"Интимные подробности" - читать интересную книгу автора (Де Боттон Ален)Глава 7 Видение мира чужими глазамиНе мной сказано, что вершина сопереживания — умение взглянуть на мир глазами другого человека. Поскольку наш собственный взгляд в значительной мере искажен субъективизмом, мы можем, при удаче и должном старании, удостоиться чести взглянуть на жизнь с другой позиции, тем самым доказав, что способны хотя бы ненадолго преодолеть относительность. Такая возможность могла бы показаться абстрактной или сверхъестественной, если бы спустя неделю после того, как наши объятия возвестили приход классической формы интимности, мы с Изабель не заговорили о поездке в Афины, которую ей предстояло совершить. Фирма "Пейперуэйт" начинала поставки своей продукции в Грецию, поэтому Изабель, босс и директор по маркетингу отправлялись на переговоры с местными менеджерами. Командировка вызвала очередное обострение фобии, связанной с путешествиями. Когда Изабель собирала вещи, выбор между одной или двумя юбками казался ей неразрешимым. Она никак не могла определиться с тем, нужно ли брать более свободную одежду для уик-эндов (а если да, то что именно — джинсы или хлопковое платье). Также ее тревожила мысль о том, что в полете самолет может постигнуть чудовищная катастрофа (поломка казалась ей тем более вероятной, что Изабель вообще не очень-то понимала, каким образом самолет держится в воздухе). Мы как раз обсуждали вероятность авиакатастрофы, когда Изабель впервые упомянула название океана, над которым, по ее мнению, им предстояло лететь. — Я бы предпочла разбиться над сушей, а не над Атлантическим океаном, — заявила она. — Тогда у меня будет больше шансов остаться в живых. Поглощенный теоретическими положениями аэродинамики, я вежливо возразил: "Не говорили глупостей, самолет — самое безопасное транспортное средство, с помощью которого можно попасть в пункт Б из пункта А. Работу всех систем тщательно проверяют. Никому не хочется, чтобы самолет упал с неба". — Я знаю, но мне ужасно не хочется лететь над водой. Помнится, я смотрела научно-познавательную передачу об акулах в Атлантическом океане. Это прожорливые твари, которые только и ждут, как бы вцепиться в пассажиров. — Изабель, твой самолет точно не разобьется над Атлантикой. — Тебе легко об этом говорить — ты-то добираешься до работы на подземке. — Ты совершенно точно не упадешь в океан. — Никогда нельзя зарекаться. — Кое о чем — можно. — Но не об этом. Никто не застрахован от несчастного случая. — Послушай, даже если самолет разобьется, ты можешь быть уверена, что он не рухнет в Атлантический океан. — Почему это? Не будь таким категоричным. — Господи, да по той простой причине, что путь из Лондона в Афины никак не может пролегать над Атлантическим океаном. Несмотря на сильнейшее сопереживание, которое я чувствовал к Изабель, страдающей фобией полета, до меня в конце концов все-таки дошло, что в данном случае источник возникшего между нами непонимания следует искать в географии, а не в психологии. Поскольку мы населяем один и тот же материальный мир и оперируем языками, основанными на единых определениях, мы разговариваем с другими людьми, предполагая, что они разделяют большую часть наших образов и представлений. Беседуя о зубной пасте, мы с вами исходим из взаимного соглашения, что, несмотря на изобилие выпускаемых брендов и разницу в составе слюны, мы понимаем под зубной пастой одну и ту же субстанцию, и мне нет необходимости показывать вам свой "Аквафрэш", а вам мне — свой "Колгейт". Аналогично дело происходит и в области географии: обсуждая полет из Лондона в Афины, мы ожидаем, что перед мысленным взором собеседника предстает такая же карта, что и перед нашим. Вот почему мне потребовались определенные усилия, чтобы отрешиться от своих предрассудков и сообразить, что внутренняя карта Изабель, возможно, сильно отличается от моей, а мир, который видит она, в самом буквальном смысле не похож на мой собственный. Она и раньше упоминала о том, что не сильна в географии; говорила, что неважно ориентируется (например, может потерять машину, оставленную возле кинотеатра), и даже намекала, что спор насчет какой-то карты положил начало разрыву с Эндрю. Похоже, я недооценил значение этих нюансов, ибо только теперь осознал, что Изабель воспринимает ту часть земного шара, о которой шла речь, с