность! Был такой случай. Идут к нам вечером заместитель командира полка Токарев с замом комбата Слесаревым. Пароль не знают. Вытаскиваю револьвер: «Руки вверх! Стреляю без предупреждения!» — «Ты что?! Я — Токарев, замкомполка!» — «Не знаю. Пароль! Телефонист, держу их на прицеле. Ну-ка, вызови полк, кто у нас тут пришёл?» Ответ из штаба поступил. Только после этого говорю: «Проходите». Так я Токареву и полюбился. Потом пошли мы к Муравьям, в штаб полка. Командиры немного выпившие. Идут в полушубках на лыжах, разговаривают громко, они — друзья-танкисты ещё по финской. А через Волхов зимой хорошо всё слышно. Тишина. Мороз. Я рядом с ними, смотрю — идут трассы куда-то, пусть идут. Вдруг боковым зрением заметил пулемётную трассу. Наша! Одному подножку, второму по затылку, сам тоже падаю. Очередь над нами — тр-р-р. Встали, пошли. Снова они заболтали. Опять очередь. Я их опять с ног сбил. И снова очередь прошла, всех троих положила бы. Не дошли метров пятьдесят до манежа, начался артобстрел. Токарев с комбатом сразу сбросили лыжи и бегом. Вокруг везде камень, кирпич, — на лыжах не пройдёшь. А у меня заледенели крепления на лыжах и ножа нет. Достал револьвер, перестрелил верёвки и бегом к своим пулемётчикам. Вдруг посыльный: «Сукнев, к командиру полка!» Опять обуваюсь, всё ледяное, они-то с тыла приходят, у них валенки не сырые. Прихожу, докладываю. Сидят комполка Лапшин, Токарев, комиссар полка Крупник. «Ну-ка, разувайся! — приказывает Токарев. — Покажи ногу, вторую. Я же говорил, что он не самострел». А те не доверяли никому… После Яши Старосельского комиссаром роты стал Алексей Евстафьевич Голосов, младший политрук, лет тридцати. Но он был танкист, механик-водитель. Комиссара из него не получилось, и мы отправили его на трехмесячные курсы командиров рот куда-то в тыл. Вернувшись, он принял 3-ю роту вместо погибшего в бою Столярова. Потом его отозвали в 299-й полк командиром 1-го стрелкового батальона. Погиб Голосов в бою при штурме Новгорода… Комиссар батальона Плотников, его имени и отчества не помню. Он был доброволец из Новокузнецка (тогда Сталинска), ушел на фронт с поста секретаря парткома завода металлургов. Прекрасный товарищ, но в военном деле — ученик. В конце мая того 1942 года он часто приходил к пулеметчикам и к нам на КП, к землякам. Говорили о войне, о блокадном Ленинграде, а больше — о мирном, отрезанном войной начисто. Ему было далеко за сорок, старшему политруку (одна «шпала» в петлицах и звездочки на рукавах). Как-то он появился после моей стрельбы по немецкому самолету-разведчику, похожему на наш «кукурузник» У-2. Я упражнялся в стрельбе из МГ-34, как только появлялся этот «соглядатай». Летал он так низко, что видны были лица обоих пилотов. Комиссар роты Голосов наблюдал в бинокль, отмечая после каждой моей очереди: — По фонарям попало, но пули отскакивают! Но вот под градом моих трассирующих очередей разведчик берет резко влево и исчезает. Появился встревоженный комиссар Плотников и набросился на меня: почему я веду стрельбу от КП роты, ведь выше, недалеко, КП батальона! Есть запрещение командования вести стрельбу, обнаруживая себя! И еще что-то в том же роде. Вскоре Плотников остыл, улыбнулся, тяжеловатой походкой зашёл в блиндаж. Поговорили. Тогда я заметил, что у него под глазами нездоровая синева и лицо бледнее обычного… Кстати говоря, в середине мая был получен приказ Ставки: «Бить врага, где бы он ни был замечен. Из всех видов оружия и беспощадно». Это развязало руки нашим пулемётчикам. Дрались на пулемётах с немцами! Счёт я потерял, каждый почти день стрелял… Ходил первое время — ручной пулемёт Дегтярева на шее вместо автомата. Тяжеловат, но мне подходил. Надёжный. Вскоре Алешина и Плотникова вызвало командование в Муравьи в штаб. Переправившись