"Маленькая девочка из «Метрополя»" - читать интересную книгу автора (Петрушевская Людмила)Вместо интервьюУважаемая М.! Я знаю, что Вы собираетесь уходить в декрет, и я у Вас одно из заданий. Всегда уважала трудящихся беременных. Интервью я не даю, это почти зарок. И вместо нужного Вам интервью я вот села писать Вам это письмо. Привет Вашему Кенгуренку. Он (она) слышит. Скажите: «Тебе привет!» Кстати, ребенок сам присылает нам свое имя, мне кажется. Вот он вам сообщил, что его зовут Кенгуренок. Одного моего маленького родственника сначала называли Мартыш, потом Кузя и Кузява. Один мальчик в грудном возрасте был известен как Митрич, другой имел кличку Мышепотам и потом был Шедя Паллаш. Одну девушку сначала звали (во младенчестве) Утя, потом Мурочка и затем Сметана. Девочка Аня в детстве была Мышь. Трехлетнего лохматого блондина Петю одна из бабушек называла исключительно Петр Первый. Девочку Тамарочку (она теперь архитектор) с пеленок зовут Трикасюля. Ребенок Манька звалась Букашка, теперь ее нет на свете, девочка с огромными глазами. Когда ее провожали, многие люди бормотали: «До встречи». А ее отец потом сказал, что встретиться с Машей там будет трудно, это надо очень постараться. Чем больше у человека имен, тем лучше. В России, кстати, чтобы отвести от человека раннюю гибель, порчу и сглаз, ребенка называли как-нибудь похуже, чтобы темные силы не польстились: Плох (Плах), Нехорош, Немил, Ненаш, Невер, Неустрой, Негож, Невзгляд, Некрас, Невзор. От этих имен затем произошли такие фамилии, как Некрасов, например. Это наш характер, не дай бог накликать беду. Серенькое утро, красненький денек. Это наше, рассказывать друг другу свои истории. На лавочке, в поезде, в пивбаре, в метро. И мне приходилось слышать много разных случаев. Вот страшная история про убийство молодого парня, а убил его старший дружок, просто так, поссорились из-за девочки Лелечки. Младшего звали Володя, старшего Женя. Приходи завтра, побазарим, сказал молодой Володя. И пришел на встречу, взявши двух друзей. А этот горячий парнишка Володя был восемнадцати годков, стихи писал подражал Пушкину, красивый был, кудрявый, учился за границей, получил стипендию как талант. И все для чего? Чтобы этот Женя в результате нечаянно его убил. Володя перед тем всю ночь молился и стихи писал перед смертью, оказывается. Как предчувствовал. Стихи остались. Дальше. Женщина замужняя, солидная, тетя Аня, бросила мужа, он был тоже солидный какой-то начальник на государственном уровне. Она его уважала, но не любила, даже не знала, а любит ли он ее. И тут вдруг впервые она полюбила. Какой-то молодой майор из Генштаба что ли. Ушла к молодому, причем ребеночка оставила мужу и няне, чтобы не таскать его с собой по снятым квартирам. А молодой ее потом бросил, и она, тетя Аня, поехала на станцию Железнодорожная Горьковской ветки и там бросилась под поезд. Это я пересказываю своими словами, как Вы уже догадались, содержание «Евгения Онегина» Пушкина и «Анны Карениной» Толстого. То есть не я первая рассказываю такие жуткие вещи. И это я отвечаю на тот вопрос, который мне задают везде, и за границей тоже. То есть не то чтобы мне его впрямую задают — зачем вы ТАКОЕ пишете — нет, просто публикуют рецензии, скажем, в Италии, и сообщают, что автор нам рассказывает о тяжелой судьбе российской женщины. Неизвестно зачем. Типа успокойтесь, мы итальянцы, с нашими красавицами такого не случится! Просто автор такой печальный, поскольку пишет о неполадках в своей стране. И ничего подобного. Во всех странах и во все времена писатели сочиняли именно тяжелые, печальные истории. Если приходится выступать перед иностранцами (а они всегда