"Звёздный десант" - читать интересную книгу автора (Хайнлайн Роберт)

Глава 6

Мы слишком мало ценим то, что нам даётся без усилий… и было бы очень странно, если бы мало ценилась такая удивительная вещь, как свобода. Томас Пейн

Ночь после публичной экзекуции была самой тяжёлой для меня в лагере Курье. Никогда ни до, ни после я так не падал духом. Я не мог заснуть!

Нужно пройти полную подготовку в лагере, чтобы понять, до чего должен дойти новобранец, чтобы не спать. Конечно, в тот день я не был на занятиях и не устал. Но завтра мне предстояло включиться в обычный ритм, а плечо сильно болело, хотя врач и уверял, что я «годен»… А под подушкой лежало письмо, в котором мама умоляла меня наконец одуматься. И каждый раз, когда я закрывал глаза, я сразу слышал тяжёлый шлёпающий звук и видел Тэда, который, дрожа прижимался к столбу.

Мне было наплевать на потерю этих дурацких шевронов. Они больше ничего не значили, так как я окончательно созрел для того, чтобы уволиться. Для себя я решил. И если бы посреди ночи можно было достать бумагу и ручку, я, не колеблясь, написал бы заявление.

Тэд совершил поступок, длившийся всего долю секунды. Это была настоящая ошибка: конечно, он не любил лагерь (а кто его любит?), но он старался пройти через всё и получить привилегию — право быть избранным. Он хотел стать политиком. Он часто убеждал нас, что многое сделает, когда получит привилегии.

Теперь ему никогда не работать ни в одном общественном учреждении.

Всего одно движение — и он зачеркнул все шансы. Это случилось с ним, а могло случиться со мной. Я живо представил, как совершаю подобное — завтра, через неделю… и мне не дают даже уволиться, а ведут к столбу, сдирают рубашку… Да, пришло время признать правоту отца. Самое время написать домой, что я готов отправиться в Гарвард, а потом в компанию. Утром надо первым делом увидеть сержанта Зима. Сержант Зим…

Мысли о нём беспокоили меня почти так же сильно, как и мысли о Тэде.

Когда трибунал закончился и все разошлись. Зим остался и сказал капитану:

— Могу я обратиться к командиру батальона, сэр?

— Конечно. Я как раз хотел поговорить с вами. Садитесь.

Зим искоса глянул на меня, то же самое сделал и капитан. Я понял, что должен исчезнуть. В коридоре никого не было, кроме двух штатских клерков. Далеко уходить я не смел — мог понадобиться капитану, поэтому взял стул и сел недалеко от двери. Неожиданно я обнаружил, что дверь прикрыта неплотно и голоса хорошо слышны.

Зим:

— Сэр, я прошу перевести меня в боевую часть.

Франкель:

— Я плохо слышу тебя, Чарли. Опять у меня что-то со слухом.

Зим:

— Я говорю вполне серьёзно, сэр. Это не моё дело… Капитан, этот мальчик не заслужил десяти плетей.

Франкель:

— Конечно, не заслужил. И ты, и я — мы оба прекрасно знаем, кто на самом деле дал маху. Он не должен был и прикоснуться к тебе, ты обязан был усмирить его, когда он ещё только подумал об этом. Ты что, не в порядке?

— Не знаю. Может быть.

— Хмм! Но если так, куда ж тебя в боевую часть? Но сдаётся мне, это неправда. Ведь я видел тебя три дня назад, когда мы вместе работали. Так что случилось?

Зим ответил после долгой паузы.

— Думаю, что я просто считал его безопасным.

— Таких не бывает.

— Да, сэр. Но он был таким искренним, так честно старался, что я, наверное, подсознательно расслабился.

Зим промолчал, а потом добавил:

— Думаю, всё из-за того, что он мне нравился.

Франкель фыркнул.

— Инструктор не может себе этого позволять.

— Я знаю, сэр. Но так уж у меня получилось. Единственная вина Хендрика состоит в том, что, как ему казалось, он на всё знал ответ. Но я не придавал этому слишком большого значения. Я сам был таким в его возрасте.

— Так вот в чём слабое место. Он нравился тебе… и потому ты не смог его вовремя остановить. В результате трибунал, десять ударов и мерзкая резолюция.

— Как бы хотелось, чтоб порку задали мне, — сказал вдруг Зим.

