"Интимные подробности" - читать интересную книгу автора (Де Боттон Ален)Глава 5 ПамятьПобуждать человека вспомнить прошлое — все равно что пытаться заставить его чихнуть под дулом пистолета. Результаты неизбежно разочаруют, ибо настоящее воспоминание, как и чих, невозможно вызвать волевым усилием. Разумеется, бывают и рутинные воспоминания — механический рефлекс, который срабатывает, если меня спрашивают, когда я закончил школу, и я, сделав несложный подсчет, отвечаю, — но это лишь жалкое подобие феномена, о котором идет речь. Подлинная встреча с фрагментом прошлого ударяет нас, как молния, и мгновенно сводит на нет временную дистанцию; словно мы вовсе не вспоминаем, а вновь переживаем событие, случившееся вне времени. Истинное воспоминание сметает барьер между прошлым и настоящим — тридцатилетние, мы внезапно оказываемся в лесном походе, в который ходили в двенадцать лет, и едим сэндвичи с потрясающе вкусной розовой ветчиной. Но поводом для такого воспоминания обычно бывают не чьи-то назойливые расспросы, а случайность — например, запах такого же сэндвича, заказанного двумя десятилетиями позже в кафе железнодорожной станции. — Да, вот это и есть то, о чем писал Пруст, — изрек Крис, приятель Изабель, с которым я поделился этими мыслями (в свою очередь, почерпнутыми из какого-то неизвестного источника). Мы втроем сидели в пабе; Изабель молча снимала со свечи восковые слезы, делила их на кусочки и снова скармливала огню. — Ты читал Пруста? — спросила она, скептически взглянув на Криса. — Я? — Да, ты. — Скорее нет, чем да, — смутился Крис. — Книги-то у меня есть, и я читал некоторые комментарии, но никак не удается найти столько свободного времени… Пожалуй, о масштабе писательского дарования можно судить и по тому, как свободно оперируют идеями писателя даже те, кто до сих пор не удосужился прочитать его оригинальные труды. К сожалению, я тоже осилил не больше двадцати страниц, а взгляд, который Изабель бросила на Криса, говорил о том, что мне имеет смысл перевести разговор на другую тему или предложить отвезти ее домой. Однако спустя несколько недель перед нами снова встал этот же вопрос. Мы с Изабель сидели в гостях у моего друга, на диване, обтянутом ярко-оранжевой тканью и вдобавок усыпанном разноцветными подушками. Я заметил, что одна из них, в чехле из пушистой синей фланели, особенно понравилась Изабель; она пару раз погладила подушку, а потом наклонилась, чтобы понюхать ее. — Что это ты делаешь? — прошептал я, пока наш хозяин ушел на кухню за напитками. — Забавно — когда я была маленькой, у меня была пижама из точно такой же ткани. Знаешь такие? Комбинезон на длинной молнии спереди, с подошвами из мягкого пластика, пришитыми прямо к материи. Даже цвет тот же самый. Знаешь, с этой пижамой связаны мои лучшие детские воспоминания. В ней было тепло, уютно, и в то же время ничто не стесняло движений. Помню, как меня купали, потом надевали на меня эту пижаму и я бродила в ней по дому, будто в маленьком скафандре. Мне почему-то вспоминается ясный вечер, когда весь дом пронизывают оранжевые лучи заходящего солнца. Мать укладывает нас с сестрой в постель, а отец как раз возвращается с работы. День уже позади, мама в хорошем настроении; она выпила стакан вина, выкурила сигарету, и была так ласкова с нами… Как ты думаешь, могу я спросить у твоего друга, где он купил это? Я, возможно, лишь заглянул в сочинения Пруста, но зато проштудировал очень познавательную книгу о нем, написанную Сэмюэлем Беккеттом, и благодаря ней знал, что подобное неожиданное воспоминание, вызванное диванной подушкой, как раз в духе Пруста. Воспоминания по Прусту — это плодотворный, но биографически сложный метод оценки воскрешенного прошлого, тогда