"Щенки Земли" - читать интересную книгу автора (Диш Томас)

ГЛАВА ПЕРВАЯ, в которой я появляюсь на свет, а моего отца приканчивают Динги

Меня зовут Белый Клык, хотя это, конечно, не настоящее мое имя. Во всяком случае, теперь я – Деннис Уайт. Прежнее мне нравится больше, оно лучше соответствует моему представлению о себе. Но не исключено, что дело просто в отголоске того времени, когда я был любимцем. Кое-кто может сказать, что, мол, раз ты был любимцем, раз привык к Свор­ке, тебе никогда по-настоящему не стать снова человеком – в смысле свободы бытия. Я этого не знаю. Быть на Сворке, конечно, приятнее и веселее, но можно привыкнуть и не слишком сильно желать ее. Я привык. Это, собственно, рассказ о том, как я привыкал.

Еще щенком.

Вот уже и белая нитка! Ну не возмутит ли подобным образом начатая фраза большин­ство моих читателей? Щенки, любимцы, Господа, Сворка – эти слова из старого лексикона обрели в среде рьяных сторонников силу непристойных ругательств. А кто теперь смеет не быть рьяным сторонником?

И все же как мне поведать историю своей жизни любимца, не прибегая к языку любим­цев, не принимая их взгляды на положение вещей? Поистине время должно остановиться, если каждому политику и каждому философу придется скрывать лицо под личиной правды-матки первозданного поведения. Так можно ли требовать, чтобы я рассказывал историю Бе­лого Клыка с точки зрения Динго? Нет! В мемуарах придворного Людовика XVI не могло быть места грубым выражениям санкюлотов – и для меня должно быть позволительно пи­сать о Белом Клыке так, как написал бы о себе сам Белый Клык. Так что оставим на время Денниса Уайта, а мне без дальнейших преамбул позвольте заявить, что как щенок я был за­мечательно счастлив.

Да и могло ли быть иначе? Я воспитывался в лучших питомниках Солнечной системы. Мое тело было молодым и резвым, я был таким игривым! Мое образование беспрепятствен­но рыскало по гуманитарным предметам и никогда не было принудительным. Меня радовала компания себе подобных, и я испытывал не поддающееся описанию удовольствие Сворки. Я, наконец, с раннего детства вполне осознавал прелесть своего высокого происхождения. Мой отец Теннисон Уайт был великим деятелем искусства – возможно, самым великим, причем в обществе, для которого искусство было выше всех других ценностей. Ни малая толика сия­ния этой славы не поблекла в его потомстве. Позднее, в юности, судьба отца могла помешать становлению моего «эго», но тогда хватало уверенности, что я – любимец столь ценной по­роды. Это вселяло ощущение безопасности. В чем же еще состоит счастье, как не в этом – в ощущении собственной ценности? Уж никак не в свободе. Мне известно и это состояние – ох как хорошо известно! – поэтому могу вас заверить: счастья в нем очень и очень мало. Будь я в юности свободен, почти наверняка был бы несчастен.

Вообще-то, говоря о своем идеальном детстве, я имею в виду главным образом первые годы жизни, потому что вскоре после своего семилетия я стал сиротой, – Динги разделались с моим отцом, после чего Любимая Матушка поручила заботу обо мне и Плуто питомнику Шредер, а сама просто растворилась в космическом пространстве. Таким образом, я могу го­ворить, что обрел свободу еще в семилетнем возрасте и горько негодовал на условия сущест­вования, воспринимая их просто как невнимание к собственной персоне.

Теперь я, конечно, понимаю, что по сравнению с общепринятым представлением о «человеческом существовании» питомник Шредер был настоящим раем. Тогда же мне оста­валось судить о происходящем разве что по фазам лун Юпитера. Однако я вижу, что начи­наю запутываться. Видимо, лучше придерживаться хронологического порядка.

Итак, позвольте приступить к повествованию.

