"Интимные подробности" - читать интересную книгу автора (Де Боттон Ален)Глава 11 ПослесловиеБиографам редко хватает мужества в последних строках своего труда признать, что они не смогли до конца проникнуть в тайну личности своего героя, — ведь это означало бы, что великие символически отвергли своих исследователей. Вряд ли прилично, написав добрых восемьсот страниц о Достоевском, начать посыпать голову пеплом, сокрушаясь, что причины, побудившие его написать столь странную книгу как "Братья Карамазовы", навеки останутся загадкой, или, завершив жизнеописание Кеннеди, смущенно заметить, что высадке в заливе Кочинос по-прежнему нет разумного объяснения. Когда биографу не хватает знаний или понимания, он, как правило, не теряет присутствия духа и, даже если понятия не имеет, какой масти была лошадь Наполеона, без запинки сообщает нам хотя бы то, что ему известно доподлинно: осел Наполеона, которого звали Фердинанд, был гнедым. — Что-то не так? — спросил я Изабель. — Да нет. — Тогда почему у тебя такое лицо? — Если мое лицо тебя не устраивает, пойди и поищи другое. — Я говорю не про само лицо, а про его выражение, — осторожно уточнил я. — — Какая муха тебя укусила, а? — Никто меня не кусал. Я такая, какая есть. — Что-то не так. — Все так. — Разве ты всегда такая? — Да. — А я что, брежу? — Да. Разгадка могла лежать на поверхности, но не оставлять мне шансов. Изабель предпочла бы провести этот воскресный вечер не со мной, а с кем-то другим; ей осточертел человеческий род; ее созвездие вошло в неблагоприятную фазу; какая-то биохимическая реакция протекала не так, как нужно. А может быть, все было еще проще. Где-то в промежутке между солнечным утром и вечерним туманом я чем-то обидел ее, причем сделал это бездумно — как туристы, которые своими башмаками на толстой подошве истребляют поселения муравьев, и продолжают считать себя честными людьми, достойными входить в церковь и принимать таинства. Я постарался воскресить в памяти историю этого утра. Мы встали, пошли за газетами, Изабель первая просматривала каждый лист и только усмехалась, когда я роптал, что это несправедливо. Она пошла в ванную раньше меня, я не устраивал свинарника ни там, ни на кухне, застелил кровать и положил подушки, как ей нравилось (большие клетчатые — к стенке, маленькие синие — к краю), она поболтала по телефону с тремя подругами и несколько раз совершенно искренне воскликнула: "С ума сойти!". — Вечно ты думаешь только о себе, — фыркнула Изабель, словно это лишний раз подтверждало, что ее настроение здесь ни при чем. Разумеется, у меня тут же возникло искушение ответить (ведь если в человека стреляют в баре, то он машинально выхватывает из кобуры револьвер), что этим утром, благодаря статье о социальных реформах в Индии, меня крайне взволновала судьба восьмисот сорока миллионов человек. Может быть, это произвело бы впечатление на Изабель, которая явно читала новости невнимательно? А может, разговаривая по телефону, она задумалась о судьбе падающих за окном осенних листьев, которые мокрым ковром ложатся на газон и прилипают к ветровым стеклам автомобилей? Гниют ли они или их убирает старик, которого наняли, чтобы он подметал газоны зеленой пластмассовой метлой (хотя сам он гораздо охотнее уселся бы с сигаретой в зубах на низкой каменной ограде в двух домах от нашего)? Должно быть, она не нашла никакого ответа и не пришла ни к чему, кроме псевдо-глубокомысленных сентенций о роли природы в большом городе и о том, что в недрах земли мусор превращается в перегной. — Я не всегда думаю о себе, — ответил я наконец. — Почему ты так уверен? Уверенности не было, в меня просто стреляли. — Иногда я думаю о тебе, — сказал я с чувством. — Да перестань, — буркнула Изабель таким тоном, как будто собиралась соврать учителю физкультуры, что не может идти на урок, потому что у нее месячные. — Почему ты никогда не догадываешься, что человек имеет в виду? Почему тебе вечно нужно все разжевывать? — Может, потому что мозгов не хватает? — Не пытайся острить. Меня от этого тошнит. — Так в чем же дело? — Ничего особенного, поэтому я сразу тебе ответила, что все нормально, я просто расстроена. Я был готов исследовать прошлое в поисках неведомого злосчастного события, но, как выяснилось, мне не имело смысла погружаться в минувшее дальше, чем на десять минут назад. — Не хочешь выйти прогуляться? — спросила меня Изабель, и это был последний вопрос, который она задала на понятном для нас обоих языке. — Нет, — ответил я и покашлял, чтобы прочистить горло. В комнате повисло молчание. Только птицы щебетали в саду, да вдали прогрохотал поезд, прибывающий на станцию "Хаммерсмит", да несколько листьев (десять или двадцать, со всех пяти деревьев, растущих возле дома) спланировали на землю, сорванные порывами влажного западного ветра. А потом? А потом я ничего не сказал, по наивности решив, что на этом разговор окончен; обычный разговор, к которому, как я надеялся, мы сможем не раз вернуться с той