как произвольная память — самый распространенный, но непродуктивный способ. В этом я убедился, разговаривая с Изабель в кинотеатре, аккурат перед тем, как погас свет. Я спросил, где она проводила лето, когда была ребенком. "О, в Лозанне, в домике у озера, который принадлежал друзьям моих родителей. Хочешь еще попкорна?" — ответила она. Воспоминание не ожило, и потому послужило лишь прелюдией для смены темы; одним словом, оно напоминало скорее подогретое блюдо, чем кушанье, которое подают на стол прямо с огня. Напротив, спонтанные воспоминания возникают не потому, что кто-то задал нам вопрос, а от случайного прикосновения к чему-то в настоящем — например, к прославленному пирожному "Мадлен" или к менее знаменитой синей фланели, — которое внезапно отбрасывает человека в объятья прошлого, столь же реального, как настоящее, и точно так же воспринимаемого всеми органами чувств. Мы не в силах предсказать, когда это случится, мы просто сталкивается с чем-то, что вдруг возвращает нас в давно потерянный мир. Когда мы с Изабель снова пошли в бассейн, запах хлорки гораздо искуснее разбудил в ней воспоминания о летних каникулах, чем вопрос, заданный мною в кинотеатре. Во время третьего заплыва Изабель обрызгал какой-то ребенок, и, вытирая лицо, она пробормотала: "Господи, все как раньше". Я решил было, что она узнала в малыше отпрыска своих знакомых, но Изабель, продолжая плыть, заговорила о другом бассейне с хлорированной водой, где купалась в детстве. С его бортика можно было любоваться Французскими Альпами, отдельные вершины которых даже летом покрывал снег. Там она научилась плавать и торчала в воде так долго, что подушечки пальцев сморщивались, "словно руки рыбака", как говорила мать. В раздевалке, где водились пауки и осы, висели большие желтые полотенца. Изабель зажимала два угла полотенца пальцами ног, а другой конец поднимала над головой, так что получалось нечто вроде ширмы. Солнечный свет, пробиваясь сквозь материю, окутывал ее золотым маревом. А снаружи происходило что-то непонятное. Мать громко хохотала, взрослые говорили по-французски. Они не нравились Изабель, и она терпеть не могла, когда старший из мужчин называл ее "моя маленькая принцесса" и гладил по голове, передавая вторую порцию спагетти. Каждое лето, пять лет подряд, семья возвращалась в этот дом с бассейном — и, хотя Изабель давно забыла комнату, где она спала, и лица хозяев, запах хлорки муниципального бассейна перенес ее в атмосферу тех дней куда эффективнее, чем неуместный вопрос, который я задал неделей раньше. Теперь я задумался о том, чтобы выстроить прошлое не по обычной хронологической шкале, а новым методом а-ля Пруст — следуя за запахами, звуками, прикосновениями и пейзажами, с которыми будут ассоциироваться те или иные события. Правда, по сравнению с более традиционной хронологией этот метод имеет свои сложности. Вот, например, в каком виде он представляет жизненный путь Ницше: — открывает для себя Шопенгауэра — влюбляется в Лу Андреас-Саломэ — публикует "Так говорил Заратустра" — лишается рассудка Такое расположение событий соответствует постулату о линейности времени: одни воспоминания отстоят от настоящего дальше, чем другие. Но прустовский метод открывает нам, что временной интервал, отделяющий нас от события, не может характеризовать его субъективную Все это еще больше усложняет определение хронологической значимости события. Биографии полагаются на довольно грубые критерии — в них описание жизни строится на датах рождения, женитьбы, получения должности, убийства или военной кампании; однако, когда мы вспоминаем наше прошлое, в ход идут менее четкие ориентиры. Мы можем даже не вспоминать никаких событий, а просто погрузиться в давнишнее настроение, в некую атмосферу, не имеющую отношения к конкретной истории. Поэтому неудивительно, что нередко человек уходит мыслями в прошлое, но при этом уверяет нас, что ни о чем не думал. Именно это сказала мне Изабель в четверг вечером, когда мы с ней сидели в кофейне на Фаррингдон-Роуд.