через Волхов далеко внизу от нас, они стали перебежками продвигаться по полуразрушенному и наблюдаемому противником селу Дубровину. Остановились. Сели за стенку избы. И пока Алешин зажигал спичку, чтобы прикурить папиросу, Плотников тихо умер!.. А до этого у нас умер от разрыва сердца молодой капитан Мельников… Прибыл новый комиссар, старший политрук Мясоедов, лет за пятьдесят. Он у нас ни разу не появлялся, а всё находился на КП батальона, где неутомимый оптимист комбат Алешин резался в шахматы, в которых понимал толк. Мясоедов исчезнет из батальона в начале сильных боевых операций в марте 1943 года. Комиссар полка старший политрук Старлепский — из кадровых военных, ещё из 3-й танковой дивизии, так и не появился на нашем «слишком рискованном» участке. Комиссар Крупник, прибывший вместо Старлепского, не сработался с «человеком каменного века», как я его называл про себя, комполка Лапшиным. В ноябре, когда я принял батальон, Крупник приходил к нам и сетовал на тупость Лапшина. Видно, Павла Абрамовича комполка так допек, что он пришёл ко мне как к «единомышленнику»… поплакаться в жилетку. Позднее, когда я принял батальон штрафников, со мной служил майор Федор Калачев. Политработник он был прекрасный, что «не потрафило» тому же Лапшину, который не терпел тех, кто его умнее. Отличным организатором и помощником командиру 2-го батальона Григорию Гайчене был Федор Кордубайло. О их гибели я еще расскажу… Комиссар дивизии Гильман — полковник! Он был именно НАСТОЯЩИМ полковником, которого сняли с полка за что-то и прислали в нашу дивизию «для исправления». Высокомерный, барственный, бездушный к подчинённым, он не пользовался никаким авторитетом ни в дивизии, ни в полках… Тем более в батальонах, где он почти не бывал. Младший врач полка Мариам Соломоновна Гольдштейн (ставшая после войны Ярош) отписывала мне потом, что творилось в полку и в дивизии, характеризуя каждого «деятеля» и своих полковых героев-разведчиков, которых она «вела». О ней будет ещё сказано, это была смелая и прекрасная молодая женщина. Как видим, разные они были люди, те комиссары, которых я знал на войне. Действительно, главное — не место, которое занимает человек, а то — каков он. Однажды комиссар дивизии Гильман появился у нас в Лелявино. Причём не один, а с элегантной женой Верой — высокой русской красавицей, благоухавшей тонкими духами. Гильман созвал командиров рот, вручил им по медали «За боевые заслуги» (большего, видно, не заслужили); мне — «За отвагу». — Сукнев, проведи мою половину туда, — кивнул на передний край Гильман. — Покажи ей настоящего немца! Ничего себе, думаю. А если обстрел, снайпер, который запросто мог влепить пулю в лоб? Повёл красавицу по ходу сообщения к нашему дзоту, прикрытому дёрном, с «окнами» для пулемётной стрельбы. Иду впереди, отшвыривая ногой голубых лягушек, чтобы не раздавить. Вошли в дзот, мои пулемётчики рты разинули: молодая красавица, да ещё в лёгком платье, да с большими серыми глазами. Заведи им немца — меньше было бы эффекта! — Показывай фрицев, товарищи! — подмигнул я командиру взвода лейтенанту Исаеву, который зарделся от изумления. Он понял. — Вот, смотрите в амбразуру! Видите, роют окопы — во-он у леса! — Вижу, — выдохнула Вера. — Это фрицы! — У-ух, сволочи! — выругалась наша гостья от всей души. Но это были наши пулемётчики из другого дзота, роющие новый ход сообщения. Гильману я доложил об этом вояже. Тот тоже всё понял, улыбнулся. И они вскоре в ночь ушли к переправе. На мой взгляд, рисковать такой женщиной мог только сумасшедший! Время от времени я уходил в 3-ю роту в самый отдаленный дзот, в полном смысле тупиковый окоп с крышей из жердей и амбразурой в лог по ручью Бобров, который вдали время от времени переходили гитлеровцы с мешками, по-видимому