"Время царей" - читать интересную книгу автора (Вершинин Лев)Эписодий 3…Ужас, как всегда, явился без предупреждения, под самое утро, и был он ярко-желтым, как бесконечные нисейские барханы, и серым, как небо солончака за миг до пробуждения солнца, и еще – голубовато-ледяным, изрезанным сетью кровавых прожилок, словно бешеные глаза жуткого, ни на миг не званного гостя, которого нельзя называть по имени, ибо подлинное имя ему есть: Деймос. Ужас. Темно-пурпурный плащ ниспадал с плеч предрассветного морока широкими, тщательно разобранными складками, золотые узоры нагрудника дерзко выглядывали из-под наплывов драгоценной ткани, скрепленной жемчужной фибулой на шее, широкие шальвары шелестящего синского шелка полоскались при каждом шаге, и высокая тройная тиара персидских шахиншахов венчала прорезанное двумя глубокими морщинами чело. Таким он был на своем последнем пиршестве. Ужас. Он пошел неслышно, цепко ухватил за плечо и разбудил. И тотчас, не успелось еще даже и ощутить в полной мере внезапное пробуждение, нахлынуло обычное: темная волна безумия, дремлющая в крохотной раковине, угнездившейся где-то над переносицей, пробудилась, взметнулась и растеклась по телу, лишив сил тренированные ноги… …не вскочить! бессильно распластав по ложу мускулистые, гнущие бронзовые прутья руки… …не отмахнуться! кляпом из вонючей, гнусной на вкус пены плотно-наплотно забив рот… …не закричать! Пустота. Тишина. Бессилие. Ужас. И липкий, омерзительный, привычный пот. – Оставь меня!.. – безмолвно, одними глазами попросил Кассандр. – Никогда… – прошелестел Ужас, ухмыльнувшись. – Ты мой должник… Кровавые пятна-прожилки растекались в обрамлении пушистых ресниц все гуще, заливая синеву багрянцем. Тонкие струящиеся тени пальцев, возникнув невесть откуда, щемяще-медлительно подползли к изголовью, коснулись слипшихся волос наместника Македонии, погладили. Сперва – совсем чуть-чуть, будто лаская. Или – примериваясь. Кассандр, сын Антипатра, чуть слышно застонал, и неуловимый всхлип отобрал последние силы, превратив тело в измочаленную ветошь. Совсем как в тот день! Тогда тоже: сначала Ужас… нет! Тогда он еще был человеком… нет, нет! Он никогда не был человеком!.. Сначала он просто заглянул в глаза; спокойно, без гнева, словно бы даже испытующе, будто пытаясь прочесть нечто затаенное во взоре молодого длиннолицего увальня, одетого вызывающе бедно для сверкающих лалами и хризолитами палат вавилонского дворца… Он заглянул прямо в лицо Кассандру и коснулся его волос, как бы поглаживая… Ухватил крепко-накрепко, чтобы не вырвался. Намотал кудри на пальцы. И – ударил. Затылком о мраморную колонну. Белую, в легчайших голубоватых разводах колонну пиршественного покоя. Полированный камень мгновенно окрасился в красное. В самый первый миг боли совсем не было, и не было понимания, что бьют для того, чтобы убить, а было одно только огромное, совсем незнакомое изумление. А затем – ослепительная желто-красная вспышка. И боль. И тьма. Та самая ноющая тьма, что приходит с тех пор время от времени, и сбивает с ног, и заставляет измученное, хрипящее тело корчиться в судорогах, и заливает подбородок сизой пузырчатой пеной. Тьма, рожденная болью и окровавленным мрамором. – За что? – За то, что ты убил меня… Оказывается, Ужас способен улыбаться, и во рту у него сверкают длинные изогнутые клыки. – Я не убивал тебя! – Не лги! – Я убил тебя позже, – тихо и покорно соглашается Кассандр, сын Антипатра. Сквозь пелену больной, взбаламученной тьмы выплывает отчетливое: вот сундук, а там, в тайничке, крохотный пузырек, выточенный из конского копыта… ничто иное не способно долго удерживать смертную влагу, скрытую в нем. Всего только три капли, против которых не знают противоядия даже врачеватели-египтяне… И вот очередной пир. Он, Кассандр, виночерпий царя, он уже прощен (за что?!) и обласкан Божественным Александром, и он несет Царю Царей Европы и Азии золотую чашу, до краев полную звонко пахнущим кавказским вином… и там, в фиолетовой, одурманивающе душистой жидкости, бесследно растворились те самые три капли, не имеющие ни вкуса, ни цвета, ни запаха, что за пригоршню алых рубинов продал ему дряхлый, слепой служитель храма Черных Ворот Иштар Сладкогласый… – Ты признаешься, что убил меня? – шуршит Ужас. – Но я спас Македонию! – хрипит Кассандр, корчась на измятом покрывале. …Да! Да!! Да!!! Убил! И спас!! Разве можно забыть: хмурое малоподвижное, словно из тяжелого гранита вырубленное лицо отца, обычно бесстрастное, но в тот миг сведенное гримасой неизбывного горя, дрожащие жилистые руки, бессильно выронившие по-змеиному прошуршавший свиток… и надорванный шепот: «Он убивает лучших, сынок!.. он убивает всех!.. он безумен!.. о, если бы был жив Филипп»… Отец! Как не хватает тебя! Лучшим другом старого Филиппа был его ровесник Антипатр; с детских лет они держались вместе, втроем, три побратима и единодумца: Филипп-царь, Антипатр-умник, Парменион-вояка. Втроем создали они победоносную армию Македонии и костяк ее – несокрушимую фалангу. Втроем вымечтали поход в Азию против некогда грозных, но обленившихся персов. Втроем – и словом, и силой! – убедили упрямых и кичливых эллинов признать верховенство Македонии и послужить честно и храбро общему делу. И вот… «Он убил Пармениона, сынок…» – мертвым голосом сказал отец, комкая свиток. Глаза его были пусты, а щеки подернулись сероватой желтизной. Разве только Пармениона? И Филота был другом детства. Он вел в бой конницу при Гавгамелах. Его пытали. И убили. Потому что не смог заставить себя ползать на брюхе перед престолом Божественного, уподобившись дворовым собакам и курчавобородым персидским вельможам. Клит Черный был молочным братом. Он грудью закрыл царя от вражьего дротика при Гранике. Его заколол сам Божественный, собственноручно, на пьяной гулянке. Просто так. Чтобы не лез под горячую руку с умными разговорами. Каллисфен-философ, племянник самого Аристотеля, был мудр и светел душой. Его сгноили в темнице. Заморили голодом. Отдали на съедение вшам и крысам. За то, что посмел вступиться за обреченных… «Поверь, сынок, – сказал отец, – Филипп не пожалел бы своего ублюдка. За Пармениона он послал бы его на плаху»… Чем, в сущности, хуже плахи пузырек, выточенный из конского копыта? – Я был Богом, припадочная мразь, – скрежещет и шелестит Ужас. – А Богу дозволено карать за то, чего не понять жалким вроде тебя… – Если бы ты был Богом, упырь, ты был бы жив и сейчас! Прочь от меня, исчадие тьмы! Мгла за окошком понемногу светлеет. И рассвет, как всегда, приносит облегчение. Кассандр уже способен шептать. Как всегда, призванные памятью, пришли на подмогу незабвенные, дорогие, милые тени. Плечом к плечу – два старца в потертых кожаных панцирях: высоченный, в полтора обычных человеческих роста, сухопарый Парменион и кряжистый, почти квадратный Антипатр, незабвенный отец, почивший наместник Македонии. Седые бороды их ниспадают ниже пояса, как было заведено в дни Филиппа, могучие руки расставлены широко, словно орлиные крылья – преградой Ужасу… Рядом с ними – двое мужей в расцвете сил и мощи, молодые и стройные, с аккуратно подстриженными бородками и щегольскими сережками, блистающими в мочках ушей: светлокудрый верзила Филота и смуглый до черноты, вороногривый и темноглазый Клит… И конечно же, как всегда, возникает Каллисфен-афинянин – в простом белоснежном гиматии, без всяких украшений, смешных для истинного философа, тщательно выбритый, еще не истощенный сырым зинданом, не уморенный голодом. Брови его сердито насуплены, и он грозит Ужасу тонким белым пальцем, украшенным недорогим, без камней, перстнем, подарком величайшего мыслителя Ойкумены Аристотеля. Они услышали! Они не дадут в обиду… – Уходи! – громко, отчетливо, с ненавистью и презрением говорит Кассандр. И Ужас испуганно съеживается. Глинистые липкие пальцы, похожие на индийских червей-душителей, вновь оборачиваются струйками тени, светлеют, растворяются в пламени ночника и дымке рассвета… Багровая хмарь в безумных очах призрака тускнеет… – Ты убил меня… – плаксиво хнычет Ужас. – И спас Македонию! Кассандр рывком вскидывается. Садится, спустив с ложа ноги. Больно прикусывает нижнюю губу. Шумно вздыхает. И локтем отирает липкую пену с подбородка. Все. Ужаса нет. Ушел. Уполз. Убежал. Сгинул. Остались только мглистые клочья, плещущиеся перед воспаленными глазами. Медленно иссякающая слабость. И мерзостный привкус пены на сухих губах. Торопливо, плюясь и захлебываясь, сын Антипатра глотает целебный отвар из фиала, стоящего на низком ночном столике близ изголовья… Тогда, на пиру в Вавилоне, Царь Царей Александр не добил юнца. Пожалел? Вряд ли. Он не знал жалости. Просто забыл. Ударил затылком о колонну – и забыл, отвлекшись на танец живота, исполняемый мидийскими плясуньями. Сорвал гнев на отца, искалечив сына… Проклятая упыриха! Она никак не могла ужиться с Антипатром. Отец долго терпел, а потом и