[43] Мы оба были немногословны, поскольку устали от болтовни в офисе, но я решил, что ее затянувшееся молчание может быть признаком чего-то неладного, и полюбопытствовал, о чем она думает. — Да так, ни о чем, — ответила она, просияв улыбкой. — Ни о чем? — Ну, знаешь, обо всем понемножку. А на самом деле — ни о чем. — Интересно. Хочешь еще пирожное? — Спасибо, я наелась. Большую часть времени мы проводим, думая ни о чем. За исключением сна, это самое популярное занятие. Даже великие мужчины и женщины, о которых написано множество томов (Толстой, Флоренс Найтингейл,[44] Генрих IV), провели часть своей жизни, ни о чем не думая — сидя в поезде или на лошади, в зале заседаний или в ванной; позволяя мыслям свободно скользить, не останавливая их и не пытаясь достичь той пронзительной ясности, из которой рождаются крылатые фразы: "Ich bin ein Berliner"[45] или "Париж, возможно, все-таки стоит мессы". Разговаривая с другими людьми, мы стараемся донести до них смысл наших слов, поведать о своих идеях, а потому не знакомим их с менее структурированными монологами, идущими в сознании. Даже персонажам беллетристики почти всегда недостает сложности мышления — писатель формирует их мысли из ментального теста, а затем вываливает на страницу, сопроводив кратким "он подумал" или "она подумала". Когда Аните Брукнер[46] понадобилось показать читателям, что происходит в голове у Эдит, героини романа "Отель "У озера", она написала сцену неторопливого обдумывания: "Компания женщин, — размышляла Эдит, — вот что толкает многих из нас к замужеству". Как непохоже это на решение Джойса, который в последней главе "Улисса" тоже захотел показать нам, что происходит в сознании Молли (в монологе, из которого, как сказал Юнг Джойсу, он узнал о женской психологии гораздо больше, чем из всего прочитанного ранее, и который Набоков оценил как "entre nous soit dit", то есть слабейшую главу в книге"): "…а от этого губы становятся бледные ну ладно теперь-то уж это брошено навсегда и при всей болтовне которую вокруг этого развели только в первый раз это все-таки что-то значит а потом обычное дело через минуту уже не помнишь почему нельзя поцеловать мужчину без того чтоб сперва обвенчаться с ним иногда вдруг захочешь просто безумно и с головы до ног всю охватит такое чудесное чувство тут уже ничего с собой не поделаешь хочу чтоб какой-нибудь мужчина меня обнял и целовал поцелуй не сравнить ни с чем проникает в самую душу долгий горячий лишает сил только ненавижу что надо исповедоваться…"[47] Если кто-то считает Брукнер реалисткой, а Джойса — эксцентриком, это объясняется лишь тем, что, беседуя друг с другом в кофейнях, мы изъясняемся по-брукнеровски, а не по-джойсовски. Если бы я похлопал Эдит по плечу и спросил, о чем она думала, сидя в удобном кресле, она бы ответила: "Да так, размышляла о том, как женская компания побуждает многих из нас выходить замуж". Но на самом деле Эдит не могла бы думать так четко и ясно; мысли ее торопливо бежали бы, смешиваясь и путаясь, совсем как у Молли Блум. Это ведь только общество заставляет нас приводить мысли в порядок, облекая их в слова, а не извергать из сознания бесформенное, лишенное синтаксиса тесто. Мы просто вынуждены формулировать мысли так, как нас научили в детстве, — создавать конструкции, состоящие из существительных, глаголов, определений и прочего, разделенные жирными точками. Общаясь с людьми, мы