"Интимные подробности" - читать интересную книгу автора (Де Боттон Ален)

Глава 2 Первые встречи

Лондон, субботний вечер, половина одиннадцатого. Вечеринка.

Голоса, музыка, танцы. Разговаривают юноша и девушка.

Она: Ты совершенно прав.

Он (длинные волосы, кожаная куртка): Я рад, что ты тоже так думаешь. В каком-то смысле Хендрикс для меня просто божество. Ты понимаешь, о чем я? Небо, оно открывается, открывается. Ты понимаешь, что я имею в виду?

Она (кивает): Конечно.

Он: Перед выходом на сцену я всегда молюсь Хендриксу. Звучит глупо, да? Думаешь, я идиот?

Она: Да нет же, я понимаю. А где ты выступаешь?

Он: В прошлом году был в Лос-Анджелесе.

Она: Правда?

Он: А еще пару раз играл в Токио.

Она: Это круто.

Он: Не то слово, божественно.


Я провел на вечеринке в доме на Белсайз Парк[17] уже около часа, когда впервые заметил ее. Стены гостиной были украшены индийскими эстампами, изображающими атлетического вида пару в различных сексуальных позициях; девушка стояла у стены, и гитарист беспрестанно указывал ей на эти эстампы, а она всякий раз отвечала ему приглушенным смешком. Я звякнул кубиками льда во втором — и, учитывая направление, в котором развивались события, наверняка не последнем — стакане с водкой и тоником, и снова уселся на темно-бордовый диван.

Я прекрасно знал такой тип женщин; они всегда оказывают чрезмерное уважение склизким личностям мужского пола, имеющим дело с самой грязной стороной шоу-бизнеса. Сама-то женщина может быть вполне здравомыслящей, но, тем не менее, она липнет к эдакому молодчику, пытаясь вырваться из трясины повседневности. Она принимает щетину на его щеках за вызов обществу, потом несколько лет колесит с ним по дорогам, нередко рожает от него ребенка или садится на наркотики, а потом, лет через десять, родственники наконец спасают ее, отыскав в каких-нибудь трущобах. Все ее убеждения — предсказуемая пост-подростковая муть, характерная для среднего класса. Неосознанный либерализм сочетается в ней с материалистической привязанностью к домашнему уюту; несколько лет назад она экспериментировала с вегетарианством, но пришла к выводу, что немного животного белка не повредит, и, конечно, с большой теплотой вспоминает свою активную деятельность в группах, борющихся за спасение панд и австралийских муравьедов.

Составив этот психологический портрет, я совершенно успокоился и не собирался больше думать об этой женщине, а переместился на кухню в надежде встретить там кого-нибудь более подходящего. К сожалению, кухня пустовала, зато на столе лежала вчерашняя газета со статьей, в которой предсказывалось, что в Землю скоро врежется метеорит размером с железнодорожный вокзал.

— О боже, спасите меня! — вскричала упомянутая выше женщина, вбегая на кухню мгновением позже.

— Простите? — я оторвался от газеты.

— Меня преследуют, — она захлопнула за собой дверь.

— Кто?

— Ну почему я вечно попадаю в такие ситуации? Он — брат моего приятеля, мы договорились, что он подвезет меня домой, и, разумеется, он вообразил себе невесть что. Мне кажется, он опасен — не то чтобы совсем псих, но немного не в себе.

— Только немного?

— Если он войдет, можем мы сделать вид, что увлечены разговором?

— А может, примемся мурлыкать рождественский гимн?

— Извините. Должно быть, я веду себя неприлично.

— Хотите вина?

— Нет, но с удовольствием съем одну из этих морковок. Никогда мне не удается проголодаться в нужное время.

— Почему?

— Сама не знаю, но как-то выходит, что за завтраком есть совершенно не хочется, а к середине дня я уже умираю от голода. Сейчас, например, душу продала бы за пару печений.

Нужную жестяную коробку мы нашли у плиты. Заодно и познакомились.

— Так кого вы здесь знаете? — спросил я.

— Я дружу с Ником. Вы знаете Ника?

— Нет, а кто такой Ник?

— Приятель Джулии. Вы знаете Джулию?

— Нет. Вы знаете Криса?

— Нет.

— А как вышло, что Вы собрались ехать на машине старины Хендрикса?

