"Прклятый род. Часть II. Макаровичи" - читать интересную книгу автора (Рукавишников Иван Сергеевич)

XXXVII

Морозный день белый в окна глядел, Неву снежную искря. Перед картиной сидел Виктор, ноги вытянув, спину прижав к подушке. А там на диване на широком Зоя; Влево голову ей чуть склонить надо, и видит голову русую Виктора. Холст между ними. Не смотрит Виктор на Зою. В никуда смотрит с грустью забвенной, ужаснувшейся.

- Не бойся, Виктор, грусти своей. Так естественна она теперь, грусть твоя. Всем грустно. Всех как камнями завалило. Грусти, тоскуй, но не бойся. А ты боишься. Страх я в глазах твоих вижу.

Голову склоняла, чтоб видеть лицо любимого. Молчал.

- Виктор. Да, это тяжело. Будто в могилу дорогого кладут. Да что: будто! И то кладут, скольких кладут. И вместо панихидного пения дикари воют. Пляшут грязные, кровью перепачканные, и воют. Известия эти и меня полумертвою сделали. За людей страшно. И не верится уж... Николай вот не унывает. Николай стальной. Чем больше, говорит, мучеников, тем крепче стены новые стоять будут, Но многие вчера уж молчали. Ангел смерти летает. Но не страшись, не страшись! Знаю тебя. Ты печалью своей, ты слабостью своей силен. Слышишь? Ты силен. А кто силен, тот не трус. Виктор! Виктор! Я страх в глазах твоих вижу. Я не хочу ошибиться в тебе, Виктор. Не могу. Покажи мне себя настоящего. Проснись, Виктор.

Встала-вскочила с дивана, глазами бунтующая. Рукою нетрепетною по волосам его русым провела. И в глаза любимого заглянула сверху. Как с крыши в окна чердачные дома опустелого, разгромленного.

Молчал. Не двигался. И отошла, затихшая. Пальцы длинные свои, белые сжала!

- Это я его убил.

Сказал, туда же глядя в свое.

- Кого? Что? Виктор... Виктор...

- Я брата убил.

- Брата?

- Брат Антон умер. И это я его убил.

Подошла-подбежала. За руку взяла. Рука холодная никак не ответила. Голосом вспоминающим Зоя:

- Твой брат? Антон? Это тот, который стрелялся? Юлия тогда говорила. Вскользь говорила... В чем дело, Виктор? Почему ты? Не мучь себя. У тебя ум мешается. Скажи, скажи все. Я успокою. Ты сам над страхом своим улыбнешься.

- Антона я убил. Брата Антона. Раньше когда-то сестру убил... Надю...

И имя то Виктор прошептал шепотом дрожащим.

- Она недолго прожила бы. Может быть, полгода еще, может быть, месяц или день один. Но все же я убил Надю...

Опять шепотно мертво звякнуло слово это. И в никуда, в свой близкий ужас смотрел Виктор, и не видел Зою, и ей ли говорил:

- Убил. Она сама тогда сказала. И благодарила. И целовала. Но убил. Этот жил бы. Антон жил бы. Антон здоровый. У Антона не день отнял, не месяц. Убил и полстолетия отнял. Наши, коли смолоду здоровы, подолгу живут. Та одна была, и ужас смертный. И тяжело было. Теперь их двое. Оба придут. И не отойдут, пока... Страшно мне.

- Виктор, это ты первую свою картину вспомнил... Юлия говорила... Amor...

- Никакой такой картины не было. А та была, она... она. И ныне, и всегда. А теперь их двое. Убил и не отойдут... Убил.

Говорил голосом тусклым, но ровным. Будто читал слова, на холсте написанные, на картине неоконченной своей.

- Виктор! Что говоришь? Ничего этого не было. Юлия говорила...

- Юлия не знает. И ты не знаешь. А я знаю. И нельзя вернуть. А брата Антона я дважды, может, убил. Нужно мне было с ним быть. Тогда бы он живой умер и радостный. А теперь там один он раньше смерти умер. Он мертвый умер. Я и ту дважды убил. И ту дважды. Но тогда не то...

- Виктор! Виктор!

- А теперь хочу быть один. Ну, не один, а чтоб ты ушла.

Улыбкой мертвой улыбнулся.

- Я не уйду.

Молчал, взором тусклым, упорным теша рожи стариков, кривляющихся на этюдных холстиках. Потом встал. Оглядел все вокруг. Повыше локтя рукой руку Зои взял. Повел к двери молча. Упиралась.

- Я здесь... Нельзя тебе одному... Ай, больно!

Вел. Перед дверью сказал:

- Позову тебя. И не бойся.

- Виктор...

- Теперь уйди.

Вывел. Дверь запер. За дверью говорила. Не слушал. Голосом спокойно-громким сказал:

- Позову. Позову.