Чтобы начать описание своей жизни с самого ее начала, как в свое время сделал это Дэвид Копперфилд, я должен сообщить, что родился в воскресенье после полудня в 2017 го­ду от рождества Господа нашего на Ганимеде, четвертой луне Юпитера. По повелению отца мое появление на свет сопровождалось могучим ударом грома и довольно хитроумным гра­дом метеоритов и искусственных комет. Эти природные чудеса были шумовыми и видеоэф­фектами представления театра масок, написанного отцом и поставленного как переосмысле­ние кантаты Вивальди, где в качестве моих многочисленных крестных матерей-фей высту­пали самки питомника. Одиннадцать фей были олицетворениями Заслуженного доверия, Преданности, Пользы дела, Дружелюбия, Обходительности, Доброты, Обязательности, Бод­рости духа, Бережливого процветания, Отваги и Чистоты помыслов. Каждая фея сделала мне небольшой подарок – некую эмблему духа того, что она олицетворяла, но папаша каким-то образом не пригласил двенадцатую фею – Почтительность, что роковым образом сказалось на моем характере.

Заводя речь о своих «самых ранних воспоминаниях», я всегда испытываю затруднение, потому что не знаю, какие события действительно запечатлелись в моей памяти, а какие пе­решли от Любимой Матушки, Плуто или какого-то другого разума, который мой Господин мог походя подключить к моему. Так, например, я отчетливо вспоминаю, как Папа (прошу извинить, но именно под этим именем я знаю его; для меня у него просто нет другого) с не­сказанной грустью смотрит мне в глаза, декламируя стихотворение, которое я тоже прекрас­но помню, хотя и не смею здесь воспроизвести. Полагаю, это было одно из творений графа Рочестера. Папа в байроновской рубашке с пышными рукавами и широким отложным во­ротником; на нем трико из черного бархата с серебряным кантом. Тонкие, светлые, почти белые, волосы ниспадают на плечи. У Папы темно-голубые глаза цвета марсианского неба, их синева усиливается контрастом с исключительно бледной кожей. Так же как манера оде­ваться или произносить слишком открытое «а», эта бледность явно показная. С таким же ус­пехом он мог выглядеть и смуглым.

Скорее всего, это не моя память. Может быть, картина оставлена Любимой Матушкой, хотя, когда я прочитал ей наизусть стихотворение, она заявила, что в жизни не слыхала по­добных вещей (правда, все время давилась от смеха). Не исключено, что виновницей была любая из дюжины самок Ганимеда, – с тех пор как Папа стал призовым фондом питомника, его свободный выбор фаворитки всячески поощрялся. Судя по числу потомков, которые мо­гут на законных основаниях заявлять о происхождении от него, не стоит сомневаться, что Папа способствовал проведению в жизнь этой политики. Я не был знаком (а теперь уже и не смогу познакомиться) со всеми своими сводными братьями и сестрами.

Еще одно воспоминание – вероятно, мое собственное – рисует Папу на метровой высо­те над землей. По обыкновению, на нем нет никакой одежды, и он смеется, схватившись за живот. Я не помню над чем. Должно быть, это одно из моих последних воспоминаний о ро­дителе, потому что за спиной у него зелень земного луга, а играющий на его теле свет может быть только светом солнца на нашей родной планете – его ровно столько, сколько нужно. Хотя эта картина воспроизводится памятью не очень четко, я вижу, что у Папы было тело спортсмена, – но такое тело мог под Господством обрести каждый. В действительности Папа был очень скромен по части соматических пристрастий, тяготея к масштабам Челлини, тогда как большинство других предпочитало приближение к стилю Микеланджело.

О моей матери Кли Мельбурн Клифт я сохранил больше воспоминаний, но ни одно из них не отличается четкостью. Ей был свойствен тот тип классической красоты, над которым не властно время: благородное чело; безукоризненный нос; губы, которые сочленялись столь совершенно, что вполне могли быть приняты за высеченные в мраморе. В облике Кли Клифт действительно было что-то, заставлявшее воспринимать ее всю, от кончиков пальцев ног до совершеннейшим образом причесанных волос, как работу мастера по камню. Она была ярой сторонницей формы. Ей хотелось, чтобы я и Плуто называли ее Кли или лучше мисс Клифт, и всегда очень сердилась, если мы в моменты неосознанных порывов нежности отважива­лись произнести просто «Ма» или немного шутливое Папино прозвище «Любимая Матушка». Говори мы не на английском языке, Кли наверняка потребовала бы обращения на «вы», наложив категорический запрет на фамильярное «ты». Подобно многим женщинам ее поко­ления – первого поколения, выросшего под Господством, Кли была синим чулком и очень ревностно относилась к своей независимости. Выйти замуж и взять даже знаменитую фами­лию Уайт, которой она могла бы гордиться, означало для Кли нарушение самой первой запо­веди ее веры: полы должны быть равны во всех отношениях.