— Он живет недалеко от меня, в Хаммерсмите.[18] Не понимаю, почему со мной вечно такое случается. Я веду себя дружелюбно с людьми, которых лучше бы сразу отшить. Но этого я просто не умею делать — наверное, боюсь их обидеть, потому и веду себя по-дружески.

— Хотите, чтобы все вас любили?

— А разве вы — нет?

— Естественно, хочу.

— Раз уж речь зашла об этом Хендриксе, вот что я вам скажу: терпеть не могу людей, которые стараются выглядеть модными. Нет, я не против моды, но противно, когда ради нее лезут из кожи вон. Это как те люди, которые пытаются произвести на тебя впечатление, демонстрируя свой интеллект. Но если человек и правда читал Аристотеля в академических изданиях, у него должно быть достаточно такта, чтобы не кричать об этом на каждом углу.

— Вы говорите о конкретном человеке?

— Да. Пожалуй. В любом случае, вас это не касается, ведь мы едва успели познакомиться.

— И что?

— Готова спорить, вы уже забыли мое имя.

— Как я мог забыть такое имя, как Харриет?

— Запросто. Но вот вам более насущный вопрос: почему вы не смогли запомнить такое имя, как Изабель?

— Откуда вы узнали, что я его забыл?

— Потому что я сама долго была такой же. А потом прочитала в газете статью о людях, которые с трудом запоминают имена. Оказывается, это свойственно тем, кто слишком беспокоится о том, какое впечатление производит на других, а потому не уделяет собеседнику достаточно внимания.

— Рад, что вы растолковали мне, что к чему.

— Извините. Я нагрубила вам? Я бываю грубой, вам следует это знать.

Она коротко улыбнулась, потом задумчиво отвела взгляд. Волосы у нее были темно-каштановые, слегка вьющиеся, средней длины. Под ярким светом люминесцентной лампы кожа казалась очень бледной, на левой стороне подбородка я заметил маленькую родинку, а глаза (сейчас пристально изучавшие дверцу холодильника) были обыкновенные, орехово-карие.

— Чем вы зарабатываете на жизнь? — спросил я, просто чтобы не слушать, как из крана капает вода.

— Терпеть не могу такие вопросы.

— Почему?

— Потому что люди полагают, что ты — это всего лишь твоя работа.

— Я так не думаю.

— Посмотрите на магниты, налепленные на дверцу. Сплошь знаменитости. Картер, Горбачев, Садат,[19] а вот это, похоже, Шекспир. Какой милый, не правда ли? — с этими словами она сняла магнитный барельеф и погладила его по лысой пластмассовой голове. — Я работаю в компании под названием «Пейперуэйт»; мы производим всякие канцелярские товары. Раньше дело ограничивалось тетрадями, блокнотами и дневниками, а теперь к ним добавились еще ластики, карандаши и папки. Моя должность — помощник по производству. Не сказать, чтобы я с детства мечтала о такой работе, и, возможно, в будущем займусь чем-то другим, но мне подвернулось это место, а счета надо оплачивать, сами знаете. В общем, обычная история.

Последовала пауза: на кухню заглянули двое гостей, взяли бутылку вина и испарились вместе с ней. К этому времени я успел несколько изменить свое мнение об Изабель, хотя еще несколько минут назад считал вердикт, вынесенный ранее, окончательным. Теперь она больше не казалась мне поклонницей поп-звезд и спасительницей австралийских муравьедов, и, хотя я еще не решил, что же она такое, столь резкая перемена напоминала о том, как сильно предубеждение (положительное или не очень) влияет на наше восприятие. Мы видим других людей эгоистически: в зависимости от того, как они относятся к нам. Отсюда и та устрашающая легкость, с которой мы решаем, что Сталин был бы не так уж плох, если бы не ГУЛАГ, а гостья на вечеринке оказывается весьма интересной особой после того, как попросит продиктовать ей наш почтовый адрес.

— Вы регулярно массируете десны? — спросила Изабель.

— Не знаю.