цемента, к Заполью. Там были топкие места. Здесь за несколько дней сидения я подстрелил одного офицера. Другого фрица продержал в холоднущей воде у гати около часа, но он всё же удрал сломя голову. Один раз в то лето я увидел, как «очередь» немецких солдат в Заполье насиловала женщину, положив ее на низкую крышу погреба. Посмотрев в бинокль, засек ориентиры, дал из «Максима» очередь, стараясь не задеть женщину. Смотрю в оптику — фрицев будто ветром сдуло, а их жертва, одергивая юбку, тоже бросилась бежать, не поняв, откуда стреляли!.. Подкараулил как-то генерала-гитлеровца. Он стоял по пути из Заполья в Подберезье на проселке с офицером и разговаривал. Мне видны были генеральские золотые лампасы на галифе. Даю команду командиру взвода минометчиков Николаю Ананьеву, передав точные координаты цели. Тот бросил одну мину, но она, не долетев, разорвалась подле меня на бруствере, да так, что меня отбросило взрывной волной… Тогда я своему однокашнику по Свердловску объявил: «Молодец, а кошка дура!» — и ещё что-то в этом роде… Он, видите ли, вёел стрельбу трофейными минами, за неимением своих. Наш миномёт 82-мм калибра, а трофейные мины — 81. Дополнительный заряд — и веди стрельбу. А тут Ананьев «не рассчитал»… В конце мая 1942-го в небе появились наши бомбардировщики-тихоходы без сопровождения истребителей. Со стороны Новгорода, от бывшего нашего военного городка Кречевицы, появились три «Мессершмитта» и за полчаса сбили все наши самолеты! Мы буквально выли при виде такого расстрела. Неужели командованию не было известно, что в Кречевицах есть аэродром с базированием истребителей, о чем знали у нас все командиры-танкисты, которые оставляли Новгород и этот городок при отступлении?! В июне появились и наши истребители. Над нами на большой высоте завязался бой. Десяток немецких и столько же наших истребителей «скрестили шпаги»! Мы, пулемётчики, стоим у своего КП. Я — босой на горячем песке. Смотрим вверх. Если фриц отвалил, стреляем по нему из винтовок — впустую, но отводим душу! Вдруг в воздухе слышится звон, и осколок, размером с охотничий нож, коснувшись моего чуба и чуть не задев нос, врезался в песок, пройдя между моими пальцами на левой ноге! Всего один сантиметр — и я был бы на том свете!.. Осколок прилетел с неба, где шёл отчаянный бой. Потом сбили немца. Он, спускаясь на парашюте, ловил свой ветер. Если его начинало относить к нам, то лётчик раскачивался в свою сторону, уменьшая парашют стропами. Но всё-таки его понесло в нашу сторону и за Волхов. Там его взяли в плен. Говорили, что сбит был немецкий ас-полковник. И когда ему показали, кто его сбил — девушку-истребителя, то он заплакал от стыда и позора. Случались во время нашей обороны самые разные напасти и случаи. Волхов разлился по правобережью на несколько километров. Перевозка людей и грузов — лодками. И тут на наш «пятак» навалились полчища мышей-людоедов! Именно так. Стоит в блиндаже задремать, как тут же эта гадость старается тебя укусить за ухо! Всю зиму мразь отъедалась на убитых, усеявших своими телами всё в округе и на нейтралке. А тут всех прибрали… В блиндаже бойцы спят, а один дежурит, чтобы не покусали эти враги. Крыс тоже бегало немало. Этих стреляли из револьверов, пистолетов, травили, но всё впустую. И вдруг подошло к нам подкрепление: сотни, а возможно, и тысячи огромных лесных ежей, которых привлекли мыши как добыча. Идёшь по окопу, смотри под ноги: ежи, ежи, ежи… Пошли сильные дожди. Стало сыро и холодно. В окопах грязь. Все пространство от леса до реки заполнили новые пришельцы — голубые лягушки. Тысячи! Бросишь такую вверх, и она на фоне голубого неба «исчезает». Таких мы в Сибири не видывали. Когда спала вода — на десятки километров в приволховских лесах, лужах стоял лягушачий «стон»… В Лелявине