Ни я, ни Плуто не знали, как вести себя с Кли. Она хотела, чтобы мы воспринимали ее не как мать, а скорее как подругу семьи. Далекую подругу. Она занималась собой и уделяла мало внимания нашему образованию, ограничивая его отрывочными сведениями по истории и культуре. По какой-то причине особенно привлекательной для нее была легенда об ухе Ван Гога. Впервые она рассказала мне ее, еще когда я качался в уютной гравитационно-импульсной колыбели. Кли облекала повествование в дюжину разнообразных форм, но с ка­ждой новой формой личность Ван Гога все более и более отодвигалась на задний план, а центральное место завоевывала его «подруга». Однако все, что я могу вспомнить теперь об этой подруге Ван Гога, – ее классический, как у Любимой Матушки, нос и умение сводить с ума влюблявшихся в нее мужчин.

Кли принадлежала честь рождения первого щенка на Ганимеде. Тамошний питомник занимал с той поры первое место во всей Солнечной системе многие десятилетия. Папа при­был на Ганимед только после успеха его романа «Собачья жизнь»; ему в то время было три­дцать три года. Он говорил, что сперва Кли Мельбурн Клифт не желала иметь с ним дела. Лишь когда стало ясно, что после первого скандально-шумного успеха его литературная из­вестность не идет на убыль, когда она сообразила – это оказалось еще важнее, – что равно­душие только открывало поле деятельности другим кандидаткам, не упускавшим свои ма­ленькие шансы что-то противопоставить ее неотразимым, но пассивным чарам, – только по­сле этого Кли смягчилась. Слишком поздно. Месяцем раньше она могла принудить Папу к моногамии, что он и сам предлагал ей неоднократно; теперь она была рада завоевать хотя бы положение «первой жены». Их роман напоминал перипетии «Ромео и Джульетты» в том смысле, что злоключения влюбленных возникали по их собственной небрежности; им не приходило в голову даже сверить наручные часы.

Они не переставали ссориться с первого дня знакомства. Я в подробностях помню одну ночь (исключительно важную для этой повести, потому что это была ночь зачатия самого повествователя), события которой обнаруживают сразу несколько причин неустроенности их союза. Папа говорил о своих обязанностях племенного производителя серьезнее, чем обыч­но, терпеливо убеждая Кли, что не может удовлетворять ее претензию на безраздельное вни­мание. Кроме того, он походя ухитрился сделать несколько нелицеприятных замечаний по поводу интерпретации Кли одной из «Песен» Шуберта. (Разве я еще не говорил, что Кли бы­ла певицей? Неужели? В таком случае позвольте мне сразу же внести ясность – голос Кли не был ее самой привлекательной чертой, во всяком случае для Папы.)

На протяжении всего спора мне видится милое лицо Кли – обычно нежно-розовое, но теперь вспыхивающее красными пятнами гнева, – поэтому я полагаю, что это воспоминание попало ко мне из Папиного разума; во всяком случае, его тембр, насыщенность иронией, ощущение, что всем его словам положено быть в кавычках, несомненно свидетельствуют в пользу принадлежности этого воспоминания Папе. Возможно, однако, что вся сцена – не бо­лее чем эдипов сон наяву, маскирующийся под заимствованное «воспоминание». Или, что гораздо хуже, может быть, истина и фантазия, действительное и желаемое настолько пере­плелись, что никакому Тересию не под силу распутать этот узел?

Ну что ж, приходится брать в руки меч и просто рубить…

Запах жасмина. Бархатистость кожи Кли под рукой. Все купается в розовом сиянии надвигающихся сумерек пустыни.