— Я тоже не знала, но сегодня побывала у дантиста и он сказал мне, что нет. Судя по всему, это серьезная проблема. Почти у сорока процентов людей плохие десны, а с возрастом это может привести к ужасным последствиям. Вот в чем главная ошибка: многие считают, что должны как можно энергичнее водить туда-сюда зубной щеткой, и тогда всё будет в порядке. А на самом деле нужно просто приложить щетку к десне и очень нежно массировать — вот так, круговыми движениями…

«Вот чудачка, — подумал я, — а улыбка милая. Застенчивая». Я подумал было о том, любит ли она возиться в саду, однако, когда настало время для моей реплики, спросил другое:

— А электрической зубной щеткой вы когда-нибудь пользовались?

Изабель ответила, что пользовалась несколько раз; такая щетка была у ее матери, но уже год как сломалась.


Не успев узнать человека как следует, мы без зазрения совести характеризуем его так или иначе; познакомиться с кем-то и не вынести о нем никакого суждения — выше наших сил. Мы обращаем внимание на его манеру говорить, привычку читать определенные газеты, форму рта и черепа, и тщимся угадать по этим признакам, за какую партию он голосует или даже — разрешит ли поцеловать себя после короткой дискуссии о стоматологии или о том, где находится ближайшая автобусная остановка.

Этот безрассудно храбрый процесс знакомства сродни тому, как если бы читатель, открыв роман на первой странице, сразу же определялся со своим отношением к каждому из героев. Разумеется, внимательный читатель должен бы дать автору возможность расставить все по своим местам, прежде чем делать скоропалительные выводы о действующих лицах. Но я вынужден сознаться, что не очень-то терпелив, так что редко дочитываю романы до конца. Покупаю книгу, пролистываю несколько страниц, а потом отвлекаюсь на что-нибудь более занятное по телевизору. Такая же беда приключилась, когда я принялся за «Эмму» Джейн Остен — книга пересекла со мной Атлантический океан, побывала в Глазго и Испании, но я так и застрял на первых двадцати страницах.

Да, читатель из меня неважный, но все-таки я вправе уверенно судить о характере Эммы и о ее будущем, а также легко узнаю ее, если встречу в гостях. Собственно говоря, первая же фраза дает для этого достаточно оснований:


«Эмма Вудхаус, красивая, умная, богатая, с уютным домом и счастливым нравом, казалось, одарена была всеми благами жизни; и в мире, где прожила она двадцать один год, ее мало что сердило и огорчало».


Предположим, что я отложил книгу, чтобы посмотреть экстренный выпуск новостей, и больше не брал ее в руки. Тем не менее, я уже знал бы все, что нужно для создания портрета. Лицо я позаимствовал бы у одной из ее тезок, за которой ухаживал в университете, — помнится, у нее были длинные, до плеч, каштановые волосы, надменные манеры и истинно английский румянец во всю щеку. Всегда веселая, она вечно была окружена подружками, которые, когда кто-то проходил мимо них по коридору, обычно смеялись над какой-нибудь шуткой. Первый слог фамилии Эммы навевает мысли о сельской жизни и лесах, зелень которых я бы придал ее глазам, а второй напоминает о загородном доме из красного кирпича, изображенном на обложке исторической книги из моей библиотеки; пусть теперь он станет ее домом. Прочитав слова «красивая, умная, богатая», я представляю себе уверенную, энергичную и сообразительную особу — возможно, отчасти похожую на мою кузину Ганну.

Еще Эмма, наверное, была чуточку избалованной и немного смешной; упоминание об уютном доме и счастливом нраве смахивает на издевательство, потому что каждый дом по-своему неудобен, а счастливым людям в литературе отведена роль посмешища — ведь книги пишут и читают главным образом меланхолики. Вдобавок сама мысль о существовании девушки, которая прожила на свете двадцать один год, не познав ни гнева, ни огорчений, может только разозлить тех, на ком девичество оставило глубокие шрамы; пожалуй, они искренне пожелают нашей героине испытать какую-нибудь катастрофу еще до того, как ей исполнится двадцать два.

В конце концов, такое предвзятое чтение «Эммы» не так уж далеко от метода, которым я сначала воспользовался, чтобы оценить Изабель (хотя я с гораздо большим удовольствием подвез бы домой вторую, чем первую).


— Очень мило с вашей стороны, — сказала Изабель, — но, если вас это затруднит, я могу взять такси или поехать с Хендриксом.

— Совершенно не затруднит, мне в ту же сторону, — солгал я. Мне почему-то не хотелось отпускать ее, не обменявшись телефонными номерами.