— Я чувствую, настанет и твой черёд. Как ты думаешь, о чём я мечтал весь этот час? Чего боялся больше всего с того момента, когда увидел, как ты входишь и у тебя под глазом огромный синяк? Ведь я же хотел ограничиться административным наказанием, парню даже не пришлось бы увольняться. Но я никак не ожидал, что он может вот так при всех брякнуть, что ударил тебя.

Он глуп. Тебе нужно было отсеять его ещё две недели назад… вместо того чтобы нянчиться. Но он заявил обо всём при свидетелях, и я был вынужден дать делу официальный ход… Иди лечись. И будь готов к тому, что на свете появится ещё один штатский, который будет нас ненавидеть.

— Именно поэтому и хочу, чтобы меня перевели. Сэр, я думаю, что так будет лучше для лагеря.

— Неужели? Однако я решаю, что будет лучше для батальона, а не ты, сержант… А давай, Чарли, вернёмся на двенадцать лет назад. Ты был капралом, помнишь?.. Уже делал из маменькиных сынков солдат. А можешь сказать, кто из этих маменькиных сынков был хуже всех в твоей группе?

— Ммм… — Зим задержался с ответом. — Думаю, не совру, если скажу, что самым трудным был ты.

— Я. И вряд ли бы ты назвал кого другого. А ведь я тебя ненавидел, «капрал» Зим.

Даже из-за двери я почувствовал, что Зим удивлён и обижен.

— Правда, капитан? А ты, наоборот, нравился мне.

— Да? Конечно, ты не должен был меня ненавидеть — этого инструктор тоже не может себе позволить. Мы не должны ни любить, ни ненавидеть их.

Только учить. Но если я тогда тебе нравился… хм, надо сказать, что твоя любовь проявлялась в очень странных формах. Я презирал тебя тогда и мечтал только о том, как до тебя добраться. Но ты всегда был настороже и ни разу не дал мне шанса нарушить эту самую девять-ноль-восемь-ноль. И только поэтому я здесь — благодаря тебе. Теперь насчёт твоей просьбы. Я помню, что во время учёбы ты чаще всего отдавал одно и то же приказание. И оно очень крепко застряло в моей голове. Надеюсь, ты помнишь? Теперь возвращаю его тебе. Эй, служивый, заткнись и служи дальше!

— Да, сэр.

— Подтяни их. И поговори отдельно с Бронски. У него особенно заметна тенденция размягчаться.

— Я встряхну его, сэр.

— Вот и хорошо. Следующий, кто полезет на инструктора, должен быть уложен тихо и спокойно. Так, чтобы даже не смог дотронуться. Если инструктор оплошает, то будет уволен по некомпетентности. Мы должны убедить ребят в том, что нарушать статью не просто накладно, а невозможно… что если кто-то попробует, то его тут же отключат, а потом обольют холодной водой.

— Да, сэр. Я всё сделаю.

— Да уж постарайся. Я не желаю, чтобы кто-то ещё из моих ребят был привязан к позорному столбу из-за нерасторопности своего наставника.

Свободен.

— Есть, сэр.

— Да, вот ещё что, Чарли… как насчёт сегодняшнего вечера? Может быть, придёшь к нам? Женщины намечают какие-то развлечения. Где-нибудь к восьми?

— Есть. сэр.

— Это не приказ, а приглашение. Если ты действительно сдаёшь, тебе не мешает расслабиться. А теперь иди, Чарли, и не беспокой меня больше.

Увидимся вечером.

Зим вышел так резко, что я еле успел пригнуться, изображая, что завязываю шнурки на ботинке. Но он всё равно не заметил меня. А капитан Франкель уже кричал:

— Дежурный! Дежурный! ДЕЖУРНЫЙ! Почему я должен повторять три раза?

Найдёшь сейчас командиров рот Си, Эф и Джи и скажешь, что я буду рад их видеть перед смотром. Потом быстро в мою палатку. Возьмёшь чистую форму, фуражку, туфли — но никаких медалей. Принесёшь всё сюда… Потом пойди к врачу — как раз время дневного визита. Судя по всему, рука у тебя уже не болит. Так, до врача у тебя целых тринадцать минут. Вперёд, солдат!

Мне ничего не оставалось, как всё это выполнить. Одного из командиров рот я нашёл в его кабинете, а двух других — в офицерском душе (как дежурный, я мог заходить куда угодно). Форму для парада я положил перед капитаном как раз, когда прозвучал сигнал дневного врачебного осмотра.

Франкель даже головы от бумаг не поднял, а только буркнул: — Больше поручений нет. Свободен.

