"По ту сторону Ла-Манша" - читать интересную книгу автора (Барнс Джулиан)ДЫНЯ Melon. Перевод И. ГуровойМоя дражайшая кузина! За неделю до нашего с мистером Хокинсом отъезда вы с милой насмешкой поддразнивали меня по поводу тщеты моего путешествия — дескать, общество, которое я буду искать, окажется подобно моему собственному, и пользы от него будет ровно столько же, как от взаимного облизывания медвежат; и вы сказали, что мне следует вернуться домой утонченным и отполированным, как голландский китолов. Вот по этой-то причине я на днях настоял на изменении в наших планах — и если я погибну от нападения бандитов, небрежности сельского лекаря или яда гадюки, причиной будете вы, мадемуазель Эвелина, ибо по вашей вине мы свернули с нашего пути в Италию и оказались в Монпелье. Мистер Хокинс высказал несколько замечаний касательно изменения цели нашей поездки — что он никогда бы не догадался, что вы такой знаток французской географии, хотя в Галлии бывали не дальше несфилдской библиотеки. Мои замечания о бандитах и гадюках не были серьезными, Эвелина, — не вообразите этого или что вы будете повинны, случись что-либо со мной или с мистером Хокинсом; кроме того, он вооружен мушкетоном, как я вам сообщал, а это должно отвадить от нас и бандитов, и гадюк. Монпелье в любом случае красивый город, он bien placée,[47] если употребить французское выражение, и поистине я стал таким галломаном, что не всегда вспоминаю английские соответствия французским выражениям, которые употребляю. Он, как выразились бы мы, прекрасно расположенный город — мы поселились в «Шеваль Бланк»,[48] которая слывет лучшей оберж[49] в городе, однако мистер Хокинс поносит ее, как грязную лачугу, где путешественников ощипывают, будто перелетных птиц, и каждая лапа тянется выдернуть перышко. Мистер Хокинс весьма низкого мнения о французских постоялых дворах, которые, утверждает он, ничуть не улучшились с тех пор, как он посетил Францию в последний раз во времена Карла Великого, пока вы еще резвились в детской, дорогая кузина, — но я в этом более великодушен или терпим, а помимо всего прочего, в любом случае обязанность Хокинса — торговаться и иметь дело с плутами. Вы потребовали от меня писем не ради подобного, я уверен. Монпелье — красивый город и место паломничества тех, кто слаб здоровьем, что без сомнения будет приятно мама — масло довольно особенное, но на мой взгляд очень недурное, будучи чисто белым и напоминающим помаду для волос по виду; в нескольких заведениях раз за разом нам не удавалось получить горячей воды, чтобы заварить чай, что не угодило моему сердитому гувернеру, как вы легко можете себе представить, и он никак не откликнулся на мое замечание, что горячее солнце заменяет отсутствие горячей воды. Он склонен держаться со мной так, будто он врач, а я слабоумный мальчишка, что мне крайне досаждает. Он находит мою обновленную веселость якобы чрезмерной при данных обстоятельствах, как я — его дерзости. По пути в Монпелье, не далее как в восьми лигах, мы проехали через Ним и смогли осмотреть римские древности, о которых мистер Хокинс имел много что сказать, — Пон-Дю-Гард, поистине достойное сооружение, и я сделал набросок, чтобы доставить вам удовольствие. После Лиона мы проехали через Бургундию, что было очень поучительно, так как мы могли наблюдать ванданж.[50] Самые холмы и горы этой области Бог словно расположил так, чтобы лозы, покрывающие каждый склон с северного до самого южного края, сполна получили все щедроты Фаэтона. Гроздья виноградин, подобных перлам, покоятся на лозах, а то даже переплетаются с шипами и густыми ветками живых изгородей — мистер Хокинс и я почувствовали себя обязанными попробовать результат их претворения в вино, однако же бургундское, какое мы нашли там, оказалось водянистым и слабым в сравнении с тем, которое кто угодно может купить в Лондоне, и мой план приобрести бочонок нового урожая на обратном пути остался валяться у дороги. Причина, вероятно, в том, что лучшие бургундские вина вывозятся в другие страны и продаются там, ибо, когда мы добрались до Дофине, то попробовали вино, называемое «Эрмитаж», и нашли в нем крепость, какой не хватало бургундскому, — оно продается три ливра бутылка, а еще мы открыли машину на чугунных колесах, известную под названием алембик.