– Полно, Кли, – слышу я собственный голос, – все это мы уже проходили. Я обязан за­ниматься этим на благо питомника, чтобы его стандарт оставался на высоте. Ты должна по­нимать. Подумай – ведь ты сможешь этим гордиться.

Она отодвигается и прячет свою красоту, словно перепуганный головоногий моллюск, в клубах чернильной дымки.

– Он печется о питомнике! – хнычет она. – Если бы ты действительно любил меня так сильно, как уверяешь, тебе не захотелось бы каждую ночь…

– Так и есть, Кли. Ты самая любимая моя самка, и у меня нет ни малейшего желания быть вдали от тебя. Но это моя обязанность, мое предназначение.

– И нынче ночью, просто потому что твой Господин дал тебе команду на старт…

– А что в этом плохого? Неужели ты не желаешь обзавестись еще одним сыном?

– Но…

– Разве не хочется тебе иметь самого лучшего сына (речь идет обо мне) из всех, каких ты могла бы родить? Ну же, Кли, любовь моя, нынче как раз такая ночь. Будь благоразумной, дорогая.

– Ох уж мне это благоразумие! – говорит она с величайшим презрением. – Ты всегда окажешься правым, стоит сделать благоразумие аргументом. – Но окутывавшая ее темная дымка уже начинает рассеиваться.

– Если тебя не убеждают доводы логики, позволь показать, что я имею в виду. – Папин разум взывает к Господину, и в то же мгновение сети Сворки смыкаются вокруг его и Кли разумов, телепатически связывая их.

Спор теперь просто невозможен; благоразумие подавлено; существует только Видение, и это Видение – я, Белый Клык; сын, которого они оба желают; потенциальные возможности, обретшие форму в хромо-соматических штрихах, которые их Господин, знаменитый селек­ционер, отобрал из триллионов допустимых перестановок и комбинаций, посвятив изыска­ниям несколько месяцев.

Должен сказать, что Видение отличается прекрасным сходством с оригиналом. Это не­сомненно мое лицо, точно то, что ежедневно смотрит на меня из зеркала в ванной. Правда, теперь у меня отсутствует пара зубов той ослепительной улыбки модели Белого Клыка, а на левой щеке появился небольшой шрам (он заметен, только когда я краснею от стыда), кото­рого в том пророчестве не было. Однако такие различия – результат внешних воздействий, а не наследственности. У меня такое телосложение, о котором можно только мечтать, хотя внешние условия и на нем оставляют печать (я многовато ем). Великолепная нижняя часть тела, красивое туловище. Голова немного уменьшена соответственно предписаниям класси­ки, но с точки зрения интеллектуального наполнения с ней все в порядке. И конечно же, безупречный характер: заслуживаю доверия, предрасположен к преданности, чту пользу де­ла, дружелюбен…

– Убедил, – вздыхает Кли.

Я целую ее… Вернее, целует Папа, а мне лучше поставить на этом точку.

Первое посещение Земли в 2024 году запечатлелось в моей памяти расплывчато, по­этому я вынужден прибегать к собственным мнемоническим источникам. Кажется, моим главным впечатлением был солнечный свет, подлинный, неподдельный солнечный свет на Земле. Органы, эволюция которых протекала в каких-то определенных условиях, чувствуют себя наиболее уютно именно в таких условиях, так что никакие заменители, пусть даже са­мые идеальные, не в состоянии обеспечить в точности такой баланс цвета и его интенсивно­сти, такую смену ночи и дня, лета и зимы, мглы и ясной погоды, какой эти органы настоя­тельно требуют и страстно желают. Рожденный на Ганимеде, я с первых мгновений жизни знал, что моя родина – Земля.

Но она мне не понравилась. В этом отчетливо проявился пример, подававшийся Люби­мой Матушкой. Каждый день вдали от цивилизации Юпитера был для нее пыткой, скукой.

– Здесь нечего делать, – жаловалась она, когда Папа возвращался со своих прогулок по окрестностям, которые занимали у него всю вторую половину дня. – Здесь не на что смот­реть, нечего слушать. Я схожу с ума.

