"Европа в окопах (второй роман)" - читать интересную книгу автора (Кратохвил Милош В)

6

«Дядя!

Не знаю, письмо ли это, вообще ничего сейчас не знаю; ведь знать — это охватить умом вещи, связанные друг с другом, а тут — вокруг меня и во мне — все разбито, разметано…

…Но что-то я должен делать, а поскольку не могу ни ходить, ни двигать руками (сижу на дне воронки от снаряда), то, собственно, единственное, что мне доступно, — это скрести карандашом по бумаге, и хотя крик и вой вокруг не передашь, все же я буду писать, ибо у меня нет другого выбора, иначе я сойду с ума, что, возможно, еще не худший выход из положения.

Хоть бы на минуту это прекратилось! Часы у меня бог весть когда остановились, и я не имею понятия, сижу ли тут скрючившись три часа или пять, а может, и еще больше, потому что, если прошло даже всего полчаса, все равно это уже вечность, проклятая, бесчеловечная, сволочная вечность, а когда это мне окончательно надоест, — достаточно подняться в полный рост и высунуть голову наружу, в нескончаемый свинцовый ливень пуль, в град осколков. Представь себе — нет, ты этого не можешь себе представить, — за каждой буковкой моей пачкотни слышен разрыв, гром, грохот, словно обрушился дом, и опять протяжный вой и свист, предупреждающий о новом разрыве… Рев, шипенье, громыханье, длительное и прерывистое, резко ударяющее в уши и снова медленно угасающее; весь этот дикий хаос басовитых, свистящих и раздирающих барабанные перепонки звуков раздается вокруг, и в каждом звуке стальная сердцевина, посланная, чтобы убивать, пробивать, разрывать, подбрасывать к небу, вдалбливать в землю… Запыхавшаяся от постоянных усилий смерть отвратительна в своих анонимных убийствах, она ни о чем не ведает, и только трудится, трудится… Знаешь, апокалипсические всадники со средневековых гравюр, которых ты мне как-то показывал в венском Альбертинуме, были еще удивительно человечны в сравнении с тем, что творится здесь; помню, один из них был скелет, другой дьявол, третий — с ног до головы в железных доспехах, но все равно в них еще улавливалось что-то человеческое, хотя у первого уже с костей отваливалось мясо, а на лица двух других железо и зло наложили такую уродливую печать, точно это были прокаженные. Здесь же не осталось ничего человеческого. Пусть снаряды, вспахивающие землю вокруг, вылетают из стволов, пушек обслуживаемых людьми — заряжающими, наводчиками, запальщиками, — но ведь и их кто-то послал, кто-то подставил под огонь наших орудий, как мы выданы на милость и немилость их пушек, — и вот мы убиваем друг друга, отрываем руки-ноги, выворачиваем внутренности, швыряем в воздух и размазываем по земле…

И без конца вокруг гром, грохот, громыханье, вой и визг…

Этого ты не можешь видеть, но на миг я отключился от всего, мое внимание приковало горлышко бутылки, выглядывающей из кармана моего компаньона, который сидит тут, напротив (я совсем забыл о нем написать). Не нужно было даже спрашивать разрешения, я вытащил — ты бы не поверил, это оказалась старка! И было ее почти три четверти бутылки. Я не удержался — теперь уж, понятное дело, ее не больше трети.

Адский гул вокруг нашей воронки превратился в непрерывный грохот. Ну и что, пускай себе грохочет! В крайнем случае выпью еще немного. Коллега не откажет…

Только теперь могу тебе признаться, хоть я уже не раз испытывал на войне жуткий страх, но такого… Впрочем, именно теперь я почувствовал, что уже способен вполне связно об этом рассказать! Точно во мне сдвинулась какая-то стрелка и я перешел на другие рельсы, потому что на прежних живой человек уже не мог выдержать… Понятно: раз я все-таки выдержал, я уже не живой! Так ведь тоже бывает — заживо погребенный, верно? Подействовала, конечно, и старка, но одной бы ее, пожалуй, не хватило…

Так что я могу, дядя… Называю тебя просто дядей — хоть ты и не стал для меня дальше, чем был, но я-то невероятно от тебя отдалился… Так вот, я могу… Что бишь я могу? Ага, уже вспомнил: могу совершенно по-деловому и без истерии охарактеризовать ситуацию.

Melde gehorsamst,[21] мое присутствие в этой воронке объясняется следующим образом… Мы бесконечно долго не высовывали носа из своих окопов, и я имел возможность посылать тебе свои спокойные реляции и мысли простачка, пока в один прекрасный день кто-то где-то не решил начать наступление с целью прорвать вражескую оборону и, если удастся, проломить фронт неприятеля.