попросил ведьму побыть немного в ее родном Эпире. Нет, не изгонял! Он не вправе был изгонять мать Царя Царей. Но попросил так, что она и помыслить не посмела отказаться. Уехала. И не простила. Слала письмо за письмом своему безумному, ее одну на свете обожающему сыночку, и жужжала, и клеветала, и подличала… Она мечтала властвовать над Македонией, пока сын покоряет Ойкумену. Но что ей было до Македонии? Еще не очень твердо держась на подкашивающихся ногах, Кассандр, опираясь на высокий посох, добредает до распахнутого настежь окна. Там в предутренней теплой дымке распростерлась Македония, светлая и любимая. Ее белоголовые горы, поросшие мохнатым лесом, ее тучные, наливные луга, ее ледяные, стремительные, богатые рыбой реки. Вечная Македония, созданная древними царями, украшенная и прославленная мудрым Филиппом. Македония, беречь которую завещал Кассандру отец, уходя навсегда из этого мира… Что знала о ней упыриха?! Она хотела одного – властвовать. Даже не властвовать, а безнаказанно убивать и красоваться на церемониях. И ради этого готова была извести под корень царский род, как извела безобидного, слабого и робкого царишку Арридея-Филиппа. Больше того: ради диадемы она согласилась принять помощь горных князьков Тимфеи, Орестии, Линкестиды, всех этих Полисперхонтов и прочих, покорившихся владыкам Пеллы, но втайне мечтавших о восстановлении своих уделов. Упыриха не просто убийца. То, что сделала она, называется государственной изменой… Изменой Македонии! Чем была Македония для Божественного Безумца? Жалким, полузабытым придатком в наспех слепленной, не способной жить державе, украденной у персидских шахиншахов. Кормушкой войны. Тысячи и тысячи лучших юношей уходили отсюда по его приказу, пополняя армию, истекающую кровью в Азии. Уходили под плач матерей и ворчанье отцов, не по своей воле, но под страхом казни за уклонение от призыва. И мало кто из целого поколения вернулся домой. Разве что калеки, проживающие свой век в немощи. Разве что безумцы, умеющие убивать и ничего более. Многие из них негодны даже к военной службе, поскольку, как случалось уже неоднократно, способны не выполнить приказ и даже поднять руку на десятника. Антипатр, отец, на одре последней болезни не нашел времени подумать о себе. «Спаси Македонию, сынок…» – шептал он холодеющими губами. Кассандр свято выполнил отцовский завет. Вся эта горная мелочь, чванливые потомки лесных божков, прижата к ногтю. Самый бойкий, Полисперхонт, забился в неведомую глухомань и никогда уже не посмеет высунуться. Греки приведены к покорности. Кто попытался бунтовать, уже пожалел о собственной смелости. Кто заикнулся о восстановлении автономии, сейчас кормит македонские гарнизоны. Эпир тоже покорился, и Эакиды, извечные противники македонских Аргеадов, перебиты… Вот так-то. Македония жива. И будет жить. А упыриха сдохнет. И отродье безумного Александра, маленький персючок, тоже не причинит зла. Пускай пока живет. Все-таки ребенок, не дело поднимать руку на несмышленыша. Но если когда-либо гаденыш станет опасен для Македонии, Кассандр, не задумываясь, прольет проклятую кровь. В конце концов должен же найтись кто-то, чья рука не дрогнет прервать течение этого зла по чистой реке жизни. Так почему же не он, Кассандр, сын Антипатра? Кассандр Македонский… Так будет. Но не сразу. Не все сразу. – Бом-м-м! – бьет гулкий гонг в левом виске. Как всегда, после тьмы приходит боль. Боль гладкая, предвещающая скорое освобождение. Нужно только сделать еще глоток-другой целебного снадобья. Благословен будь, Одноглазый Антигон, друг отца, покровитель, спаситель, а ныне, волею судьбы, недруг. Как бы ни сложилась жизнь, будь благословен за этот день, когда, присев на корточки, держал разбитую голову юного Кассандра в мозолистых руках, привыкших к чему угодно, но не к врачеванию, и руки эти были тогда нежнее материнских… Разве такое можно забыть: ладони Одноглазого подрагивали, словно баюкая, бережно-бережно, и знакомый хрипловатый голос доносился до слуха из далеких далей: «Он должен жить, лекарь, ты понимаешь?» А после паузы: «Значит, сделай невозможное. Иначе ответишь как за отравительство. Ты меня понял, лекарь?» Все войско и весь двор знали: Антигон не бросает слов на ветер. Лекарь не был исключением. Он понял. И сделал невозможное. Вот только кувшин с этим горьковатым, невыносимо противным, хоть и подслащенным майским медом напитком, составленным по его рецепту, до конца жизни будет сопровождать Кассандра везде и всюду, напоминая о минувшем, и наместник Македонии никогда, до самой смерти, не ощутит на губах вкуса вина… Пусть хранят тебя боги, если ты еще жив, лекарь! Пусть дадут тебе боги долгую жизнь, Антигон… Горечь во рту, привычная и терпимая. Вслед за Ужасом и тьмой уходит боль. Пряный, свежий, прохладный ветер недалеких гор врывается в опочивальню, бодрит, пьянит, щекочет вздрогнувшие ноздри. Славный будет сегодня день! Последний день упырихи… Накинув поверх короткого белого хитона теплый гиматий, Кассандр выходит из опочивальни. Улыбается поклонившимся в пояс невольникам. Кланяться земно строго запрещено: наместник не переносит азиатских ужимок. Бредет по галерее, заложив руки за спину, – привычка, доставшаяся от усопшего отца, – и стражи в переходах приветствуют стратега, чуть-чуть пристукивая древками о каменные плиты пола. В эти утренние мгновения он, говорят, очень похож на отца, тоже любившего просыпаться рано. Правда, в отличие от широкоплечего, не очень высокого Антипатра, Кассандр высокоросл, выше любого из соматофилаков. Ну что ж, недаром матушка его была родной сестрой здоровяка Пармениона… Шаг за шагом, от оконца к оконцу. Есть о чем подумать наместнику Македонии, покровителю и гегемону полисов Эллады, властелину островов Архипелага, а с недавних пор, после усмирения непокорной Молоссии, еще и невенчанному властителю Эпира. Многое следует просчитать и обмозговать, не откладывая. Ибо решения принимать придется не далее как сегодня. Упыриха умрет. Это решено. И пусть не надеется, что ее убьют исподтишка, сделав мученицей. Нет, она предстанет перед судом, и невозможно представить, что суд этот завершится оправданием. Ибо он будет справедлив. Судьи всего лишь соблюдут закон, а этого вполне достаточно… Слишком уж от души повеселилась в Македонии старая молосская ведьма… Именно поэтому необходимо продумать все до последней мелочи. Ибо, когда все завершится, из Пеллы помчатся гонцы, везя в сумках полные записи судебных речей. В Мемфис, к хитрецу Птолемею. В Никополь Фракийский, к Лисимаху. К Селевку, в славный город городов Вавилон. Если, конечно, Селевк еще пребывает в Вавилоне. Если туда еще не успел явиться Одноглазый… Если. Думай, Кассандр, думай. Нельзя тебе ошибаться. И не с кем советоваться. Единственный, кому можно верить, Плейстарх, сводный брат, увы, не блещет умом. Так что – думай! Итак, с упырихой все ясно. Ее никто не станет жалеть. Она надоела всем. И всем досадила. Иное дело: персидское отродье. Этого, пожалуй, следует приберечь. И даже оказать почет, как будущему владыке Ойкумены. Когда повзрослеет. Ежели повзрослеет. А что? В самом деле, ведь неплохо звучит: Кассандр, сын Антипатра, простат-наместник Македонии, воспитатель и покровитель Царя Царей Александра, сына Царя Царей Александра, сына царя Филиппа из рода Аргеадов… Следовательно: пока что – только воспитатель. Не более того. Птолемей, несомненно, поймет правильно. И одобрит. Недаром же именно он был первым, кто решился открыто назвать бред бредом. Ему нужен только Египет. Как ему, Кассандру, только Македония. И оплакивать упыриху наместник Египта не станет, разве что из приличия. Единственное, что нужно ему: не допустить, чтобы персючок оказался у Антигона. Потому что Одноглазый, похоже, окончательно решил ни с кем не делиться. Ни с кем и ничем. Одноглазый возмечтал о единой державе, словно заразился этим безумием от взбалмошного гречишки Эвмена, прихвостня Пердикки, именно на этом и погоревшего… Одноглазый. Вот кому позарез необходим царенок. Как знамя. Как ширма. Как щит. И вот кто царенка не получит. Никогда. Ни за что. Лисимах? А что Лисимах? Вепрь вепрем. Он, пожалуй, даже и не сообразит поначалу, что произошло. Скорее всего отмолчится, а в глубине души помянет упыриху нехорошими словами. И сплюнет. У Лисимаха свои заботы. Все, чего он хочет сейчас, это не попасться под горячую руку Одноглазому. Тот, впрочем, занят делами восточными и о нищей Лисимаховой Фракии, судя по всему, пока что не вспоминает… Селевк? Смешно. Этот, получив письмо и копию речей, пошлет нарочного к Птолемею согласовывать позиции, точнее говоря, испрашивать совета. Вполне возможно, что, получив совет, поступит с точностью наоборот, но тут уж винить некого, такой уродился. Короче, Селевк не опасен. Слишком далеко Вавилон. И чересчур близко от Вавилона стоит армия Одноглазого. Одноглазый… Кассандр прижимается пылающим лбом к