"Камероны" - читать интересную книгу автора (Крайтон Роберт)12И все же он привык к тому, что со временем станет рассматривать, как преступление против разума и человека. Слишком легко люди все приемлют, – приемлют даже то, что невозможно принять. Гиллон спустился в шахту и, чтобы доказать, что он человек, стал работать как зверь. Поскольку он был новичок, да к тому же и пришлый, его поставили в шахте «Леди Джейн № 2» на самый низ жилы, хотя он был намного выше самого высокого углекопа в Питманго. Он работал весь день, лежа на боку, в воде, которая порой достигала четырех и даже пяти дюймов высоты, и вечером, вернувшись домой, был настолько измучен, что даже не мог помыться, пока не поспит, даже чаю не пил, все тело у него ныло от удушливой жары в шахте, и от ледяной воды, и от того, что приходилось лежать в неудобной позе. А утром – черным как ночь – его будил гудок, и одежда у него была все еще мокрая, хотя Мэгги очень старалась высушить ее, и он одевался на глазах у ее матери, молча, без единого слова наблюдавшей за ним с порога залы, – она стояла и смотрела, такая же черная, как углекопы, нисколько не смущаясь, что так его разглядывает. «Ничего, привыкнешь, милок, привыкнешь», – то и дело твердил ему тесть. В руке ведерко, а в нем – кусочки бекона и хлеб, слегка смазанный маслом углекопов, которое, как выяснил Гиллон, вовсе и не масло, а маргарин, густой и белый, как сало, и фляга с горячим чаем, который будет совсем холодным, когда настанет время его пить. По их улице и по Тропе углекопов непрерывной вереницей идут люди; по двое, по трое, словно ручейки стекаются в реку, и вот уже целая людская река течет к мосту и к шахтам за ним, – люди идут все вместе, словно желая приободрить друг друга, чтобы сосед знал, что он не один шагает в темноте. Кто-то вдруг крикнет – чаще что-то бессвязное, просто раздастся крик во мраке, – и сердце у Гиллона сожмется, но обычно они идут молча, и те, кто вышел на поверхность после ночной смены, даже не смотрят на тех, кто идет в шахту, как будто они занимались чем-то постыдным там, внизу. Обычно слышно лишь, как позвякивают фляги с водой и с чаем, ударяясь о кирку или газовую лампу, да постукивают деревянные башмаки и подбитые железками резиновые сапоги. Есть и такие – особенно из тех, кто постарше, – которые, чтобы сберечь кожаную обувь, быстро разъедаемую шахтной водой, идут босиком. Гиллон просто не мог смотреть на их ноги. Никто не разговаривал с ним. – А ты не боишься, малый? – спросил его как-то один углекоп, когда он только начал работать в шахте. – Нет. – Нельзя не бояться: я, к примеру, каждый день трясусь. – Но больше этот человек с ним не заговаривал: должно быть, ему сказали, чтобы он не водился с чужаком. А Гиллон убедил себя, что это даже хорошо, когда не надо разговаривать. Так он работал, потихоньку постигая дело, учась пользоваться орудиями своего труда, – лежал в бурой жиже, этот бестолковый обитатель Нагорья, «мрачный мужик», как его тут прозвали, и учился рубить уголь, подрезая пласт так, чтобы потом легко было его отвалить или взрывом оторвать от жилы, учился орудовать киркой даже лежа на боку, С силой глубоко вгонять ее в уголь и под конец благодаря своим длинным рукам стал вгрызаться в пласт глубже остальных и больше выдавать на-гора, хоть и работал в самом низу жилы. На него кричал Арчи Джапп, десятник, за то, что в угле у него было слишком много сланца, и Уолтер Боун, мастер, за то, что он продолжает работать, хоть и слышит, что у него в забое из угля с шипением вырывается метан. – Я знаю, что ты храбрый, Камерон, это все знают, Камерон, но ты же не совсем дурак. Ты можешь быть храбрым, пожалуйста, но я по твоей милости вовсе не хочу тут подохнуть. Единственно, чего я не понимаю, как это ты сам еще жив. «Да потому, что я лежу, уткнувшись лицом в эту чертову землю, а газ-то, он поверху идет», – хотелось Гиллону крикнуть в ответ, но он промолчал, и шахту провентилировали, чтобы она не взорвалась и воды Фёрт-оф-Форта не поглотили их всех вместе с углем. Иной раз вперевалку приходил к нему Том Драм, протопав добрую милю, разделявшую их забои, и, хотя приятно было перекинуться с кем-нибудь