задают мне этот вопрос, почему в РФ так плохо приходится женщинам?), я им тоже всегда говорю примерно в таком духе, что, простите меня, но ведь у Шекспира, у Еврипида и Софокла, у классиков драматургии, что ни возьми — почти все плохо кончается. Все убиты. Сплошной кошмар! У Дрюона вообще кожу с живых героев сдирают. У Мопассана сплошь и рядом бытовые разборки, проститутки, то ножик втыкают, то кто-то ребенка бросил, личные трагедии. У Чехова стреляются, убивают, а то ребенок умер… Мои иностранные читатели кивают и вроде бы понимают. Когда мне наши отечественные исследователи тычут в нос свои статьи, где написано, что я интересуюсь все больше какими-то жуткими сюжетами, и вообще, все ли в порядке с добротой у этого автора, то приходится в панике ссылаться, что я не первая. У Карамзина Лиза утопилась, у Гоголя тоже то утопленница, то Плюшкин, то Ноздрев с Вием, один другого краше персонажи. У Чехова, у Бунина в «Темных аллеях». У Достоевского-то! У Набокова! Сидит человек в тюрьме и вспоминает, как жил с ребенком своей жены. А ведь это классики, наши учители. Второе, чего не хотят прощать писателям: ладно, такие уж они уродились мрачноватые (или нарочно придуриваются, что они таковые), но почему, изобразив ошибочную человеческую судьбу, писатель не произнесет прямо — так жить нельзя! И не осудит подлецов! И не подскажет, как вообще просуществовать нормально. Отвечаю: прежние писатели вообще-то обычно пытались тонко, ненавязчиво намекнуть читателям, кто прав в их произведениях. Для этого они как бы подбирали отрицательному герою положительного антипода. Плохой Обломов — правильный Штольц. Ходок Онегин — верная Татьяна. Блудница Анна Каренина — хорошая девочка Кити. Правда, прямых указаний на то, что, к примеру, надо поступать как Кити, а не как неверная Анна, Толстой не дает. Он как бы ждет от читателей приговора. Подсунул Анну под паровоз в виде подсказки и молчит. Не говорит, что так жить нельзя. И иногда возникает путаница: скажем, растерявшийся читатель всем сердцем любит не правильную Кити, а Анну Каренину, а в театре и кино ее мечтают сыграть все немолодые актрисы. Обломова тоже люди жалеют и помнят больше, чем Штольца. Кстати, когда Обломов умер, у его жены, кроткой женщины, Штольц отобрал обломовского сына, с целью верно воспитать, видимо. Я очень люблю роман «Обломов», а Штольца за такие штуки не одобряю как живого. И вот Онегина любят повально все, не глядя на то что он убийца, ленив как пень и эгоист первостатейный. Так что и с положительными примерами все как-то не выходит у великих авторов. Еще хуже бывает, когда в произведении нет ни единого образца правильного поведения. У Зощенко, например. Чего стоит эта история об одном зубном враче. Там есть такой абзац: «Вот значит, помер у нее муж. Она сначала, наверное, легко отнеслась к этому событию. «А-а, думает, ерунда!» А потом видит — нет, далеко не ерунда!.. Женихи по свету не бегают пачками». И ни одного положительного героя в рассказе! Все какая-то человеческая мелюзга. Мало того, ведь и Зощенко никого не обвиняет. Не говорит гневных слов. Чехов тоже написал много смешных рассказов, где у него действуют то девица Подзатылкина, то некто Пшикова, то Макар Балдастов. И нигде не объяснит прямо и гневно, что это отбросы человечества… Много лет назад, когда я писала последнее свое газетное интервью, у меня были строчки о том, что литература не прокуратура и что писатель не судья, а скорее сам подсудимый, и что в литературе важно не отвечать на вопросы, а грамотно, корректно задавать эти вопросы. Эти немудрящие мои слова вызвали волну негодования у тогдашних (середина 80-х гг.) критиков. Сейчас их