некоторыми отличиями от общепринятой географической концепции. Как элементы картинки-головоломки, значительные участки суши сместились, изменив привычный нам облик континентальной Европы. Греция заняла место Иберийского полуострова, сдвинув его туда, где раньше была Италия. Сапожок переехал на восток, и теперь Рим находился неподалеку от Барселоны. Похоже, неузнаваемым стало вообще все, что обычно изображается на глобусе: Австралия подплыла к Японии, Филиппины заменили собой Гавайские острова, Ближний Восток, доставляющий всем столько хлопот, вообще исчез с лица земли, а Африка определенно встала на голову. — А где искать Индию и Центральную Азию, я понятия не имею, — призналась Изабель. — Но если бы тебе тебя попросили угадать, что бы ты сказала? — Не знаю, пожала бы плечами. И нечего так на меня смотреть. — Я удивлен, ничего больше. — Таких, как я, очень много. Это связано с умением ориентироваться в пространстве. Полагаю, я просто не гожусь в штурманы. Этот урок показал мне (если в этом еще была необходимость), что внутренняя карта окружающего мира бывает на удивление своеобразной, но вдобавок — что это своеобразие может никак не проявляться во время общения. Мы с Изабель могли всю ночь проговорить о Лондоне и Афинах, даже не подозревая, что для нас эти города находятся в совершенно разных местах. Так два слабослышащих человека могли бы дружески беседовать в вагоне грохочущего поезда, причем один говорил бы о великом французском историке Мишле, а второй — о великом французском знатоке гостиниц и ресторанов Мишлене, но ни один не заметил бы в ответах другого ничего странного и не догадался бы уточнить, кого тот имеет в виду. Но мы с Изабель не просто по-разному воспринимали ландшафт, мы и обходились с ним разными способами. Урожденные лондонцы, мы могли говорить о парковке на Расселл-Сквер, велосипедной прогулке к Ватерлоо или постановке пьесы в Барбикане, однако ассоциации и впечатления, связанные с этими местами, несли отпечаток наших непохожих жизненных историй. Чтобы доехать от дома Сары в Уэст-Кенсингтоне до Суисс-Коттедж, Изабель выбрала бы более короткий, но извилистый путь: свернула бы с Парк-Лейн у Брук-Гейт, пересекла Гросвенор-Сквер, доехала до Гановер-Сквер, затем повернула на север к Кавендиш-Сквер, проехала через Портленд-Плейс и обогнула Реджентс-Парк. Ей нравилась автомагистраль А40 и она всегда выбирала ее, а не Бейсуотер-Роуд, пересекая Лондон с востока на запад. Я же наверняка в обоих случаях поступил бы иначе, выбрав Эдгуэр-Роуд для первой поездки и шоссе, отходящее от Уэстбурн-Гроув, для второй. Я сделал из этого заключение, балансирующее на тонкой грани между банальностью и глубиной мысли: хотя на карте Великобритании есть только один Лондон, на самом деле Лондонов ровно столько же, сколько и лондонцев. — Поразительно, — только и сказала Изабель, явно убежденная, что этот вывод скатился далеко за вышеупомянутую грань. Тем не менее, когда она призналась, что всякий раз, проезжая мимо Биг Бена, невольно вспоминает Фрэнка Уитфорда (отцовского приятеля, который пытался подкатиться к ней много лет тому назад, на экскурсии к зданиям парламента), я понял, что моя идея о восьми миллионах уникальных и персональных Лондонов все-таки не лишена оснований. Воплощение Англии, вестник точного времени для обеих палат парламента, фаллический символ, олицетворяющий Лондон так же, как "Эмпайр Стейт Билдинг" — Нью-Йорк, а Эйфелева башня — Париж, для Изабель Биг Бен служил всего лишь напоминанием о том, как друг отца поцеловал ее, когда ей было семнадцать. Фрэнк Уитфорд, учитель на пенсии, помогал Изабель готовиться к выпускным экзаменам по английской литературе. Они вместе проштудировали "Гордость и предубеждение", "Ветер перемен", "Ярмарку тщеславия", "Холодный дом" и "Джуда Незаметного". Конечно, он пленил ее отнюдь не красотой, потому что его зубы вряд ли пережили бы встречу со свежим зеленым яблоком, а землистая кожа больше подходила покойнику, чем живому человеку. Но зато его речь блистала остроумием, его понимание человеческой природы не шло ни в какое сравнение с жалким самоанализом ровесников Изабель — и во время экскурсии к средоточию британской политической жизни она уступила его притязаниям в нише неподалеку от Нью-Палас-Ярда. Ее чувства к Уитфорду в какой-то мере основывались на ощущении, что он разделяет