стене, впитывая порами влажную, приятно сыроватую прохладу. Скорбеть по упырихе не станет и Антигон. А вот царенка по праву старейшего из диадохов потребует на воспитание, это точно. Не надо и к гадальщику ходить. Так что же, воевать с Одноглазым? Нельзя. Эта война будет проиграна. Никому не под силу одолеть Антигона. Впрочем, покойный Эвмен – тот мог бы. Но ведь и он проиграл. Покойный отец, наверное, тоже мог. Но они с Одноглазым не подняли бы мечи друг на друга. Сумели бы договориться. Будь жив отец, они с Антигоном и поделили бы державу. А молодежи осталось бы куковать на суку, дожидаясь своего срока и стервенея от переспелости… Что под луной хуже зажившихся старцев? Прости, отец, за злую мысль… Решение появляется внезапно, словно вещий сон. Допустим… мальчишка занемог и не способен выдержать дорогу? Вполне. С заключением совета врачей дело не встанет. Конечно, Монофталс имеет полное право быть царским пестуном по праву возраста, происхождения и заслуг. Но он, Кассандр, признавая все это, не может позволить себе рисковать драгоценным здоровьем единственного на всю Ойкумену мужчины-Аргеада. Великолепно! Далее. Разумеется, чудовищно жестоко было бы оставлять юного Александра и без заботливого материнского ухода. Следовательно, пока Царь Царей хворает, мать его, азиатка Роксана, также остается на попечении наместника Македонии… Разумно? Более чем. Умные поймут, но никто не посмеет возражать. Тем более светилам науки врачевания. Кстати, надо бы узнать, сколько могут потребовать за диагноз эти самые светила… Точно. Никто не станет спорить с врачами. Кроме Антигона. Ничего не поделаешь, старику придется дать отступное. И немалое. Уже завтра пускай отправляется к нему Клеопатра, дочь упырихи. Она, в сущности, не нужна. А ее полоумный сыночек пусть себе царствует в Молоссии. Удобный царек. Нужный. Полезный. Безмозглый, правда, но тем лучше. Македонии ни к чему умные молосские цари. Кстати, о Молоссии надо бы поразмыслить отдельно. Позже. Кассандр, довольный, улыбается. Хотелось бы увидеть, какую гримасу скорчит Одноглазый, когда получит упырихину дочь. Экое сокровище! Родная сестренка Божественного, как-никак. Можно сказать, прямая наследница. Хоть сегодня женись и требуй диадему Аргеадов. А с другой стороны, баба – существо бесполезное, пока здравствует царенок, хоть и хворый… Негромко хмыкнув, наследник Македонии потирает руки. Что мелочиться! Молосскую девчонку, дочь Эакида, тоже следует отослать старику. Это как раз будет приятно всем. Упыриха знала, что делала, просватывая ее за Деметрия. Царская кровь, хоть и не македонская! Но и она ничего не значит, пока где-то живет брат девчонки… Вот так-то. Придется Одноглазому надеть на себя намордник. Никому не нужна война. Кроме него, конечно. Но для войны нужен повод, хоть самый завалящий. А вот повода-то как раз Антигон и не получит! Последнее из неотложного Кассандр додумывал уже во дворе, крякая, фыркая и подвывая под потоками ледяной колодезной воды, которую щедро плескали из бадьи ему на плечи дюжие, ухающие от натуги служители. Мо… ух-х!.. лоссия. Мерзкая, варварская страна. Но – нужная. Хотя бы потому, что лучше держать войска на молосско-иллирийских рубежах, чем ежегодно отражать на македонской земле набеги все чаще объединяющихся молоссов и иллирийцев. Это – во-первых. И еще потому, что смерть упырихи означает уже не просто вражду с молоссами, но вражду кровную. А Неоптолем, хоть и дурачок, но все же какая-никакая гарантия тишины в горах на западе. Это – во-вторых. И наконец: когда-нибудь персючку придет время не выздороветь. И тогда по старому дурацкому закону право на македонский престол достанется диким молосским князькам-Эакидам. Право крови, видите ли! Право родства! И любой храм Эллады, сколько ни плати толкователям, не отвергнет их претензий… Значит, не следует упускать из виду тех Эакидов, что еще живы. Проще говоря, нужно исхитриться и добыть Пирра. Пока не подрос. Но, к счастью, это – завтрашняя забота. Пирр слишком мал, чтобы быть опасным сейчас. Он далеко, и не известно еще, как оно там сложится; детишки хворают не только в Македонии. Тем паче Молоссия все же успокоилась. Неоптолем не без сопротивления, но признан, оракулы благоприятны. Так утверждает в ежемесячных донесениях гармост македонского гарнизона Додоны, а этот человек достоин доверия. Правда, сам Кассандр не знает его (мало ли гетайров в этерии наместника?), но доверенные люди в один голос хвалят служаку. Что ж, раз так, то его надлежит поощрить. Хотя бы чином сотника этерии. Пускай и дальше заботится о Молоссии, если уж прижился среди этих упрямцев… – Господин! Неслышно появившись рядом, начальник стражи позволяет себе подать голос. – Выборные от войска прибыли! О! Славно! Славно! Судьи на месте. Впрочем, уже и пора. Восход давно наступил, и утро обещает быть ясным. – А обвинители? – Давно уже здесь, господин. Иные еще с вечера. Прекрасно! – Накормить всех! И напоить! – приказывает Кассандр. Обтеревшись широким грубым полотенцем, наместник возвращается в свои покои, к заждавшимся постельничим. Скептически прищурившись, долго и придирчиво разглядывает приготовленные одежды. Пурпур и золотое шитье? Ни к чему. Нынче фазанья вычурность излишня. Тем более из персидских трофеев, присланных еще Божественным. Старье. Белое с алым узором? Лучше. Но тоже чересчур легкомысленно. К тому же покрой явно греческий. Не стоит. Как-то это будет не так. Не по-македонски. А вот кожушок мехом кверху, это, пожалуй, чересчур по-македонски. В духе времен царя Филиппа. Тоже не то. Мы же, слава Зевсу Олимпийскому, не какие-нибудь горные варвары… Черный хитон с черным же гиматием? Э-э-э… нет. Вовсе ни к чему. Сегодня день не нашего траура. Ага! Повинуясь едва уловимому движению круто изогнутой брови, вышколенные служители подносят простую воинскую тунику, как положено, – алую, чтобы не так заметна была пролившаяся из ран кровь. Туго перетягивают тонкий стан широченным кожаным поясом, густо усеянным вычищенными медными бляхами. И умело, туго, но не слишком, затягивают жесткие ремешки и застежки легкого, едва ли не игрушечного, и все-таки вовсе не парадного панциря. Теперь – плащ. Просторный, без всякой новомодной бахромы и прочих излишеств, обычный гиматий македонского воина ложится на мощные, сравнимые с отцовскими, плечи Кассандра, и фибула с неярким, благородно-синим камнем схватывает мягкую ткань чуть ниже узкой, аккуратно подстриженной бородки. Искусно вышитый серебряной нитью, щерится на алой ткани плаща вставший на дыбы македонский медведь-шатун. Умному – достаточно. Разъяренный горный медведь, древний знак рода Аргеадов, украшает одеяние наместника Македонии, повелителя островов и полномочного стратега-гегемона греческих полисов Кассандра, сына Антипатра. До сих пор наместник не позволял себе столь прозрачных намеков. Но сегодня – особенный день. Одернув гиматий, Кассандр сосредоточивается, в последний раз спрашивая себя: не забыто ли что? И отвечает сам себе с уверенностью: нет. Все обдумано. Все взвешено. Все учтено. Обидно, конечно, отпускать родню безумца. Надежнее было бы придержать и бабенок. Но ничего не поделаешь. И, в конце концов, немного же радости от этого семейства будет Антигону… – Господин мой, изволь к столу, – кланяется раб. Вздор. Не до еды нынче. Потом, может быть… Видишь ли ты меня, отец? Я уверен: видишь! Рад ли ты? Я знаю, отец: ты, незримый, тоже придешь сегодня туда, на площадь, где будет вершиться суд, чтобы лично проводить до самой ладьи Харона проклятую упыриху!.. Несколько отрывистых, никому из рабов не понятных фраз на ходу бросает Кассандр архиграмматику, не имеющему возраста управителю тайной канцелярии, и желтолицый евнух, верой и правдой служивший еще старому Антипатру, почтительно и безмолвно кивает в ответ. Вот и все. Пора. Но почему-то хочется помедлить, хоть немного растянуть ожидание. Слишком долго мечталось об этом дне, и так жаль превращать мечту, ставшую привычной, в Историю… Но что поделаешь? Быстрым упругим шагом не сомневающегося ни в чем победителя сбегает по крутым замшелым ступеням наместник и верховный правитель Македонии Кассандр, и воины в начищенных доспехах резко выбрасывают в стороны копья, приветствуя вождя, а от коновязи доносится радостное, заливистое ржание. Белогривый конь доброй македонской породы, лишь капельку, для резвости и красоты, приправленной кровью азиатских скакунов, заждался обожаемого господина. Конюхи ведут его к крыльцу, с трудом удерживая за повод приплясывающее на ходу шелкошерстное чудо, а где-то там, в залитой яростным светом утреннего солнца опочивальне, жалкий и бессильный, прячется в укромных уголках, в щелках, в складках полога, под ложем, и скулит, и плачет, и жалобно стонет уже забытый наместником – о, надолго ли?! – Ужас… Македония. Пелла. Храм Эриний Мстительниц. Полдень того же дня Приоткрывшаяся дверь, натужно проскрипев, впустила