уж никто не помнит. Литература именно- что должна объяснять, писал один, воспитывать на положительных примерах! Очень кипятился. Потом мне позвонили со смехом литературоведы и сказали, что вообще-то эти мои слова (что не надо отвечать на вопросы) еще когда, сто лет назад, буквально в той же форме написал Чехов, и это было его письмо к Суворину. Сейчас я попыталась найти то письмо, и мне его продиктовал по телефону известный ученый, литературовед Сергей Георгиевич Бочаров, который знает все. Это удивительно, но Чехов приводит в своем письме именно те же литературные примеры, которыми воспользовалась я в начале своего письма! Чехов пишет Суворину: «Требуя от художника сознательного отношения к работе, Вы правы. Но вы смешиваете два понятия: решение вопроса и правильная постановка вопроса. Только второе обязательно для художника. В «Анне Карениной» и «Евгении Онегине» не решен ни один вопрос. Но они вас вполне удовлетворяют, потому что вопросы поставлены правильно». У меня, правда, припасена еще одна цитата, из Пушкина, что изображение заблуждений и страстей человеческих не есть преступление, «как анатомия не есть убийство». Это выражение я всегда приводила, выступая перед публикой. Теперь я редко выступаю. Теперь меня печатают, и нет нужды защищать свою работу устно. Теперь кто хочет, тот читает. В журналах, в книгах. Даже в интернете. Собственно, и это мое письмо не имеет смысла. Мои читатели и так все понимают, а читатели другие в объяснениях не нуждаются. Как воскликнула одна библиотекарша: «Как я вас люблю, Людмила Стефановна! Но читать не могу». Но все-таки как удивительно, что годы идут, уже и прочли мы все что раньше было запрещено, и газеты печатают совсем несообразные и запредельные новости с трупами, а мои исследователи остаются все те же самые. Не прощают! Говорят, чернуха у нее, ребята, с этим ее романом, просто караул. Данного автора вообще читать было трудно, а иногда тяжело и даже невозможно! А тут вообще. Как бы обращаясь к читателям: да бросьте вы с ней мучиться. Нашли тоже мне… Некоторые письменно подозревают, что я еще хуже своих героев. Какой-то монстр безжалостный. Или больная она, что ли? После нее, горячо сказала одна старушка, рожать не хочется. И даже мои сказки (все как на подбор с хорошими концами) их не веселят. Чернуха и есть чернуха! (Мои товарищи по студии как-то раз обозлились и ответили на это: «А что, краснуха лучше?» Дело происходило еще в СССР, где красный цвет царил повсеместно, в том числе и в искусстве. Сейчас в основном господствует желтуха, желтая печать.) И мой жалкий лепет оправданья, что новелла — это такой вообще-то всегда был печальный жанр, трудноватый, этот мой ответ не принимается во внимание. Невозможно ее читать, и все! Как будто их кто заставляет брать мои книжки! Тут еще одна мне позвонила женщина: «Как же вас тяжело читать!» — «Да вы и не читайте меня». — «Да, а кого же?» Читайте Толстого, Гоголя, Бунина, Леонида Андреева, читайте Платонова, Чехова, читайте Тургенева. Учитесь читать-то. Вот знаменитое «Муму», горе и злосчастье всех советских младших школьников. Это вовсе не о крепостном праве. Это «Муму» так пристегнули к программе некрасы-невзоры, немилы-неверы, составители школьной программы в советские времена, чтобы дети знали, что социализм победил окончательно и у нас такого не бывает, а возврат в темное крепостное прошлое нежелателен, будешь глухонемым, да еще у тебя отберут девушку и заставят утопить собачку. На самом деле «Муму» о другом. Не буду говорить о чем, каждый поймет его по-своему, если рассказ этот исчезнет из школьной программы и попадет взрослому человеку. Сюжеты-то повторяются. Потому