Таким образом я успел вернуться в роту и увидел последние часы Тэда Хендрика в Мобильной Пехоте…

У меня оказалось много времени для того, чтобы подумать, пока я лежал, не в силах заснуть, в палатке, а вокруг царила ночная тишина. Я всегда знал, что сержант Зим работает за десятерых, но никогда не думал, что в глубине души он может быть не таким жёстким, самоуверенным, самодовольным, чопорным. Всегда думалось, что уж этот человек точно живёт в согласии с миром и собой.

Почва уходила из-под ног — оказалось, я никогда не понимал сути жизни, не знал, как устроен мир, в котором живу. Мир раскалывался на части, и каждая превращалась в нечто незнакомое и пугающее.

В одном, однако, я был теперь уверен: мне даже не хотелось узнавать, что такое на самом деле Мобильная Пехота. Если она слишком жестока для собственных сержантов и офицеров, то для бедного Джонни она абсолютно непригодна. Как можно не наделать ошибок в организации, сути которой ты не понимаешь? Я вдруг реально ощутил, как меня вздёргивают на виселице… Да что там виселица, с меня было бы довольно и плетей. Никто из нашей семьи никогда не подвергался столь унизительному наказанию. В ней никогда не было преступников — по крайней мере, никто никогда не обвинялся. Наша семья гордилась своей историей. Единственное, чего нам недоставало, так это привилегии гражданства, но отец не ценил эту привилегию высоко, а даже считал её весьма бесполезной… Однако если меня высекут плетьми — его точно хватит удар.

А между тем Хендрик не сделал ничего такого, о чём бы я сам не думал тысячи раз. А почему этого не сделал я? Трусил, наверное. Я знал, что любой из инструкторов может легко сделать из меня отбивную, поэтому только стискивал зубы, молчал и никогда ничего не предпринимал. У Джонни не хватило пороху. А у Тэда хватило… На самом деле как раз ему, а не мне самое место в армии.

Нужно выбираться отсюда, Джонни, пока всё ещё нормально.

Письмо от мамы только укрепило мою решимость. Нетрудно сохранять ожесточение к родителям, пока они сами жестоки ко мне. Но как только они оттаяли, моё сердце начало болеть. По крайней мере, о маме. Она писала, что отец запрещает вспоминать моё имя, но это просто он так страдает, поскольку не умеет плакать. Я знал, о чём она говорит, и прекрасно понимал отца. Но если он не умел плакать, то я в ту ночь дал волю слезам.

Наконец я заснул… и, как мне показалось, тут же был разбужен по тревоге. Весь полк подняли для того, чтобы пропустить нас сквозь имитацию бомбёжки. Без всякой амуниции. В конце занятий прозвучала команда «замри».

Нас держали в положении «замри» около часа. Насколько я понял, все поголовно выполняли команду на совесть — лежали, едва дыша. Какое-то животное пробежало мягкими лапами совсем рядом, мне тогда показалось прямо по мне. Похоже, это был койот. Но я даже не дрогнул. Мы жутко замёрзли тогда, но я всё сносил терпеливо: я знал, что эту команду выполняю в последний раз.

На следующее утро я не услышал сигнала к подъёму. Впервые меня насильно сбросили с лежанки, и я уныло поплёлся выполнять распорядок дня.

До завтрака не было никакой возможности даже заикнуться о том, что я хочу уволиться. Мне нужен был Зим, но на завтраке он отсутствовал. Зато я спросил у Бронски разрешения поговорить с сержантом.

— Давай-давай, — хмыкнул Бронски и не стал спрашивать, зачем мне это понадобилось. Но и после завтрака я Зима не нашёл. Нас вывели в очередной марш-бросок, но сержанта нигде не было видно.

Ланч нам подбросили прямо в поле, на вертолёте. Вместе с завтраком прибыл Зим, который к тому же привёз почту. Некоторые могут удивиться, но для Мобильной Пехоты это традиция, а не роскошь. Тебя могут лишить пищи, воды, сна, да вообще всего без всякого предупреждения, но твоя почта не задержится ни на минуту, если тому, конечно, не препятствовали чрезвычайные обстоятельства. Это твоё, только твоё, то, что доставляется первым возможным транспортом, то, что читается в первую попавшуюся передышку между манёврами и занятиями. Правда, для меня эта привилегия ничего не значила: кроме письма мамы, я до сих пор ничего не получал. Поэтому меня не было среди тех, кто окружил Зима. Я прикинул и решил, что сейчас не лучшее время для переговоров с сержантом. Придётся подождать, пока мы вернёмся в лагерь.

