"Трактат об умении жить для молодых поколений (Революция повседневной жизни)" - читать интересную книгу автора (Ванейгем Рауль)

22 глава «Хронотоп реальной жизни и исправление прошлого»

Диалектика разложения и преодоления — это диалектика разорванного и объединённого хронотопа (1). — Новый пролетариат несёт в себе реализацию детства, его хронотопа (2). — История разделений медленно разрешается в конце «историзирующей» истории (3). — Цикличное время и линейное время. — Живой хронотоп — это хронотоп преобразования, а ролевой хронотоп — хронотоп адаптации. — Какова функция прошлого и его проекции в будущее? Запретить настоящее. Историческая идеология — это экран между волей к индивидуальной самореализации и волей к созиданию истории; она не позволяет им побрататься и смешаться (4). Настоящее — это хронотоп в процессе создания; он подразумевает исправление прошлого (5).


1

В той мере, в какой специалисты организуют выживание вида и оставляют учёные схемы для программирования истории, воля к преобразованию мира путём изменения жизни растёт повсюду среди людей. Точно так же, над каждым отдельным существом нависает, как и над всем человечеством, всеобщее отчаяние, по ту сторону, которого существует лишь уничтожение или преодоление. Это эпоха, в которую историческая эволюция и история индивида смешиваются, будучи направленными к общему конечному результату: к состоянию вещи и его отрицанию. И можно сказать, что история вида и мириады индивидуальных историй собираются, чтобы умереть вместе, или же вместе начать заново ВСЁ. Прошлое накатывает на нас со своими семенами смерти и ростками жизни. И наше детство тоже участвует в свидании, под угрозой гибели Лота.

Из опасности, нависающей над детством, придёт, я верю в это, вспышка бунта против ужасающего старения к которому приговаривает насильственное потребление идеологий и удобств. Мне хотелось бы подчеркнуть аналогичность грёз и желаний, бесспорно представленных в воле феодалов и в субъективной воле детей. Реализуя детство, разве мы не реализуем проект старинных властителей, мы, взрослые технократического века, богатые тем, чего не хватает детям, сильные там, где были слабы самые великие завоеватели? Разве мы не отождествим историю с индивидуальной судьбой лучше, чем осмеливались мечтать в своих самых разнузданных фантазиях Тамерлан и Гелиогабал?

Примат жизни над выживанием — это историческое движение, которое уничтожит историю. Строить повседневную жизнь, реализовать историю, эти два ключевых лозунга отныне становятся одним. Каким будет объединённое построение жизни и нового общества, какой будет революция повседневной жизни? Ничем иным как преодолением, сменяющим собой разложение, в той мере в какой сознание текущего разложения подпитывает собой сознание необходимого преодоления.

Как бы далеко они ни заходили в историю, все попытки преодоления являются частью текущей поэзии обращения перспективы вспять. Они становятся её частью мгновенно, пересекая барьеры времени и пространства и разрушая их. Факт, что конец всего отчуждения начинается с конца отчуждения между временем и пространством. И отсюда становится очевидным, что воссоздание этого первобытного единства осуществляется через критический анализ детского хронотопа, хронотопа целостных обществ и хронотопа фрагментарных обществ, несущих в себе разложение и, наконец—то возможное преодоление.


2

Болезнь выживания быстро может превратить молодого человека, если он не будет осторожным, в старого фаустианца, отягощённого сожалениями, страстно желающего молодости, которую он переживает не замечая её. Тинэйджер уже обладает первыми морщинами потребителя. Мало, что отделяет его от шестидесятилетнего; он потребляет всё быстрее и быстрее, зарабатывая себе преждевременную старость под ритм своих компромиссов с фальшью. Если он опоздает с самоутверждением, прошлое закроется за ним; он больше не вернётся к тому, что совершил, даже для того, чтобы исправить это. Многое отделяет его от детей, с которыми он играл лишь вчера. Он присоединился к тривиальности рынка, принимая своё представительство в обществе зрелища в обмен на поэзию, свободу, субъективное богатство детства. И, тем не менее, если он вернётся к самому себе, очнётся от кошмара, каким же врагом сил порядка он станет? Его увидят защищающим права своего детства самым грозным оружием дряхлой технократии. Известно, какими поразительными достижениями охарактеризовало себя племя Симба в лумумбистской революции, несмотря на своё смехотворное снаряжение; насколько же большего можем мы ожидать от равно взбешённого поколения, вооружённого с большей последовательностью и вышедшего на театр действий, покрывающий собой все аспекты повседневной жизни?