[51] которая трясется из деревни в деревни в целях дистилляции местного вина в крепкие напитки, но, боюсь, для вас это большого интереса не составит. Я краснею, вспоминая мои первые письма, и был бы рад получить их назад, имейся такая возможность. Это были письма юного щенка, да притом избалованного, который скучал по своей кузине и считал различия всего лишь промашками, хотя я по-прежнему полагаю, что вонючая макрель, и салат под вонючим оливковым маслом, и омлет из вонючих яиц — все то, что голод понудил нас уписывать за обе щеки в Сент-Омере, были мной оценены совершенно правдиво. Но тогда я еще не стряхнул мою меланхолию и сожалею, что порой мною овладевали подозрительность и враждебность. То, что форейторы носят парики с косицами и прыгают в сапоги величиной с маслобойки, все еще обремененные туфлями, что парижские джентльмены ходят с зонтиками в ясные дни, укрываясь от солнца, что те же самые джентльмены прибегают к услугам цирюльника для своих собак, что лошади выглядят убого, что лимонад продается на улицах — это и подобное этому я начал принимать с заметно большим одобрением, чем тогда, и с заметно большим одобрением, чем потеющий и ворчащий мистер Хокинс когда-либо научится их одобрять. Однако правда, что некоторые гостиницы поистине убоги, и мы не раз бывали свидетелями… Но нет, моя дорогая, с подобным вас знакомить не следует, а особенно в письмах, которые ваша сестрица может и выхватить из вашей руки. У этой страны есть две особенности, к которым я при всей моей офранцуженности приспосабливаюсь с большим трудом: адское деление календаря на жур мегр и жур гра[52] — нам постоянно отвечают «жур мегр», когда желудок томится по доброму бифштексу: француз скорее совершит гнусное убийство, нежели проглотит не ту частицу Божьего творения не в тот день; это весьма докучно, и да благословит Господь Англию, страну здравого смысла. Не могу я свыкнуться и с отсутствием девушек, на которых можно было бы остановить взгляд — поистине они чернявое племя, и от Булони до Парижа, и от Парижа до Лиона мы видели только женщин, которых трудно отличить от погонщиков мулов, — лишь на постоялом дворе к югу от Лиона, когда мы сели обедать, наконец-то в залу вошла хорошенькая девушка, и все общество — французы и путешественники — воздали ей должное, зааплодировав, к чему она, видимо, была привычна; но вы не должны принимать все это к сердцу, каждую ночь я обращаю мой взгляд на открытый медальон, прежде чем помолиться на сон грядущий. Простолюдины здесь гораздо грязнее английских простолюдинов — они исхудали и заморены голодом, однако заморенность эта не удерживает их от злобности, непристойностей и преступлений. Конечно, им от природы свойственна импульсивность. В Монпелье я был свидетелем того, как кучер бил кнутом лошадь, которая упала на колени посреди улицы и не смогла подняться, — жестокое было зрелище. Хокинс запретил мне вмешиваться, как я поступил бы в Несфилде, и когда кучер кончил хлестать бедное животное, его господин вышел из дома и хлестал его, пока он не рухнул на колени, как лошадь рядом с ним, затем их господин вернулся в дом, а кучер обнял лошадь за шею. Я не вывожу из этого морали, но начни я с описания жестокостей, на которые насмотрелся, вы умоляли бы меня вернуться, не увидев Италии. Благородные люди, на мой взгляд, более заботятся о собственных персонах, чем в Англии, — хотя наши простолюдины менее грязны и неряшливы, чем их французские подобия, благородные люди здесь не пренебрегают верхней одеждой на беззаботный манер английской знати; француз должен иметь свой кафтан с галунами и пудреный парик и должен выглядеть чистым. Тем не менее его дом часто полон сора и грязи, каких англичанин не потерпел бы, — это прямо-таки детский стишок, что лучше: прибранный человек в неприбранном доме или неприбранный человек в прибранном доме? Спросите об этом вашего учителя, когда в следующий раз он будет развлекать вас нравственной философией. Мы стали свидетелями грязи и беспорядка их домов благодаря их врожденному радушию и теплоте, которые они распространяют даже на недоросля и его ворчливого гувернера, — они поистине самые дружелюбные и гостеприимные люди, каких мне довелось встречать, хотя вы можете указать, что мое свидетельство не так полно, как могло бы быть, однако я побывал в Эдинбурге, не забывайте. Я подробно осведомлялся у многих благородных особ, какие виды спорта они особенно практикуют, но сведений получил мало — разумеется, скачки, разумеется, охота, разумеется, азартные развлечения, каковой темы я в этом письме не коснулся, дражайшая кузина. У простонародья есть собственные забавы, как можно было ожидать, однако я так и не услышал, что спорт тут занимает такое же место, как в Англии, — слабость всей нации, как кажется мне. Но все это прескучно. Вчера вечером нам подали птичек, которые называются