же сердечностью и теплотой. Я совершил ошибку. Как туповатый полисмен, проходящий мимо трупа подозреваемого, я упустил из виду характерную особенность Изабель, которую должен был заметить, размышляя о ее разрыве с Эндрю О’Салливаном или хотя бы вспоминая ту историю с тараканом, утопшем в португальском ресторане. Изабель не спрашивала, хочу ли я пойти погулять, а требовала, чтобы я пошел. Каким образом это требование уместилось всего в несколько слов: "Не хочешь выйти прогуляться?" То, что казалось вопросом о намерениях другого человека, на самом деле было декларацией ее собственных намерений. Изабель часто произносила фразы, которые следовало развернуть и надуть, как воздушный шар, чтобы понять их смысл. Удивительно, но она не любила просить о чем-то напрямую, предпочитая замаскировать просьбу общими рассуждениями на нужную тему (к примеру: "Прогулки — чудесный способ убить время") или заговорить с одним человеком о том, чего она в действительности хотела от другого ("Сара, ты сегодня не собираешься пойти погулять?"). В следующие выходные мне пришлось отменить встречу с Изабель из-за неожиданно свалившейся на голову работы. — Значит, в эти выходные мы уже не увидимся, — протянула она, когда я сказал, что не смогу пообедать с ней в субботу. Не усвоив предыдущий урок, я мог бы и не заметить, что в ее словах скрыто желание услышать: "Да нет, конечно, увидимся. Мы обязательно что-нибудь придумаем", — и мог бы просто ответить: "Ну да, так получается", — в идиотской манере мужчины, который принимает слова за чистую монету, даже когда его любимая говорит, что хотела бы переспать с другим. — Ты хочешь переспать с Малькольмом? — в изумлении спросил я, услышав это от Изабель. — Он же далеко не красавец. — Неважно. Все равно хочу. Не похоже, чтобы жена как следует удовлетворяла его. — А по-моему, как раз похоже, — задумчиво ответил я, невольно вспоминая, как эти двое смотрятся вместе. Изабель вздохнула. Я уже знал эти вздохи, означающие, что непонятливость некоторых людей решительно ставит Изабель в тупик. Мне опять не удалось правильно расшифровать ее послание. Она не искала мишень для измены, а всего лишь хотела добиться от меня проявления ревности. Короче говоря, общаясь с Изабель, нужно было держать ухо востро, поскольку ее слова далеко не всегда выражали то, что она чувствовала на самом деле. Она могла сказать: "Извините", — если кто-то наступал ей на туфли, или побормотать: "За столом тесновато, не правда ли?" — если сидящий рядом мужчина упирался локтем в ее ребра. Если собеседник не догадывался, что она имеет в виду, Изабель могла неожиданно вскипеть и взорваться, как паровой котел без предохранительного клапана. Помнится, я минут десять насвистывал какую-то мелодию (кажется, вариацию на тему "Аве Мария"), когда она вдруг захлопнула книгу, которую читала, и воскликнула: — Не мог бы ты прекратить этот проклятый, мерзкий, глупый… — с такой яростью, что у нее даже перехватило дыхание. — Ты о чем? — осведомился я. — О свисте. — Извини. Он тебе мешал? Живя с Изабель, приходилось постоянно остерегаться, словно вокруг были натянуты невидимые куски проволоки, о которые можно было споткнуться, затронув какую-то тему, на первый взгляд совершенно невинную и безопасную. Разве я мог, к примеру, предугадать, что такая проволока натянута между стаканами и посудомоечной машиной? Я считал посудомоечную машину приспособлением, которое освобождает человека от необходимости убирать остатки пищи со столовых приборов, тарелок и чашек, иначе говоря — машиной, которую можно включать, когда душе угодно. А Изабель относилась к этому приспособлению совершенно иначе. В ее квартире была посудомоечная машина, установленная прежним жильцом, и она вызывала у Изабель двойственные чувства. Ей не нравилось, что машина способствует развитию лени, увеличивает расход электроэнергии, а также загрязняет окрестные реки и озера. И хотя Изабель все-таки пользовалась этим устройством, совесть ее была неспокойна. Когда я что-то пил на кухне, я всегда брал новый стакан, вместо того чтобы ополоснуть старый, а потом ставил его на верхнюю полку посудомоечной машины. Я проделывал это не один месяц (достаточно долго, чтобы листья начали облетать с деревьев), прежде чем услышал от Изабель: — Ты не понимаешь моих намеков, не так ли? — Насчет чего? — Насчет стаканов. Меня бесит эта твоя манера брать новый стакан каждый раз, когда тебе хочется пить. Это расточительно. — Но ведь моет посуду машина, а не мы. Так какая разница? — Без этого можно обойтись. — Что это меняет, если мы все равно запустим машину? — Ничего не меняет. Можешь считать это моей блажью, но больше не делай так. Извини, но это все-таки моя кухня. Некоторые аспекты мыслительных процессов Изабель так и остались за пределами моего понимания, и я был вынужден принять грустное решение уважать существующие между нами различия. Почему грустное? Да потому, что человек, самодовольно утверждающий, что он уважает различия, говорит