Однако к великому удивлению, я услышал, как Зим выкрикивает моё имя и протягивает мне письмо. Я бросился к нему и схватил конверт.

И снова я был удивлён — теперь ещё больше: письмо от мистера Дюбуа, нашего учителя по истории и нравственной философии. Скорее я ожидал получить послание от Санта Клауса.

Потом, когда я начал читать, мне показалось, что это ошибка. Пришлось сверить адрес и обратный адрес, чтобы убедиться, что письмо всё-таки адресовано мне.


«Мой дорогой мальчик.

Наверное, мне следовало бы написать тебе гораздо раньше, чтобы выразить то удовольствие и ту гордость, которые я испытал, когда узнал, что ты не только поступил на службу, но ещё и выбрал мой любимый род войск.

Однако скажу тебе, что удивлён я не был. Подобного поступка я и ждал от тебя, разве что только не думал, что ты всё же выберешь нашу пехоту. Это тот самый результат, который случается нечасто, но даёт право учителю гордиться своим трудом. Так, для того чтобы найти самородок, нужно перетрясти кучу песка и камней.

Сегодня ты уже должен понимать, почему я не написал тебе сразу. Многие молодые люди не обнаруживают достаточно сил, чтобы пройти период подготовки. Я ждал (информацию я получал по своим каналам), когда ты преодолеешь главный перевал.

Мы оба теперь знаем, что это совсем непросто! Но я хотел быть уверенным, что не произойдёт никаких досадных случайностей, что ты не заболеешь и т. д. Сейчас ты проходишь самую трудную часть своей службы: не столько трудную физически, сколько духовно… Глубокий душевный переворот постепенно превратит тебя из потенциального в реального гражданина. Или, наверное, лучше сказать: ты уже оставил позади самый тяжёлый период, и все предстоящие трудности уже не должны тебя страшить. Смею полагать, я тебя достаточно хорошо знаю и верю, что перевал позади, иначе ты был бы уже дома.

Когда ты достиг этой духовной вершины, ты почувствовал нечто новое.

Наверное, ты не можешь найти слов, чтобы это описать (я, например, не мог).

Но ты можешь позаимствовать их у своих старших товарищей. Правильные слова часто помогают понять, что с тобой происходит. Высочайшая честь, о которой мужчина может только мечтать, — это возможность заслонить своим телом любимый дом от того опустошения, которое приносит война. Эти слова не принадлежат мне, как ты вскоре, видимо, узнаешь.

Главные принципы жизни не меняются, и, если человеку нужно сказать об одном из них, ему необязательно — как бы мир ни менялся — заново что-то формулировать. Принцип, о котором пишу я, непреложен, он являлся и является правдой всегда и везде, для всех людей и всех народов. Дай о себе знать, пожалуйста. Если, конечно, ты сможешь выкроить кусочек такого дорогого для тебя времени. Если сможешь — черкни мне письмо.

А если тебе случится встретиться с кем-нибудь из моих старых друзей, передай им горячий привет.

Успехов тебе, десантник!

Ты заставил меня гордиться собой.


Джин В. Дюбуа, полковник Мобильной Пехоты в отставке».


Подпись была так же удивительна, как и само письмо. Старый Ворчун полковник? Эге! А ведь командир полка у нас всего лишь майор. Мистер Дюбуа никогда не говорил в школе о своём звании. Мы предполагали (если вообще над этим задумывались), что он был занюханным капралом, которому пришлось уйти из армии после того, как он потерял руку. И ему, думали мы, подобрали работу полегче — курс, по которому не надо сдавать экзамены, а только приходить и слушать.

Естественно, он отслужил положенный срок, так как историю и нравственную философию может преподавать только человек со статусом гражданина. Но Мобильная Пехота?! Теперь я взглянул на него по-другому.

Подтянутый, поджарый, похожий скорее на учителя танцев. Каждый из нас по сравнению с ним действительно напоминал обезьяну.

Да, он подписался именно так: полковник Мобильной Пехоты…

Всю обратную дорогу к лагерю я размышлял над письмом. Ничего подобного Дюбуа никогда не позволял себе произнести в классе. Не в том смысле, что письмо противоречило духу его проповедей. Оно было совершенно другим по тону. Разве мог полковник так ласково обращаться к рядовому новобранцу?