– Кли, дорогая, терпеть осталось не так уж долго. Кроме того, это тебе на благо. Быть здесь, в этой сельской местности, без Сворки, полагаться только на себя – прекрасная воз­можность развития уверенности и инициативы.

– «…уверенности и инициативы»! – передразнивает Кли, топнув ножкой в золоченой домашней туфельке. – Я хочу свою Сворку, но беспокоюсь не о себе. Дело в мальчиках. Уже несколько недель ни у Белого Клыка, ни у Плуто не было никаких уроков. Они носятся среди этих деревьев, словно пара диких индейцев. Словно Динги! Что, если детей схватят! Их съе­дят живьем.

– Вздор. Ты могла бы этого бояться на Борнео или Кубе. В Соединенных Штатах Аме­рики в две тысячи двадцать четвертом году нет никаких Дингов. Это цивилизованная страна.

– А люди, с которыми ты на днях познакомился, – как же их зовут? Нельсоны. Они на­верняка Динги.

– Нет, просто бедные сельские жители, которые пытаются наскрести средств для суще­ствования, копошась в грязи. Найди к ним верный подход, и увидишь, как они дружелюбны.

– Я думаю, это отвратительно! – воскликнула Кли, поудобнее вытягиваясь в неболь­шом антигравитационном кармане сборного домика, о котором позаботился наш Господин, чтобы мы не оказались совсем без удобств. – Говорить с ними. Есть их грязную пищу. Ты можешь заболеть.

– Я обращусь в питомник Шредер, и меня вылечат. В этой части штата Миннесота уро­вень цивилизации действительно такой же, как на Ганимеде. Мне здесь нравится. Будь моя воля…

– Дай тебе волю, и мы все станем Дингами! Питомник Шредер! Не смей даже напоми­нать мне о нем! Ты бывал там? Ты видел, как обращаются с любимцами на Земле?

– В самом питомнике не был, но…

– Ну а я была и могу рассказать тебе о тамошних варварских порядках. Несчастные любимцы живут как животные. Это похоже на жизнь до Господства. Все они бегают, не зная Сворки, под этим ужасным солнечным светом, без крыши над головой, среди этих против­ных овощей…

– Это всего лишь трава, любовь моя.

– Это отвратительно. Ты тоже отвратительный, раз хочешь здесь жить. Мне никогда не понять, зачем тебе понадобилось тащить меня и детей в этот ад.

– Я объяснял тебе раз десять – этого требует моя работа. Мне даже не начать продол­жение романа, пока я не впитаю в себя ощущение этого места – безысходность здешнего бы­тия, бытия без надежды, бытия в ожидании смерти…

Любимая Матушка испустила сдавленный вздох ужаса и закрыла ладошками уши. Мысль о смерти, даже обозначавшие это понятие слова действовали на нее слишком угне­тающе. Она устремилась к аптечке-автомату и со скоростью взмывающей в небо ракеты на­брала код напитка для умеренного подъема настроения. Он готовился на основе ЛСД. Неко­торое время спустя она предавалась радостным галлюцинациям в своем антигравитационном кармане. Нам с Плуто тоже хотелось наркотика, но Папа пообещал почитать вместо этого главу из «Собачьей жизни».


Мой отец Теннисон Уайт принадлежал к первому поколению людей, выросших вдали от планеты Земля. Он родился в 1980 году, ровно через десять лет после первых заявлений о себе Господства. Папу подбросили на ступени электростанции. Его первого Господина больше интересовали ботанические образцы, чем забота о подкидышах, поэтому начальное образование Папы было беспорядочным. Однако и в таком виде оно не шло ни в какое срав­нение с тем, что человек мог получить прежде. Возможно, единственным исключением было образование Джона Стюарта Милля, но чувствуется, что оно далось ему слишком дорогой ценой. При поддержке Господ любой мог стать знатоком такого множества областей знаний, какого был способен пожелать. Языки и науки, музыка и физическое совершенство – все, для чего требуется компетентность и глубина знаний, а не просто творческий порыв, – могли стать «второй натурой» при затрате не больших усилий, чем необходимы при чтении романа, например, Джорджа Элиота.