словечком, выяснялось, что говорить им почти не о чем. – Ну, как работается, милок? – Неплохо, папа, неплохо. Мистеру Драму приятно было это слышать. – Это ты поставил подпорки? – Угу, я. – Тонковаты они, понимаешь ли, в основании. Тут нужен более прочный упор. – И он показывал Гиллону, как сгрести пустую породу (сланец и камни) и сложить каменную опору и как правильно крепить свод деревянными под порками, чтобы он не обвалился или чтобы с него не сорвался кусок сланца и не накрыл Гиллона – самая большая опасность, какая грозит углекопу. Постепенно Гиллон начал понимать, что – странное дело! – у него на уголь такое же чутье, как на море и на рыбу. Он нутром чувствовал, какой над ним свод и какое на этот свод оказывается давление, по наитию угадывал направление угольных пластов, а если ставил подпорки, то они не ломались даже в тех случаях, когда барометр подскакивал вверх, атмосферное давление поднималось и подпорки по всей шахте начинали стонать, а порой разлетались в щепы, не выдержав дополнительной тяжести, придавившей мир там, наверху. А потом Гиллон стал добывать такое количество угля, что, когда в высоком забое покалечило хорошего углекопа, а уголь надо было в прежних количествах выдавать на-гора, Арчи Джапп и Уолтер Боун (как бы скептически ни относился к Гиллону первый и сколько бы в душе ни противился второй) вынуждены были перебросить туда Гиллона, а на его место поставили маленького парнишку, которому работать тут было куда сподручнее. Росту в этом мальчишке было всего пять футов. – Сколько же тебе лет? – спросил Гиллон. Мальчишка был очень польщен тем, что к нему обращается тот, кто так лихо отделал Энди Бегга. – Четырнадцать, но я им сказал, что мне шестнадцать. – Ты же слишком молод для такой работы. – Оно конечно, только папаню моего повредило в шахте: придавило ему ногу сланцем, так что я теперь сам-старшой в доме. «Неправильно это, разве это порядок», – подумал Гиллон, но все же перешел работать на высокие пласты. Уголь тут был отличный, твердый – Лохджелли-Сплинт; он большими сверкающими кусками отваливался от пласта, так что порой казалось – это струится черный каменный ручей. Жила здесь простиралась на пять футов в высоту, и за первую же неделю Гиллон почти утроил свою дневную добычу. А через месяц он уже выдавал не меньше угля, чем любой углекоп. Больше всего Гиллону нравилось подниматься на поверхность. Он поистине наслаждался этим возвращением к жизни. По утрам он изучал небо, определяя, какой будет день, и потом всю смену в шахте представлял себе, как этот день шагает по земле. Выйдя из клети, поднимавшей их из глубины в три тысячи футов, он с неизменным радостным волнением смотрел на солнце, заливавшее землю, или на снег, накрывший ее, радовался даже и тогда, когда шел дождь и было холодно. И было у него такое чувство, точно это уже другой день, точно он урвал у жизни лишний кусок. И это примиряло его с шахтой. Это – да еще баня. Гиллону нравилось залезать вечером в бадью. Мэгги сдержала слово и с самого первого дня их жизни в Питманго твердо блюла его. Хотя она вернулась на работу в школу компании, потому что никому не хотелось учительствовать и жить в Питманго, она умудрялась вовремя приходить домой и согревать воду для бани, так что к появлению Гиллона бадья с горячей водой уже ждала его. Большинство мужчин сначала шли в «Колледж» пропустить пивка или эля, а потом прямо в грязной рабочей одежде пили чай – таким, кстати, был и мистер Драм, – но не Гиллон. Избавившись от шахты, он спешил избавиться и от угольной грязи – в этом была его услада. – А где мне раздеваться? – спросил он Мэгги в первый день после работы. – Да здесь, прямо здесь, где стоишь, дурачок. – Но ведь твоя мать дома. – Ну и что? – Тогда закрой хоть дверь. – Это не имеет значения. И в самом деле не имело, во всяком случае в Питманго. Это имело значение только для Гиллона, который не был приучен к слепоте. В ту пору он еще не знал насчет «запретного времени». С пяти часов вечера до половины шестого ни одной женщине в Питманго не разрешалось смотреть из окна или заглядывать в окна чужого дома, да и вообще выходить на улицу. Делалось это для того, чтобы мужчины