Когда он был лишь «мистером Дюбуа», а я одним из тех мальчишек, которые приходили на его курс, он, казалось, вообще не замечал меня.

Только один раз он обратил на меня особое внимание — и то только из-за того, что мой отец был богат. В тот день он разжёвывал нам понятие стоимости, сравнивал теорию Маркса с ортодоксальной теорией «полезности».

Мистер Дюбуа говорил тогда:

— Конечно, Марксово определение стоимости довольно нелепо. Сколько бы труда вы ни затратили, вы не смогли бы превратить кучу хлама в яблочный пирог. Хлам остался бы хламом, а его стоимость нулём. Можно даже сделать вывод, что неквалифицированный труд может легко уменьшить стоимость: бездарный кулинар возьмёт тесто и яблоки, которые, кстати, обладают стоимостью, и превратит их в несъедобную дребедень. В результате стоимость — ноль. И наоборот, талантливый повар из тех же материалов, с теми же затратами труда изготовит приличный пирог. Даже такая кухонная иллюстрация разбивает все доводы Марксовой теории стоимости — ложной посылки, из которой вырастает весь коммунизм. С другой стороны, она подтверждает правильность общепринятого, основанного на здравом смысле определения с точки зрения теории «полезности».

Однако тем не менее этот помпезный, нелогичный, почти мистический «Капитал» Маркса содержит в себе и неявный зародыш истины. Если бы Маркс обладал по-настоящему аналитическим умом, то сформулировал бы первое адекватное определение стоимости… и это спасло бы планету от очень многих бед и несчастий… Или нет… — добавил он и ткнул в мою сторону пальцем. — Ты!

Я подскочил как ужаленный.

— Если ты не в состоянии слушать, то, может быть, скажешь тогда классу: стоимость — это относительная или абсолютная величина?

На самом деле я слушал. Просто не видел причин, мешавших бы мне слушать, закрыв глаза и расслабившись. Но вопрос застал меня врасплох: я ничего не читал по этому предмету.

— Э-э… абсолютная, — сказал я, поколебавшись.

— Неправильно, — отметил он холодно. — Стоимость имеет смысл только в человеческом обществе. Стоимость той или иной вещи всегда связана с отдельным индивидуумом. Её величина будет различаться в зависимости от каждого отдельно взятого индивида. Рыночная стоимость — это фикция или в лучшем случае попытка вывести какую-то среднюю величину индивидуальных стоимостей, которые все разнятся между собой, — иначе бы не могла существовать торговля.

Я представил, как бы среагировал отец на тезис о том, что рыночная стоимость — это фикция. Наверное, просто фыркнул бы и ничего не сказал.

— Это индивидуальное отношение стоимости для каждого из нас проявляется в двух моментах: во-первых, то, что мы можем сделать с вещью, то есть её полезность; во-вторых, что мы должны сделать, чтобы эту вещь получить, собственно её стоимость. Существует старинное предание, утверждающее, что «самое дорогое в жизни — это свобода». Это неправда.

Абсолютная ложь. Трагическое заблуждение, приведшее к закату и гибели демократии в XX веке. Все пышные эксперименты провалились, потому что людей призывали верить: достаточно проголосовать за что-нибудь, и они это получат… без страданий, пота и слёз.

Свобода сама по себе ничего не значит. Потому что за всё надо платить.

Даже возможность дыхания мы покупаем ценой усилий и боли первого вздоха.

Он помолчал и, всё ещё глядя на меня, добавил:

— Если бы вы, ребятки, так же попотели ради своих игрушек, как приходится маяться новорождённому за право жить, вы были бы, наверное, более счастливы… и более богаты. Мне очень часто жалко некоторых за богатство, которое им досталось даром. Ты! Ты получил приз за бег на сто метров. Это сделало тебя счастливее?

— Наверное.

— А точнее? Вот твой приз, я даже написал: «„Гран-при“ чемпионата по спринту на сто метров».

Он действительно подошёл ко мне и прикрепил значок к моей груди.

— Вот! Ты счастлив? Ты стоишь его, не так ли?

Я почувствовал себя если не униженным, то уязвлённым. Сначала намёк на богатого папенькиного сынка — типичный для того, кто сам неимущ. Теперь этот фарс. Я содрал значок и сунул ему обратно. Казалось, мистер Дюбуа удивлён.

— Разве значок не доставил тебе удовольствия?

— Вы прекрасно знаете, что в забеге я был четвёртым!