В трехлетнем возрасте Папа был продан, передан или каким-то образом обменен (как именно Господа решали эти вопросы между собой – никто из любимцев понять был не в со­стоянии; когда им задавали прямые вопросы, Господа проводили аналогию с золотым экви­валентом, – но кто понимает, что такое золотой эквивалент?). Его транспортировали на асте­роид Церера, где Папины способности в полной мере культивировал один из первых по-настоящему великих селекционеров. По существу именно успехи Господина Цереры в зна­чительной мере способствовали тому, что изучение и селекция Homo sapiens постепенно привлекли внимание всех Господ, занимавшихся проблемами Земли. Должны мы быть бла­годарны за это Господину Цереры или нет, судить не мне. Я хочу лишь дать ясно понять, что с трехлетнего возраста до двадцати лет Папа не мог желать лучшего Господина или более тщательного культивирования.

В двадцатилетнем возрасте у него обнаружилась лейкемия. Хотя Господину было проще простого избавить Папу от этой изнурительной болезни (да и было ли для них что-то сделать не проще простого?), ничего сделано не было. Как Господин объяснил Папе, прикованному к постели, вмешательство в базисный генетический материал считалось неспортивным, а ведь любое систематическое лечение и есть такое вмешательство. Папа заявил протест и получил заверение, что его заболевание требует созыва высшего консилиума Господ, однако должно было пройти определенное время, прежде чем консилиум примет какое-то решение. Между тем его отгрузили обратно на Землю почти так же, как возвращают изготовителю оказавшийся некачественным механизм. Попав во второразрядную больницу в северо-восточной Миннесо­те, где пациентов был избыток, а персонала недоставало, преследуемый мыслью, что для Гос­под его жизнь или смерть – всего лишь вопрос спортивности поведения, он задумал свой вели­кий роман «Собачья жизнь». Папа взялся за перо в тот день, когда Господин объявил, что его лейкемию излечат, а затем ему будет позволено вернуться домой на Цереру.

«Собачья жизнь» стала эпохальной книгой – такой же, как Библия Лютера, «Капитал» или «Хижина дяди Тома». Даже Господа читали ее и восторгались. Теннисон Уайт удостоил­ся Нобелевской премии, был избран во Французскую академию и стал первым членом Аме­риканского конгресса сразу в двух ипостасях – сенатора от штата Аризона и представителя Девятого округа штата Миннесота. Более чем кто-либо другой он способствовал примире­нию людей с их Господами. Как раз это и сподвигло Дингов – ничтожный элемент человече­ской популяции, все еще сопротивлявшийся верховенству Господства, – избрать его жертвой мщения. Ведь именно Папина книга дала Дингам их имя.

Роман поражает тем, что речь в нем ведется всецело с точки зрения собаки – настоя­щей собаки, собаки – жертвы Промышленной революции. Внешний реализм повествования совсем не нарушается даже в угоду аллегории, и все же… И все же никто не смог превзойти Папу в изображении первозданности и неизмеримости отчуждения персонажей. Гав и мистер Кромсай-Тащи так же далеки друг от друга, как человек и его Господин. Эта аналогия про­слеживается чуть ли не до бесконечности.

До «Собачьей жизни» Динги (это и сейчас еще самое ходовое название, когда заходит речь о существовавших до 2037 года разнообразных диссидентских элементах, потому что они, как бы сами себя ни называли – республиканцы, баптисты, Гарвардский клуб, Бнай-Брит и т.п., – так и не смогли прийти в революцию под каким-нибудь подходящим названи­ем) использовали слова вроде «питомник», «сворка» и даже «любимцы» только как руга­тельства. Папина книга била противника его же оружием. Она в два счета произвела пере­оценку понятий, и все вернулось на круги своя. Быть любимцем стало предметом гордости; оказаться одомашненным значило теперь приобрести более высокий статус по сравнению с дикостью. Достаточно было осознать различие между борзой и волком, умной таксой и про­стоватым динго, чтобы понять, почему Господа – наши… прирожденные Господа.