стараемся быть понятыми, и знаем, что имеем в виду, задолго до того, как это становится ясно остальным. — Вот и я тебе ответила, как героиня новеллы, — фыркнула Изабель, а потом решила, что еще одно пирожное ей все-таки не помешает. — Но, о чем бы я не думала, — продолжила она уже более благодушно, вернувшись от стойки с ломтиком шоколадно-миндального рулета, — я, можно сказать, растворилась в своем чае. — Видишь ли, ромашка всегда напоминает мне о детских болезнях, — объяснила она, помешивая остатки чая в чашке, украшенной логотипом Олимпиады-1984. — Моя мать считала ромашку чуть ли ни панацеей и каждый раз, когда кто-то из нас заболевал, сразу же говорила: "Сейчас заварю тебе ромашку, и ты мигом поправишься". Не знаю уж, какой врач ей это посоветовал, но она свято верила в силу этого средства. Если тебе давали ромашковый чай, это означало, что ты в самом деле нездоров. Так что я не думала ни о чем серьезном, просто витала в облаках. Подобные же облака таились и в других ощущениях или напитках. Только что смолотые зерна кофе вызывали к жизни образ ее отца, каким она видела его в детстве, воскресным утром, когда он пил дымящийся эспрессо и уверял ее (убедившись, что жена не слышит), что ничего другого мужчина не может и желать. Он сидел в кухне с газетой в руках и был так весел, что Изабель, Люси и Пол, уже покончившие со своим завтраком, не спешили выходить из-за стола. Иногда он поднимал голову и подмигивал кому-то из них, а они хихикали и просили сделать так еще раз. А иногда он пел им что-нибудь и сажал кого-то на колени. "Вальс Матильды" у него получался очень хорошо, а вот "Джон Браун" — ужасно, так что они смеялись, затыкали уши пальцами и умоляли его замолчать. Она вспомнила, как думала, что ее отец бессмертен — ведь он был такой высокий и взрослый и, похоже, знал все на свете. Однажды, после того как в школе им рассказали о промышленной революции, Изабель спросила отца, помнит ли он то время, когда еще не было поездов. Воспоминания об отце настигли Изабель в кофейном магазине в Ковент-Гарден. Хотя от Кристофера никогда не пахло кофейными зернами, в сознании Изабель отец и кофе оставались неразрывно связанными. — Еще одно свидетельство моего эдипова комплекса? — спросила она, когда мы выходили из магазина с пакетиком колумбийского кофе, который она купила ему на день рождения. Продолжая расследование по методу Пруста, Изабель сказала мне, что в имбирном печенье прячутся длинные перемены начальной школы. Когда в одиннадцать часов звенел звонок, дети выбегали из классов и неслись в столовую, где выстраивались в длинную очередь. На подносах, которые стояли вдоль металлических прилавков, обычно лежало лишь несколько имбирных печений, а все остальное было несъедобно: липкий крем из молока и яиц и тошнотворные песочные пирожные. Изабель повадилась садиться за парту, стоявшую у самой двери, чтобы после звонка первой промчаться по левой стороне коридора. Она бежала так быстро, что однажды врезалась прямо в заместительницу директора, которая несла какое-то растение в кабинет биологии. Горшок вылетел из рук заместительницы и разбился вдребезги, а Изабель окаменела от ужаса. — Ну, ты не собираешься извиниться? — спросила перепачканная землей учительница. Но Изабель смогла выдавить из себя только: "Имбирное печенье", — и разрыдалась. Другие прустовские ассоциации таились в пенных ваннах, с помощью которых Изабель снова и снова переживала путешествие в Нью-Йорк, случившееся, когда ей было одиннадцать лет. Компания, где служил отец, направила его в Нью-Йорк для подписания сделки, и целую неделю вся семья жила на Манхэттене, в отеле для бизнесменов. Роскошь отеля привела Изабель в восторг — телевизор с тридцатью