— Точно! Всё правильно! Приз за первое место для тебя не имеет никакой стоимости… потому что ты его не заработал. Зато ты можешь полностью наслаждаться сознанием своего настоящего четвёртого места. Надеюсь, те, кто ещё здесь не спит, оценят маленькую сценку, из которой можно извлечь некоторую мораль. Я думаю, что поэт, который писал, что самое дорогое в жизни не купишь за деньги, не прав. Вернее, прав не до конца. Самое дорогое в жизни вообще не имеет никакого отношения к деньгам, выше денег. Цена — это агония и пот, кровь и преданность… цена обеспечивается самым дорогим в жизни — самой жизнью — точной мерой абсолютной стоимости.

Я вспоминал всё это, пока мы топали к лагерю. Потом мысли оборвались, так как ближе к расположению полка мы перестроились и принялись горланить песни.

Всё-таки здорово иметь свой музыкальный ансамбль. Поначалу у нас, естественно, не было никакой музыки, но потом нашлись энтузиасты, начальство их поддержало, выкопали откуда-то кое-какие инструменты и начали нас развлекать в короткие минуты отдыха.

Конечно, в марш-броске об оркестре со всеми инструментами не было и речи. Парни вряд ли могли что взять с собой сверх полного снаряжения, разве совсем маленькие инструменты, которые почти ничего не весили. И Мобильная Пехота такие инструменты нашла (вряд ли бы вы смогли увидеть их где ещё).

Маленькая коробочка величиной с губную гармошку, электрическое устройство, заменявшее то ли рожок, то ли дудку, и ещё подобные приспособления. Когда отдавалась команда петь, музыканты на ходу скидывали поклажу, которую тут же принимали товарищи, и начинали играть. Это нас сильно выручало.

Наш походный джаз-бэнд постепенно отставал от нас, звуки уже почти не были слышны. Мы стали петь вразнобой, фальшивили и наконец замолчали.

Внезапно я почувствовал, что мне хорошо.

Я постарался понять почему. Потому что через пару часов мы будем в лагере и я смогу написать заявление об увольнении?

Нет. Когда я решил уйти, решение принесло мир в мою душу, облегчило мучения и дало возможность заснуть. Однако сейчас в моей душе возникло что-то, чему я не находил объяснения.

Затем я понял. Я прошёл перевал.

Я был на перевале, о котором писал полковник Дюбуа. Я только что перешёл его и теперь начал спускаться, тихонько напевая. Степь оставалась всё той же, плоской, как лепёшка, но всю дорогу от лагеря и полдороги назад я шёл тяжело, словно взбирался в гору. Потом в какой-то момент — думаю, это произошло, когда я пел, — преодолел верхнюю точку и зашагал вниз. Груз больше не давил на плечи, в сердце не осталось тревоги.

Когда мы вернулись в лагерь, я не пошёл к сержанту Зиму. Я уже не чувствовал необходимости. Наоборот, он сам поманил меня. — Да, сэр?

— У меня к тебе вопрос личного свойства… так что можешь не отвечать, если не хочешь.

Он замолчал, а я подумал, что это новое вступление к очередной проработке, и напрягся.

— Ты получил сегодня письмо, — начал он. — Совершенно случайно я заметил, хотя это совсем не моё дело, имя на обратном адресе. Имя довольно распространённое, но… как я уже говорил, ты можешь и не отвечать… но всё-таки… не может ли случайно быть так, что у автора этого письма не хватает левой ладони?

Я почувствовал, как моё лицо вытянулось.

— Откуда вы знаете?.. Сэр.

— Я был рядом, когда это произошло. Полковник Дюбуа? Правильно?

— Да, сэр. Он преподаёт у нас в школе историю и нравственную философию.

Думаю, единственный раз я смог поразить сержанта Зима. Его брови, словно против его воли, полезли вверх, глаза расширились.

— Ax, вот как? Тебе неимоверно повезло. — Он помолчал. — Когда будешь писать ответ — если ты, конечно, не против, — передай ему от меня поклон.

— Да, сэр. Он вам также передал привет.

— Что?

— Э-э… я не уверен. — Я вынул письмо и прочёл: — «…если тебе случится встретиться с кем-нибудь из моих старых друзей, передай горячий им привет». Это ведь и вам, сэр?

Зим задумался, глядя сквозь меня.

— А? Да, конечно. Мне среди прочих. Большое спасибо…

Но вдруг он изменился, даже голос стал другим:

— До смотра осталось девять минут. А тебе ещё надо принять душ и переодеться. Поворачивайся, солдат!