ее литературные вкусы. Изабель считала такую общность чрезвычайно важной, повинуясь распространенному заблуждению, согласно которому у двух разнополых поклонников "Ярмарки тщеславия" больше шансов ужиться, чем у пары, не достигшей единодушия по этому вопросу; что одинаковые эмоции, вызываемые неким шедевром, есть признак психологической совместимости; и что понимать книгу — значит каким-то образом понимать остальных ее читателей. Возможно, именно по этой причине гости, приглашенные на вечеринку, нередко заглядывают в библиотеку, пытаясь по корешкам книг определить психологический облик радушных незнакомцев, и, прихлебывая белое вино хозяев, отнести их к мрачным любителям Конрада, изнеженным поклонникам Фицджеральда или закаленным почитателям Карвера. Хотя этот метод оценки характера, несомненно, имеет свои достоинства, рейс Лондон-Афины косвенно напомнил мне, что у двух людей, любящих одну книгу, после ее прочтения могут возникнуть совершенно разные образы. К сожалению, этот вопрос не принято разбирать на литературных курсах (в отличие от затасканных дискуссий о том, какой славный малый Холден Колфилд и до чего глупа Изабель Арчер). Этот вопрос относится не к сюжету книги, а к рождению мысленных образов, воображаемого фильма, который книга запускает в умах читателей. Здесь уместно спросить: "Что вы видели, читая "Над пропастью во ржи" или "Портрет дамы"? — или, что то же самое: "Где именно расположены Афины на вашей внутренней карте?" Изабель недавно закончила "Ивана Ильича" Толстого, и мы обменялись впечатлениями о том, как этот шедевр трогает за живое. Она заявила, что ни одно произведение не подводит читателя так близко к ощущению реальности смерти, а я, согласно кивая, поймал себя на желании задать ей странный вопрос — как она представляет себе Ивана Ильича, его дом и лица его жены и родных? Мне хотелось выйти за пределы банальных литературных дискуссий, чтобы поговорить не о морали, символизме и развязке, а о том, какими читатель Изабель не приходилось бывать в России (тем более — в России девятнадцатого века), поэтому, как выяснилось, квартиру Ивана Ильича она позаимствовала из воспоминаний о музее Фрейда в Вене, который посетила с родителями в пятнадцать лет. Получились буржуазные, без особых претензий апартаменты с дверьми из темного дерева и вытертыми персидскими коврами. Правда, это относилось не ко всей квартире Ивана Ильича. Когда дело дошло до кабинета, последний обернулся кабинетом дедушки Изабель, уставленным стеллажами с книгами на военные темы, с глобусом в углу, тяжелыми портьерами из темно-красного бархата, двумя большими креслами у стены и длинными перьями в вазе на столе. Воспоминания об этой обстановке вообще оказали Изабель неоценимую помощь при чтении русской литературы (например, не раз приходили на ум, когда она штудировала "Преступление и наказание"). Что же касается Ивана Ильича и его жены, то они, подобно героям снов, отличались изменчивостью облика. Сперва Иван Ильич был ее американским кузеном (сдержанным, пунктуальным и вежливым), а когда Толстой приоткрыл его человеческие качества, трансформировался в Рембрандта с позднего автопортрета, выставленного в Национальной галерее. А его жена обрела черты королевы Елизаветы II (в зрелом возрасте, как на фотографии, которая висела в приемной у Изабель на работе). Но для меня квартира Ивана Ильича не имела ничего общего с жилищем Фрейда. По-моему, она отдаленно напоминала квартиру жены главного героя в фильме Бернардо Бертолуччи "Конформист" (я посмотрел его за несколько недель до того, как прочитал книгу, и эта квартира, в отличие от самого фильма, почему-то застряла у меня в памяти). И если дом, где развернулось действие романа Тургенева "Отцы и дети", для Изабель складывался из фасада конюшни Фонтенебло и интерьера шведского отеля на фотографии в журнале "Дом и сад", то для меня он был чем-то вроде особняка в окрестностях Брайтона, который принадлежал родителям моей давней подружки (ныне служащей бристольского туристического агентства). Но различные образы, предстающие перед внутренним взором, не всегда бывают случайны или лишены смысла, потому что они напрямую зависят от тех или иных впечатлений, которые человек получает, находясь в определенном окружении. Я никогда не обращал внимания на цветы. Я ценил яркость красок, которую они придавали