Все аспекты повседневной жизни в своём роде проживаются в детстве в некоей зародышевой форме. Накопление событий, прожитых за несколько дней, несколько часов, не позволяет времени утекать. Два месяца каникул — это целая вечность. Два месяца для старика — горсть разрозненных минут. Дни ребёнка уходят от взрослого времени; это время, наполненное субъективностью, страстью, мечтой, заселяющей реальность. Вне его, за ним присматривают воспитатели, они ждут, с часами в руках, когда ребёнок войдёт в круг часов. Они обладают временем. И сначала, ребёнок воспринимает навязывание ему взрослого времени как вторжение; затем он в итоге поддаётся ему, соглашается на старение. Не зная обо всех методах обусловливания, он позволяет заманить себя в ловушку, подобно молодому животному. Когда он приобретает оружие критики, он хочет обратить его против времени, но годы уже увели его далеко от мишени. Детство остаётся в его сердце подобно открытой ране.

Нас тоже преследует детство, в то время как социальная организация, научным образом, уничтожает его. Психосоциологи следят за этим, а маркетологи уже восклицают: «Посмотрите на все эти маленькие милые доллары»[15]. Новая система исчисления.

На улицах играют дети. Один из них внезапно выходит из группы, подходит ко мне, неся в себе самые красивые грёзы моей памяти. Он учит меня — поскольку моя безграмотность по данному вопросу была единственной причиной моего падения — тому, что уничтожает концепцию возраста: возможности переживать много событий; не просто видеть, как они уходят, но жить ими, воссоздавать их без конца. И теперь, на этом этапе, когда всё ускользает от меня и всё становится ясным для меня, как не возникнуть из—под множества ложных желаний дикому инстинкту к целостности, детскости, ставшей опасной благодаря урокам истории и классовой борьбы? Реализация детства во взрослом мире — как не быть новому пролетариату её самым чистым носителем?

Мы — открыватели нового и всё же знакомого мира, которому не хватает единства времени и пространства; насыщенного отчуждением, всё ещё фрагментированного мира. Полу—варварство наших тел, наших потребностей, нашей спонтанности (этого детства, обогащённого сознательностью) обеспечивает нас секретными доступами, которые всегда игнорировали аристократические века, и о которых буржуазия даже не подозревала. Они позволяют нам войти в лабиринт незаконченных цивилизаций и всех зародышевых преодолений, зачатых и спрятанных историей. Наши вновь обретённые желания детства вновь обнаруживают детство наших желаний. Из диких глубин прошлого, которое всегда так близко к нам и так незавершённо, появляется новая география страстей.


3

Будучи подвижным в неподвижности, время целостных обществ является цикличным. Живые существа и вещи следуют своим ходом, передвигаясь по окружности с Богом в центре. Это Божеское ядро, неизменное нигде и везде, измеряет длительность вечной власти. Оно является своей собственной нормой и нормой всего того, что, с одинаковым тяготением на равном расстоянии от него, развивается и возвращается, никогда не утекая совсем, фактически никогда не отвязываясь от него. «Тринадцатый возвращается и вновь становится первым».

Пространство единых обществ организуется в функции времени. Так же как не существует иного времени, кроме времени Бога, кажется, что не существует иного пространства, кроме пространства, контролируемого Богом. Это пространство распространяется от центра к периферии, от небес к земле, от Одного к множеству. На первый взгляд, время не имеет никакого существенного значения, не отдаляя и не приближая Бога. Напротив, пространство — это путь к Богу: восходящая тропа к духовной возвышенности и иерархической карьере. Время, по сути, принадлежит Богу, но пространство, данное людям, сохраняет специфически человеческий, несократимый характер. Фактически, человек может карабкаться вверх или падать, подниматься или опускаться социально, гарантировать себе спасение или рисковать проклятием. Пространство, это человеческое присутствие, место его относительной свободы, когда время заключает его в свою окружность. И что такое Страшный Суд, если не Бог, возвращающий себе время, центр, засасывающий периферию и нагромождающий на своей нематериальной точке тотальность пространства, поделенного между его созданиями? Уничтожение человеческой материи (заполненности ею пространства), таков проект повелителя, неспособного полностью овладеть своим рабом, и следовательно не способного помешать последнему владеть им частично.