Gesagt, getan![22]

Вернее, gesagt — да, а вот с getan так легко уже не получилось. Наши — понимай: «наши» — начали с основательной артиллерийской подготовки… она длилась восемь часов… потом мы выскочили из окопов и пошли в штыковую атаку. Но когда добрались до передовой линии вражеских окопов, они оказались пустыми. Тогда нас снова подняли, и мы побежали дальше. Однако…

Однако те, напротив, именно этого и ожидали, и не успели мы приблизиться ко второй линии окопов, как нам устроили сущий ад. Думаю, больше половины участников атаки в эту минуту уже кормят червей, кое-кто успел сигануть назад, остаток попрятался в ямах и укрытиях, кому как удалось, я, например, сижу в этой воронке, где меня уже ожидал мой товарищ по несчастью.

С той поры я и застрял тут и теперь удивляюсь, с какой, собственно, стати я так расстраивался. Больше я не порчу себе нервы, а коллега отдал мне весь остаток бутылки. Посиживаю под плоской крышей разящих траекторий, и если переживу, то наверняка отправлюсь direktion zurük,[23] на исходные позиции. Ведь мы ведем так называемую окопную войну.

А знаешь, я только теперь начинаю сознавать, что в этом дневнике в письмах до сих пор ни разу не сказал, где, собственно, воюю за отечество и императора? Это наверняка порадовало бы нашего военного цензора, но мое умолчание имеет некую, как мне кажется, более естественную причину: словно бы я говорю и от имени солдат с остальных фронтов. (Только это хвастливое предположение я могу отнести за счет выпитой старки, а в остальном голова у меня сейчас работает так же хорошо, как несущийся на всех парах локомотив.)

Пока не встану и не высуну голову над краем воронки, я тут в полной безопасности, которой кое-кто мог бы и позавидовать. Совершенно неправдоподобно, чтобы какой-нибудь снаряд упал на то же самое место, что и его высоко эффективный предшественник, точно так же теоретически едва ли можно ожидать чего-нибудь сверху: минометами при отсечном огне не пользуются, а авиаторы уже потрудились заранее.

Так что все последующее — дело терпения (и старки).

Кажется, несколько раз уже было упомянуто, что я тут не один. Мой сосед очень непритязателен, за все время моего пребывания в воронке он никак не ограничивал свободу моих действий. Он принципиально не открывает рта, поскольку ему недостает нижней челюсти и куска шеи. Тем не менее он высоко держит голову, так как она вклинилась в щель одного из скатов воронки. Это, с его стороны, оплошность — вернее, была оплошность, ибо теперь он не спускает с меня глаз. Вспомни некоторые картины в галереях, когда экскурсовод обращает наше внимание: посмотрите, как изображенный на портрете человек провожает вас взглядом, куда бы вы ни встали. Ну вот, мой визави делает точно так же. Когда я больше уже не мог этого выносить, я снял свою каску и глубоко нахлобучил ему на голову, по самую переносицу. И он оставил меня в покое. Я даже не мог установить, к какому роду войск он принадлежал, — вся его одежда до самых петлиц облеплена грязью. Для меня это был просто солдат. Какой-то солдат. Ему уже все равно. Остальным тоже. И мне.

И все-таки я доволен, что он рядом. Этакое странное желание — разделять участь и чувства с кем угодно, лишь бы это существо хоть в какой-то мере сохраняло человеческий облик.

Разумеется, несмотря на старку, теперь уже, впрочем, выпитую, я сознаю, что пишу-то я тебе, Дядя, дорогой мой Вацлав, человек с другого света, где я еще не был втянут во все это свинство, но — не знаю, как тебе объяснить, — я просто рад, что тут рядом со мной еще и этот мертвый, точно я разговариваю с кем-то очень далеким, но все же реальным, кто находится здесь, прямо передо мной. Как смешны иллюзии и как мы привязываемся к ним, когда не знаем, что делать с самими собой!

Вот я и говорю ему, тому, без челюсти, что торчит напротив: «Хоть я и закрыл твои настырные глаза каской, это неважно, ты хорошенько слушай…»

…Но тут вдруг грохнуло где-то совсем близко, наша воронка содрогнулась, мертвый закачался, и каска сползла у него со лба. А когда он снова на меня взглянул, я тут же забыл, что собирался ему сказать…

Что я хотел? Что же я хотел?..

А было это наверняка страшно важно… для меня. (Возможно, я еще поплачусь за то, что не договорил.)

Дядя, вполне может статься, что ближайшие минуты я не переживу, но хочу, чтобы дошли до тебя мои, быть может, последние мысли: война, да, именно эта война, которая швыряет меня, как теннисный мячик, нашпигована самочинной взрывной, уничтожающей силой; она в пух и прах разметала привычные перспективы любого из тех, кто натянул на себя форменный мундир, и вдобавок окутала дымной мглой от разрывов снарядов, мин и шрапнели все виды на будущее, ибо пробудила в людях звериные инстинкты, показала, что можно ввергнуть человечество в бездну преступлений, если умело этими инстинктами руководить.

Понимаю, где-то существует объяснение, но я им не владею, я его не знаю. А раз не знаю, что мне делать? Покончить со всем, высунув голову над краем воронки?

Наверху все еще громыхает, свищет, бухает…

А этот, напротив…

Теперь бы мне вспомнить хоть одну песенку своего детства…

Нет, не вспомню…

Неверно, это и невозможно.

Здесь…»