в тех семьях, которые жили очень скученно, могли поставить бадью в проулке между домами, или на крыльце у распахнутой двери, или под окном, а то и в огороде, если позволяла погода, и вымыться там. Было и еще одно отступление от целомудрия – правило, которое усваивалось с колыбели: если тело покрыто угольной пылью, никто не видит твоей наготы. Мужчины, которые в других случаях постеснялись бы показаться на люди с голыми руками, ходили по дому совсем голые, покрытые лишь угольной пылью, и никто не обращал на это внимания. Угольная грязь делала человека бесполым – пол проявлялся позже, когда человек был одет. Сестры купали братьев, жены мыли мужей, а матери – взрослых сыновей. Мэгги была права: в Питманго это не имело значения. И все равно Гиллону неприятно было, когда ее мать стояла на пороге, и видела она его наготу или не видела, а только глаз не спускала с его необычно белого тела. – Я же говорила тебе, какой он белый, – гордо заявила Мэгги. – Будто король, – сказала мать. – Да уж во всяком случае, не как здешние меднокожие обезьяны. – И не как твой отец. Руки ее скользили по его спине, по шее, и Гиллон, еще не привыкший к особенностям мытья в бадье, от прикосновения ее теплых, мягких, бархатистых рук, намыленных свежим остропахнущим мылом, почувствовал, что сейчас опозорит себя. – Вставай! – приказала Мэг. – Я не могу, – шепнул он. – Да вставай же! Я должна отмыть тебе зад. – Я… я – Вставай, Гиллон! – Убери ее с порога. – А ну, уходи, мать. Мать нехотя отступила к себе в комнату. – Может, ему что скрывать надо, – услышали они ее голос. Затем намеренная пауза. – А может, ему и нечего скрывать. – И взрыв безудержного смеха. Гиллон не мог не выругаться про себя – сука она, вот кто. Зато с тех пор, насколько он мог судить, она никогда больше не пялила на него глаза. Именно во время мытья в нем и вспыхивала страсть. Он знал, как относилась к этому Мэгги – к самому акту: она считала это идиотским изобретением и всякий раз так и говорила, но предавалась она любви всегда с такой страстью, что это поражало Гиллона. Он знал, что вся улица сплетничает про них: надо же, занимаются любовью сразу после мытья, даже не попивши чаю. Том Драм еще из «Колледжа» не успевал приплестись – просто неслыханно. Но Гиллон ничего не мог с собой поделать. Какой бы тяжелый ни выдался у него в шахте день, все казалось терпимым, когда работа была позади, а впереди – еще целый новый день, и ты спокойно сидишь в бадье с теплой водой, чувствуя эти руки, скользящие по твоим усталым ногам, думая о том, что она будет принадлежать тебе и вечером, и ночью. Но вот настал вечер, когда она сказала: «Нет, больше не будем», – коротко, как отрезала, без всяких объяснений. Это так обидело его, что он сначала даже не поинтересовался почему. – Что значит: «Нет, больше не будем»? – наконец уже ночью спросил он. – А то, что теперь все. – Нет, не все. – У меня будет ребенок. Он посмотрел на нее с таким чудным видом – лицо у него было такое удивленное, и счастливое, и одновременно огорченное, что она чуть не расхохоталась. – Да неужели ты не чувствуешь, какое у меня брюхо? С чего, ты думал, меня так разносит? Он все никак не мог прийти в себя от изумления. Он понимал, что должен радоваться, но чувствовал пока лишь разочарование. – Значит, ты теперь не сможешь… Она покачала головой. Он в этом ничего не смыслил и не знал, как спросить, кого спросить и о чем. А потому выбора не было: он ей поверил. Так оно и пошло. Как только Мэгги чувствовала, что забеременела, всякая интимная жизнь у них прекращалась. И дело было вовсе не в том, что ей неприятно было этим заниматься, – просто ей казались нелепицей все эти позы, когда не разберешь, где чьи ноги, и эти вздохи, и шепот, и крик (а она была крикунья, что могли засвидетельствовать все, кто жил в Шахтерском ряду), и главное: все это – глупости, пустое времяпрепровождение. Никакой необходимости в этом нет, а раз нет, значит, это лишь зряшная трата времени и сил. С этого дня – хотя Гиллон никогда не поставил бы в зависимость одно от другого – он начал изучать уголь. Он нашел книжку под названием «Учебное пособие по углю и его залеганию в угольном районе