грив[53] (опознать их мы, не имея при себе словаря, не могли), — подали их завернутыми в виноградные листья и зажаренными, однако при попытке разрезать засочилась кровь. Мистер Хокинс не потерпел, что нам подали сырое мясо, и выслушал объяснение, что дальнейшее поджаривание высушило бы все соки, вам следует сбегать за словарем и выяснить, какую тварь мы ели; имеются еще красные куропатки вдвое крупнее наших английских, вы уже клюете носом, пока читаете, как и я пока пишу, спокойной ночи, моя кузиночка. Религии в этой стране очень много, священники и монахи в изобилии, мы видели много церквей, украшенных множеством статуй в нишах в их переднем конце — мистер Хокинс, конечно, знает, как он называется, я временно забыл, — заходим мы в них редко, любопытствуя касательно древности, много серебра, много цветных стекол, а ладан воздействует на ноздри, как нюхательный табак, и мой носовой платок находится в постоянном употреблении, а еще — большие распятия на перекрестках дорог и в пределах полей. В этом городе много протестантов, и управляются они хорошо и мягко, однако, согласно законам Франции, протестантский священнослужитель не должен исполнять обряды и служить, одного такого повесили на рыночной площади за таковые его поступки. Вы не можете вообразить дыни, которые мы поглощаем с той минуты, как достигли юга страны — с эспланады, где мы прогуливаемся, открывается вид, четверть которого занимает Средиземное море, а противолежащую — горы Севенны, и вы бы никогда не подумали, что плоды столь ценимые и лелеемые в Несфилде, столь оберегаемые от красных клещиков, могут быть столь доступными и обильными в другом месте, и они совсем иные: мякоть сочная и золотистая, и сладкая, и душистая — она способна превратить меня в гурмана или по меньшей мере во француза, даже мистер Хокинс, по показаниям верных свидетелей, улыбался поставленным перед ним ломтям. Как видите, опасения моей матушки касательно моей натуры были безосновательными. Моя дорогая Эвелина, путешествия не особенно развили эпистолярный стиль вашего кузена; сказать правду, мое перо страдает от неуклюжести, какую я редко ощущаю, находясь в вашем обществе, так что вы и дальше будете дразнить меня голландским китоловом, передайте мои почтительные приветствия вашему батюшке и вашей матушке, я грежу вашим изящным почерком, который встретит меня в Ницце. Ваш любящий кузен Гамильтон Линдсей Сэр Гамильтон Линдсей отправился в Чертси во вторник шестого августа. Сэмюэл Добсон ехал с грумом на запятках, а сэр Гамильтон внутри с крикетными битами. Это, как он знал без малейших размышлений, было правильным выбором. Дождь и ненастье могли только закалить Добсона, тогда как биты были более чувствительны к гневу стихий и требовали бережности. В скучные минуты поездки сэр Гамильтон доставал мягкую тряпку и нежно втирал немного сливочного масла в лопасть своей биты. Другие предпочитали постное масло, но этот особый его собственный выбор будил в нем местный патриотизм. Сама бита была вырезана из ветви ивы, спиленной в его поместье, а теперь она мазалась маслом из молока коров, которые паслись на том самом заливном лугу, на краю которого выросла та ива. Он кончил ублажать свою биту и спеленал ее ярдом муслина, в который укутывал ее во всех поездках. Бита Добсона была орудием погрубее, и у Добсона, без сомнения, были собственные секреты, как сделать ее настолько крепкой и упругой, как ему требовалось. Некоторые втирали в свои биты эль, другие ветчинное сало, третьи, по слухам, грели биты у огня, а затем мочились на них. Без сомнения, во время этого обряда луна должна была находиться в определенной фазе, подумал сэр Гамильтон, скептически покачав головой. Значение имело только то, как вы бьете по мячу, а Добсон бил не хуже лучших. Однако в Несфилд сэр Гамильтон забрал его, обвороженный дерзостью и упорством его правой руки. Добсон был вторым младшим садовником в имении. Тем не менее никто не обратился бы к Добсону, чтобы как-либо изменить ландшафт, творение покойного мистера Брауна. Молодчик с трудом отличал люпин от турнепса, и обязанности его ограничивались физической подсобной работой, а не какой-то одной, требующей умения. Короче говоря, ему разрешалось орудовать лопатой только под надзором. Но сэр Гамильтон нанял его — или сыграл в браконьера, если воспользоваться фразой предыдущего добсоновского нанимателя, — не для того, чтобы приобрести подстригателя травы с дамскими ручками. Добсон был неподражаем на совсем другой траве. Созерцание его несокрушимости в орудовании битой более чем искупало его тупость в