что насилие судьбы над человеком повторяется. У людей заболела любимая собака. Их гордость. Растили со щенков. Они ее уложили в машину и отвезли в лес. Все. Муж был солидный работник, жена тоже. Уколы, врачи, ночи без сна — это все они себе представили — и увезли. И оставили там несчастную свою овчарку парализованную. Я слышала их рассказ в гостях об этом. Мы должны были посочувствовать бедным хозяевам, каково им это пришлось. Потому что получалось так, что они всё гонят от себя образ умирающей, выращенной своими руками собаки, которая лежит одна в лесу ночью, а она уже ползти не может… Ни воды, ни корочки хлеба. Вороны клюют… Такая помесь «Муму» и «Спать хочется», другого ужаса школьной программы. Одна женщина (это уже другой мой Вам рассказ), разведенная, с двумя девочками, очень небогатая, забеременела случайно. Надеялась, может быть, на брак, но не вышло. Хотела сделать аборт, а тут удача: подвернулась горящая путевка, почти бесплатная, на юг, и женщина уехала, а через месяц уже был большой срок, все врачи отказывались или просили немыслимые деньги, и наконец бедная женщина нашла одного бродягу-фельдшера, девочек отвезла к подруге, фельдшер сделал ей укол да и сбежал, когда начались схватки. Она родила пятимесячного мальчика, тот начал пищать. Что делать? Вынесла его в другую комнату, распахнула окно, а был холод уже. Пока полы отмывала от крови, ребенок все пищал захлебывался, потом умер. Она снесла сверток на Ваганьково, положила внутрь кучи сухих венков. Поползла в церковь, заказала панихиду. И — внимание — с тех пор рассказывает всем эту свою историю. Бабы от нее уже шарахаться начали. Меня предупредили, поскольку она должна была прийти, принести какую-то важную бумажку. Сказали, что она не может видеть маленьких. У меня тогда четырехмесячный Федя в пеленках на тахте болтался, она пришла, тут же его нашла, встала на колени перед ним и поцеловала пеленку… Еще один вид упрека в мою сторону: «Что вы хотели сказать этим произведением?» Американцы так прямо после каждого спектакля «Чинзано» в штате Кентакки, г. Луисвилль, выйдя на перекус, возвращались, усаживались и спрашивали: «Уот из йор мессидж?» т. е. в чем тут у вас идея? Любознательный народ, создатели фаст-фуда в виде жареных цыплят, кентакки чикен. Другие, более начитанные, в основном университетские педагоги, подходили с другого боку: «А где ваш положительный герой? Ваши идеалы?» Приходилось отговариваться какими-то пустяками типа: «Мой положительный герой сидит в зале, это зрители». — «А почему?» — «Да так… Если сто человек вместе смеются, значит они все сразу что-то поняли. Если они поняли — значит, они умные и с чувством юмора. И значит, они между строк прочли то, что автор хотел сказать». — «А что вы хотели-то сказать?» — «Вот то, над чем вы придете домой и будете думать». — «Ну а как же читатели?» — «И читатели понимают, не беспокойтесь. Если бы читатели не понимали своих писателей, тиражи бы не допечатывались уже в какой раз, и пиратские книги бы не выходили». Да, забыла сказать: писатель ведь только тогда существует, когда у него есть читатели. Есть и обратные примеры, когда человек не догадывался о том, что он писатель — например, Кафка, мелкий служащий, который завещал сжечь все свои несчастные рукописи, а его друг не послушался и напечатал их… Но это бывает редко. Кафка требует размышлений, и вполне могло оказаться, что не нашлось бы никого кроме этого самоотверженного его приятеля, чтобы читать эти долгодоходящие до ума тексты. А есть литература, которая как раз предназначена для того, чтобы временно не думать. Выключиться. Это тоже важно. Что-то типа медитации. Не сидеть в