Длительность удерживает пространство; она тащит нас к смерти, она пожирает пространство нашей жизни. Тем не менее, это различие не проявляется так уж ярко в ходе истории. Точно так же, как и буржуазные общества, общества феодальные были обществами отчуждения, потому что отчуждение основывается на частной собственности, но всё же они обладали над первыми преимуществом обладания потрясающей силой симуляции. 

Сила мифа объединяет разъединённые элементы, она заставляет жить в единстве, фальшивыми способами, конечно, но в мире, где фальшь является Одним и единодушно признаётся последовательной общиной (племенем, кланом, королевством). Бог — это образ, символ преодоления разъединённых времени и пространства. Всё то, что «живёт» в Боге, участвует в этом преодолении. Большая часть участвует в нём опосредованно, т. е. соответствует, в пространстве и времени своей повседневной жизни, организаторам иерархизированного надлежащим образом пространства, простым смертным Божьим, попам, шефам. В награду за свою покорность, им поступает предложение вечной длительности, гарантия чистой временности в Боге. 

Другие игнорируют подобную сделку. Они мечтали обрести вечное настоящее, которое жалует им абсолютная власть над миром. Постоянно удивляешься аналогичности между специфическим детским хронотопом и волей великих мистиков к единому. Так Григорий Палама (1341) мог описывать Озарение как нечто вроде нематериального сознания единства: «Свет существует по ту сторону времени и пространства […] Тот, кто участвует в божественной энергии, сам становится Светом в каком—то смысле; он един со светом и, вместе со светом, он в полном сознании видит всё, что остаётся скрытым от тех, кто не удостоился этой милости».

Эта смутная надежда, которая может быть только неразличимой, даже неописуемой, была вульгаризована и уточнена переходной буржуазной эпохой. Она конкретизировала её, нанося смертельный удар аристократии и её духовности, она сделала её возможной, доводя до крайности своё собственное разложение. История отчуждения медленно разрешается в конце отчуждения. Феодальная иллюзия единства мало помалу воплотилась в освободительном единстве жизни, которую предстоит построить, по ту сторону материально гарантированного выживания.


4

Рассуждения Эйнштейна о времени и пространстве напоминают нам в своём роде о том, что Бог мёртв. Как только он покидает пределы мифа, разлад между временем и пространством погружает сознание в болезнь, пережившую свои хорошенькие деньки при Романтизме (привлекательность дальних стран, сожаления об уходящем времени…)

Что такое время в буржуазном сознании? Время Бога? Отнюдь нет, скорее время власти, время фрагментарной власти. Фрагментированное время, чьей единой мерой является момент — этот момент, пытающийся стать напоминанием цикличного времени. Уже не окружность, но прямая линия, конечная и бесконечная; уже не синхронность в регулировании каждого человека по часам Бога, но последовательность состояний, в которых каждый гонится за самим собой, не в силах поймать себя, как если бы проклятие Становления позволяло нам увидеть только свою спину, при том, что человеческое лицо остаётся непознанным, недоступным, вечно будущим; уже не круговое пространство, обнимаемое центральным глазом Всемогущего, но серия мелких точек, автономных в видимости, но интегрирующихся в реальности, в соответствии с ритмом последовательности, вдоль линии, обнаруживаемой ими каждый раз, когда одна соединяется с другой.

В песочных часах Средневековья, время утекало, но один и тот же песок перетекал из одного полушария в другое. На круглом циферблате часов, время шелушится, никогда не возвращаясь. Ирония форм: новый дух занимает свою у мёртвой реальности, и именно смерть времени, смерть своего времени носит на себе буржуазия, в виде наручных часов сделанных по образцу бижутерии гуманистических мечтаний, с цикличной внешностью.