остался без хозяев огромный серо-голубой котище. Васька — так я его назвал. Будто стал «пулемётчиком», шатался по всем землянкам и был везде «наш» — завтракает, обедает, ужинает. Считай, как сыр в масле катается. Однажды его ранило в ногу, я унёс кота в медсанвзвод к Герасимову. Вылечили. Опять рана — осколок проделал у кота в горбинке носа дырку, стал сопеть; тогда он самостоятельно побежал к Герасимову лечиться! Умница, а не кот! Звук снаряда — он тотчас в блиндаже. Самолёты — тоже нам сигнал тревоги. Лобанова кот не любил, как и тот его. Забегая в блиндаж, Васька прижимался ко мне, высматривал, что на столе, и, вдруг протянув лапу, хватал, что ему надо! Но это только когда не было здесь Лобанова. Как-то прихожу в землянку и почувствовал аромат духов. Девушка?! Может, Мариам наведывалась? Не понимаем, откуда такие ароматы… Однажды я караулил, как кошка мышь, фрица, наблюдая в оптику снайперской винтовки из амбразуры дзота за логом. Перевёл прицел на нейтралку. Не верю своим глазам. Подумал — заяц пробирается по минному полю противника, ан нет — Васька! Да так аккуратно — былинки не заденет. Шёл кот деловито от противника к нам! Под вечер он появился у нас ужинать, и от него снова веяло духами… фрицев… У них он завтракал, у нас ужинал. Немцы его ещё и духами обрызгают. О Ваське можно было бы сочинить рассказ для детей, но это не по теме… Однажды под вечер в блиндаже при свете коптилки пишу домой письмо. Вдруг от 3-й роты слышны взрыв и звериный рев! Подумал — наверно, медведь или лось подорвался на мине на нейтралке. Снова тишина. Потом какая-то тяжесть надавила на накат и послышалось урчание. Точно, медведь на блиндаже! Выскакиваю, забыв, что пистолет остался на столе. Медведь бурый, здоровенный, без правой лапы, скатился с блиндажа — и в реку! Хватаю на всякий случай винтовку из пирамидки у входа, перезаряжаю СВТ — пустой магазин! Вторая винтовка — тоже не заряжена! У пулемёта — ни души. Вот, думаю, санаторий, а не война!.. Медведь плыл вдоль берега, я бросал в него камни, чтобы уходил за Волхов. Потом рассказывали, что артиллеристы добили беднягу, медведя-калеку, и пустили его в котёл… Ночью появляюсь в блиндаже у бойцов, будучи и командиром роты пулемётчиков, и позднее комбатом. Ко мне все внимание и радость в глазах: комбат жив, и мы выживем! Я не читаю нотаций, не упоминаю об уставах, не делаю разноса нерадивым… Говорим обо всем: о доме, о Сибири, о России. О положении у нас и на фронтах, о котором я и сам не особенно информирован был — знал только то, что в газете, и то была она у нас раз в неделю одна. Дивизионная. Среди бойцов были и деревенские, и немного городских, люди со всей страны. Собираюсь уходить — не отпускают, просят, чтобы еще побыл у них. Однажды один мне сказал: «Вот у нас бывает комиссар, придет, помолчит, что-то выспросит. Сделает замечание и уходит. И нам с ним не о чем толковать. А вот вы придете, товарищ комбат, — у нас душа нараспашку!» И это была правда. А если бы во время такой беседы заглянул кто-то в блиндаж, то он комбата принял бы за обыкновенного окопного красноармейца. Николай Лобанов, парень лет двадцати двух, доброволец из химинститута в Уфе, решил проучить нашего чекиста-особиста Проскурина за доносительство. Тот всегда приходил к нам — гадать сны у Лобанова. И вот пришёл однажды, говорит: — Я видел во сне часы, на которых было время 12 часов. Что это, Николай? — Часы — это месяц. Время — могут убить в полночь! — «приговорил» Лобанов особиста. И тот в течение месяца не вылазил с КП батальона, даже позеленел от недостатка воздуха в этом полусыром подвале-яме. В июне 1942-го в небе появились наши штурмовики Ил-2. Они прошли бреющим из-за Волхова к железной дороге над нашей обороной, у немцев — взрывы, пальба. И вот они, герои, снова