огороде. В Чертси они прибудут на следующий день, а в субботу отправятся в Дувр. Пятеро крикетистов герцога живут рядом с Чертси: Фрай, Эдмидс, Эттфилд, Этеридж и Вуд. Затем он сам, Добсон, граф Танкервиль, Уильям Бедстер и Глыба Стивенс. Герцог, естественно, был в Париже; Танкервиль и Бедстер приедут в Дувр в одиночку; так что ввосьмером они встретятся в гостинице мистера Ялдена в Чертси. Именно там несколько лет назад Глыба Стивенс помог Танкервилю выиграть его знаменитое пари. Граф поспорил, что его игрок, практикуя удары, попадет в положенное на землю перо один раз из четырех. Мистер Стивенс услужил своему патрону, который, по слухам, положил в карман несколько сотен фунтов. Глыба Стивенс был одним из садовников Танкервиля, и сэр Гамильтон часто подумывал, не предложить ли графу пари для выяснения, кто из двух их садовников смыслит в садоводстве меньше другого. Он поддался угрюмой раздражительности, не обращая внимания на пейзажи по сторонам дороги. Мистер Хокинс отклонил приглашение сопровождать его в этом путешествии. Гамильтон уговаривал своего бывшего гувернера в последний раз бросить взгляд на Европейский континент. Более того, размышлял он, с его стороны было бы чертовски великодушно свозить старика в Париж и обратно, хотя, без сомнения, это было бы чревато многими эпизодами скуления и рвоты на пакетботе, если прошлое служит показателем настоящего. Но мистер Хокинс ответил, что предпочитает свои воспоминания о безмятежности созерцанию нынешних беспорядков. Он не видит ничего соблазнительного в таком путешествии при всей своей благодарности сэру Гамильтону. Благодарности и трусливости, подумал сэр Гамильтон, простившись со слабым в коленках стариком. Трусливости, такой же, как у Эвелины, которая метала грозовые молнии из глаз, стараясь помешать его поездке. Дважды он заставал ее за шушуканьем с Добсоном и не сумел добиться ни от нее, ни от него объяснения, о чем они говорили. Добсон утверждал, что старался облегчить тревоги миледи, ее страх перед их путешествием, но сэр Гамильтон поверил ему не до конца. И вообще, чего им бояться? Их страны не воюют друг с другом, миссия их самая мирная, и ни один француз, даже самый невежественный, никогда не примет сэра Гамильтона за соотечественника. И к тому же их будет одиннадцать, все крепкие молодчики, вооруженные обработанными чурбаками английских ив. Ну, какая беда может с ними приключиться? В Чертси они остановились в «Крикетистах», где мистер Ялден оказал им всяческое гостеприимство, вздыхая, что его дни крикета уже в прошлом. Остальные жалели об этом заметно меньше, чем мистер Ялден, поскольку их радушный хозяин не всегда сохранял щепетильность, когда правила игры мешали ему выиграть. Однако он с достохвальной щепетильностью благословил своих чертсийских земляков и их спутников содержимым бочонка самого крепкого своего эля. Гамильтон лежал в постели, ощущая, как волны эля швыряют бифштекс у него в желудке, точно дуврский пакетбот под ударами шторма в Ла-Манше. Его чувства мало уступали им в бурности. Фонтаны слез Эвелины подействовали на него тем больше, потому что она прежде никогда за все десять лет их брака не пыталась воспрепятствовать ему в его крикетных матчах. Она была не похожа на жену Джека Хейторпа или сэра Джеймса Тинкера — на этих дам, которые пугались самой мысли о том, что их мужья якшаются на крикетном поле с кузнецами, лесниками, трубочистами и чистильщиками сапог. Миссис Джек Хейтроп, уставив нос в небо, вопрошала, какого уважения можете вы требовать от кучера и садовника, когда накануне днем кучер выбил вас из игры, а садовник дерзко отбивал все ваши подачи? Это не способствовало социальной гармонии, а спортивная вселенная должна отражать социальную вселенную. Вот в чем, согласно миссис Хейтроп, заключалось неизмеримое превосходство скачек: владелец, тренер, жокей и конюх — все знают свои места, а места эти определяются степенью их очевидной важности. Как не похоже на глупое уравнивание крикета, который к тому же, как известно всем, всего лишь вульгарный предлог для ставок и пари. Конечно, есть и ставки, и пари. Какой толк от спорта, если не поставить на удачу? Какой толк от стакана содовой, если в него не подлили коньяк? Ставки, как однажды выразился Танкервиль, это соль, придающая вкус блюду. Сам Гамильтон пари заключал скромные, как обещал Эвелине и своей матери перед свадьбой. Однако в теперешнем настроении и памятуя о деньгах, не потраченных на отсутствующего мистера Хокинса, он был чертовски склонен поставить побольше обычного на исход матча между XI Дорсета и