позе лотоса и не повторять ртом «ум», как мелкий карп в аквариуме, а читать Агату Кристи или Кларка. Или наших. «Победа Психбольного». «Психбольной выходит на тропу». Прочел — время прошло, как не было. Для некоторых это счастье. Я говорю серьезно. Когда бессонница, проблемы, когда горе. В этом состоянии, если жизнь загнала в тупик, такая литература (или музыка туктуктуктук, как выведенный на динамик пульс футболиста перед воротами), или мыльные оперы, или компьютерные игры как снотворное на ночь — это важно. Многие оглушают себя разными способами как рыбу — всплыть кверху брюхом и все. Чем скорей тем лучше. Но некоторые иногда думают, любят думать. Вот, собственно, для таких моментов существует чтение. Думающему чем сложней дать задачу, тем он будет благодарнее. И в театр люди ходят по разным поводам: одни забыть — другие вспомнить. И для таких людей факт не так важен (описанный Пушкиным, Лермонтовым, Шекспиром), как важно поразмышлять. Побеседовать с собой. Примерить ситуацию на себя. Что-то решить. У меня есть и такие читатели, которые не решают проблем, а просто им подходит способ рассказа. Им, допустим, кажется, что это поэзия, все эти мои страшные случаи. Об этом иногда даже пишут в газетах статьи. И этим людям я благодарна. Недавно ко мне подошла одна милая дама, врач-психиатр из Лондона, и сказала, что она будет теперь моя ученица по драматургии, и какой первый совет я ей могу дать. (И сюжет, кстати, заодно.) Сюжет я ей дала сразу, мама вышла замуж. Все разрабатывали эту тему, начиная с Эсхила и вплоть до Шекспира и Вампилова. Тема неисчерпаемая. — А вот совет, совет дайте, — твердила дама. Она была немного пьяненькая. Все присутствующие были слегка под этим делом. Мы отмечали открытие выставки недавно умершего замечательного художника М.Рогинского. Дело происходило в чужой мастерской. Уйти от ответа на ограниченной территории не представлялось возможным. Схватить в охапку пальто и шапку значило обидеть ни в чем не повинного ослабевшего человека, к тому же врача. К тому же когда-то она пригласила нас всех в Лондон и объявила, что это фестиваль «Женщины России». Я собрала все свои силы и сказала: — Проблема должна быть неразрешимая! — Че? Простите, че? — пролепетала врач. — У вас в пьесе должна быть неразрешимая проблема!!! Моя будущая ученица дрогнула и отошла. Так сама собой сформулирована оказалась главная причина, по которой пишутся пьесы — есть неразрешимая проблема, и она таковой и останется, чтобы режиссерам и зрителям было над чем подумать. И в который раз я попытаюсь объяснить, что каждый жанр требует своих средств выражения. Как бывает разная погода и разное время дня — так бывают и разные жанры. Летом, в хороший денек, когда зелень и легкий пахучий ветер, когда вода блещет и наверху зависло невесомое пушистое облачко — это похоже на короткую веселую сказку. На шутку, на смешной стишок. На перековерканные словечки, которые надо складывать, чтобы понять. Это все жанр дня, жанр смешной сказки и стиха. Уже вечером, когда лес подступает к веранде, месяц висит тяжелый, золотой, когда в темноте и сырости сладко пахнут белые табаки, а от самовара тянет смолистым дымком — это уже может быть другая сказка, длинная и интересная. Сказка на ночь, с приключениями, горестями, но всегда с победой в конце. Потому что этот жанр — сказка — он всегда требует хорошего конца. Другое дело такой жанр как новелла. Есть новелла лирическая, «Дом с мезонином» Чехова, есть новелла и лирическая и комическая, как у О'Генри. Все это — как хороший вечер на веранде, веселая беседа с друзьями, разговор с милым человеком, расставание, отъезд, может быть, навсегда. Но