саду, но сами растения для меня оставались "цветами" в том смысле, в каком незнакомая нация состоит из "немцев" или "американцев". А вот Изабель они приводили в восторг, который у меня ассоциировался с чем-то вроде религиозного экстаза. Когда я попросил ее описать дом дедушки и бабушки, она начала с сада и добрых десять минут разливалась соловьем, пока я не прервал ее, чтобы спросить, где в Эссексе, собственно, располагался дом. Я сам, разумеется, шокировал ее, охарактеризовав сад Моне, который видел в Живерни, как "довольно пестрый". — В каком смысле? — спросила она. — Ну, не знаю, там много розового, красного и синего. — А рододендроны есть? — Возможно, но точно не скажу. Вокруг меня толпились японские туристы, и им было недостаточно просто смотреть — нет, надо было непременно снимать на видеокамеры, знаешь, такие новые, с цветными видоискателями. И в людях мы с Изабель подмечали разное. Если бы она писала биографию, читатели нашли бы на ее страницах множество упоминаний о влажности человеческих ладоней (на что я никогда не обращал внимания). Она помнила, что руки директора школы всегда были липкими от пота, а руки отца — обветренными. Пол частенько потирал руки летом, а у одного клиента из Сент-Ивса чувство юмора оказалось таким же грубым, как и его ручищи. Все это можно было бы назвать мелочами, если бы они не свидетельствовали так ярко о том, что люди часто совершенно по-разному интерпретируют одну и ту же ситуацию, а потом возмущаются тем, что сами же привнесли в нее. Возьмем слово "рациональный". В словаре Изабель оно означало одно, в моем — абсолютно другое. В результате, когда я хвалил ее за рационализм, она подозревала подвох, так как ее словарь говорил по этому поводу следующее: 1. Характеризует человека как зануду и педанта. 2. Противоположность эмоциональному; напоминает о традиционном семейном дуализме (сестра Изабель — эмоциональная, она — рациональная). 3. Оскорбление, однажды брошенное ей в лицо Гаем. Но я, произнося это слово, имел в виду то, что значилось в моем словаре: 1. Комплимент, приберегаемый для людей высокого ума. 2. Джордж Элиот, Мария Кюри и Вирджиния Вульф как рационалисты. 3. Качество, совместимое с чувствами и способное их усиливать. Этот маленький конфликт, вызванный досадным расхождением в трактовке слова, поясняет, почему очевидцы иногда дают разные описания одного и того же инцидента, а также является биографически тревожным символом, который свидетельствует — одна жизнь вполне может стать источником нескольких противоречащих друг другу жизненных историй. Обедая в гостях у Изабель, миссис Роджерс закончила трапезу воспоминанием о давнем случае, который должен был проиллюстрировать упрямство дочери, но, с точки зрения независимого наблюдателя, говорил совсем о другом. Ребенком Изабель любила купаться и частенько ходила по пятам за матерью, уговаривая наполнить для нее ванну. Однажды миссис Роджерс пообещала пятилетней Изабель, что наполнит ей ванну в шесть вечера, однако, когда время настало, у нее нашлись другие дела. То же самое произошло и на следующий день: обещание вновь осталось невыполненным. На третий день Изабель решила действовать самостоятельно и принять ванну без разрешения матери. К несчастью, колонка для нагрева воды в тот день сломалась, так что ванна оказалась ледяной. Тем не менее, не желая отступаться от задуманного, Изабель уселась в эту студеную воду, а мать, обнаружив ее там, заявила, что ребенок растерял последние остатки мозгов. С одной стороны, эта история говорит о слепом детском упрямстве, но с другой (менее приятной для миссис Роджерс) — о том, как ребенок сопротивляется матери, которая не держит слова. Изабель отважилась добиться своего и ей хватило упорства, чтобы претворить это решение в жизнь, хотя взрослому человеку купание в холодной воде могло бы показаться нелогичным поступком. К сожалению, этой истории не хватало определенности, характерной для афинского вопроса (который можно было с легкостью прояснить, вооружившись географической картой). Вот почему миссис Роджерс покинула квартиру дочери, безапелляционно назвав версию Изабель "сущей чепухой" (а также посоветовав ей "сделать что-нибудь с этими кошмарными серьгами"). Но не стоит полагать, что сама Изабель оценивала значимость тех или иных событий своей жизни с большей определенностью. Чем дольше я знал