каналами, вестибюль с вращающимися стеклянными дверьми, номер на тридцать девятом этаже шестидесятиэтажного здания. Она подружилась с лифтером, и тот отвез ее на самый верхний этаж — с виду он был таким же, как остальные, но лифтер сказал, что во время сильного ветра здесь можно почувствовать, как здание покачивается под его порывами. В тот же вечер разразилась гроза, и Изабель порадовалась, что они живут всего лишь на тридцать девятом этаже. Она первый раз в жизни приняла пенную ванну и млела от счастья, наблюдая, как зеленая жидкость превращается в белоснежную упругую массу, — словно ребенок, который вырос в Сахаре, и вот впервые прикоснулся к снегу. Играя с пеной, она провела в ванне не меньше часа — строила иглу, потом горы с пологими склонами для катания на лыжах, а потом хлопья пены начали уменьшаться, превращаясь в айсберги на зеленой воде, и наконец растаяли, оставив после себя только сладкий масляный запах, который держался на коже Изабель до следующего купания. Сколько бы воспоминаний не таили предметы, вкусы и запахи, самым мощным катализатором прустовских ощущений Изабель считала музыку. — Сделай, пожалуйста, громче, — попросила она, когда мы ехали в машине, и из динамиков зазвучала песня Джоан Арматрейдинг[48] "Love and Affection". — Знаешь, я впервые услышала эту песню у Сары, на вечеринке в честь ее четырнадцатого дня рождения. Большую часть вечера я провела, прячась в туалете, или на кухне, помогая мыть посуду. В доме яблоку было негде упасть, а кормили гостей сосисками с каким-то резким запахом — я его запомнила, потому что кто-то попытался меня поцеловать. И я что-то пролила на свое платье — кажется, яблочный сок. Слушая музыку, Изабель часто мысленно добавляла к записи прустовскую составляющую — время и атмосферу, так что потом, когда она включала это же произведение снова, вместе с вокалом и аранжировками к ней возвращались обстоятельства первого прослушивания. Правда, в том, как она это делала, не прослеживалось никакой очевидной логики; одни песни она слушала много лет подряд, но никаких ассоциаций они не вызывали, а при звуках других вспоминались вовсе не те ситуации, в которых она слышала их впервые. Так, на обратном пути из Форт-Уильмса в Глазго, когда Изабель с бойфрендом возвращались со свадьбы друзей, в машине не звучала песня "Rockville" группы REM, которая ассоциировалась у нее с этой поездкой. То был сентябрьский день, и с моря дул ледяной ветер, покрывший холмы несколькими дюймами снега. "Дворники" яростно шуршали о лобовое стекло, а обогреватель гнал в салон теплый воздух, создавая разительный контраст со стужей на улице. Песня "Rockville" не столько напоминала Изабель о чем-то конкретном, сколько будила дух того путешествия; навевала поэтические, чувственные воспоминания, которые не перескажешь словами, — запах нагретой кожи сидений, ощущения, возникающие от прикосновения к запотевшему стеклу, завихрения снега на асфальте и клочок синего неба, появившийся в разрыве облаков, когда они въехали в Глазго. Еще подростком Изабель начала собирать музыкальную коллекцию и хранить в ней воспоминания, так что эта коллекция отображала эволюцию ее музыкального вкуса и одновременно возвращала ее к ситуациям, в которых он формировался. Первый альбом Изабель купила в магазине на Оксфорд-стрит. Ей было тринадцать, она только что поцеловалась с мальчиком из своего класса и дала себе слово никогда больше этого не делать. Называлась кассета: ABBA: The Hits На вкладыше красовались члены группы, в широких атласных брюках и шелковых пурпурных рубашках, под оранжевыми лучами софитов. На кассете были такие хиты, как "Dancing Queen", "Take a Chance on Me", "The Winner Takes it All", "Chiquitita" и "One of