Джентльменами Франции. Да, конечно, кое-кто из чертсийских парней поутратил зоркости и нагулял жирку. Но если дорсетские молодцы не сумеют взять верх над мусью, то им пора расщепить биты на зимнюю растопку. Из Чертси они отбыли в почтовой карете утром в воскресенье девятого августа. Приближаясь к Дувру, они повстречали несколько карет с французами в направлении Лондона. — Спасаются от подач мистера Стивенса, я полагаю, — заметил сэр Гамильтон. — Лучше подавай вполсилы, Глыба, — сказал Добсон, — не то они наложат в панталоны. — И ты наложишь, Добсон, если начнешь обедать по-французски. Сэру Гамильтону кое-что вспомнилось, и для развлечения пассажиров кареты он продекламировал следующие строки: Стишок был встречен неясным ропотом, и сэр Гамильтон увидел устремленные на него глаза Добсона, выражение которых более подошло бы встревоженному гувернеру, чем второму младшему садовнику. В Дувре они нашли графа Танкервиля и Уильяма Бедстера в гостинице, уже переполненной эмигрирующими французами. Бедстер прежде был дворецким и самым знаменитым подающим в Суррее, а теперь стал кабатчиком в Челси, и уход на покой заметно увеличил его в обхвате. Он и чертсийцы за своим последним английским обедом допекали друг друга спорными случаями в давних забытых сезонах и бурно доказывали преимущество прежних двух столбиков калитки над их новомодной заменой на три. В другом углу зала Танкервиль и сэр Гамильтон Линдсей обсуждали общее положение вещей во Франции, и в частности, трудности их друга Джона Сэквиля, третьего герцога Дорсетского и уже седьмой год посла его величества при версальском дворе. Подобные дела были не для ушей Глыбы Стивенса и чертсийских молодцов. Дорсет с самого начала завел в посольстве такие порядки, что миссис Джейн Хейтроп могла только неодобрительно морщить нос. Его радушие в Париже не знало границ, собирая под крышей посольства игроков, и карточных шулеров, и ш…х, и прихлебателей. Его близость со многими знатнейшими дамами французского высшего света, как поговаривали, простиралась даже до самой миссис Бурбон. Шепотом намекали — однако не в присутствии подобных миссис Джек Хейтроп или мистера Глыбы Стивенса, — что Дорсет даже жил в Версале en famille.[54] Будничные дипломатические дела он оставлял на усмотрение своего друга мистера Хейла. Со времени своего назначения в 1783 году герцог, ничтоже сумняшеся, ежегодно возвращался в Англию на крикетные сезоны. Но в это лето он не приехал. Это отсутствие, более, чем вездесущность французских беженцев в Лондоне, позволило Танкервилю и Линдсею заключить, что нынешние беспорядки по ту сторону Ла-Манша были достаточно серьезны. По мере того как проходили летние месяцы и общественный порядок во французской столице все больше приходил в упадок, всякие мерзавцы принялись клеветать на английскую нацию, и пошли слухи, будто английский королевский флот вот-вот блокирует французские порты. Ввиду этих прискорбных обстоятельств Дорсет в конце июля в качестве жеста примирения и дружбы двух стран предложил устроить встречу между английскими крикетистами и французской командой на Елисейских полях. Герцог на протяжении своих шести лет в качестве посла очень поспособствовал пробуждению интереса к этой игре во Франции и взялся подготовить команду из одиннадцати парижан; Танкервилю было поручено безотлагательно устроить прибытие английских игроков. Лежа в постели в эту ночь, сэр Гамильтон вспоминал свое путешествие под надзором мистера Хокинса двенадцать… нет, пожалуй, пятнадцать лет назад. Он сам теперь нагуливал жирок почти как молодцы из Чертси. Он вспоминал убогих лошадей, свисающие, будто угри, белые косицы париков, вонючую макрель и сладостные дыни; кучера и его лошадь, на коленях, уравненных кнутом, кровь, засочившуюся из жареных дроздов под ножом. Он представил, как отбивает мячи французских подающих во все концы Енисейских полей, а французы с причесанными цирюльником собаками рукоплещут ему из-под своих зонтиков. Он представил себе, как завидит приближающийся французский берег; он вспомнил, что был тогда счастлив. Сэру Гамильтону Линдсею не удалось проверить свою удаль на Елисейских полях, и Глыба Стивенс так никогда и не заставил французов наложить в панталоны своими демоническими подачами. Вместо этого Глыба Стивенс играл в Бишопборне в матче между Сурреем и Кентом, среди зрителей было несколько чертсийцев и сэр Гамильтон Линдсей. Их rendez-vous[55] с герцогом состоялось не как предполагалось, в hôtel[56] герцога в Париже, а на набережной в Дувре утром в понедельник 10 августа 1789 года. Герцог покинул