ее, тем заметнее становилось, что ее истории постоянно видоизменяются. В свои удачные дни Изабель верила, что все события ее детства предвещали счастливое будущее, зато в другой день, поругавшись с боссом, она посидела, закрыв лицо руками, немного всплакнула (так как всегда предпочитала не затягивать это дело) и пришла к выводу, что с самого рождения ее жизнь была чередой ошибок. Таким образом, существуют как минимум две детских биографии Изабель: Поскольку Изабель выбирала ту или иную биографию в зависимости от настроения, мне, как Архимеду, не удавалось найти точки опоры, чтобы закрепить эту историю в каком-то одном положении (во всяком случае, пока длится жизнь Изабель). Внимательный читатель может заметить разницу между этой биографической авантюрой и ее более почтенной родней — прежде всего в том, что Изабель (о чем я упоминаю без всякой задней мысли) еще не скончалась. Большинство биографий пишется о покойниках. Это очень удобно — в частности, потому, что биографу уже известны слова, которые герой произнес на смертном одре, подробности его завещания, а также причина смерти (рак легких или прямое попадание мячом для гольфа). Смерть придает жизни восхитительную завершенность — покойник едва ли встанет из гроба, чтобы оспорить выводы биографа, а его отъезд из страны живых гарантированно обеспечит книге эффектную концовку. Однако, если всякое жизнеописание стремится объяснить, как герой распорядился своей жизнью, то биографиям мертвых недостает очень важной составляющей: пока мы живы, мы редко судим о собственной истории с уверенностью, которая характерна для рассказов о людях, чей жизненный путь уже окончен. Стоя у могилы, мы невольно полагаем, что Людовик XVI всю жизнь шел к своей гильотине, Моцарту было суждено умереть молодым и нищим, Уилфред Оуэн[64] никак не мог дожить до конца первой мировой войны, а Сильвии Плат[65] на роду было написано свести счеты с жизнью, сунув голову в газовую духовку. Смерть — враг любых альтернатив. Она заставляет нас забыть, что изнутри судьба выглядит совсем не такой, какой она видится снаружи, а возможных сценариев всегда бывает гораздо больше, чем свершившихся событий. В четыре года Изабель хотела стать каменщиком. — Правда? — Да, наполовину из практических, наполовину из эстетических соображений. Я думала, что строители — самые богатые люди, ведь дома такие большие и дорогие. Вот тебе пример детской логики. А потом, я была в восторге от того, как аккуратно кирпичи укладываются друг на друга и один за другим. Я часто разглядывала стены, гадая, сколько же времени понадобилось, чтобы возвести их. Но к восьми Изабель уже мечтала о том, чтобы стать молочником. — Или, скорее, молочницей. Видишь ли, я любила молоко и мне нравились электрические тележки, на которых ездили молочники, так что казалось очень разумным соединить первое со вторым. А еще я подружилась с молочником по имени Тревор, он приехал с Тринидада. Тревор говорил, что продает молоко от коровы Дейзи, которая пасется в его саду, и поэтому ее молоко вкуснее любого другого. Но в результате Изабель не стала ни каменщиком, ни молочником. Не удивительно, что в гостях она неохотно рассказывала о своей работе. Ей казалось, что, устроившись на случайно подвернувшуюся работу в "Пейперуэйт", она в какой-то мере утратила индивидуальность. Закончив колледж, Изабель мечтала работать на радио, но ей везде отказывали, предпочитая сотрудников с опытом. Тогда она решила пойти на специальные курсы, подала документы на государственную стипендию, но все это требовало времени, а состояние ее кошелька прямо-таки кричало о том, что искать работу нужно срочно. А как только она направила резюме в "Пейперуэйт", нынешний босс тут же позвонил и предложил неплохое место — с условием, что она выйдет на работу на следующей неделе. Изабель не чувствовала достаточной уверенности, чтобы оказаться. — В конечном счете, думаю, я не была создана для радио. Кое-кто из моих друзей сейчас работает там, но у них были связи или хотя бы опыт, которого мне не хватало, — в голосе Изабель сквозила горечь, напоминающая о том, что случайности не всегда бывают счастливыми, а к тому же добавляют нам личной ответственности. Куда проще предположить, что выбранная карьера была не угодна богам, чем признать, что тебе просто требовалось чуть больше терпения и упорства. — Радио — наивная и слишком честолюбивая мечта для домашней девушки, — подытожила Изабель. — В общем, обычная история для вчерашней студентки, которая еще не успела понять, что к чему. Изабель было свойственно презрительно отзываться о своих более юных ипостасях и их мнениях, как бы отгораживаясь от собственного прошлого. По словам Изабель, в пятнадцать лет она была несносным подростком и твердо верила, что: — умрет, прежде чем ей исполнится двадцать пять лет; — никогда не простит родителям, что ее заставляли возвращаться домой к одиннадцати вечера, тогда как Саре и Лауре разрешали гулять до полуночи; — если ты кого-то любишь, значит, хочешь с ним жить; — заработать кучу денег может только плохой человек; — когда мальчик приглашает тебя на первое свидание, нужно делать вид, что ты страшно занята; — семья — реакционный институт, а дети — необязательная жертва; — в отпуск ездят для того, чтобы загореть; — Маргерит Дюрас[66] — великая писательница; — ей, Изабель, никогда не стать такой красивой, как Грейс Марсден. — Теперь все это кажется полным бредом, — объяснила она, — и я дорого заплатила бы, лишь бы не сидеть за одним столом с пятнадцатилетней паршивкой, какой я была тогда. Ты только представь себе эти диалоги: "Нет, дорогая, капитализм — это не только зло…" или "Знаешь, Изабель, Пантеон все-таки интереснее, чем бассейн отеля". Взрослая Изабель беспощадно судила Изабель-подростка. Причина такой жестокости заключалась в том, что между двумя Изабель пролегала четкая граница, которая наглядно показывала: то, что мы считаем единой и неделимой личностью, в действительности — целая процессия разных людей, делящих между собой общее тело. То, как эти люди сменяют друг друга, чем-то похоже на передачу эстафетной палочки, когда члены одной команды пробегают разные отрезки дистанции. Эта метафора предполагает и переменчивость, и постоянство, поскольку смена бегунов символизирует первое, а эстафетная палочка — второе. Я вспоминаю ретроспективу работ Пикассо, которая продемонстрировала поразительное разнообразие стилей, уложившихся в одну творческую жизнь. Здесь эстафетная палочка передавалась от талантливого молодого человека, который рисовал синие картины с изможденными силуэтами, к тому, кто стал отдавать предпочтение более мягким, розовым тонам. Этот художник передал эстафетную палочку третьему, который изобрел кубизм. Потом палочка попала к автору "Герники", после чего эстафета, как мне сказали, продолжалась с еще большим триумфом (но я этого уже не видел, потому что ускользнул в кафетерий). Даже если говорить только о прическе, с 1881 по 1973 год Пикассо являл собой череду радикальных изменений. Пятнадцатилетний, он запечатлен на фотографиях с коротко стриженными волосами. В восемнадцать, на автопортрете, волосы у него длинные, с пробором посередине, и плюс к тому — усы. В двадцать — окладистая борода. В среднем возрасте волосы остаются длинными, но пробор смещается вправо, а несколько прядей падают на левый глаз. К освобождению Парижа в 1944 г. волосы становятся седыми и заметно более редкими, а ко времени Всемирного конгресса сторонников мира в 1949 г. Пикассо уже лысый. Кроме того, легко заметить, как с годами менялся его гардероб: куртки в молодые годы, костюмы — в зрелом возрасте и бело-синие тельняшки ближе к смерти. Так где же находились вехи, отделявшие одну Изабель от другой? — Не хочу преувеличивать, но мне кажется, что в последнее время я стала гораздо увереннее общаться с людьми, — как-то заявила она. — С тех пор, как изобрела свой туалетный тест. — А что это за тест? — Лучшее средство борьбы с застенчивостью. Изабель чересчур серьезно воспринимала чужих людей. Еще ребенком она вполне непринужденно вела себя в кругу друзей, но совершенно терялась от смущения, оказавшись в комнате, полной незнакомцев. Когда она пошла в детский сад, то за первые две недели не произнесла ни слова, пока воспитательница не постаралась познакомить ее с другими детьми. Зато с того дня она стала заводилой — и, к изумлению воспитателей, постоянно устраивала всякие проказы. Эта детская застенчивость оставалась с ней и во взрослой жизни — пока, вскоре после того, как устроилась на работу, она не открыла для себя тот самый туалетный тест. Изабель и ее босс отправились к управляющему банком, чтобы добиться ссуды на покупку нового склада. Изабель должна