К тому времени, когда я расстался с Изабель в Хаммерсмите, договорившись вместе пойти в бассейн в следующие выходные, я снова вообразил, что знаю, какая она. В сущности, наши портреты становятся менее четкими не от недостатка знаний о людях, а скорее от избытка информации. Долгое время, проведенное рядом с другим, ломает наши стереотипы и в конце концов заставляет нас признать: мы не способны воспринимать человека, которого знаем уже двадцать пять лет, как единое целое, — ведь другие люди так же сложны и непознаваемы, как и мы сами. Мы редко находим в себе терпение (или, честнее — силы) подумать об этом вскоре после знакомства.

Оставляя за скобками этот парадокс — знать слишком много, а потому ничего не понимать, — я старался держаться собственного психологического инструментария, который позволяет, основываясь на личном опыте, отвечать на такие вопросы, как: «Добры ли блондинки?», «Можно ли полагаться на курильщиков?» или «Следует ли верить людям, когда те говорят, что не сердятся?». Я зачислил персонажа, о котором пока не знал ничего, в спонтанно созданную группу уже известных личностей, но оставил за собой право изменить мнение, если появится какая-то новая информация, несовместимая с прежней.

Отправной точкой этого процесса стала моя подруга Натали. Возможно, Изабель была совершенно уникальной личностью, однако моего воображения не хватало, чтобы представить себе такое, и несколько человек смешались в один образ. В нашем подсознании понятие индивидуальности нередко размывается; доказательство тому — сны. Нередко, проснувшись, человек смущенно вспоминает, что провел ночь с Цезарем… точнее, не совсем с Цезарем из исторических книг, ведь «на самом деле» или «в то же время» это был местный пекарь или кузен Ангус. Наш мозг с легкостью распознает сравнимые величины (особенно — материальные тела) в состоянии бодрствования, зато блуждая во сне, да еще когда дело касается психологии, он населяет подсознание двойниками — что, надо признать, не очень-то приятно. Так, любимая девушка вдруг обретает символические черты нашей двоюродной бабушки, а партнер по гольфу становится Орсоном Уэллсом из фильма «Апокалипсис сегодня»;[20] причем эти параллели оказывается нелегко выбросить из головы, когда мы в следующий раз целуемся или отсчитываем девять лунок.

Итак, Изабель превратилась в Натали, а поскольку Натали однажды призналась мне, что в детстве отличалась застенчивостью, но теперь наконец обрела уверенность в себе, я решил, что имею дело с аналогичным случаем. Должно быть, Изабель решилась встретить свою застенчивость с открытым забралом и больше не смущаться от слов и поступков, которые прежде считались поводом для стыда. Возможно, именно этим объяснялась некоторая резкость ее поведения — как тогда, когда она внезапно спросила, помню ли я ее имя. Упомянув о своем дантисте и гастрономических вкусах, она показала, что может пренебречь мелкими социальными условностями. Отсюда я сделал вывод, что ее трудно шокировать, и саму эту идею она, вероятно, сочтет дикой. С ее социальным статусом у меня не было ясности. Она жила в Хаммерсмите — районе, населенном представителями всех классов, а ее работа могла считаться не только административной, но в какой-то мере и творческой. Сережки в ее ушах наводили на мысль об отдыхе за границей — возможно, где-то на Дальнем Востоке или в Африке.

Формулируя идеи, не подтвержденные никакими фактами, я рисковал оказаться в положении туристов, которые, прибыв в новую страну, уделяют чрезмерное внимание деталям — хватает ли в аэропорту тележек, пользуется ли дезодорантом водитель такси и велика ли очередь в музей — и делают из них абсурдные выводы, о том, что «испанцы так агрессивны», «индусы учтивы» или «она очаровательна».


В следующий выходной мы с Изабель встретились, чтобы пойти в бассейн, и я узнал еще кое-что. Она жила в квартире на верхнем этаже эдвардианского дома,[21] рядом с Хаммерсмит-Гроув.

— Не паркуйся под деревьями, которые растут у дома, — предупредила она, когда я позвонил ей. — Все птицы Лондона уверены, что здесь что-то вроде общественной уборной для пернатых.