бреющим проходят над нашей головой, покачивают нам на прощание крыльями. Лихие парни! Чего не сказать о «ночных ведьмах» на У-2. Послушать ныне, так это они выиграли войну в воздухе! Я — очевидец. Адвокатов мне не надо. Ночью за Волховом слышим шум мотора нашего «кукурузника». Противник молчит, прекращает стрельбу. Мы отдыхаем, вглядываемся в темное небо, но кроме звука приглушенного мотора — ничегошеньки. Потом и звук пропадает. Где-то в километре от нас рвется серия небольших бомб. «Ночной бомбардировщик» отбомбился и возвращается. Мотор включает, когда минует нашу передовую, уже над Волховом, и исчезает… Здесь немецкая оборона была так запутана, что наши разведчики не могли разобраться в их траншеях и заграждениях. Где доты, дзоты, огневые точки? Так что «ведьма» только попугала тех же баварцев и улетела в свой тыл, на отдых… Никакой цели она не разгромила, не разбомбила, а в лётной книжке отметка — выполнен боевой вылет, противник понёс потери… В ноябре меня назначили командиром батальона. Пулеметную роту я передал лейтенанту Александру Карповичу Жадану, он из Харькова (умер в 1986 году). Григорий Иванович Гайченя с Украины, адъютант старший, капитан, принял 2-й стрелковый батальон, который находился в соседнем селе Теремец в двух с половиной километрах от нас, в полном окружении, исключая реку Волхов в тылу. Поначалу батальон 1347-го полка старшего лейтенанта Бурлаченко под шумок захватил это место, причем бескровно, внезапно. Бойцы это место прозвали «островом Буяном», который они не отдадут врагу! Если Лелявинский плацдарм был у немцев как на ладони, особенно с юга из-за ручья Бобров, с опушки лесного массива, то Теремец будто специально был расположен для обороны. С западной окраины село спускалось к Волхову под углом десять градусов. Противник, ведя артобстрелы, если брал ниже, то снаряды не долетали метров на пятьдесят до первых траншей обороняющихся. Если брал чуть выше, то они рвались по Волхову. Так же и пулеметные трассы не достигали защитников, пролетая выше или рикошетя впереди. Наших можно было поражать только минометным, навесным огнем, от которого хорошо укрываться в блиндажах и дзотах под накатами. Это село немцы так и не взяли: танки утопили, авиация не брала, снаряды делали перелеты. Наши зарылись, будто в доте. Один танк, завязший по башню, они откопали и тоже сделали из него дот. У нас все командиры рот сменились: раненые, убитые, больные… Отправляю раненых и убитых ночью, принимаю новое пополнение и развожу его по ротам, чего не делал наш маэстро-шахматист, добряк Алешин, который получил на новом месте танковый батальон. Его заместитель Слесарев уехал за шефом. А комиссаров всех упразднили, они стали заместителями командиров по политической части. И правильно. С середины января по июль 1942-го батальон не мылся в бане. Не менял бельё. Я обносился вконец. Сапоги носил немецкие с широченными голенищами. Бельё — из чёрного шелка, даже паразиты скатывались, и мы были относительно чистыми. «Мылись» ночами, раздеваясь до трусов — и в сугроб! Вода была на вес золота. В снегу масса убитых, а на Волхове лед промерз до полутора метров. Приносим лёд и ставим в ведрах на печурку… Инициативу проявил ещё Алешин, организовал бригаду строителей. Разобрали дебаркадер и из него, в «штольне», в обрыв встроили баню. Когда дошёл до меня черед, то я всех согнал с полка, жарясь «насмерть» веником! С тыловиками случались у меня крутые разговоры. Обносились мы, как я уже сказал, до того, что с трупов немцев снимали сапоги. Вот до чего дошли нас свои снабженцы! Прихожу к ним: — Дадите обмундирование? — Да вас всё равно поубивают там… — Сейчас же чтобы было! Иначе взлетите на воздух. Гранату брошу, я успею уйти, но вы уже тут остаетесь, — шучу