Но ничто не создано из него, и это времена часовщиков. Экономический императив превратил каждого человека в живой хронометр, знак отличия на запястье. Это время работы, прогресса, ВВП, время производства, потребления, планирования; время зрелища, время для поцелуя, время клише, время для каждой вещи (время — деньги). Время—товар. Время выживания.

Пространство — это точка в линии времени, в машине, преобразующей будущее в прошлое. Время контролирует живое пространство, но оно контролирует его извне, заставляя его протекать, на промежуточной стадии. В то же время, пространство индивидуальной жизни не является чистым пространством, а время, включенное в него, не является чистой временностью. Стоит проанализировать этот вопрос тщательнее.

Каждая точка, заканчивающая линию, уникальна, особенна, и, тем не менее, как только добавляется новая точка, предыдущая тонет в единообразной линии, переваривается прошлым, повидавшим и иные прошлые времена. Невозможно различить их. Так каждая точка удлиняет линию, благодаря которой она исчезает.

По этой модели власть, разрушая и подменяя, гарантирует себе свою длительность, но, в то же время, люди, которых призывают потреблять власть, уничтожают и обновляют её своей длительностью. Если власть уничтожит всё, она уничтожит себя; если она не уничтожит ничего, уничтожат её. Только между этими двумя полюсами длится это противоречие, сближающее их день за днём всё сильнее. И её длительность подчиняется простой длительности людей, т. е. перманентности их выживания. Вот почему проблема разъединённого хронотопа сегодня стоит в революционных терминах.

Пространство жизни вполне может быть вселенной грёз, желаний, плодовитого творчества, однако, в порядке длительности, это лишь точка, следующая за другой; её движение обладает точным значением, значением её уничтожения. Она появляется, растёт, исчезает, в анонимной линии прошлого, где её труп предлагает материал для скачков в памяти и для историков.

Преимущество живой точки пространства в том, что она частично выходит из системы обобщённой обусловленности; её недостаток в том, что она ничего из себя не представляет сама по себе. Пространство повседневной жизни слегка подрывает время в своих целях, оно заключает время в себе и присваивает его. С другой стороны, утекающее время пропитывает собой живое пространство и обращает внутрь чувство преходящего, разрушения, смерти. Я объяснюсь. 

Точечное пространство повседневной жизни крадёт фрагмент «внешнего» времени, благодаря которому оно создаёт себе единый хронотоп: это хронотоп моментов, творчества, удовольствия, оргазма. Место для подобной алхимии микроскопично, но его живая интенсивность такова, что она обладает для большинства людей несравненным очарованием. Глазами власти, смотрящей снаружи, страстный момент является лишь смехотворной точкой, моментом из будущего опустошённым в прошлое. Из настоящего, как непосредственного, субъективного присутствия, линия объективного времени не знает ничего и ничего не хочет знать. И, в свою очередь, субъективная жизнь, сконцентрированная в пространстве одной точки — моя радость, моё удовольствие, мои мечты — ничего не хочет знать об утекающем времени, о линейном времени, о времени вещей. Наоборот, она хочет знать всё о своём настоящем, потому что, в конце концов, она является только настоящим.

Из вовлекающего его в себя времени, живое пространство изымает частичку, в которой оно создаёт своё настоящее, в которой оно пытается создать своё настоящее, поскольку настоящее должно всегда находиться в построении. Это единый хронотоп любви, поэзии, удовольствия, общения… Это реальная жизнь без мёртвого времени. С другой стороны, линейное время, объективное время, утекающее время, проникает, в свою очередь, в пространство, выделенное повседневной жизни. Оно проникает в него как негативное время, мёртвое время, как отражение времени уничтожения. Это время роли, время в интерьере самой жизни, влекущее к бесплотности, к отказу от пространства подлинной жизни, к сжиманию и предпочтению видимостей, зрелищной функции. Хронотоп рождённый от этого гибридного брака является исключительно хронотопом выживания.