свое посольство за два дня до этого и проехал 90 миль до Булони по дорогам, кишевшим бандитами даже больше обычного. Предположительно hôtel Дорсета был разграблен чернью через несколько часов после его отъезда, однако настроение у него было поразительно бодрым. Он в восторге, сказал он, что может провести конец лета и осень в Англии, как все прошлые годы. И французская столица будет словно бы совсем рядом: ведь столько его друзей теперь в Англии! Он наведет справки, наберется ли из них команда для матча, который предполагалось устроить на Елисейских полях, а теперь можно будет провести в Севеноксе. Генерал сэр Гамильтон Линдсей и его супруга каждое воскресенье ходили днем в церковь. Пешком. Правду сказать, это было весьма странное паломничество, поскольку он с такой же охотой пошел бы в мечеть или синагогу, как в насквозь папистский храм. Впрочем, тот факт, что церковь была разгромлена и никаких богослужений в ней не совершалось, почти примирял его с этими посещениями. К тому же именно этот променад ему требовался, чтобы нагулять аппетит перед обедом. Леди Линдсей настояла на таком сгоне жирка, едва ей было разрешено приехать к нему. На почтительном расстоянии их сопровождал лейтенант, что не оскорбляло сэра Гамильтона, хотя он дал слово как солдат и джентльмен. Французы утверждали, что офицер сопровождает их на случай, если генералу и его супруге потребуется защита от неотесанных местных патриотов; и он был не против поддержать эту дипломатическую ложь. Без сомнения, генерал де Розан окружен такой же любезной заботой на вилле под Роухемптоном. Некоторые части революционной армии прошли через деревню на марше к Лиону лет двенадцать тому назад. Колокола были сняты с колокольни, серебро и медь забраны, священник оказался перед дилеммой: либо жениться, либо бежать. Три канонира поставили свою пушку перед западной дверью и использовали святых в нишах в качестве мишеней. Как генерал указывал каждую неделю — неизменно, хотя ненадолго приходя в хорошее настроение, — их меткость очевидно не шла ни в какое сравнение с меткостью Глыбы Стивенса. Церковные книги сожгли, двери сорвали с петель, цвета были выбиты из витражей. Революционные солдаты даже начали разрушать южную стену, а выступая, приказали использовать церковь в качестве каменоломни. Жители деревни, однако, проявили благочестивое упрямство, и ни единый камень не был забран; тем не менее ветер и косые дожди дерзко вторгались в поврежденный храм. К их возвращению обед будет накрыт под полотняным навесом на террасе, и Добсон будет неуклюже стоять за стулом леди Линдсей. По мнению генерала, молодчик менял свои ипостаси с немалой сноровкой: крикетист, садовник, пехотинец, а теперь мажордом, камердинер и главный фуражир. Самая неожиданность их импровизированного ménage,[57] естественно, способствовала отступлениям от этикета, о каких в Несфилде и речи быть не могло бы; и все же генерала удивило, что его взгляды, когда он обращался к своей возлюбленной Эвелине, все чаще устремлялись мимо ее чепца на Добсона, стоящего позади нее. По временам он, черт побери, ловил себя на том, что обращается к Добсону, словно приглашая его присоединиться к разговору. К счастью, молодчик был достаточно выдрессирован и в таких случаях отводил глаза, а к тому же знал, как изобразить надлежащую глухоту. Что до Эвелины, то она относилась к таким нарушениям правил хорошего тона ее мужем как всего лишь к чудачествам, объясняемым его долгим изгнанием и отсутствием собеседников. И действительно, она нашла его очень изменившимся, когда приехала сюда три года назад: он обрел дородность — несомненно, из-за вредной пищи, — но, кроме того, стал вялым и истомленным. Она не сомневалась в радости, с какой он ее встретил, но обнаружила, что мысли его были обращены только в прошлое. Было естественно, что он так сосредоточен на Англии, но Англия должна была знаменовать и будущее. И она призывала его надеяться, что в один прекрасный день они, конечно же, вернутся. До них доходили удручающие слухи, что Буонапарте не очень хочет возвращения генерала де Розана в ряды его высшего командования; и, разумеется, пресловутая кротость француза, с какой он допустил, чтобы сэр Джон Стюарт взял его в плен при Майде, не могла прийтись по вкусу никакому главнокомандующему. Но такими слухами следовало пренебрегать, считала она. Однако в мыслях генерала Англия, казалось, была только прошлым, и с этим прошлым Добсон связывал его не меньше, чем жена. — Эти канониры, моя дорогая. Если бы их меткость хотя бы вполовину равнялась меткости Глыбы Стивенса, они