Us". В то лето, когда у нее появилась эта кассета, Изабель и ее компания — Сара, Тамми, Джанет и Лаура — проводили большую часть времени в торговых центрах. Она помнила, как мечтала быть кем-нибудь другим — особенно Грейс Марсден, которая была на два года старше и могла похвастаться большой грудью, длинными волосами и чистой кожей. Свое отражение в зеркале Изабель ненавидела: гнойный прыщ сидел на переносице почти целую неделю, и она уже подумывала о том, чтобы удавиться. К мелодиям "ABBA" это отношения не имело, но своими немногими счастливыми минутами она была обязана именно им. Она купалась в энергии и ритме "Dancing Queen", когда, включив магнитофон на полную мощность, они с Лаурой прыгали на кровати, пока отец Лауры, адвокат, который позже оставил жену ради юриста-консультанта, не кричал им, чтобы они немедленно угомонились. В одной песне друг на друга могли накладываться несколько слоев воспоминаний, относящихся к разным периодам жизни, — как раскопки в разрушенном древнем городе слой за слоем открывают археологам все более далекие времена. Под первым слоем воспоминаний, связанных с группой "ABBA", лежал недельный отпуск в Альгарве, куда Изабель ездила с Крисом, его подругой и ее сестрой. Они сняли квартиру, арендовали автомобиль и, гоняя по извилистым дорогам на пляж и в ночной клуб, слушали эту кассету. Тогда Изабель решила быть легкомысленной — и завела роман с немецким парнем из Любека, конструктором подводных лодок, который в конце отпуска признался, что у него есть жена и маленький сын. Впрочем, это не помешало Вольфгангу прочно обосноваться в песне "Our Last Summer" и превратить ее в воспоминание о ночи, которую они провели в его джипе, а потом наблюдали, как над морем занимается заря. Последний слой воспоминаний относился к недавней корпоративной рождественской вечеринке, когда песня "Take a Chance on Me" прочно соединилась с розовым интерьером бара-ресторана на Пикадилли, слезами Салли Уэлч (регистратора, которую в тот вечер бросил бойфренд) и смесью алкоголя, флирта и одиночества, неизменно сопровождающей все подобные мероприятия. Потом появился альбом… The Best of Blondie Теперь Изабель четырнадцать лет, и все вечера она проводит, осваивая искусство макияжа и примеряя одежду подруг под звуки "The Tide is High", "Hanging on the Telephone" и "Heart of Glass". Ее юбки становятся все короче ("Это скорее пояс, чем юбка", — саркастически замечает мать, увидев одну из них); она уже выходит в свет в мини, черных колготках и туфлях на высоком каблуке. Однажды, когда родители уехали на пасху к бабушке и дедушке, Изабель повела Лауру в ночной клуб в Ноттинг-Хилл. Они сильно подкрасили глаза и густо намазали губы лиловой помадой, чтобы сойти за шестнадцатилетних и пробраться внутрь. Выпивку им купили студенты-итальянцы, изучавшие английский язык, и с одним из них — Гвидо, Джованни или Джакомо — Изабель поцеловалась (под влиянием двух клубничных "дайкири",[49] после которых ее стошнило в канаву неподалеку от Ледбрук-Гроув). Второе рождение кассета пережила, когда двадцатидвухлетняя Изабель въехала в свою квартиру в Хаммерсмите, где приспособила музыку "Blondie" для уборки квартиры. Теперь она включала эту запись, когда пылесосила спальню и крошечную гостиную, вытирала пыль с книжных полок, расправлялась с грязным бельем и драила ванну. Изабель всей душой ненавидела уборку, и лишь очень энергичная музыка могла удержать ее от того, чтобы замертво свалиться на диван, не успев даже приняться за дело. Леонард Коэн: "Greatest Hits" Этот опус переносил Изабель в те скучные дни, когда, приходя из школы, она, пятнадцатилетняя, уныло сидела в своей спальне. Доминирующими цветами ее воспоминаний были фиолетовый (покрывало