Что такое частная жизнь? В любой момент, в любой точке направленной к уничтожению вдоль линии выживания, это амальгама реального хронотопа (момента) и фальшивого (роль). Ясно, что структура частной жизни не подчиняется этой дихотомии. Существует постоянное взаимодействие. Так, ограничения, окружающие реальную жизнь со всех сторон, и заталкивающие её в слишком тесное пространство, заставляют её превращаться в роль, присоединяться к утекающему времени в виде товара, становиться чисто монотонным и создавать, в качестве ускоренного времени, фиктивное пространство видимости. В то же время, болезнь, рождённая из неподлинности, фальшиво проживаемое пространство, отсылает нас к поиску реального времени, времени субъективности, настоящего. Отсюда, частная жизнь диалектически является пространством реальной жизни + фиктивным зрелищным временем + фиктивным зрелищным пространством + временем реальной жизни.

Чем больше фиктивное время смешивается с создаваемым им фиктивным пространством, тем больше мы склоняемся к состоянию вещи, чистой меновой стоимости. Чем больше пространство подлинной жизни смешивается со временем реальной жизни, тем больше утверждается автономия человека. Хронотоп единой жизни является первичной базой герильи, искрой качества в ночи, всё ещё скрывающей в себе революцию повседневной жизни.

Следовательно, не только объективное время яростно стремится уничтожить точечное пространство, отбрасывая его в прошлое, но оно также грызёт его изнутри, вводя в нём этот ускоренный ритм, создающий сущность роли (фиктивное пространство роли фактически является результатом быстрого повторения одного и того же отношения, подобно тому, как повторение образа на плёнке заставляет его оживать). Роль устанавливает в субъективном сознании механизм утекающего времени, старения, смерти. Вот эта «складка, в которую зажато сознание» о которой говорил Антонен Арто. Доминируемая линейным временем извне и временем роли снаружи, субъективность обречена становиться вещью, ценным товаром. Этот процесс исторически ускоряется. Фактически, отныне роль является потреблением времени в обществе, в котором признаётся лишь время потребления. И опять же, единство угнетения создаёт единство противостояния ему. Что такое смерть сегодня? Отсутствие субъективности и отсутствие настоящего.

Реакция воли к жизни всегда едина. Большая часть индивидов занимается, во благо живому пространству, самым настоящим саботажем времени. Если их попытки усилить интенсивность реальной жизни, увеличить хронотоп подлинности, не теряются в хаотичности и не фрагментируются под воздействием силы отчуждения, кто знает, возможно объективное время, время смерти, может быть разбито? Разве революционный момент не является вечной юностью?

*

Проект обогащения хронотопа реальной жизни должен пройти через анализ того, что обедняет его. Линейное время владеет людьми лишь в той мере, в которой оно запрещает им преобразовывать мир, в той мере в какой оно заставляет их адаптироваться к нему. Для власти, враг номер ОДИН — это свободно излучающееся индивидуальное творчество. А сила творчества заключается в единстве. Как власть пытается разбить единство живого хронотопа? Преобразуя реальную жизнь в товар, выбрасывая её на рынок зрелища на милость спроса и предложения ролей и стереотипов. Именно это я исследовал на страницах посвящённых роли (XV глава). Возвращаясь к особой форме отождествления: совместная привлекательность прошлого и будущего уничтожает настоящее. Наконец, пытаясь интегрировать волю к построению хронотопа реальной жизни (иными словами, к построению ситуаций, которые стоит прожить) в идеологию истории. Я задержусь подробнее на последних двух пунктах.

*

С точки зрения власти, нет живых моментов (у реальной жизни нет имени), только моменты, следующие друг за другом, равные друг другу в линии прошлого. Вся система обусловливания вульгаризует это видение, тайное убеждение пропитывает его. Вот результат. Где находится это настоящее, о котором говорят? В каком забытом уголке повседневного существования?

Всё это воспоминание и предвосхищение. Призрак моего следующего свидания объединяется с призраком прошлого свидания, преследуя меня. Каждая секунда оттягивает меня от момента, который ушёл, к тому, который состоится. Каждая секунда абстрагирует меня от самого себя; сейчас не существует никогда. Пустопорожние движения должны гарантировать, что все являются прохожими, или, как мы забавно выражаемся, проводят время, они должны даже гарантировать, что время постоянно протекает через человека. Когда Шопенгауэр пишет: «До Канта мы были во времени; после Канта время находится в нас», он хорошо показывает, как время старения и немощи подпитывает собой сознание. Но до интеллекта Шопенгауэра не доходит, что четвертование человека на дыбе времени, сведённого к очевидной разнице между будущим и прошлым, является причиной, заставляющей его, как философа, выстраивать свою мистику отчаяния.