в вязкую, подсвеченную лишь плошками масляных лампад полутьму алтаря резкий солнечный лучик. – Пора, госпожа! Сотник-гетайр, человек серьезный, празднично одетый в златотканый гиматий и шапку из пятнистой шкуры горного барса, потоптавшись на пороге, несмело шагнул в сумрак молельни, и голос, ему самому на удивление, прозвучал робко и просяще, словно у набедокурившего мальчишки. – Госпожа, пора… – Я слышу! – спокойно, не унижаясь даже и до надменности в разговоре с трепещущим ничтожеством, откликнулась Олимпиада. Дошептав молитву, она в последний раз, не вставая с колен, заглянула в спокойное, снисходительно-внимательное лицо мраморного Зевса. Словно прощаясь. Резко дунув, погасила лампадки. И величественно, одним плавным движением, поднялась на ноги, оказавшись ростом почти что вровень с долговязым гетайром. – Следуй за мною, раб! И воин, отступив на шаг, поклонился и пропустил Царицу Цариц вперед, нарушив строжайшие указания, данные ему накануне архиграмматиком наместника… Не подсудимая, трепетно бредущая к пристрастному судилищу, нет – повелительница, надменно вскинув голову, покрытую вдовьим платком, гордо прошла по главному портику, и гетайры Кассандра шагали на почтительном расстоянии, словно не тюремщики, а соматофилаки почетной стражи. Улыбаясь, вышла она на мраморную площадку перед храмом, шагнула вперед… И замерла. Изумрудные глаза на миг заискрились нехорошим, пугающим пламенем, которого так опасался давно уже мертвый Филипп Македонский. Замерцали. Угасли. Этого следовало ожидать. Почти полный год провела она в заточении, оторванная от всего мира. Не было, правда, ни голода, ни издевательств, ни даже каких-либо ущемлений, оскорбительных для ее сана. Ей оставили даже прислужниц, троих на выбор. Отняли лишь свободу. А взамен подарили долгие, тягостные ночи без сна и тлеющий под сердцем, ненавистный и непреодолимый страх: что же сделает с нею Кассандр? Однажды, устав от ожидания, Олимпиада спросила себя: а я? Что бы сделала с ним я, сложись судьба иначе, не окажись Полисперхонт пустышкой? Поразмыслила. И содрогнулась, в подробностях представив кару, которой был бы подвергнут ненавистный враг… А Кассандр ждал. Не приходил позлорадствовать. Играл с пленницей, словно большой, сытый котяра с загнанной, утратившей силы крысой. Томил неизвестностью. Мучил неизбежностью. Вот уже год, как Олимпиада разлучена с внуком. И с дочерью. И с тем, вторым, взрослым уже внучонком, неудачным, но все равно любимым. И никаких вестей о брате, Эакиде. И никаких надежд. Если бы он был жив, она была бы на свободе. Или – давно уже мертва. В живых Кассандр ее не оставил бы в любом случае… Дни летели один за другим, складывались в месяцы, похожие один на другой, незаметные, словно стрелы в полете. Лишь однажды ее вывели из узилища. Чтобы показать бредущих понуро вереницей бородатых мужей, повесивших на шеи, в знак смирения, пояса с пустыми ножнами. Она узнала их всех, князьков-династов Горной Македонии, некогда клявшихся умереть во имя ее торжества. Смерти они предпочли покаяние перед Кассандром. Правда, среди скорбной процессии не оказалось Полисперхонта, но что удивляться? Этот, даже если жив, не мог бы рассчитывать на пощаду. Ему остается только отсиживаться, выжидая случая вернуться в свой горный замок. Или не вернуться, если боги сулят сыну Антипатра долгую жизнь. Заметив ее, династы отводили глаза, а кто-то, она не разобрала, кто именно, даже выкрикнул грязное бранное слово, выслуживаясь перед наместником, которому, конечно же, не могли не сообщить об этом сопровождающие… Олимпиада не сочла возможным обратить внимание на жалкую слабость несчастного. Она подняла руку, приветствуя тех, кто, как умел, пытался помочь ей и внуку. А вчера ее привезли из узилища сюда, в маленький храм Эриний, покровительниц мести и гнева. Заперли у алтаря Отца Богов. И сообщили: пришло время ответить за все по законам Македонии. Глупцы! Могли ли они знать, что Царица Цариц не боится Эриний? Напротив: мщение и гнев так давно стали смыслом и сутью ее жизни, что змеевласые богини сделались для матери Божественного едва ли не сестрами… Олимпиада не доставила презренным радости насладиться своим замешательством. Просто кивнула и указала стражникам на дверь. И они ушли, почтительно поклонившись на прощание. Ушли, не оглядываясь. Лишь безвозрастный евнух, архиграмматик Кассандра, обернулся на миг, уже шагнув за прочную, окованную медью дверь, сморщил в усмешке лицо, похожее на печеное яблоко, и, прежде чем исчезнуть, едва заметно пожал плечами. Словно сомневаясь: живой человек перед ним или же и впрямь – упыриха… Ночь она провела перед алтарем Зевса, не оглядываясь на жуткие гримасы замерших в углах Эриний. Это была нелегкая ночь. Грозный ДиосЗевс молчал, не желая откликаться на исступленную мольбу женщины, что когда-то подарила ему себя и родила великого сына. Изменив себе самой, она умоляла: помоги! Но Отец Богов безмолвствовал, и мраморный лик его был благодушно непроницаем. Возможно, он, тонкий ценитель девичьей красы, просто не желал узнавать в иссушенной ненавистью и горем старой женщине ту зеленоглазую дикарку, чьего юного, упругого тела некогда возжаждал в ущерб достоинству хромого македонского царя? А может, Громовержцу попросту было недосуг. А может статься… К чему гадать? Он бросил ее! Предал! Диос-Зевс, Олимпиец, Молниедержатель Зевс, отец ее Александра… В трудный час оказался ничем не лучше обычного мужчины. Трусливее незадачливого увальня Полисперхонта. Мельче гречишки Эвмена. Он даже не подал знака, не ободрил раскатом грома. И когда Олимпиада поняла, что рассчитывать не на кого, кроме себя самой, ей стало невыразимо легко… Стоя на пороге храма, она глядела во двор. Там, на широких скамьях с удобными спинками, застеленных недорогими коврами, восседали, по десять человек на каждой, судьи. Двадцать скамей, стоящих полукругом. Двести вершителей ее, Царицы Цариц и богини Олимпиады, земной судьбы. В простых воинских одеяниях, в тускло мерцающих под багрянцем плащей панцирях. Шлемы удобно уложены на сдвинутые колени. Лица строги и сумрачны. Чуть впереди, развернутые к скамьям – два глубоких кресла с угловатыми поручнями. Одно, пустующее, ожидает подсудимую. В другом, развалившись с притворной беззаботностью – и все же напряженный, как натянутый лук! – восседает человек, чье одеяние ничем, ни цветом, ни узором не отличается от одежд всех прочих, присутствующих здесь. Лица пока не видно, лишь затылок с едва заметной проплешиной. Но Олимпиада словно чутьем узнает Кассандра. И наместник Македонии, укравший у нее царство, спиной почувствовав ненавидящий взгляд колючих глаз, едва заметно вздрагивает. Нет, не так уж он спокоен, как хочет казаться, Кассандр, сын Антипатра. Год без малого выдерживал он упыриху, вымачивал в страхе и неизвестности, как толковый кожевник вымачивает бычью шкуру, добиваясь податливости. Он – что уж теперь скрывать? – не раз подумывал о чаше с тихо действующей отравой, о быстром кинжале, о шелестящей петле. Смаковал, представляя, как это произойдет. И раз за разом утверждался в понимании: нельзя! Умри упыриха втайне, пусть даже своей смертью – молва неизбежно назовет его убийцей. Цареубийца. А по всем законам, и греческим, и македонским, и по уложению Кира Персидского, убийца не может наследовать своей жертве. И убивший царя не может быть царем, во всяком случае, не будет царствовать долго и счастливо… Пришлось вспомнить старый обычай: суд войска. Удобный обычай. Осужденный представителями армии, которая и есть Македония, не подлежит оправданию. Это хорошо. Тем более что в войсках Кассандра почти нет ветеранов, вернувшихся из Азии и, непонятно отчего, по сей день молящихся у алтарей, посвященных сыну упырихи. Опасный обычай. Ибо обвинитель и обвиняемый равны перед лицом судей в воинских гиматиях. И не раз в истории случалось так, что истец сам становился ответчиком, не сумев неопровержимо доказать вину того, кого призвал к ответу… Медленно, вполприщура, Кассандр провел глазами по сосредоточенным, на удивление похожим одно на другое лицам тех, кому войско доверило судить. Нет, лица, конечно, разные. Туповатые и смышленые, старые и молодые, заинтересованные и почти безразличные, спокойные и взволнованные, хмурые, веселые, бесшабашные, серьезные. Объединенные и породненные только одним – пониманием свалившейся на них ответственности и недопустимости неправильного решения. Их можно понять. Не каждый день судятся наместники с царями. Не каждый день судят мать Божественного. Конечно, сделано все, что возможно. Выборные подобраны на совесть. Тщательнее некуда. Умница-евнух, архиграмматик, хранитель всех тайн незабвенного батюшки, не один десяток ночей корпел над воинскими списками, лично изучал свитки солдатских биографий, сравнивал, сопоставлял, прикидывал, опрашивал под присягой командиров, не имеющих права занять судейские скамьи. Это