на кровати) и кремово-желтый (обложка альбома Коэна). Мать бросала на нее презрительные взгляды и ворчала, что Изабель выглядит как уличная сиротка, не желает разговаривать с близкими и не занимается в школе. Изабель не спорила, лишь монотонным голосом просила, чтобы ее оставили в покое. Но это желание было невыполнимым, поскольку отказ от сопротивления Лавиния воспринимала как личную обиду. От этого она приходила в ярость и как-то раз, когда Изабель молча проигнорировала обвинение в том, что якобы принимает наркотики, дала ей звонкую оплеуху. Изабель сидела за кухонным столом, стараясь не моргать, чтобы слезы не покатились по щекам. Именно тогда она произнесла знаменитую фразу о том, что не просила ее рожать. Но к тому времени, когда в ее коллекции появился альбом Боб Дилан: "Infidels" …дела пошли на лад. Хотя бы потому, что альбом подарил ей Стюарт Уилсон, первый бойфренд Изабель, благодаря которому она выяснила: общаться с мальчиками может быть так же легко, как и с девочками. Стюарту было семнадцать, он ушел из школы годом раньше и работал в молодежном туристическом агентстве неподалеку от вокзала Виктория. Эти отношения длились год, в течение которого они проводили долгие часы на уличных рынках в поисках одежды, частенько заглядывали в музыкальные магазины и обнимались на кровати Стюарта в доме его родителей в Энфилде. Стюарт обладал сверхъестественной способностью — рядом с ним Изабель чувствовала, что ее понимают, даже если они оба не говорили ни слова. Дилан, со своими "Sweetheart Like You", "Tangled Up in Blue" и "All I Really Want to Do", играл в этом волшебстве центральную роль. Увлечение Диланом было своего рода инициацией, после которой Изабель вступила в фазу среднего подросткового возраста; отныне ее вкусы в музыке и бойфрендах шли рука об руку. Так, чтобы навести справки о жизни нового знакомого, она считала вполне достаточным поинтересоваться, какие три группы он любит больше всего. Но к окончанию школы Изабель стала более зрелой в выборе как музыки, так и бойфрендов. Теперь она приобрела альбом Моцарт: концерты для скрипки № 3 и № 5 В этот альбом уложилось путешествие в Париж с десятью девочками и учителем по искусствоведению. Они остановились в убогом отеле на Монмартре, где ее поселили в одном номере с помощницей старшей ученицы школы, которую уже приняли в Оксфорд (и которой предстояло умереть от рака за неделю до своего двадцатипятилетия). Они ходили по музеям, писали открытки подругам в кафе на Рю де Риволи и разговаривали по-французски с молодыми людьми, которые охотно извиняли им ужасный акцент, если слова сопровождались улыбкой. Слушая эти концерты, Изабель словно наяву видела, как они ехали в поезде, возвращаясь в Кале, — и зеленые пластмассовые сидения, и тусклые сельские пейзажи, открывающиеся из окна. Она с ностальгией вспоминала, как прощалась с Парижем, чтобы вернуться в семейный застенок — правда, всего на несколько месяцев, до окончания школы. Затем, получив место в Лондонском университете, на год уехала за границу, работать и путешествовать. Сперва отправилась в Берлин, где устроилась переводчиком и однажды сопровождала группу американцев, один из которых подарил ей кассету: Избранные фрагменты: "Дон Джованни", "Волшебная флейта", "Женитьба Фигаро", "Так поступают все женщины". В этой кассете смешались самые разные воспоминания о годе, проведенном в Европе: маленькое кафе на углу Майнекштрассе в Берлине ("Se vuol ballare"), прогулка у здания оперного театра ("E Susanna non vien"), вид на Довиль, где она провела летние каникулы, работая регистратором в отеле ("Come scoglio immoto resta"), и наконец — поезд, отходящий от Миланского вокзала ("Don Ottavio, son morta!"). |
||
|