И каково же отчаяние и головокружение человека, растянутого между двумя моментами, которые он преследует зигзагами, не достигая ни их, ни себя. Ещё хуже страстное ожидание: вы подпадаете под заклятие прошлого момента, момента любви, например, когда должна появиться женщина, которую вы любите, вы предугадываете это, вы предчувствуете её ласки… Страстное ожидание — это, в общем, тень ситуации, которую предстоит построить. Но, следует признать, что большую часть времени круговорот воспоминаний и предвосхищений мешает ожиданию и чувству настоящего, он занимается бешеной гонкой за мёртвым временем и пустыми моментами.

В борьбе власти нет иного будущего, кроме повторяющегося прошлого. Доза известной неподлинности благодаря тому, что мы называем перспективным воображением, движется вперёд, во время, заполненное им полнейшим вакуумом загодя. Наши единственные воспоминания — это воспоминания о некогда сыгранных ролях, наше единственное будущее — это бесконечный римэйк. Человеческая память должна подчиняться только воле власти к утверждению во времени в качестве постоянного воспоминания о своём настоящем. A nihil novi sub sole[16], вульгарно переводится как «начальник нужен всегда». 

Будущее, предполагаемое под этикеткой «других времён» достойным образом отвечает другому пространству, в котором мне предлагают проводить досуг. Сменяется время, сменяется кожа, сменяются часы, сменяется роль; только отчуждение не меняется. Каждый раз, когда я являюсь другим, я мечусь между прошлым и будущим. У ролей никогда не бывает настоящего. Как можно хотеть успешного исполнения роли? Если я упускаю своё настоящее — здесь это всегда где—то ещё — могу ли я оказаться в окружении приятного прошлого и будущего?

*

Самоотождествление с прошлым—будущим — это венец достижений исторической идеологии, благодаря которому индивидуальная и коллективная воля к господству над историей развивается стоя на голове.

Время — это форма интеллектуального восприятия, явно не изобретение человека, но диалектические отношения с внешней реальностью, отношения данника вследствие отчуждения и человеческой борьбы в этом отчуждении и против него.

Абсолютно подчинённое адаптации животное не обладает сознанием времени. Человек отрицает адаптацию, он претендует на преобразование мира. Каждый раз, когда он терпит неудачу в своей воле демиурга, он познаёт мучительную необходимость адаптации, он испытывает мучительную боль, когда чувствует себя доведённым до пассивности животного. Сознание необходимой адаптации — это сознание утекающего времени. Вот почему время связано с человеческим страданием. И чем больше необходимость адаптироваться к обстоятельствам приводит его к желанию и возможности изменить их, тем больше осознание времени берёт его за глотку. Не является ли болезнь выживания лишь обострённым осознанием утекающего времени и иного пространства, осознанием отчуждения? Отрицать осознание старения и объективных условий стареющего сознания означает ещё большую потребность желания творить историю, с большей сознательностью и в соответствии с желаниями субъективности каждого.

Единственным мотивом исторической идеологии является потребность помешать людям самим творить историю. Как ещё отвлечь людей от их настоящего, если не привлекать их в зоны утекающего времени? Такая роль выпала историку. Историк организует прошлое, он фрагментирует его в соответствии с официальной линией времени, затем он сортирует события по категориям ad hoc. Эти категории лёгкого использования помещают события в карантин. Незыблемые пояснения изолируют его, консервируют его, мешают ему ожить, воскреснуть, вновь выйти на улицы нашей повседневности. Событие замораживается. Это защита от возможности достичь его, преобразовать его, усовершенствовать его, прийти к его преодолению. Оно находится где—то там, подвешенное навеки для восхищения эстетов. Лёгкое изменение его смысла и прошлое переносится в будущее. Будущее является лишь повтором для историков. Будущее, предсказываемое ими — это коллаж из воспоминаний, их воспоминаний. Вульгаризованное сталинскими мыслителями, знаменитое понятие Смысла Истории кончило тем, что полностью лишило человечности будущее, так же как и прошлое.