не потратили бы столько ядер. — Да-да, Гамильтон. Глыба, когда упражнялся в ударах, мог попасть в положенное на землю перо один раз из четырех. И даже больше. Благодаря ему Танкервиль выиграл пари в Чертси. Глыба был садовником графа. Сколько их теперь упокоилось в земле? — Дорсет так и не стал прежним, — продолжал он, доедая остатки котлеты на краю тарелки. — Заперся в Ноуле и никого не принимал. — Сэр Гамильтон знал из верных источников, что герцог закрылся в своей комнате, как анахорет, и единственным его удовольствием было слушать приглушенную игру скрипок по ту сторону двери. — Я слышала, что меланхолия была семейной чертой. — Дорсет всегда был живчиком, — ответил генерал. — Прежде. Это было правдой, и сначала он оставался таким после возвращения из Франции. В ту осень крикет занимал свое обычное место. Но по мере того как в Ноул прибывали émigrés,[58] положение во Франции омрачало рассудок Дорсета черной тучей. Был обмен письмами с миссис Бурбон, и многие считали утрату этой близости непосредственной причиной его меланхолии. Повторяли, и не всегда с симпатией, что, покидая Париж, герцог преподнес миссис Бурбон свою крикетную биту и что указанная дама хранила этот атрибут английской мужественности в своем шкафу, как некогда Дидона повесила панталоны покинувшего ее Энея. Генерал не знал подробностей этого слуха. Он знал только, что Дорсет продолжал играть в крикет в Севеноксе до конца сезона 1791 года — того самого лета, когда миссис Бурбон и ее супруг предприняли свое бегство в Варенн, их схватили, и Дорсет оставил крикет навсегда. Вот и все, что мог бы сказать генерал помимо того, что Дорсет, сведя грохот мира к приглушенной музыке скрипок за деревянной дверью, не дожил до чудовищной новости о 16 октября 1793 года. Богу известно, что он не папист, но канониры и фузилеры революционной армии не были протестантскими фузилерами. Они забирали распятия с полей и устраивали из них ауто-да-фе. Они водили по улицам ослов и мулов в облачениях епископов. Они сжигали молитвенники и катехизисы. Они принуждали священников к браку и приказывали французским мужчинам и французским женщинам плевать на изображения Христа. Они бросались с ножами на алтарные покровы и с молотками на головы святых. Они снимали колокола, отвозили их в литейни, где их переплавляли в ядра, чтобы громить еще не тронутые церкви. Они истребили христианство в стране, и какова же была их награда? Буонапарте. Буонапарте, война, голод, обманчивые мечты о завоеваниях и презрение Европы. Генерала все это удручало. Его собратья-офицеры часто подшучивали над ним, называя галломаном. Этот факт он признавал и в искреннее оправдание добавлял свидетельства, рисующие французский характер таким, каким он его наблюдал. Но он также знал, что истинным источником его склонности во многом были игры памяти. Он считал вероятным, что все джентльмены его возраста так или иначе любили себя молодых и, естественно, переносили эту любовь на обстоятельства своей юности. Для сэра Гамильтона этим временем явилось его путешествие под надзором мистера Хокинса. Теперь он вернулся во Францию, но вернулся в страну изменившуюся и поблекшую. Он утратил свою юность, но ее утрачивают все люди. Однако он утратил и свою Англию, и свою Францию. И они хотят, чтобы он и это стерпел? Его мысли стали поупорядоченнее с тех пор, как они позволили Эвелине и Добсону приехать к нему. Однако выпадали часы, когда он понимал, что чувствовал бедняга Дорсет: но только у него не было двери, и скрипки не были приглушены. — Дорсет, Танкервиль, Стивенс, Бедстер, я, Добсон, Эттфилд, Фрай, Этеридж, Эдмидс… — Лейтенант раздобыл для нас дыню, мой дорогой. — Кого я забыл? Кого я, черт побери, забыл? И почему всегда одного и того же? — Генерал уставился на жену, которая приготовилась разрезать — что? Крикетный шар? Пушечное ядро? Скрипки скреблись у него в ушах, как насекомые. — Кого я забыл? Он наклонился вперед, опираясь на локти. И прижал веки плоскими подушечками пальцев. Добсон быстро наклонился к уху леди Линдсей. — Вы забыли мистера Вуда, мне кажется, мой дорогой, — сказала она мягко. — ВУД! — Генерал отнял пальцы от глаз, улыбнулся жене и кивнул, когда Добсон поставил перед ним кусок оранжевой дыни. — Вуд. Он не был из Чертси? Леди Линдсей не могла обратиться за помощью, так как глаза мужа были устремлены на нее, а потому она ответила осторожно: — Я про это не слышала. — Да, Вуд никогда за Чертси не играл. Вы правы, моя дорогая. Забудем про него. — Генерал припудрил дыню сахаром. — И во Франции он не бывал. Дорсет, Танкервиль, я, и