право издревле принадлежит лишь рядовым, которые есть становой хребет македонской армии, а значит, и народа Македонии… Не один и не два месяца шатались по излюбленным солдатами харчевням и веселым домам люди евнуха, тихие, незаметные и въедливые. Болтали с воинами, удивительно легко сводя знакомства, поили новых друзей не какой-нибудь дешевой бурдой, а наилучшими винами, знакомили с покладистыми, на диво бескорыстными плясуньями… и нашептывали, подсказывали, сулили. О лютом безумии царицы говорили они, призывая в свидетели Олимпийцев, и о ласковой щедрости наместника, и о том, что кровь невинно убиенных молосской ведьмой взывает к небесам, вопия о мщении. И глаза пьяных воинов горели, воодушевляясь согласием с красноречивыми, бывалыми и совсем не скупыми собутыльниками. Только глупцы начинают серьезные дела, не подготовившись должным образом, Кассандр же далеко не глуп… И все же сейчас ему не по себе. – Соратники! По старинному закону, процесс начинает старейший из воинов, весь в морщинах, убеленный изжелта-пепельными сединами и несколько согбенный. Он абсолютно надежен, он не был в Азии ни дня, напротив, вся его жизнь прошла под стягами старого Антипатра, а родной брат служил телохранителем у Пармениона и погиб вместе со старым полководцем. – Знайте, кому не известно! Ныне собрались мы здесь согласно обычаю, чтобы выслушать и взвесить обвинения, предъявленные македонцем Кассандром, сыном Антипатра, Олимпиаде-молосске родом из Эпира! Кассандр перехватывает быстрый взгляд верного евнуха, примостившегося за низким столиком с гусиным пером в руке: на лице кастрата – удовлетворение. Все как надо. Уже в первых словах подчеркнуто: Кассандр – неотъемлемая частица Македонии; упыриха же – чужачка из враждебных краев. Мелочь, скажет кто-то. И ошибется. В таких делах, как это, не бывает мелочей. – Готовы ли вы, соратники, выслушать обвинителя? Двадцать десятков мужей безмолвно вскидывают сжатые кулаки, позволяя Кассандру начать речь: сто семьдесят представителей пехоты, двадцать выборных от конницы и еще десяток – от этерии. Они готовы слушать. Они ждут. – Кассандр, сын Антипатра, здесь ли ты? – Я здесь, почтенные судьи! – Говори! Наместник Македонии и гегемон-простат Эллады встает. – Мужи-македонцы! – говорит он ясным и проникновенным голосом, исходящим из самых глубин души. – Соратники! Дорогие мои друзья… Слово к слову, отобранные из тысяч, отточенные, отшлифованные. Фраза за фразой. Довод к доводу. Паузы, заставляющие слушателей замирать. Продуманно. Взвешенно. Неопровержимо. – Именем Македонии обвиняю я тебя, Олимпиада! Ровно. Спокойно. Без всякой личной заинтересованности, способной насторожить слушателей. Так учил евнух. Так и говорит Кассандр, холодноватым, несколько отстраненным тоном, от которого у тех воинов, что помоложе, вдоль спин пробегает нежданная и противная дрожь. Скорбно нахмурившись, Кассандр называет имена убитых упырихой. И ни слова сверх того. Неразумно обвинять подсудимую в том, что по вине ее и ее сыночка Македония пришла в запустение, что кости македонских юношей, непохороненные и неоплаканные, белеют вдоль немереных азиатских дорог, что слезы стариков родителей, лишившихся опоры на старости лет, выбелили синее небо над зелеными полями и мохнатыми холмами родной Отчизны. Все это правда. Но что до нее тем, чей хлеб – на острие копья и лезвия меча? Молодые, не поспевшие под стяги Божественного, по ночам льют слезы, сетуя на то, что опоздали родиться и не повидали Азию. Старики, служившие Антипатру, втайне завидуют тем, кому выпало повидать и пограбить далекие сказочные земли. Да, для многих Александр, сын Филиппа, превратился в миф. Давний и красивый. А мифы нельзя обливать грязью, ибо такое не прощается. Так говорил минувшим вечером архиграмматик. И сейчас Кассандру очевидно: евнух был прав, как всегда. Всему есть предел… – Я обвиняю тебя, Олимпиада-молосска, в том, что ты не была верна своему благородному супругу, повелителю македонцев Филиппу. Ничуть не стыдясь, неоднократно и принародно утверждала ты, что сын твой, благородный Александр, рожден не от супруга, но от связи твоей с божеством. Готова ли ты подтвердить это? Олимпиада молчит, высокомерно вскинув голову. Ей нечего и незачем отвечать. Сотни свидетелей могут подтвердить: она говорила именно так. Впрочем, царица и не думает опровергать свои собственные слова. Тем паче что в них – чистая правда, и правды этой ей нечего стыдиться. – Итак, я утверждаю, что ты виновна в многократной супружеской измене! Страшное обвинение. Македонский закон беспощаден к прелюбодейкам. За осквернение супружеского ложа в поселках бесстыдниц побивают камнями. Но Олимпиаде есть чем ответить наветчику! – Разве ты забыл, сын Антипатра, – усмехается царица в глаза наместнику, – любовь Олимпийцев нельзя отвергать, ибо месть их способна навлечь горе на всю страну. Могла ли я стать виновницей бедствий для Македонии? Парировав удар, она спешит закрепить успех. – Обвиняя меня в прелюбодеянии, сын Антипатра, ты обвиняешь вместе со мною и Алкмену, родившую Диосу-Зевсу Геракла, и Данаю, родительницу Персея, и Леду, мать Кастора, и Кимену, подарившую Афинам полубога Тесея, и многих иных. Слышал ли кто, чтобы этих славных жен упрекали их благородные супруги?! А вот это уже победа! Победа? Плохо же знаешь ты, упыриха, на что способен лишенный мужского естества, видящий на много ходов вперед старик, архиграмматик наместника… – Святы и благословенны названные тобою жены, и велики дети их. Но не спеши присоединять свое имя к их светлым именам. Я обвиняю тебя, Олимпиада-молосска, в сознательной лжи перед судом войска! – восклицает Кассандр, едва завершается ее речь, и на устах его возникает тщательно подготовленная брезгливая гримаса. – Ибо не благой бог был любовником твоим, но кровавый ночной демон! Судьи непроизвольно охают. Страшнейшее обвинение! Плотская связь с духами ночи, обитающими на перекрестках дорог, пьющими кровь неосторожных путников, по обычаям страны карается сожжением заживо. Но разве возможно доказать такую связь? – Я не стану приводить доказательства, мужи-македонцы, – на устах Кассандра появляется лукавая и грозная улыбка, и слушатели в удивлении округляют глаза. – Нет, я не стану говорить! Пусть ведьму изобличат те, кто долгие годы ждал этого часа! Незаметный знак евнуха. Плотно затворенные ворота чуть приоткрываются, впустив с улицы седого человека, одетого в черное. На узловатую клюку опирается он, и в глазах его блестят слезы. – Мужи-македонцы! Вам, годящимся мне в правнуки, принес я стариковское горе свое… …Клеопатрой звали его внучку. Клеопатрой. Светлой и чистой, как горный ручеек, была она. Резвой, как козочка. И совсем юной. Удивительно ли, что, увидев, прикипел к ней суровым сердцем царь Филипп? Но не могла рожденная в одном из знатнейших домов Македонии дева стать наложницей, пусть и в гареме базилевса. И влюбленный царь сделал ее законной женой и царицей, отослав сидящую здесь молосску в ее дикий Эпир. Когда же погиб от ножа убийцы добрый Филипп, а сын сидящей здесь женщины сделался царем… Слова застревают в горле рыдающего старца. – Говори же, говори, ничего не скрывая, почтенный, – ласково просит Кассандр. Старик всхлипывает – жалобно, как дитя. – Она послала моей голубке веревку и меч, на выбор… – И что же? – Моя девочка, законная царица Македонии, отказалась убить себя. Она сказала: убей меня ты, упыриха, и кровь моя да будет на тебе… – И тогда? – голос Кассандра мягок, как пух. – И тогда доченьку моей внучки, правнучку мою, изжарили на медной сковороде… Старик, синея, хватается за сердце. Подскакивают рабы. Бережно подхватывают под локти. Отводят в сторону, в тень, где уже поджидает приведенный архиграмматиком лекарь. Впервые за все утро наместник глядит в лицо царице. – По твоему приказу, женщина, была изжарена на сковородке пятимесячная девочка, дочь нашего царя Филиппа. Нашего законного царя. Которому ты уже не была женой. И принудили уйти из жизни юную девушку, благородную македонянку. И вырезали до единого человека ее родню, славный и знаменитый род Артатидов… Кассандр пожимает плечами. – Лишь жизнь этого почтенного старца, своего наставника, отмолил у твоего сына побратим моего отца и твоего царственного супруга, великий воин Парменион. Но ты, запомнив это, сумела ему отомстить… О делах давно минувших дней, делах тайных и кровавых, рассказывает Кассандр, как свидетель, не как обвиняющий. О мудром полководце Парменионе и его отважных сыновьях, загубленных безо всякой вины, по ложным наветам женщины, сидящей здесь. Ни в чем не отказывал матери Божественный, даже в жизни старых соратников своего отца. Да полно, разве считал он Филиппа отцом? Нет. Он ненавидел Филиппа. И виной тому – эта женщина, смеющая даже сейчас, после всего прозвучавшего, не опускать взгляда… Тихо во дворе. Очень тихо. Отчетливо слышно каждое скорбное слово. Один за другим