Современному индивиду, вынужденному отождествлять себя с другими временами и другими персонажами, удалось упустить своё настоящее, украденное под покровительством историцизма. Он теряет вкус к подлинной жизни в зрелищном хронотопе («Вы войдёте в историю, товарищи!»). В остальном же, тем кто отказывается от героизма вовлечённости в историю, свою дополнительную мистификацию предлагает психологический сектор. Эти две категории действуют плечом к плечу, они смешиваются в крайней нищете интеграции. Выбирают, как правило, между историей и маленькой безмятежной жизнью.

Исторические или нет, загнивают все роли. Кризис истории и кризис повседневной жизни смешиваются друг с другом. Это будет взрывная смесь. Отныне историю следует саботировать в субъективных целях; с помощью всего человечества. Маркс, в общем—то, не желал ничего иного.


5

В течение около века, значительные движения в живописи подавали себя как игру — даже как шутку — с пространством. Ничто не могло выразить беспокойный и страстный поиск нового живого пространства лучше художественной творческой энергии. И как, если не в соответствии с неписаными законами юмора (я думаю о дебютах импрессионизма, пуантильизма, фовизма, кубизма, дадаистских коллажей, первых абстраций) лучше интерпретировать ощущение, что искусство уже не может предложить достойного решения?

Болезнь, которая в начале распознаётся у художника, разрослась по мере того, как разлагалось искусство, охватывая сознание растущего количества людей. Построение искусства жизни стало сегодня всенародным требованием. Следует конкретизировать поиски художественного прошлого, так бездумно оставленного в самом деле, в страстно проживаемом хронотопе.

Воспоминания здесь — это воспоминания о смертельных ранах. То, что не завершается, гниёт. Прошлое стало неисправимым и, по иронии, те, кто говорит о нём как об определённой данности, не перестают молоть его, фальсифицировать его, изменять в соответствии с текущими вкусами подобно несчастному Уилсону, из 1984—го Оруэлла, переписывавшего статьи в старых официальных газетах, противоречащие последующей эволюции событий.

Существует лишь один позволительный тип забвения: тот, что стирает прошлое, реализуя его. Тот, что спасает от разложения путём преодоления. Факты, как бы далеко они не располагались, никогда не говорят своего последнего слова. Радикальной перемены в настоящем достаточно для того, чтобы они снялись со своей дыбы и пали к нашим ногам. В отношении прошлого, я не знаю более трогательного свидетельства, чем случай, приведённый Виктором Сержем в Покорённом городе. Я и не хочу знать более примерных случаев.

К концу конференции по Парижской Коммуне, данной с один из самых сильных моментов большевистской революции, один из солдат с трудом поднялся со своего кресла в глубине зала. «Хорошо был слышен его командный тон:

„— Расскажите историю казни доктора Мильера“.

Прямой, массивный, с лицом запрокинутым так, что из лица были видны только крупные, заросшие скулы, угрюмые губы, морщины на лбу — он напоминал некоторые портреты Бетховена — он слушал следующее: доктор Мильер, в тёмно—синем плаще и цилиндре, которого ведут под дождём по парижским улицам, — поставленный на колени на ступенях Пантеона, — выкрикивающий „Да здравствует человечество!“ — слова версальского часового опирающегося на парапет чуть поодаль: „Щас тебя выебут с твоим человечеством!“

Тёмной ночью, этот добрый крестьянин приблизился к конферансье на неосвещённой улице […] Он хотел поделиться секретом. Его молчаливость словно испарилась.

— Я тоже был в правительстве Перми в прошлом году, когда взбунтовались кулаки […] По дороге я прочитал брошюру Арну Смерть Коммуны. Хорошая брошюра. Я думал о Мильере. Я отомстил за Мильера, гражданин! Это был прекрасный день в моей жизни, а у меня их было немного. Я отомстил за него, тютелька в тютельку. Точно так же как там, я расстрелял на ступенях лестницы самого крупного помещика губернии; не помню его имени и плевать мне на него…

После краткой паузы он добавил: „Но на этот раз я кричал „Да здравствует человечество!““

Восстания прошлого занимают новое измерение в моём настоящем, измерение имманентной реальности, которую предстоит построить не откладывая. Аллеи Люксембургского дворца, площадь башни Сен—Жака всё ещё хранят в себе залпы и крики уничтоженной Коммуны. Но придут другие залпы и другие массовые захоронения затмят воспоминания о первых. Для того, чтобы омыть стену Федере кровью палачей когда—нибудь революционеры всех времён присоединятся к революционерам всех стран.