это все. Добсон, конечно, побывал во Франции потом. Хотелось бы знать, как им показался бы Глыба Стивенс? Глыба Стивенс выиграл для Танкервиля его пари. Глыба Стивенс мог попасть в перо один раз из четырех. Французские канониры… — Может быть, мы получим письмо уже завтра, мой дорогой. — Письмо? От мистера Вуда? Очень сомневаюсь. Мистер Вуд почти наверное играет в крикет с архангелом Гавриилом на траве полей Элизиума. Он, без сомнения, уже умер и похоронен. Как и они все. Хотя не Добсон. Только не Добсон. — Генерал поглядел поверх чепчика жены. Добсон был там, смотрел прямо перед собой, ничего не слыша. Посольство Дорсета в Париже преуспело. На него были обычные нарекания. В наши дни миром управляют миссис Джек Хейтроп и ее сестры. Но «Таймс» в 1787 году сообщила, что вследствие присутствия и примера герцога скачки во Франции начали выходить из моды, их мало-помалу сменял крикет как более подходящий для французских полей. Генерала было удивило, что подсматривающий за ними молодой лейтенант этого не знал, затем математические подсчеты показали, что в то время он еще вряд ли распрощался с кормилицей. Чернь сожгла hôtel Дорсета в Париже. Они сожгли молитвенники и катехизисы. А что произошло с битой Дорсета? Они и ее сожгли? Мы как раз собирались сесть на корабль в Дувре утром десятого, как вдруг увидели герцога. На набережной, а позади него стоял на якоре пакетбот. И в отличном расположении духа. А потому мы отправились в Бишопсборн пообедать у сэра Хорейса Манна, а на следующий день матч между Кентом и Сурреем. — Дорсет, Танкервиль, Стивенс, Бедстер, я… — Дыня очень сладкая, вы не находите? — Добсон, Эттфилд, Фрай, Этеридж, Эдмидс… — Думаю, завтра мы можем ожидать письма. — Кого я забыл? Кого я забыл? Врач, хотя и француз, показался леди Линдсей разумным человеком. Он был учеником и последователем Пинеля. По его убеждению, нельзя было допустить, чтобы меланхолия перешла в démence.[59] Генералу следует подыскивать развлечения. Он должен гулять настолько часто, насколько его удастся уговорить. Ему не следует разрешать больше одного стаканчика вина за обедом. Ему следует вспоминать приятные минуты прошлого. По мнению врача, несмотря на заметное улучшение в состоянии генерала благодаря присутствию мадам, было бы полезно послать за этим Добсоном, о котором генерал упоминал так часто, что доктор поначалу счел его сыном своего пациента. Разумеется, необходимо будет приставить к генералу стража, но это будет сделано со всей возможной тактичностью. Весьма прискорбно, что, согласно сведениям, полученным доктором, нет надежды на то, что предполагаемый обмен состоится в ближайшее время и англичанин сможет вернуться в родную страну. К несчастью, семья и защитники генерала де Розана, видимо, уже не раз терпели неудачу в попытках убедить приближенных императора в военных достоинствах француза. — Кого я забыл? — Вы забыли мистера Вуда. — Мистер Вуд, так я и знал. Он ведь был из Чертси, верно? — Я почти уверена, что так. Обычно он помнил Вуда. Обычно он забывал Этериджа. Этериджа или Эдмидса. Однажды он забыл себя. Остальные десять имен он помнил, но никак не мог вспомнить одиннадцатое. Как могло случиться, чтобы человек забыл себя? Генерал поднялся на ноги с пустой рюмкой в руке. — Радость моя, — начал он, обращаясь к жене, но глядя на Добсона, — когда я задумываюсь над ужасной историей этой страны, которую я сам впервые посетил в году от Рождества Господа нашего одна тысяча семьдесят четвертом… — Дыня, — весело сказала его жена. — …и которая с того времени перенесла столько страданий, я осмелюсь высказать заключение, к которому пришел… Нет, это следовало предотвратить. Это никогда не приносило пользы. В первый раз она улыбнулась такому выводу, но он приводил к меланхолии, только к меланхолии. — Вы не хотите еще дыни, Гамильтон? — спросила она настойчивым голосом. — Мне кажется, что ужасные события того ужасного года, всех тех ужасных лет, которые настолько разделили наши две страны и которые привели к этой ужасной войне, могли бы быть предотвращены, нет, наверное были бы предотвращены с помощью того, что сначала покажется вам лишь фантазией… — Гамильтон! — Она в свою очередь поднялась на ноги, но ее муж все еще смотрел мимо нее на невозмутимого Добсона. — ГАМИЛЬТОН! Кода он продолжал не слышать ее, она взяла свою рюмку и швырнула ее на пол террасы. Визг скрипок стих. Генерал встретил ее взгляд и смущенно сел. — Ну что же, моя дорогая, — сказал он, — это просто моя праздная мысль. Дыня очень спелая, не правда ли? Не взять ли нам еще по ломтю? |
||
|