Я нажал на звонок. Изабель сказала в домофон: «Буду готова через минуту. Я бы пригласила тебя подняться, но у меня не квартира, а свинарник», — и спустилась, прежде чем я успел возразить.

— Я только что говорила по телефону с матерью, — Изабель захлопнула дверцу автомобиля и потянулась за ремнем безопасности. — Эта женщина, несомненно, не в своем уме. Просто чудо, что ее еще не посадили в психушку.

— А что с ней не так?

— Она битых полчаса твердила, что я слишком мало ем, а потому не приходится удивляться, что у меня нет кавалеров, с которыми можно показаться на людях. Просто помешалась на моем рационе, — всякий раз, когда она звонит, мне приходится докладывать, что сейчас лежит в холодильнике. Можешь себе представить, чтобы мать вела себя так со взрослой дочерью? О, вот тут поверни налево.

Я вырулил на главную дорогу.

— Черт! — вырвалось у нее.

— Что такое?

— Я хотела сказать «направо», вечно путаю.

В бассейне Изабель объяснила, что не умеет нырять, потому что не научилась делать так, чтобы вода не попадала в нос. «Можно, правда, зажимать ноздри», — она рассмеялась и добавила, что не будет показывать, как это делается, в переполненном посетителями муниципальном бассейне. Мы немного поплавали в обществе китообразных матрон, и она рассказала мне, что недавно вновь начала заниматься физкультурой, чего не делала со школьной скамьи. Спорт всегда наводил на нее тоску, казался каким-то бессмысленным занятием. Если уж браться за что-то, то нужно иметь цель; поэтому, скажем, она не жаловала долгие пешие походы по сельской местности, предпочитая город. И почему, к примеру, люди приходят в такой восторг от тенниса? Что интересного в том, чтобы бросать мяч через сетку и обратно? Или в горных лыжах? Два года назад, в компании из десяти человек она побывала на французском горнолыжном курорте. Да, вечера удавались на славу, но днем она места себе не находила. А в вагончике подъемника у нее случился, можно сказать, жизненный кризис.

— Я смотрела на гору и думала: «О господи, я поднимаюсь наверх, чтобы спуститься вниз, потом опять поднимусь и снова спущусь. Прямо как тот тип из Древней Греции»…

— Тантал?

— Нет.

— Тогда другой.

— Сизиф.

— Примерно этим он и занимался.

Мы добрались до конца дорожки и перевернулись на спины, чтобы плыть обратно. Стайка ребятишек разом сиганула в бассейн, подняв мощную волну.

— И знаешь, что странно? — заговорила она. — И Камю, и Беккетт любили спорт. Камю стоял в воротах алжирской футбольной команды, а Беккетт попал в «Уизден»,[22] добившись чего-то великого в крикете.

— И что?

— Ну, забавно — они оба вроде бы утверждали, что все бессмысленно, а вот спорт, который мне кажется бессмысленным, воспринимали очень даже серьезно. Может быть, сначала нужно решить, что в жизни смысла нет, а потом уже обнаружить какой-то смысл в спорте.

На этом лирическое отступление кончилось, после чего я узнал, что Изабель ходила в школу в Кингстоне, где и сейчас живет ее семья, — местную школу, преподавание в которой было далеко не блестящим, — поскольку не желала ехать в частную школу-интернат, на чем настаивала мать. Успевала она хуже, чем могла бы, и была самой маленькой и щуплой из учениц, но зато научилась жить по законам улицы. После школы поступила в колледж «Куин Мэри» (часть Лондонского университета), где подвизалась по части европейской литературы, а больше всего интересовалась мальчиками. Четыре года назад устроилась на работу — и попеременно то радуется этому, то мечтает бросить всё к черту и заняться садоводством. Ее отношения с младшей сестрой, Люси, балансируют на грани между любовью и ненавистью, а младший брат все еще учится в школе, вечно дуется и носит чудовищные ботинки на толстой подошве. Домой она наведывается редко — с матерью стало слишком трудно ладить. Лавиния, которая когда-то работала в департаменте образования местного совета и исповедовала феминистские взгляды, теперь внушает Изабель, что, если она не хочет остаться старой девой, ей нужно поторопиться замуж; что мужчинам не нравится одежда, которую она надевает («почему бы тебе не выбрать что-нибудь более женственное?»); и что ей следовало бы почаще ходить на свидания. Об отце Изабель почти не упоминала, лишь сказала, что человек он добрый, только немножко невезучий и до обидного слабохарактерный.