Строить настоящее значит исправлять прошлое, изменять значение пейзажа, освобождать мечты и неудовлетворённые желания из их несбыточности, приводить индивидуальные страсти в гармонию с коллективными. От повстанцев 1525–го до мулелистов, от Спартака до Панчо Вильи, от Лукреция до Лотреамона, существует лишь время моей воли к жизни.

Надежда на будущее тревожит наши празднества. Будущее хуже, чем Океан; оно ничего в себе не содержит. Планирование, программа, долгосрочная перспектива… это всё равно, что спекулировать крышей дома, у которого не выстроен даже первый этаж. И всё же, если ты хорошо строишь настоящее, остальное придёт в избытке.

Меня интересует только острие настоящего, его многообразие. Я хочу окружить себя, несмотря на все препятствия, сегодняшним днём, как одним большим светом; вернуть другое время и чужое пространство непосредственности повседневного опыта. Конкретизировать формулу Сестры Катрей: „Всё, что во мне, есть во мне, всё, что во мне, есть также вне меня, всё, что во мне, есть повсюду, вокруг меня, всё, что во мне, есть моё и я не вижу вокруг себя ничего, кроме того, что есть во мне“. Потому что в этом нет ничего кроме справедливого триумфа субъективности, такого, что история позволяет уже сегодня; как бы мало мы не разрушали Бастилии будущего, как бы мало мы не перестраивали наше прошлое, как бы мало мы не жиди каждую секунду так словно во имя вечного возвращения она должна возвращаться в бесконечных циклах и повторяться в точности.

Только настоящее может быть целостным. Точка невероятной плотности. Надо научиться замедлять время, жить перманентной страстью непосредственного опыта. Чемпион по теннису рассказал, как в течение очевидно тяжёлой игры, ему выпал мяч, который было слишком трудно отбить. Внезапно, он увидел, как его полёт замедляется, летит настолько медленно, что позволяет ему оценить ситуацию, принять адекватное решение и отбить его с блестящим мастерством. Время расширяется в пространстве созидания. Время ускоряется в пространстве фальши. Кто бы ни располагал поэзией настоящего, тот обязательно переживёт приключение маленького китайца, влюблённого в Королеву моря. Он отправился на дно океана в её поисках. Когда он вернулся на землю, один старик, подрезавший розы, сказал ему: „Мой дед рассказывал мне о маленьком мальчике, исчезнувшем в море, которого звали точно так же как и тебя“.

„Пунктуальность — это резерв времени“, говорит эзотерическая традиция. Как в той фразе из Pistis Sophia: „Один день света — это миллионы лет в мире“: в очистительной бане истории это, по сути, точный перевод фразы Ленина о том, что дни революции стоят веков.

Дело всегда в том, чтобы разрешить противоречия настоящего, не останавливаясь на полпути, не давая „отвлечь“ себя, направляясь прямо к преодолению. Коллективная работа, работа страсти, работа поэзии, работа игры[17]. Каким бы бедным оно ни было, настоящее всегда содержит в себе истинное богатство, богатство возможного созидания. Но эта непрерывная поэма, которая так мне нравится, вы хорошо знаете — вы достаточно живёте — всё то, что вырывает её у меня из рук.

Подчиниться водовороту мёртвого времени, старению, использованию тела и духа до пустоты? Лучше исчезнуть, бросая вызов длительности. Гражданин Анкетиль рассказывает в своём Précis de l'histoire universelle[18], появившемся в Париже в VII год Республики, об одном персидском принце, раненом тщетой этого мира и удалившемся в замок в компании сорока самых прекрасных и умных куртизанок королевства. Он умер в течение месяца от избытка наслаждения. Но, что такое смерть по сравнению с такой вечностью? Если я должен умереть, пусть это будет, по крайней мере, так, как мне этого хочется.»