Западного Файфа» и, прочитав ее несколько раз, стал смотреть на уголь, как на нечто прекрасное и даже таинственное. Здесь, перед ним, в каждом куске черного камня, который он откалывал, таилось солнечное тепло, скопившееся за пять миллионов лет. Когда ему случалось рубить твердый пласт, он приносил потом кусок угля домой, бросал его сверху в очаг и смотрел, как высвобожденное им солнце вырывается из угля, вспыхивает синим и желтым огнем. – Думается, вы понятия не имеете, какая это сказка, – сказал он однажды Мэгги и Тому Драму. – Думается, вы и не подозреваете, что это такое. – Это зряшная трата доброго угля – вот что это такое, – сказала Мэгги. – Да поставь ты на огонь хоть что-нибудь, Христа ради. Гиллон различал два вида угля, о чем он никогда никому не говорил. Мягкий уголь он воспринимал, как женщину, – это был уголь, не сразу поддающийся, а потом вдруг уступающий нажиму. Гиллон любил проводить рукой по этому углю, отливавшему мягким шелковистым блеском. А уголь твердый, с острыми гранями, холодный и сухой, без примесей, сверкавший чистым блеском под его киркой, он воспринимал, как мужчину. Этот уголь туго поддавался, но, откалываясь, разлетался на куски. Еще до рождения первого младенца Гиллон обнаружил, что лишь тогда получает удовлетворение от работы, когда его ставят на выработку девственного пласта. Ему нравилось всаживать кирку в мягкую податливую стену, а потом видеть рядом такую гору шелковисто поблескивающего угля, что не хватало пони и бадей все это вывезти. – Поостынь, Гиллон, – крикнул ему однажды Том Драм, – какой черт в тебя вселился?! Гиллон даже не ответил ему – лишь с глухим стуком все глубже вгонял кирку в еще не тронутый пласт. Ну и, конечно, это приносило денежки. Даже Гиллон под конец стал употреблять это слово – оно – Камерон! – Угу. Протиснуться сквозь толпу углекопов, потягивавших пиво у сарая. – Шестьдесят два шиллинга четыре пенса. – После этого по толпе всегда пробегал шепот. – Больше всех заработал в этой чертовой шахте, – говорил Джапп как бы в воздух, никогда не прямо Гиллону. – А ведь чужак! – И недоверчиво качал головой. Питманговским углекопам трудно было поверить, что человек, не родившийся в Питманго, мог вообще научиться рубить уголь. Гиллону нравилось возвращаться из сарая сквозь всю эту толпу с конвертом в руке, затем шагать вверх по Тропе углекопов и чувствовать, как деньги, надежно и прочно спрятанные в кармане, греют его: фунтовые бумажки, бумажки по десять шиллингов и серебро; как монеты – кроны, полукроны и шиллинги – трутся друг о друга. Он всегда менял бумажки на монеты – как и те, кто стремился утаить от жены немножко деньжат на выпивку. Однажды вечером, в субботу, вернувшись домой из «Колледжа», он обнаружил в кухне на полу, у стола, большой прочный стальной ящик с крепким стальным замком. – Ради всего святого, это еще что такое? – спросил Гиллон. В доме и так было мало места. – Кубышка. Он такого слова никогда не слыхал. – Наша копилка. То, что поможет нам отсюда выбраться. Она протянула руку за конвертом и сквозь отверстие в крышке принялась бросать кроны и шиллинги: они падали – – То, что поможет тебе выбраться из шахты. – «Ох, и что ж это вселилось в тебя, отчего ты такая одержимая?» – сказал однажды ее отец. Она запомнила эту фразу, и ответ был все тот же. Достаточно ей было раздвинуть занавески и посмотреть вниз на Гнилой ряд и на шахты – и ответ был готов. А монеты все падали и падали звеня. С тех пор это вошло в обычай – каждые две недели в кубышку бросали серебро. Захлопнуть дверь, закрыть ставни, передвинуть обеденный стол, вытащить ящик из дыры, где он был погребен, точно гробик с телом ребенка, и опустить серебро в копилку. Совсем как религиозный обряд, вдруг подумалось Гиллону. – в темной комнате, при свете коптящей масляной лампы. Поначалу они вели подсчеты в маленькой книжице, но потом перестали – пусть деньги сами растут и даже они не знают, сколько их там: четверть того, что получала Мэгги как учительница, и четверть того, что приносил Гиллон из шахты. Они прозвали это «Камеронов котел» и никогда не отступали от жертвоприношения. «Кубышка – прежде всего» – стало девизом их дома. |
||
|