Мы вылезли из бассейна и разошлись каждый в свою раздевалку. Уже на улице я предложил заглянуть в кафе за углом, где подают сэндвичи. По случаю субботы кафе было битком набито, но мы подождали и наконец уселись за столик в углу возле двери.

— Как по-твоему, что мне взять? — спросила она, глядя в меню.

— Не знаю.

— Думаю, остановлюсь на авокадо и беконе… и, пожалуй, еще немного индейки.

Я предпочел сыр с помидорами. Мы принялись болтать о пустяках, пока наши желудки урчали от голода — после купания всегда хочется есть. Суета вокруг навела меня на мысль спросить у Изабель, нравится ли ей жить в Лондоне.

— Ну, не знаю. Многие мои университетские знакомые уехали из Лондона. Кто осел где-то в провинции, кто перебрался на континент или в Америку. Одна подруга теперь живет в Нью-Йорке. Не то чтобы я особенно любила Лондон, просто думаю, что переезжать — значит придавать слишком большое значение месту, где тебе довелось жить. В конце концов, все большие города одинаковы, поэтому лучше оставаться там, где ты есть; здесь ты уже знаешь, как работает телефон и общественный транспорт, и можешь заняться тем, что действительно важно.

Включая столь мелкие подробности в свое повествование, биограф рискует впасть в грех многословия. Стоит ли, в самом деле, описывать сэндвичи, а также болтовню мужчины и женщины, ожидающих, когда официант принесет им заказ?

Похоже, Босуэлл, который следовал, словно тень, за доктором Джонсоном, предполагал, что ему могут предъявить такое обвинение, и заранее приготовился к защите: «Я отдаю себе отчет в том, что сиюминутность некоторых моих описаний бесед с Джонсоном может вызвать негативное отношение, а люди неглубокого ума и небогатого воображения с легкостью сочтут мое занятие нелепым. Но я остаюсь при своем мнении и твердо убежден, что сиюминутности зачастую характерны и всегда забавны, когда связаны с выдающимся мужем».

В конце концов, именно внимание Босуэлла к мелочам спасло для вечности ответ Джонсона на вопрос, хорошо ли жить в Лондоне (ответ, от которого реплика Изабель не так уж далека по смыслу, хотя и уступает ему в изяществе).

Фактически, разница между ответом Босуэлла возможным критикам и моей ситуацией состоит в том, что назвать Изабель мужем невозможно, а выдающейся — абсурдно. Бывшая подружка обвинила меня в отсутствии сопереживания, после чего во мне внезапно проснулся интерес к биографиям — но почему объектом этого интереса стала особа, с которой я всего лишь двадцать раз проплыл туда и обратно в бассейне?

— Самое утомительное в плавании, — говорила Изабель, проводя рукой по волосам, чтобы проверить, высохли ли они, — не само плавание, а необходимость приходить в бассейн, переодеваться, принимать душ и так далее. Надо сказать, если бы я сказочно разбогатела, то первым делом купила бы себе личный плавательный бассейн. Представляешь? Каждое утро плаваешь двадцать минут перед работой, а потом чувствуешь, что готов встретить день лицом к лицу.

— Может, бассейн вскоре надоел бы тебе, и ты бы бросила это дело.

— Возможно. Или начала бы терзаться из-за того, что у меня денег куры не клюют. Если ты еле сводишь концы с концами, то можешь мечтать о том, как жизнь изменится к лучшему, когда ты заработаешь кучу денег. А если ты богат, то тебе уже некого винить, кроме себя самого.

— Или своих родителей.

— Ну, это как раз дозволено всем, — она игриво улыбнулась, и в ту же секунду перед нами поставили тарелки с сэндвичами.

Обычно я общаюсь с людьми без особого энтузиазма, но сейчас вдруг осознал, что наш разговор, несмотря на внешнюю банальность, начал наполняться внутренней силой, которая зачаровывала меня.

— О черт, он разлетелся во все стороны! — Изабель имела в виду свой сэндвич и, конечно, немного преувеличивала, потому что трехслойное чудовище полетело лишь в одну сторону и благополучно приземлилось на ее юбку.