входят в открывающиеся ворота скорбные люди в черном. Их много. Десятки. Сотни. Негромко, словно жалуясь, сверкая воспаленными глазами, излившими все слезы, повествуют они о пытках и казнях, о ременных петлях-удавках и окровавленных плахах, о чашах с медленным ядом, подносимых на пиру, и шипении раскаленного железа, вспарывающего глазные яблоки. Триста двадцать семь неопровержимо доказанных смертей. Триста двадцать семь лучших, благороднейших людей Македонии. Триста двадцать семь теней, чьи жалобные голоса доносятся из Эреба, моля об отмщении. Упыриха не щадила никого. Пылали дома посмевших вполголоса возразить, а стража копьями докалывала спасающихся. Захлебывались в выгребных ямах решившиеся хоть шепотом осудить кровопролитие. Зашитые в звериные шкуры, заживо разрывались псиными сворами несчастные, повинные лишь в отдаленном родстве с родом Аргеадов. И не перечесть вообще ни в чем не повинных, попавшихся на глаза ведьме в мгновение приступа ярости… Люди говорят, и все чаще приходится лекарю пускать в ход свое искусство. Сердца свидетелей не выдерживают. Да и что там свидетели! Уже и трем воинам из числа судей, мужчинам с сердцами, поросшими шерстью, пришлось пустить кровь, привести их в сознание и вернуть на судейские скамьи… Молчат воины-судьи, и глаза их посверкивают недобрыми отблесками. Молчит вернувшийся в свое кресло Кассандр. Тише подвальной мышки ведет записи свидетельских показаний евнух-архиграмматик. Ни одному из требующих справедливости не желает возразить обвиняемая. Ни единому. Нечего ей сказать. Приговор очевиден. Ибо творить подобное воистину способен лишь тот, кто неразрывно спутал нить своей жизни с бесчинствующими в усыпальницах демонами полуночного мрака. Свидетельства людей в черном сделали свое дело. Нет нужды в дальнейших обвинениях. Внимательно, но уже без живого интереса выслушивают судьи очевидцев гибели слабоумного, но законно избранного царя Аргидея и его прекрасной супруги Эвридики, пытавшейся не допустить возвращения из Эпира в Македонию молосской ведьмы. Черное это деяние меркнет на фоне того, что уже рассказано. И только архиграмматик аккуратно вписывает в свой свиток еще одно свидетельство о преднамеренном цареубийстве и узурпации власти. Уже без особого внимания слушают и выборные от войска показания горных династов, соратников Полисперхонта, подтверждающих, что Царица Цариц сулила им восстановление независимости их княжества, если они помогут ей утвердиться в Пелле. Устали судьи от перечисления изощреннейших злодейств. И государственная измена уже не способна их потрясти. Впрочем, как бы то ни было, суд есть суд. А на суде даже закоренелый, неисправимый преступник имеет право на защиту. – Олимпиада-молосска, – избегая глядеть на упыриху, спрашивает старейший из судей. – Есть ли у тебя некто, готовый сказать слово в твою пользу? Олимпиада встает, неестественно расправив худые плечи. И голос ее высокомерен. – Я буду защищать себя сама! Среди выборных от войска возникает оживление. Неужели после всего, что прозвучало, она надеется убедить суд в своей невиновности? Единственный надежный щит для нее – напомнить о том, что она, скверная или хорошая, но – мать Божественного, и сын любил ее. Во имя великого сына матери можно многое простить. Но у всего, даже у всепрощения, есть пределы, преступить которые невозможно! – Говори, если есть что сказать, – дозволяет старый воин, а евнухархиграмматик настораживается, приложив к уху большую мягкую ладонь. – Я, Царица Цариц, неподсудна вашему суду, – дерзко восклицает Олимпиада. – И не собираюсь оправдываться перед теми, кто обязан мне верностью. Цари вольны делать то, что делают, не давая отчета подданным. Вы хотите убить меня? Я не боюсь. Убивайте. Но ответ вам придется держать перед богами. Потому что, убив меня, вы не покараете зло. А лишь породите зло много большее. По-вашему, я убийца? Пусть так, не спорю. Но, казнив меня, вы станете соучастниками другого преступления, затмевающего все мои поступки, о которых я не сожалею и не собираюсь сожалеть! Она говорит столь уверенно, что воины-судьи помимо воли испытывают некоторое смущение. Лишь старый евнух, не отнимая ладонь от уха, встречает каждое слово защищающейся удовлетворенным кивком. – Вот он, истиный преступник! – палец Олимпиады вонзается в Кассандра, едва не отшатнувшегося и лишь в последний миг сумевшего сберечь достоинство. – Вы думаете, о справедливости и законе думал он, затевая это судилище? Нет и нет! Он, а не я мечтает извести род македонских царей-Аргеадов и похитить законно принадлежащий им по воле богов венец! Бойтесь же, македонцы, быть рядом с ним, ибо нет и не будет худшего преступления перед божьим судом! С яростной радостью замечает царица сгущающиеся тени сомнения на лицах некоторых судей. Разве она не права? Базилевсы и впрямь не обязаны отчетом подданным, и даже страшнейший из тиранов, если несет в жилах божественную кровь, отвечает только перед Олимпийцами. Простолюдинам не дано судить ярость и гнев, вполне возможно, внушенные небожителями. Кто способен наверняка, не рискуя ошибиться, отличить буйство божества от злобствования полночного демона?! – Подумайте! Нe кто иной, как Кассандр, уже почти год держит под арестом моего внука, вашего законного, ни в каких убийствах не повинного царя. Кассандр, попирая все обычаи, прячет от ваших глаз мою дочь, дочь вашего царя Филиппа. А в чем вина племянницы и гостьи моей, юной царевны молоссов Деидамии, дочери брата моего Эакида?! – восклицает царица. – Я – да! Я – убивала. Не признаю своей вины, но – убивала. Что ж, умертвите меня! Но при чем здесь дети? О! Видно, тот, кто посмел обвинять меня, царицу и мать Божественного Александра, таит надежду вашими руками извести под корень оба рода, идущих от Олимпийцев – молосских Эакидов и Аргеадов македонских! Что ж, македонцы, посмеете ли вы стать сообщниками этого злоумышленника?! Олимпиада не упоминает имени наместника, но присутствующим кажется, что имя «Кассандр» прозвучало во всеуслышание, и они не могут поручиться, что лицо сына Антипатра в этот миг сохранило невозмутимость. В зеленых глазах женщины вспыхивает торжество. И вот тогда из-за маленького столика, вытирая тряпицей испачканные чернилами пальцы, неторопливо встает не имеющий возраста евнух. – Мужи-македонцы! – тонкий голосок его тускл и невыносимо скучен. – Я, архиграмматик наместника Македонии Кассандра, сына Антипатра, хочу напомнить вам, что родной внук обвиняемой Олимпиады-молосски, сын дочери ее и царя нашего Филиппа Клеопатры, благородный Неоптолем, по воле почтенного Кассандра царствует ныне в своей наследственной вотчине, Молоссии. Также позвольте напомнить, что Неоптолем является одновременно и Аргеадом, и Эакидом, что не помешало, однако, наместнику позаботиться о его судьбе! – О да! Кассандр пощадил и приласкал несчастного дурачка! – смеется царица. Но евнух не обратил никакого внимания на ее насмешку. – Мужи-македонцы! С дозволения наместника Македонии сообщаю вам, что нынешним утром вышеупомянутая Клеопатра, дочь обвиняемой Олимпиады-молосски и царя нашего Филиппа, снабженная должными дарами и приличествующей свитой, отправилась в путь, к месту пребывания почтеннейшего Антигона, наместника Азии… Он тоненько прокашливается, очищая горло. – …единственного, кто по праву возраста и заслуг правомочен быть опекуном царской семьи и воспитателем юного Царя Царей. Посему и Александр, сын Александра, внук обвиняемой Олимпиады-молосски, будет отправлен ко двору почтеннейшего Антигона, как только недуг, не позволяющий ему отправиться в дорогу немедленно, перестанет внушать совету лечащих врачей опасения за жизнь нашего господина… В амфитеатре кто-то изумленно присвистывает. Презрительно глядя то ли на враз побелевшее лицо царицы, то ли сквозь него, евнух, весьма довольный произведенным впечатлением, завершает: – К почтенному Антигону отбыла ныне и молосская царевна Деидамия, о судьбе которой изволила только что проявить беспокойство обвиняемая. Наместник Македонии не враждует с невинными. Тем паче что Деидамия просватана обвиняемой за сына почтеннейшего Антигона, благородного Деметрия… Рыхлые щеки евнуха насмешливо вздрагивают, всколыхнув складки сухой кожи. – Из этого следует, что наместник Македонии Кассандр свято чтит волю царицы Олимпиады, старейшей в обоих царственных семьях! Церемонно поклонившись, он садится и вновь обмакивает в чернильницу тонко очиненное перо. – Смерть упырихе! – говорит старейший из судей. – Смерть! Смерть! – вразнобой подхватывают остальные. Царица вздрагивает. Рот ее на мгновение, не больше, перекашивает скорбная складка. Удар, нанесенный евнухом, смертелен, хитрец сумел обернуть ее оружие против нее самой. Жизнь кончена, теперь в этом не может быть сомнений, но это не страшно. Страшна окончательность поражения. Проклятый Кассандр перемудрил ее. И обыграл. Он отпустит к Антигону безобидных, вовсе