я. — Сейчас, сейчас! Пиши, Костя, чтобы одеть первый батальон! Я второй день командир батальона. И вдруг ночью дезертировал некто Ведерников. Это значило: комбата и ротного под суд трибунала, вплоть до разжалования. Оперуполномоченного Проскурина тоже в «кондей»! И это не вымысел, могло быть и такое. Был устный приказ, который передал нам Проскурин: «Украинцев ставить впереди огневых точек. Рядом, по возможности, сибиряков и позади дзота — комсомольца или коммуниста!» Это чтобы не сбежал к немцам украинец, тот, у которого семья в оккупации. То же относилось и к тем из местных, у кого семья осталась «на той стороне». Я приготовил свои сумки, амуницию и жду ареста. Вдруг зуммер от соседа, моего однокашника по полковой школе в Сретенске и училищу в Свердловске Николая Филатова, комбата-1 в 299-м полку. Николай слегка поиздевался надо мной дружески, потом заявил: «Посылай конвой. Твой Ведерников у меня арестован!» Я смутно помнил, что был у нас такой солдат Ведерников. Я также знал, что кого-то увозили в санроту или медсанбат с опухшими по какой-то причине ногами. Потом мне Николай Николаевич Герасимов, начсанвзвода, доложил, что один солдат пьет по стакану соляного раствора и стоит на часах в окопе без движения, отчего у него опухают ноги. Он, Герасимов, это зло пресек, предупреждая в ротах: кто «опухнет», того под трибунал за дезертирство! Мариам Гольдштейн напомнила мне подробности о Ведерникове, этот «сачок» шёл на всё, чтобы избежать передовой. Он и начал опиваться солью. Но был разоблачён. Тогда этот сектант-евангелист из местных жителей решил дезертировать. В мглистую ночь, находясь в первых дзотах на посту, он ушёл в сторону противника в Заполье. Здесь нейтралка шла зигзагом и как бы натыкалась на проволочные заграждения соседа справа. Дезертир сбился со своего направления и, подойдя к заграждениям соседа, крикнул: «Сталин — капут! Плен! Плен!» Там наши не сообразили: сумасшедший фриц или кто еще? Может, обезумел и вместо «Гитлер» кричит «Сталин»? Когда дезертира завели в блиндаж комбата Филатова, то тут же и разоблачили… Лобанов с Орловым тотчас привели Ведерникова к нам в батальон. Вскоре был вынесен приговор трибунала — за дезертирство РАССТРЕЛЯТЬ! В лог, где был когда-то КП батальона, созвали всех местных, по нескольку красноармейцев из рот, на ПОКАЗАТЕЛЬНЫЙ РАССТРЕЛ, чтобы никому не было повадно. Командовал чекист Дмитрий Антонович Проскурин. Вывели Ведерникова на лёд Волхова, десять стрелков после зачитки приговора по моей команде дали залп. Ведерников успел перекреститься… Тут начался артиллерийский обстрел. Мы — бегом в лог. Я толкнул Мариам Гольдштейн в блиндаж. Артобстрел прекратился, никого не задело. Мариам констатировала смерть, и труп казненного унесли… Как-то весной 1942-го «Юнкерсы» снова бомбили соседа справа из 2-й Ударной армии. Немцы заходили на пикирование с нашей стороны. Я стоял в первом своём дзоте у внешней площадки для стрельбы, наблюдал: стервятники отбомбились и делали с воем другой заход. У меня наготове пулемёет МГ с коробкой в сто патронов для стрельбы в воздух или на ходу. Рядом оперуполномоченный Проскурин, было ему лет за сорок, как обычно добродушный, с лёгкой усмешкой, славнецкий мой приятель. Но это с виду… Вести стрельбу по самолётам, целясь — дело безнадёжное. У меня свой метод. Бить надо не переднего, а замыкающего. Кричу Проскурину: «Дмитрий Антонович, подставляйте плечо, давайте собьём на пару «Юнкерс»!» Наклонил его к брустверу, кладу на его плечо пулемёт и даю длинную трассирующую очередь впереди замыкающего «Юнкерса». И он точно влетает в эту бронебойную струю! Мотор стервятника заглох. И «Юнкерс» отвалил влево, планируя на Подберезье к железной дороге, но не дотянул, сел в лесной массив, то есть превратился в металлолом, но с живым