была провести презентацию, посвященную стратегии фирмы, и показывать на проекторе слайды с финансовыми выкладками (хотя с математикой не очень-то ладила). Дрожа от страха, она уже собиралась начать, когда упитанный управляющий извинился и вышел. Презентацию пришлось отложить до его возвращения из уборной, но спустя десять минут он снова был вынужден отлучиться, ссылаясь на несвежую рыбу, которую съел накануне. Однако, вместо того чтобы отвлечь Изабель от презентации, личные неприятности управляющего добавили ей уверенности. Она внезапно осознала, что тот — обыкновенный человек, которого может подвести кишечник. Его костюм в тонкую полоску уже не внушал ей такого почтения; теперь она представляла себе, как управляющий сидит в крохотной, выложенной кафелем кабинке со спущенными до лодыжек брюками — полоски костюма смялись волнами, на лбу выступили капельки пота, внутренности конвульсивно опорожняются. — Вот я и начала проводить этот тест со всеми, кого боялась. Ну, понимаешь — с полисменами, официантами, учеными, таксистами, сотрудниками газовой компании. Это помогало мне почувствовать, что они — с той же планеты, что и я. Тест изменил мою жизнь. Но как бы Изабель не старалась отделить друг от друга свои "я" и их жизни, границы между ними постоянно стирались. Однажды, в конце трудного рабочего дня она сказала себе, что с этой минуты прекращает болеть душой за судьбу фирмы. Лежа на траве около Темзы и глядя, как в небе тает след самолета, она рассказывала мне: "Сегодня мне в голову пришла счастливая мысль. Вокруг все кричали без умолку, заказчику не поступил товар, телефоны надрывались — а я вдруг поняла, что в конце каждой фразы можно добавить: "Ну и что?" Я не закончила работу, которую следовало сделать сегодня; ну и что? Двигатель моего автомобиля барахлит; ну и что? Родители любят меня не так сильно, как хотелось бы; ну и что? У меня не слишком много денег; ну и что? Понимаешь, о чем я? Жизнь кажется гораздо проще. Это будет мой новый взгляд на мир". Но едва Изабель торжественно объявила мне об этом, у нее на работе разразился еще более серьезный кризис, и эта буддистская мудрость забылась так же быстро, как и родилась. Убеждения Изабель пребывали в постоянном движении; следы исчезнувших личностей смешивались с более поздними слоями. Она могла решить, что больше не станет жаловаться на судьбу, — но забыть об этом после ссоры и "рыдать, как сицилийская вдова" у себя на кровати. Она призналась, что часто готова завизжать, словно капризный младенец, и ее останавливает только мысль о том, что окружающие, похоже, давно вышли из детского манежа. Она дала себе слово всегда объясняться с отвергнутыми поклонниками, но, когда за ней стал ухаживать бухгалтер-грек по фамилии Сотирис, вернулась к прежней практике — не отвечала на его звонки и делала вид, что не получала писем. Характер Изабель менялся более плавно, чем ей хотелось бы считать, пусть она и делала решительные заявления, что отныне "никогда не свяжется с мужчиной, подавляющим свои эмоции", или "перестанет винить других людей за собственные ошибки", или "будет есть только качественные продукты и откажется от белого вина за обедом". Ее отношения с родителями стали более зрелыми, но вовсе не потому, что с годами у Изабель прибавилось мудрости. Просто теперь она жила отдельно и, навещая родителей, вела себя вежливо, как в гостях у друзей, а не участвовала в гражданских войнах, которые обычно бушуют между людьми, живущими под одной крышей. Но рождественские праздники живо напомнили ей, что, в сущности, все осталось как прежде. Совсем как в юности, она крупно повздорила с матерью, сцепилась с братом из-за кольца скотча, словно они оба еще учились в начальной школе, а отец говорил с ней так снисходительно, будто сама она не в состоянии даже купить себе обратный билет на электричку. Нас часто искушает желание объявить те или иные даты поворотными пунктами — как историки привязывают закат одного или восход другого к 1850, 1500 или 1066 году, — тогда как в жизни рывки вперед и отступления перемешаны куда более причудливо. До сих пор, в нашу так называемую современную эпоху, на земле есть деревни, которых не коснулась промышленная революция, а также империи, которые демонстрируют удивительную живучесть, хотя по всем признакам им следовало развалиться еще полвека назад. |
||||||
|