Один. И беззвучны стены. И дверь в ту комнату, в другую открыта, где кровать. И во все окна свет искренний, морозно-солнечный. И к ближнему окну подошел. Смотрел и не видел. Отошел. Ящик стола выдвинул, письмо вынул. Перечитывать стал, и опять к окну. Слезы закапали. И сквозь слезы увидел снежно-искрящуюся мертвую Неву и черный живой поток моста поперек. И звонки вагонные услышал. И как-то мгновенно принял в себя безучастно-наглую жизнь каменной столицы, не хотящей знать о судорогах его души, не хотящей знать также и о судорогах всей страны, туда, на восток безмерно расстилающейся, безмерно и нелепо страдающей. Понял мгновенно и мгновенно забыл. И, будто завидев вверху, в просвете дымного неба, кого-то могущественного и милостивого, на колени опустился, лоб к доске подоконника прижав. Молился ли, радовался ли слезам, звездам души.

Когда поднялся, сурово лицо было. Отражение чуть заметное свое в стекле окна увидел. От снежно-морозного, от яркого отвернулся и от наглой суетни моста. На палитру краски из олова выдавливая, думал-шептал:

- Погодите. Я еще не труп. И ты погоди. И ты тоже. Вот солнце светит. Этот час тоже хорош.

Перед картиной стоя, глазами зрения, но не глазами души, искал и находил нужное картине своей, своему «Страху жизни». В гармонию ушел отблесков багрового на море солнца. И на волнах отблески те, и здесь вот, близко, на плечах, на воздетых руках женщин нагих, со скалы только что сбежавших. Но не хотел видеть ее, белую, по морю идущую Надю. И не видел. Час ли пролетел, больше ли. Раньше срока истомившийся, радовался сумраку быстрому северного неба. Не вытер, бросил кисти куда-то. Не любуясь, не томясь, не видя картины своей, сидел опять, ноги вытянув, затылок на спинку кресла положив.

Пришла, меж ним и холстом встала Надя. Привычно вздрогнул, увидев белую, дважды мертвую. Глаз ее не искал, таящихся.

- Одна? Я думал... Я ждал. Стерплю, если нужно. Но, ведь, не жалеешь же ты меня теперь. Давно уж. И не ты его не пустила. Не идет, значит... Хорошо, хорошо, не буду так. Каюсь я... Хорошо... Придет?

Затих, ладонями глаза закрыв. Минуты звенящие. И слышал шорохи дома. Шаги на ступенях лестницы. Мимо. Минуты звенящие. Шаги. Сюда. Остановилась женщина; платье женское шептать перестало.

- Кто там?

- Это я.

- Не узнаю. Кто? Ко мне?

- Это я... Дарья Николаевна.

- Дарья Николаевна?.. Да, да! Войдите же... Сейчас открою.

Ротонда темно-голубого бархата. Лицо тихое, привыкшее глаза страдающие смирять. Заговорила. Снежинки на воротнике белом испуганно заплакали.

- Мне Николая нужно. Николай дома?

- Николай здесь не живет.

- Как? А тогда?..

- Тогда он лишь назначил вам здесь, Дарья Николаевна. Никогда здесь не жил. Здесь я живу.

- Да? А мне так нужно видеть... Вы адрес знаете?

- Вы опять от Глеба? Скажите, Глеб жив? На свободе? С тех пор, как узнали о побеге, ни одной вести.

- Мне нужно видеть Николая... А Глеб?.. Глеба наутро не станет... Насколько знаю... Где Николай?

- Бедный... Так вот оно как... Николай? Знаю два адреса Николая. И то ночевки только. А сейчас день. И туда идти вам, пожалуй, что и неудобно. То есть в этом вашем виде. Он потому и тогда здесь назначил. Стойте! Ждите здесь, а я Степу пошлю. В одной-то квартире из тех я и сам не был ни разу. Так Степе удобнее. Степа близко. Наверное, дома. Привезет Николая сюда. Вы Степана знаете?

- Легальный? Герасимов? Слыхала... Я сяду. Извините... Нельзя ли чашку чаю...

- Вы озябли? Дрожите... Чай... Я на кухне спрошу... Не знаю. Хотите рюмку коньяку... и портвейн есть.

- Дайте... Нет портвейну лучше. Да. Озябла, Нет, не то, не то. Пошлите же за Николаем.

Пригубив и рюмку держа в руке, а с руки не стянула перчатку, сидела на оттоманке. Скорбные глаза, хотевшие плакать, глядели не моргая. Ротонда темно-голубая распахнулась.

Писал письмо Виктор, спрашивая.

- Вы в карете?

- На извозчике.

- Хороший? Рысак?

- Кажется.

- Не отпустили?

- Ждет.