— Невероятно — я вся в помидорах, а ведь только что забрала юбку из чистки. Ты не возражаешь, если я возьму твою салфетку?

Пока Изабель вытирала юбку, я заметил, что, одеваясь после бассейна, она не поправила на шее свой бежевый пуловер, так что из-под воротника показывал язычок ярлык с рекомендациями по стирке. Контраст между нашим разговором, ее стараниями оттереть пятно и этим ярлыком недвусмысленно намекал на существование другой, закрытой от посторонних Изабель… и я внезапно поймал себя на ощущении (весьма своеобразном и, без сомнения, обусловленном эмоциями), что мой интерес к ней, пожалуй, распространяется и на еженедельную стирку тоже.

Отвечая тем, кто полагает, будто нельзя смешивать величие биографии и низменные слои человеческого бытия, мы можем предположить, что именно это бытие вызывает к жизни биографический порыв, то есть желание узнать другого человека во всей полноте. Общаясь с кем-то, мы всегда более или менее осознанно создаем его биографию (когда выясняем и запоминаем значимые даты, черты характера, любимые методы стирки, излюбленные закуски и прочее), и точно так же, чтобы написать настоящую биографию, необходимо установить более или менее сознательный эмоциональный контакт с ее субъектом. Как же иначе объяснить то, что работа над подобной книгой требует таких колоссальных затрат энергии?

Ричард Холмс, биограф Шелли и Кольриджа,[23] однажды сказал, что быть биографом — значит неотступно следовать за своим героем сквозь время. А еще сформулировал главное требование к тем, кто хочет взвалить на себя этот труд: «Если вы их не любите, вам не удастся пройти их путем… во всяком случае, далеко вы не уйдете».

Босуэлл, должно быть, чувствовал то же самое, когда писал: «Испытывая глубокую привязанность к Джонсону, своему наставнику и другу… я думал, что готов защищать его со шпагой в руках».

Даже Фрейд, не будучи пылким поклонником искусства фехтования, с этим соглашался: «Между биографами и их героями существует особая связь. Во многих случаях первый выбирает второго в качестве субъекта своих исследований, поскольку — по причинам, относящимся к его собственной эмоциональной жизни, — питает к нему давнюю привязанность». (Далее цитата становится куда более едкой, но привести ее необходимо, дабы избежать обвинений в изворотливости: «Затем он посвящает себя тому, чтобы идеализировать субъекта, сгладить его индивидуальные черты и уничтожить следы его борьбы с внешними и внутренними трудностями, не в силах примириться с какими-либо проявлениями человеческой слабости или несовершенства»).


Я стал встречаться с Изабель регулярно. Как-то вечером, когда мы шли по Шафтсбюри-авеню[24] и остановились, разглядывая витрину газетного киоска, я почувствовал, что просто не могу не поцеловать ее.

— Что ты делаешь? — спросила она, подаваясь назад, чтобы выскользнуть из моих объятий.

(«Как я начинаю подозревать, в плетущейся по следу фигуре биографа есть нечто крайне комичное: отчасти он напоминает бродягу, который беспрестанно стучится в кухонное окно в робкой надежде, что его пригласят к столу». Ричард Холмс, «Шаги».)

— А что я делаю?

Я этого уже не знал, а потому врезался в мусорную урну, которая шумно выплюнула на тротуар три банки из-под пива, — но у Изабель имелось свое мнение, и я был не вправе пренебречь им.

— Я не хочу казаться недотрогой, но… мы недостаточно хорошо знакомы, чтобы я чувствовала, что это правильно. Кое-что мы друг о друге знаем, и я понимаю, что для большинства людей этого достаточно, но я не хочу никуда бросаться очертя голову. Не то, чтобы мне не нравилась сама идея, просто… ну, может, это звучит странно, но мне бы хотелось, чтобы сначала мы побольше узнали друг о друге.

— Что ты имеешь в виду? — спросил я, нагибаясь, чтобы подобрать рассыпанный по тротуару мусор.

— Ну, не знаю: близкие люди, друзья, работа, заботы, все такое. Обычно об этом речь заходит слишком поздно. Ты думаешь, я ненормальная? Ты возражаешь?

Возражал ли я?

Времени для возражений не было: слишком многое предстояло узнать.