Были и другие, менее серьезные последствия популярности этой книги. Каждый, кто прочитал ее, каждый, кто что-то представлял собой, стали давать своим детям имена в честь знаменитых собак. Не осталось без внимания ни одно поколение щенков с необычными име­нами со времен обретавшихся в глубинах семнадцатого века отцов-пилигримов. Достаточно упомянуть хотя бы тех, которые сами сделали свою судьбу: Лада-дог, Бобби-францисканец, Крошка Шиба, Ринтинтин, Красавчик Джо, Проныра или Искатель Неприятностей.

Причиной возвращения Папы на Землю, несмотря на все неприятные ассоциации, свя­занные с его первым пребыванием на родной планете, был новый роман – продолжение «Со­бачьей жизни», за который он взялся после небольшой передышки. Его работа проходила в абсолютной тайне. Этот секрет был настолько глубоким, что даже в наиболее трансценден­тальные моменты пребывания на Сворке он ухитрялся не позволить Господину проникнуть в него. Потому что это могло бы поставить под сомнение ценность работы как истинно чело­веческого произведения.

Дни его программы изысканий превращались в недели, недели – в месяцы. Любимая Матушка все скандальнее заявляла о своей скуке, а поскольку Папы не было дома целыми днями, ей не оставалось ничего другого, как изливать свои стенания Плуто и мне. Нам была уготована роль свидетелей чинимых ей бед и партнеров бесконечных робберов в бридж на три руки. Это не очень интересное занятие для мальчиков тогдашнего нашего возраста (мне было семь лет, а Плуто – десять), поэтому при любой возможности мы старались быть от нее подальше. Светлое время дня мы проводили в скитаниях по лесам и обследованиях берегов озер и речушек, которых было неподалеку бесчисленное множество. Заблудиться мы не мог­ли, потому что у каждого был аппаратик, который подсказывал правильный путь обратно к дому буквально на каждом шагу. Мы не соблюдали ни одной меры предосторожности, кото­рыми Любимая Матушка неизменно напутствовала нас. Я уверен, что, если бы нам посчаст­ливилось встретиться с детьми Дингов, мы с удовольствием подружились бы с ними и при­няли участие в их диких играх. К тому времени мы с Плуто уже едва выносили друг друга. Отчасти причиной тому была разница в возрасте, отчасти – изоляция от всего мира (за два месяца непрерывного общения терпение лопнет у кого угодно). Мне все же кажется, что первопричина моей и Плуто антипатии лежит в самом центре наших шишковидных желез (ведь недаром Декарт уверяет, что именно в этом органе обитает душа).

Вполне естественно, что именно мы, Плуто и я, обнаружили автомобиль – последнюю модель «фольксвагена». Он был перевернут и уже начал дымиться, когда мы появились. Ло­бовое стекло изрешечено картечью, водительское сиденье залито кровью. На наших глазах машину охватило пламя, и нам пришлось отойти подальше.

Мы и без лесника легко обнаружили следы Папиной крови у кромки леса. Он несо­мненно был еще жив, потому что на тропе к лесу осталось достаточно свидетельств борьбы. Раз или два мы громко звали его, но лес оставался нем, как сама смерть. Можно ли подыс­кать более верную аналогию?

На следующий день команда следователей из питомника Шредер нашла остатки погре­бального костра. Пепел был разбросан по всей лужайке. Господин питомника Шредер опре­делил, что пятна крови оставлены Папой и только Папой, а найденное прибитым к стволу дуба ухо исключило всякие сомнения. Это злосчастное ухо отдали Кли. Может быть, как раз этот сувенир она всегда и желала получить от Папы. Любимая Матушка заказала специаль­ный медальон, в котором хранила его как реликвию.

Что касается тела, можно было только предполагать, что Динги тщательно захоронили останки. Никто не сомневался (я и сам чуть ли не уверен в этом), что Господа были в состоя­нии воскресить Папу, даже если бы из него наделали гамбургеров.

На месте убийства был сооружен монумент. Он представлял собой скульптуру Гава и мистера Кромсай-Тащи. Под бронзовыми фигурами укрепили металлическую дощечку с надписью:

ТЕННИСОН УАЙТ1980 – 2024Мученик одомашнивания

Была на дощечке и цитата из его романа: «Ах, как блаженно рабство!» Позднее мону­мент был так обезображен Дингами, что страшно вспоминать.