- С ним пусть Степа и поедет за Николаем. Далеко это. И записку с ним. Я сейчас.

Выбежал. И скоро обратно. Дышал тяжело.

- Послал. Если Степа не дома, извозчик сюда, и скажет внизу. Но застанет, я уверен... Что с вами?

Качала мерно головой, рукою лоб подперев. Со шляпы на перчатку падали слезы-кончины умирающих снежинок. И с перчатки падали на черное платье, на колени. Не переставая качать головой, как бы убаюкивая, говорила, едва вникая в его слова:

- Что со мной?.. Что со мной?..

- Глеб?.. И эти ужасы...

- Нет, не то. Не то... Конечно, и то... Но...

- Дарья Николаевна...

- Мой муж... Поймите: мой муж... Это ужасно. Ужасно! Он зверь… Хуже, хуже. Палач. Я шла на это. Но я не знала. О, как тяжело. Не могу больше. Я не поеду домой сегодня. Никогда не пойду. Сегодня он... Вчера... Если увижу его хоть на миг, все скажу, не смогу. В лицо плюну. И тем всем...

Так же мерно убаюкивала голову свою красивую. И еще падали на черное платье быстрые смерти снежинок. Стоял перед женщиной Виктор. Вот с оттоманки взял одну из трех подушек устенных, на пол кинул. Сел. И поняла, что ее слушает человек. И, укачивая голову свою мерно, слова печали неповторимой говорила.

- Мне? Мне жребий этот? Зачем? Не могу больше. Те свободны, те счастливы все. Таятся, но честно таятся. И честно на смерть идут, когда надо. А мне всегда лгать? Душой не лгу, но подчас так словами лгу, что душа не верит. Где я? Я настоящая? Мне... Мне телом лгать надо. Телом... Я женщина. За что? Где Николай?

Сидел на подушке Виктор, колени подняв, руками их охватив. На Дарью Николаевну не глядел уже. Но свое видел, близкое, неизбежное. И в своем неизбежном видел женщину, баюкающую свою голову стареющую, но прекрасную. Ненадолго еще прекрасную. Сумеречный час сквозь стекла лил свое. И тушил жизнь дня.

Молчал. И то в комнате минуты лишь звенели, свободные, ничьи, то слышал слова женщины, все еще убаюкивающей свою голову.

- ...Там в Москве... Жестоко, но и красиво сначала. Сначала равны были. А чем кончилось! Хорошо, я не про то. Чего от меня требуют? Я жизнь потеряла. Только одну свою жизнь, и только одну свою душу. Дайте мне чаю... А! Хорошо... Но где Николай? О, как вам всем легко. Я у Николая кинжал возьму. Не браунинг, а кинжал. Отравленный кинжал. Я ночью, ночью... Нет, не сразу. Пусть увидит меня. Пусть увидит, кто. Я душу свою погубила. Я...

И встала быстро, и темно-голубое с белым мехом оставила на оттоманке.

- Я умерла уж. Умерла. Понимаете. Чем бы ни кончилось, я-то жить не буду. Нечем жить мне. Где я? Был живой человек. Сначала хороший; потом гадкий, гадкий, лишь помнящий о добре. Я ведь сама хотела бездны той. Хотела и помнила. И настал час. Из тьмы я прежняя. Но если бы раньше... Если бы одна... Без этой роли...

Встав, к окну шага два. И от окна опять. И озиралась. И к двери. Но остановилась. На диван опять села. Будто искала и не нашла. Вот опять рукою голову баюкает. Шептала:

- Душа отравлена. Душа отравлена. Жизни нет.

На подушке, у ног ее сидя, будто слышал Виктор слова чуда. Будто призрак нежданный слова откровения шептал. И не о себе шептал, а о нем, о Викторе:

- Душа отравлена. Жизни нет.

И громко ли, себе ли только, сказал:

- Да. Жизни, жизни! Простой и понятной. Чтоб здоровый труд и здоровая любовь...

Грустный, светлое свое потерявший и сознавший то, руку протянул; руку Дарьи Николаевны взял с колен ее. И не противилась. И целовал светлую перчатку. И слышал шепот женщины обрывный, не его ушам шепчущий, и отвечал.

Не слышали легкого короткого стука в дверь. Открылась, скрипнув. Голос Зои.

- Тебя, Виктор, Юлия хочет видеть непременно. Сказать...

Вошла. Увидела. Замолчала-порвала. Оглянулась через плечо. Увидел Виктор позади Зои, в дверях, в сумраке, Юлию.

Не меняя позы, руки левой не вырвав из рук Виктора, посмотрела взором рассеянным на женщин Дарья Николаевна.

Взялась Зоя за медную ручку двери и голосом сухим:

- Степан Григорьич и Николай скоро приедут сюда... Юлия, пойдем!

Стукнула дверь.