не нужных тому женщин. Но ее внука не отдаст никогда, сколько бы клятв ни принес. Селевк же с Птолемеем кинутся теперь разбираться с Одноглазым, заподозрив наместника Азии в сговоре с Кассандром. А Кассандр останется в стороне, в далекой от полей битв Македонии, понемногу укрепляя свою власть и делая ее безраздельной. Умный, негромкий, предусмотрительный и ненавистный Кассандр, которому так и не удалось отомстить… – Ну что ж! – поднявшись с кресла, Олимпиада быстрым шагом подходит вплотную к скамьям. Взгляд ее прикован к одному из судей, совсем еще молодому рыжему пехотинцу. – Я узнала тебя, воин! Это ты сулил в Пидне жизнь и удачу моему внуку. Ты обещал верно служить ему, когда он подрастет, а имя тебе – Ксантипп… Македонец, потупив глаза, бледнеет. Он явно напуган резким голосом и сверкающими глазами упырихи. – Так вот, предатель! Вы называете меня упырихой? Ею я и стану после смерти. И запомни: я выпью из твоих жил всю кровь, по капельке, если прольется кровь моего внука. Не забывай об этом – и бойся не выполнить клятву, данную тобой в Пидне… Воин дрожит всем телом, и на лбу его выступает липкая испарина. – А теперь – убивайте! – презрительно шипит Царица Цариц. – Я презираю вас! Ну же! Кто первым посмеет поднять меч на мать Божественного?! Опасный миг! Кассандр видит: те, кто только что, не колеблясь, вынесли приговор, не в силах привести его в исполнение. Каждому не по себе при одной мысли о том, что когда-нибудь придется встать лицом к лицу с Божественным, выйдя из Хароновой ладьи на том берегу темноструйного Ахерона… Что ж. Есть заготовка и на такой случай. Хвала мудрости многоопытного архиграмматика! – Нет, мерзкая! – усмехается наместник, не скрывая острого, почти чувственного наслаждения. – Не надейся, что честный солдатский клинок коснется твоей проклятой плоти. Ты недостойна умереть от железа. Не зови палача. Кровь, пролитая тобою, сама взыщет с тебя долги! Как ни странно, но в голосе стратега нет злобы, скорее – судорожная веселость. И не на Олимпиаду глядит он, цедя слова, а куда-то поверх нее. Царица невольно оборачивается, следуя взором за взглядом ненавистного. И замирает, будто облитая водой на лютом морозе. Людей в черных одеяниях, входящих в распахнутые ворота, видит она. Их много. Они неспешны и безмолвны. И у каждого в правой карающей руке – по увесистому камню, никак не меньше собачьей головы. Шумно вздохнув, Олимпиада шагает навстречу толпе… …После третьего удара она покачнулась. И сыночек, бессмертный Бог, явившись в сиянии величия своего, поддержал старуху мать и увел от обидчиков, так и не позволив Царице Цариц осознать, что она мертва. Келесирия. Финикийское побережье. Окрестности Тира. Начало лета того же года – Э-ге-ге-ге-геееееей! Крик стрелою вонзился в опрокинутую чашу небес, ударился о прозрачное легкоперое облачко, застывшее в безмерной выси, рассыпался на тысячи тысяч мельчайших отзвуков, разлетелся над сухой каменистой равниной многократным неутихающим эхом. Пламенно-рыжий нисейский скакун, хрипя и расплескивая полночную гриву, встал на дыбы над самым обрывом. Замер. Шагнул вспять, с трудом удерживая равновесие. Звонко и возмущенно заржал. И, прядая ушами, изогнул лебединую шею, с упреком косясь на всадника. – Господин! Во влажных фиолетовых глазах отставшего всего лишь на миг спутника – ужас. – Твой отец будет гневаться, господин! – Наверняка. Если узнает. А ведь он не узнает, не так ли, Зопир? Деметрий, дружески улыбаясь, подмигнул персу. Как равный равному. И широко раскинул обнаженные по самые плечи руки, словно примериваясь: выйдет ли полететь? Зопир, трепеща, зажмурился. От шах-заде Деметрия можно ожидать всего. В том числе и прыжка в бездну. Причем – самое странное! – прекрасно зная своего господина, перс не мог бы поручиться, что сын Антигона воистину не сможет полетать. Слишком уж чистый золотой огонь играл в кудрявых локонах молодого повелителя, тот самый отсвет неугасимого пламени великого АхурамаздыОрмузда, что возгорелось из ничего в нигде и будет пылать до тех пор, пока не угаснет последняя искра и мир не погрузится во тьму бесконечной ночи. – Впрочем, Зопир, у меня нет охоты уподобляться Икару. Что толку быть вторым, а? – рассмеялся Деметрий, и перс облегченно вздохнул. Нет сомнений, шах-заде сродни Великому Пламени, и частица первоогня горит в его душе. Простые смертные, даже властители, не бывают так отважны и так добры с низшими, умея не унижаться до них, но возвышать до себя, и так бесшабашно щедры. Вот золотой перстень на безымянном пальце левой руки Зопира: цена кольцу – едва ли не полселения, где перс появился на свет. А Деметрий подарил его легко, походя, просто так, заметив восхищение драгоценной вещицей, мелькнувшее в фиолетовых очах телохранителя. Вот браслет витого серебра: на любом базаре за изделие столь тонкой работы, не глядя, отдадут стригунка нисейской породы – и это тоже дар милостивого шах-заде. Поэтому перс Зопир, сын перса Пероза, спокойно и без размышлений умрет за юного господина, если такая жертва будет необходима. Легко и приятно отдать жизнь за Деметрия, ибо других таких не бывает на свете. Старый воитель Антигон – вах! – могуч и страшен, как дэв, от взгляда его единственного глаза сердце уходит в пятки, и хочется сделаться тише рыбы и незаметнее муравья. Великое счастье служить такому повелителю, тем более что старец мудр и не делает различия между детьми Персиды и своими единокровными юнанами. Но все же шах-заде, на вкус Зопира, способен превзойти отца. Он станет непобедимым спасаларом и мудрым шахом, когда войдет в полную силу, а верный Зопир будет при нем сардаром гвардии «бессмертных», а то и визирем. Почему нет? Следует лишь верно служить, быть неизменно рядом и по возможности не позволять златоволосому юноше творить излишние глупости, но так, чтобы опека не была обременительна… Тогда, вне всяких сомнений, и старый шах не обойдет Зопира наградами. Дробный, приближающийся перестук копыт заставил перса встрепенуться. Э! Пустяки! Два отставших юнана на смирных лошадках. Поспели наконец. Шах-заде называет их друзьями. Но у шахских сыновей, особенно единственных наследников, не бывает друзей. У них есть слуги, как Зопир. И есть слуги обычные. А еще есть враги. С другой стороны, у каждого народа свои обычаи, и юнаны не исключение; удивительно ли, что Зопир пока не все понимает в поведении светловолосых западных людей? Друзья так друзья. Пусть. Во всяком случае, этот, светлоглазый, чье длинное имя нелегко запомнить, и впрямь смотрит на шахского сына хорошими, правильными глазами. Иное дело – второй, чье имя короче. Этого не назовешь другом. И слугой тоже. Впрочем, он и не враг… – Господа! – приветливо прикладывает руку к груди перс. Молодые эллины старательно отводят глаза, делая вид, что не заметили учтивости азиата-телохранителя. Они по сей день не нашли в себе силы понять и простить. Впрочем, Зопир и не думает затаивать обиду, скорее жалеет упрямцев. Он и впрямь виноват перед этими двумя. Но и не виноват! Ибо кто более повинен в смерти человека: меч, отсекший голову, рука, поднявшая и опустившая меч, или уста, отдавшие приказ? Да, мудрый амир Эвмен умер от его, Зопира, руки. Но смерть его была легка и пришла по приказу старого шаха. Разумно ли не замечать поклоны Зопира, который всего только меч, и при этом учтиво кланяться одноглазому Антигону? Нет, неразумно. Но кто поступает неразумно, тот помечен печатью гнева пресветлого Ахурамазды-Ормузда. Значит, таких несчастных можно лишь пожалеть. Гневаться на них излишне. Мстить им не за что. Другое дело, если случится так, что заносчивые юнаны прогневают чемлибо старого шаха… О, вот тогда Зопир с особым удовольствием накажет негодяев. Увы! Шах никогда не гневается на тех, кого называет своими друзьями добросердечный и доверчивый шах-заде Деметрий. Потупив выпуклые глаза, Зопир умолкает, сделавшись незаметным, как и подобает вышколенному соматофилаку. А Деметрий звонко смеется, заставляя коня приплясывать на самом краешке бездны. – Каково? И, не сразу дождавшись ответа, нетерпеливо переспрашивает, словно поддразнивая: – Ну же, Киней! Почему молчишь, Гиероним? Что отвечать? Жутка пропасть, и крут обрыв… – Разве ты бог, Деметрий? – Гиероним на кратчайший миг скашивает глаза в прозрачную пустоту и вздрагивает. – Разве ты бессмертен? – Не знаю, – честно отвечает единственный сын и наследник Антигона. – Но иногда так и тянет проверить! Зопир, восседающий на своем караковом в сторонке, бледнеет. – Но не сейчас. – Смех Деметрия возвращает краску щекам перса. – Как ты полагаешь, Киней? Киней пожимает плечами, скептически взглянув на искренне восхищенного Гиеронима. Они очень разные, любимые ученики пребывающего в Эребе Эвмена из Кардии. Гиероним – светловолосый, худенький, восторженный. Он – земляк кардианца и попал в ученики по просьбе своего отца, друга Эвменова детства. Смерть учителя он переживал