экипажем. Такое я наблюдал когда-то в Свердловском военном училище — на учебных полётах наш двухмоторный самолёт при посадке отклонился и врезался в лес. Целы остались хвостовая часть и фюзеляж, остальное — вдребезги! Дмитрий Антонович подтвердил сбитие «Юнкерса», и мне вручили орден Красной Звезды. За наградами я не гнался, что вручали, то и ладно! Главное — победить врага и домой! Был один случай в марте того смертного года. Мне понадобилось побывать в соседнем селе Теремец, где держал крепкую круговую оборону наш 2-й батальон. В наказание за излишние возлияния, проще говоря пьянство, приказал пулемётчику Орлову, парню лет двадцати, могучего борцовского склада, тянуть санки с ящиками патронов для батальона в Теремце. — Эх, товарищ комроты! Всегда готов! — вскричал совершенно бесстрашный Орлов, эта забубённая головушка. Бывало, обыщем его, посадим в заброшенную землянку на лёд для протрезвления, а он высунется оттуда и, подняв руку с фляжкой, полной водки, кричит: «Товарищ комроты! Пригребайте ко мне!» Я на него рукой махнул: не набирается до пьяного состояния, и то ладно. С левого берега ручья Бобров в устье мы ползем по льду. Я, как обычно, с РПД, Орлов при карабине. Груз патронов приличный, но ему нипочем. Когда мы под самым обрывом над Волховом утюжили животами лед, сверху нас окликнул немецкий часовой, мы замерли. Полежав без движения, двинулись дальше и благополучно появились в Теремце. Побывав «в гостях», мы налегке пустились назад. И снова фриц нас окликнул. Орлов, ни слова не говоря, метнулся вверх, в секунды достиг траншеи и скрутил фрица так, что тот испустил дух. Орлов тащил его к нам держа за ноги, волоком. Орлову достался автомат и несколько заряженных рожков. Он красовался с автоматом по батальону, ибо у нас своих автоматов не было ни единицы! Однажды прибыл к нам комдив Ольховский, попарился в баньке и отобрал у Орлова автомат, за что вручил ему медаль «За отвагу» (вторую в батальоне после меня). Тогда я уяснил истину: такими атлетами, как Орлов, не делаются, они рождаются, как Стеньки Разины… Фрицы давали нам передышки в свои католические праздники. Тогда по нас за сутки — ни одною выстрела! У противника шла гульба, к нам доносился только визг женщин под губные гармошки! За ручьём Бобров в лесу — настоящий содом. В тот их праздник я, как всегда, находился в 3-й роте у «своего» заброшенного дзота со снайперской винтовкой. Рядом со мной был старший лейтенант-артиллерист, разведчик от «Катюш», только что появившихся на фронте. Прошу его: «Дайте залп по этому бардаку! Там не женщины, а продажные стервы! Фашистская подстилка!» Старший лейтенант подумал и согласился. Масса фрицев и испанцев гуляют, будто на празднике, а не на войне! Послышался скрежет, и полетели ракеты. У немцев в глубине лесного массива земля и деревья поднялись на воздух. Не понять, где обломок, где тело! Через проволоку в нашу сторону перелетел, будто на крыльях, человек. Скатился к ручью, перебрел его и побежал к нам, кричит: «Гитлер капут! Я — свой!» Мы его приняли. Это оказался ефрейтор из испанской «Голубой дивизии» по имени Педро. «Язык» нам достался ценный и взятый без потерь. А с той стороны слышались крики, стоны и валил густой дым от горящих блиндажей и леса. Дня через три фрицы очухались: минут сорок артиллерия их бронепоезда от железной дороги месила нашу оборону с грязью и землей. Мы потеряли ранеными человек пять и убитыми — до десяти. Но это были потери обычные, как и в другое время… Вскоре голос Педро звучал из динамика по Волхову для той стороны с призывами к «голубым» франкистам уезжать домой, кончать эту кровавую бойню! Не знаю, послужило ли это испанцам наукой. Но их дивизия скоро исчезла из поля зрения нашего армейского и фронтового командования. Из окруженной и, можно