об уважении к тому, чего не может понять, — а это, если быть честным и следовать логике, уважать нельзя, ибо как можно уважать то, о чем ты не имеешь ни малейшего представления? И даже помимо психологических тонкостей, существовало немало деталей, которые так и остались для меня загадкой: что писала Изабель в своем дневнике, откуда взялось прозвище "Кляча" (как называл ее Крис), почему по четвергам у нее всегда было плохое настроение, как звали бойфренда ее сестры, в какой части штата Аризона родился ее дядя, как сломался ее миксер, нравилась ли ей "Джейн Эйр", ела ли она когда-нибудь икру трески, что думала о людях, которые пользуются энциклопедиями, занималась ли сексом в поезде, интересовалась ли в юности восточными религиями, как относилась к проституции, каких домашних животных предпочитала, кто был ее любимым школьным учителем, считала ли она правильным, чтобы чаевые включали в счет, нравились ли ей складные зонты, какие автомобили она считала лучшими, бывала ли она в Африке, за что больше всего уважала мать, и кое-что еще. Эти пробелы в моих знаниях являлось следствием прискорбного, но, возможно, вполне естественного процесса. Известно, что в начале всякого знакомства мы активно ищем и получаем новую информацию. Обедая или ужиная, мы расспрашиваем друг друга о семьях, коллегах, работах, детстве, жизненной философии и любовных историях. Но по мере того, как знакомство становится более близким, все это меняется, и отнюдь не к лучшему: близость не способствует долгим и откровенным разговорам, а скорее сводит их на нет. Муж и жена, отметившие серебряную свадьбу, за обедом говорят о качестве приготовленного барашка, обсуждают перемену погоды или свежесть тюльпанов в вазе на столике, решают, когда менять простыни, сегодня или завтра… а ведь в самом начале общего пути эти же люди наверняка задавали друг другу вопросы о живописи, книгах, музыке и социальном законодательстве. Почему же все так меняется? Парадоксально, но чем чаще один человек имеет возможность поговорить с другим, тем реже он ею пользуется. Когда времени для разговоров сколько угодно, кажется глупым обсуждать глобальные вопросы, оставляя в стороне яблочный пирог и подтекающий кран. А когда живешь с кем-то всю жизнь, говорить о глобальном и вовсе незачем. Мы изучаем людей, чтобы приблизиться к ним, а если другой и так всегда находится достаточно близко, то откуда взяться желанию узнать о нем что-то новое и необычное — скажем, полюбопытствовать, что он думает о теории иронии, созданной Кьеркегором?[86] Более того, чем дольше мы знакомы с человеком, тем большую неловкость чувствуем, если забываем некоторые подробности его биографии. После определенного срока не помнить название его фирмы, кличку собаки, имя ребенка или отца просто неприлично, и такая оскорбительная забывчивость лишний раз напоминает о том, что близкими людьми вы все-таки не стали. Разумеется, я подозревал, что мое понимание Изабель не идеально, но все же не представлял себе истинных масштабов катастрофы. Как бы я ни уверял себя в обратном, как бы твердо ни верил в силу познания и ценность сопереживания, как ни старался следовать пожеланиям Дивины и проявлять больше интереса к другим людям, однажды утром Изабель проснулась — и решила, что ей наскучило служить объектом понимания. Я спросил, почему она никогда не собирает волосы в высокий хвост, а она, помолчав с минуту, ошарашила меня окончательным и бесповоротным ответом: — Я не знаю, почему я не собираю волосы в хвост. Возможно, это стоило бы сделать, и мне пошла бы такая прическа, но я так не делаю, и не знаю, почему. Я также не знаю, почему режу сыр кубиками, какой цифрой оканчивается мой почтовый индекс, где я купила этот деревянный гребень, сколько минут и секунд занимает у меня дорога на работу, батарейки какой фирмы стоят в моем будильнике и почему я не люблю читать в вагоне метро. Я многого в себе не понимаю и, честно говоря, не желаю понимать. Я не знаю, с чего ты взял, что все должно быть ясно и понятно, словно всю человеческую жизнь можно разложить по полочкам, как в этих идиотских биографиях. У меня масса странностей, которых я сама не понимаю, и тебе не советую. Я знаю, что должна больше читать, и все-таки смотрю телевизор. Знаю, что должна любить тех, кто хорошо ко мне относится, но мне интереснее приручить того, кто смотрит волком. Я хочу быть милосердной, но недостаточно люблю людей. Я хочу быть счастливой, но знаю, что от счастья глупеют. Я хочу иметь детей, но боюсь стать такой же, как моя мать. Я знаю, что должна достойно прожить свою жизнь, но уже четверть девятого и я опаздываю на электричку. Она немного помолчала. — И я думаю, что нам не стоит больше встречаться. И снова тишина, на сей раз более долгая. Только с кухни донеслось чавканье раковины. — Но, к сожалению, я не уверена даже в этом. Я больше ничего не знаю, понимаешь? Господи, я опоздаю на работу! Где мое пальто? Посрамленный, я не посмел открыть рта. |
||
|