настоящая новелла — это жанр тяжелого сна. Она как удар под дых. После нее долго опоминаешься. После нее надо вспоминать и думать. Она застревает в памяти и не уйдет никогда, становится фактом вашей жизни. Великие новеллы XX века — «Легкое дыхание» Бунина, «Рассказ о семи повешенных» Леонида Андреева, который мне много раз снился, и моя бабушка, выходя из фургона на казнь, повязывала всем платочки на шею и крепко целовала… «Весна в Фиальте» Набокова, «Возвращение» Платонова. Новелла редко кончается хорошо, такой жанр. Она вызывает слезы. Роман не кончается ни хорошо ни плохо, он длится как жизнь, этот жанр подробен, в нем устраиваешься удобно и потом можешь читать хоть кусками. Его и пишут долго, иногда убивая себя, как убил себя Марсель Пруст непосильной для больного человека работой, написав великую и самую трудную книгу XX века «В поисках утраченного времени». Как истощил себя Булгаков, работая до последнего над «Мастером и Маргаритой». Как Джойс — он долгие годы диктовал свой заключительный роман «Поминки по Финнегану», совершенно непонятные тексты, и на расшифровку одной только главы из этого романа у польского исследователя М.Сломчиньского ушло двадцать лет… Джойс ослеп окончательно над этим своим трудом и вскоре умер. А разгадка этого непонятного текста, по-моему, ходит рядом — у бедного Джойса сошла с ума любимая дочь, и он попытался, может быть, написать роман ее языком, языком, в котором все отдельные слова понятны, а вместе они не значат ничего — или значат все. Попробуйте составить фразу, не значащую ничего. Не выйдет. Я как-то вставила в свою пьесу «Бифем» такие тексты. Но они просто обозначали помехи в микрофоне, неразборчивость. А Джойс написал целый роман! Или вот есть драма. В жанре драмы самое важное, как ни странно, чтобы зритель смеялся на спектакле — почти до конца. В конце надо дать ему поплакать. Вот этот жанр драматургии — трагикомедия или даже комическая трагедия — его нельзя написать подзаголовком. Скажем, драматургическое произведение «Сны в саду пустяков», а в скобках «трагикомедия». Потому что если это трагикомедия, то это не жанр, а удача. Получилось — жанр, а не получилось — извините, какая там трагикомедия, если зрители, не всколыхнувшись ни разу, пошли домой как были, с новыми ощущениями в виде бутылки «Пепси» и подозрительного театрального пирожного в животе? А какие бывают, допустим, жанры у ночи? Некоторым людям ночь дана для крепкого сна, другим — для пира и прогулок, третьим — для воспоминаний, ненаписанных писем и слез, четвертым — для тайных и нехороших промыслов, для греха. Жанр крепкого, интересного сна я бы определила как длинный роман, жанр пира и прогулок — как комедию (часто с переходом в историю болезни или милицейский отчет), жанр тайных промыслов — сами знаете, это как криминальное чтиво, или род порнухи и игривых статеек в мужских журналах. Но любовь, воспоминания и слезы — это уже новелла. И оставьте каждому жанру свое. Все они поместятся на книжной полке. А вот как обойтись писателю, который заплакал, написав свой рассказ о любви? Как ему утешить себя? Чем успокоиться? Имелся у меня такой метод, когда они все были маленькие. Надо просто рассказать детям (Кузе, Мышепотаму, Уте, Мыши и мальчику Поросенку Петру Первому, а также тому Кенгуренку, который пока сидит в сумке) — рассказать им на ночь сказку! А потом, утром, если получится, записать эту сказку, и — когда-нибудь — опубликовать… Но вот читатель — он не помнит добра, не помнит сказок. В его бедном сердце, как шип, торчит прочитанная новелла или увиденная пьеса. И читатели горько упрекают автора, не прощают ему, помнят… Иногда долго. Спасибо им. |
||
|