сказать, погибшей 2-й Ударной армии даже в августе и сентябре 1942 года выходили наши люди, точнее, выползали истощённые, как дистрофики. К нам в 3-ю роту приползли трое: подполковник медслужбы — женщина, капитан особого отдела и старший лейтенант. В лесах они питались даже кониной-падалью… Кто-то добрый сунул капитану кусок хлеба с маслом. Врач не успела этот хлеб вырвать из рук капитана, он проглотил половину и через секунды забился в судорогах, умер!.. Таких людей твердого сплава надо было бы комфронта Мерецкову награждать, представлять к званию Героя Советского Союза, но, увы… В конце июля 3-й роте приказали атаковать Заполье, без артподготовки, рассчитывая «на внезапность». Я об этом не знал, ибо был отправлен на десять суток на отдых в ближний прифронтовой лес. Кто руководил этой атакой-аферой — не помню. Сорок человек с винтовками при одном РПД наперевес ринулись на Заполье. И вдруг навстречу, с засученными рукавами, немецкие автоматчики, которые тоже готовились к налету на Лелявино! Завязалась рукопашная, но автоматы в таких стычках незаменимы. И наши, потеряв только убитыми двадцать человек, отпрянули назад в окопы и уже оттуда встретили противника залпами и пулемётными очередями! Ценою жизни товарищей рота предотвратила серьёзный налёт. Погиб смертью героя командир роты, мой друг Столяров… Погиб даже без ордена посмертно и без воспоминаний о нём, как и обо всём нашем батальоне, да и о 1349-м полку!.. Шли осень, зима, приближался февраль 1943-го. Мы снова «обновились» почти на три четверти. Даже мое воистину стальное здоровье пошатнулось. Мой друг Герасимов делал мне массаж. Нам давали настой из сосновой хвои от цинги, многие заболели туберкулезом. Как-то, будучи в полку за Волховом, встретились с моей приятельницей Мариам Соломоновной. Она, врач-терапевт, тут же меня прослушала. Заставила откашляться и, вертя меня, поставила диагноз: — Миша, у тебя возможен туберкулёз! Ты заметно похудел, и твой кашель мне не нравится. Но лечение я отложил до конца войны, отказавшись пройти рентгеновское обследование. А ведь уже тогда я был бы зачислен в инвалиды войны 1-й или 2-й группы и отправился бы в тыл, служить в военкомате, куда отправляли таких по здоровью. Играя мускулами, я хорохорился перед Мариам, демонстрируя свою неуязвимость. И тогда произошло самоизлечение туберкулезного очага в верхушке правого лёгкого, который позднее, в 50-х годах, «дал мне жизни» вспышкой рассеянного туберкулеза лёгких в закрытой форме. Но и то ладно… Я стойко тянул на себе воз войны. Не сдавался и тут без боя… Год сидели мы как бы в карцере, который ещё целят разгромить, взорвать. Такое ощущение. После этого ада мне остальное не стало страшно. На бруствер голову положу, подремлю, очнусь. Спасали здоровье и молодость. Сибиряки, земляки мои, вообще выделялись среди других. Дотошные, крепкие. Сибиряк сидит до последнего, он не побежит никогда. Помню, когда еще мы наступали на Заполье, а потом отошли назад, потеряли пулеметчика Кобзева, парня с Алтайского края. А он остался на нейтралке и дня три-четыре там сидел. Нашли его, спрашиваем: «Ты чего?» Отвечает: «Как чего? Караулю, чтобы немцы не наступали здесь». Всю ответственность взял на себя одного. Много лет спустя давал я объявления в наших местных газетах, хотел найти их. Ведь много у меня было солдат с Алтайского края. Но никто не отозвался… 10 февраля 1943 года наш полк, да и вся дивизия, оставив Лелявино, Теремец, Муравьи и другие участки обороны, начали фланировать вдоль правобережья Волхова, «демонстрируя», что наши части фронта готовятся к наступлению, и это заметил противник. Сюда он стянул до семи отборных дивизий, так нужных ему для захвата борющегося Ленинграда! Нам же, комбатам, этой стратегии тогда не дано было знать… |
||
|