тяжело, несколько ночей кряду обливаясь слезами. Но, выплакавшись, успокоился и, не забывая чтить память ушедшего, нашел себе нового кумира. Ведь и сам наставник Эвмен, уходя на казнь, строго завещал: пусть не будет в сердцах ваших ненависти к Одноглазому, он ни в чем не виновен. Я умираю лишь потому, что разуверился и устал жить… Гиероним никогда не спорил с учителем, предпочитая верить на слово. Принял его завет на веру и в тот последний час. И нынче каждый вечер, не позволяя себе отдыха, сидит он над свитками, описывая минувший день: каким он был, что принес, что унес и как провел его юный полубог Деметрий, сын наместника Азии Антигона. Историю Одноглазого и его сына задумал создать в назидание потомкам молодой кардианец вместо отложенной навсегда печальной повести о многотрудной жизни Эвмена… Киней – совсем иной. Кудлатая молодая бородка с проблесками ранней седины делает его, почти ровесника Гиеронима и Деметрия, лет на десять старше своего возраста, а колючие недоверчивые глаза лишь усугубляют первое впечатление. Впрочем, уроженцы славных Афин известны всей Ойкумене своей недоверчивостью. И в этом Киней – истинный сын своего полиса. Но кроме этого он еще и редкостный молчун, что вовсе не свойственно неуемным афинским балаболкам… Вот и сейчас он долго молчит, подбирая слова, прежде чем ответить. – Дурно испытывать терпение судьбы, Деметрий. Она долго терпит, но неизбежно мстит, и порой жестоко, – говорит он наконец. – Вот как? – иронически морщится юный полубог. – А я думаю, каждый свою судьбу делает сам… Это не его слова. Это слова Антигона, оброненные однажды Одноглазым и тотчас позабытые им, но крепко запомнившиеся сыну. Мудрые слова. Самому Деметрию так не сказать, хотя он давно уже считает эту мысль своей, и только своей. В самом деле, разве есть у них с отцом чтото, чем не готовы они поделиться? Нет такого! И не будет… – Не веришь? Смотри! Став вдруг очень серьезным, Деметрий указывает пальцем вниз, в долину. – Вот как делается судьба! А внизу, в ясной дали, на сером с желтыми проплешинами ковре песчано-каменистой равнины, почти вплотную к кажущимся отсюда невысокими громадам стен древнего Тира, на ослепительном фоне густой морской синевы, творится удивительное действо, завораживающее душу и взор. Ровные квадраты, разделенные промежутками желтизны, выстроились там один к одному; с высоты обрыва они кажутся разноцветными лоскутами дорогих тканей, аккуратно выстланными по песчаной земле. Отсюда, разумеется, не различить лиц, не уловить знаки, вышитые на пурпурно-черных знаменах. Лишь изредка взблескивает солнечный луч, отразившись от бронзы, меди, серебра, железа и золота… Там – войско. И Одноглазый, умело взбадривая и тотчас лихо осаживая вороного скакуна, медленно проезжает вдоль идеально ровных солдатских шеренг. Он горд и счастлив. Ибо вот, перед ним – лучшая армия мира. Его армия! Твердой, восхитительно сияющей стеной, уставно выпрямившись и строго вертикально держа длинные копья, стоят сариссофоры – тяжеловооруженные пехотинцы, основа прославленной македонской фаланги, подарившей Александру Божественному половину Ойкумены. Антигон, правда, не склонен излишне превозносить фалангу; она несокрушима, нет спора, но она же и неповоротлива, капризна, прихотлива. Чтобы фаланга побеждала, ей необходимо ровное поле, широкий простор для маневра, конница, защищающая фланги, и безукоризненная, многолетняя выучка бойцов. Потери опытных сариссофоров невосполнимы. Но разве всегда можно вынудить врага принять бой именно там, где удобно тебе? И разве подготовишь смену выбывающим из строя сариссофорамфалангитам, если сражения следуют едва ли не каждую неделю, унося жизни тех, кто лишь начал учиться нелегкому искусству пешего боя в неразрывно сомкнутом строю? Вот почему выше фаланги ценит Антигон синтагмы греческих гоплитов. Они вооружены не хуже македонских копьеносцев, но небольшие, подвижные отряды их способны легко перестраиваться и маневрировать в любых условиях и на всякой местности. Именно гоплиты – мясо войны, и чаще всего не сариссы длиной в две-три оргии, а короткие копья и мечи эллинов решают исход сражений. – Хайре! Радуйтесь, друзья! – кричит Антигон. – Эвоэ, архистратег! Ликуй, великий вождь! – отзывается шлемоблещущая пехота. Мельком отмечает Антигон: разные – о боги! – какие же разные лица! Синеватые, серые, голубые глаза македонцев. Выразительные, миндалевидные, золотистые, но чаще – темно-карие очи греков. Выпуклые, влажные, похожие на крупные виноградины и маслины, обрамленные пушистыми ресницами, – это, конечно, персидские глаза. Вот что важнее всего! Он, Одноглазый, добился своего и стал вождем всех: и для сынов родимой Македонии, и для уроженцев Эллады, и для отважных, хотя подчас излишне пылких азиатов. Он никогда не делал разницы между ними. И не делает по сей день. Все они, откуда бы родом ни были, равны для него. Все – его солдаты. Его дети! – Хайре! Вслед за тяжелой пехотой – веселые, многоцветные, приплясывающие от избытка сил ряды легковооруженных пельтастов – лучников, пращников, метателей дротиков. Среди них, облаченных в свободные, не стесняющие движений доспехи из многократно простеганной льняной ткани, днем с огнем не найти ни грека, ни тем более македонца. И фракийских стрелков, составлявших некогда основу легкой пехоты Божественного, тоже никак не более тысячи. Куда ни глянь – азиатские лица. Фригийцы, исавры, пафлагонцы, каппадокийцы – обитатели сатрапий, сразу после смерти Божественного доставшихся Антигону. Эти восточные люди давно уже осознали свое равенство с любым из юнанов. И этим можно гордиться! Единственное бесспорно мудрое свершение покойного царя-безумца: создание войска, в рядах которого смешались уроженцы всех подвластных земель, не распределенные по признаку родства. Единое войско – единый народ. Об этом мечтал Александр Божественный и потому относился к азиатам без всякого презрения. Он уравнял их с юнанами и в обязанностях, и в правах и усмирил западных людей, попытавшихся воспротивиться, и воистину не было для него ни эллина, ни варвара, но все подданные были равны в подданстве. Неспроста ведь уже теперь, спустя совсем немногое время, в персидских, и мидийских, и парфянских поселениях-дасткартах рассказывают детишкам волшебные сказки о великом и мудром шахиншахе Искандере Зулькарнайне Двурогом, пришедшем из закатного света и принесшем добро и ласку истомленной игом буйных Ахаменидов и их жадных сатрапов Азии… Все это так и не так. Глупым варварам невдомек, что все смертные были одинаково равны для Александра лишь потому, что равенство их было равенством рабства. Нет, Антигон не станет повторять эту ошибку. Кто слышал о преданности рабов? Любой воин дорог Одноглазому, как соратник, как младший брат. И поэтому – он знает, сам слышал песни гусанов! – легенды об Однооком Дэве, превзошедшем милостью самого Зулькарнайна, давно уже ползут по пропыленным дорогам Востока, приманивая под пурпурно-черные стяги все новые и новые сотни отважных мужей… – Аш-шалам, спасалар! – нестройно и радостно вопят пельтасты, подбрасывая высоко над головой и ловко перехватывая на лету короткие дротики. – Ва-аш-шалам, азатлар! – откликается Антигон, вызывая новую волну восторженного рева, и посылает вороного дальше вдоль строя. О! Блеск и нестерпимое сияние! Конница!!! Лоснящиеся, вычищенные до блеска бока. Тщательно расчесанные, перевитые по случаю смотра цветными лентами гривы. Длинные шелковистые хвосты, подвязанные нитями жемчуга. Лукавые и мудрые, едва ли не человеческие глаза, опушенные изогнутыми, девичьи ласковыми ресницами, странными в обрамлении твердой бронзы налобников. И всадники-кентавры, с ног до головы закованные в сияющий металл. Всадники, способные в хлестком, ни себя, ни врага не щадящем накате проломить даже ряды ощетинившейся сариссами фаланги… Этерия! Отборная тяжелая конница. Каждый из этих смельчаков зачислен в этерию и получил право носить багряный, расшитый золотом плащ в награду за доблесть и мужество. Каждый удостоен награды за подвиги. И каждый связан собственной клятвой верности, принесенной лично наместнику Азии. После смерти Божественного они получили право выбирать: вернуться ли домой в Македонию? Остаться ли на Востоке? А если остаться, то с кем: с Птолемеем, сулившим златые горы отборным македонским наездникам? С веселым и щедрым Селевком из Вавилона? Или же с ним, Антигоном? Все всадники этерии сделали свой выбор добровольно, после долгих раздумий и споров, и без всякого принуждения. Разве зря тяжелая конница названа этерией? Гетайр означает «друг». – Хайре, друзья! – Эвоэ, Монофтали! – задиристо откликается один из гетайров. Антигон возвращает улыбку, шутливо погрозив смельчаку пальцем. Он не любит упоминаний о своем увечье. Неприятно. Но всадникам этерии дозволено многое, даже более предосудительное, нежели невинное поддразнивание вождя. Что здесь такого? В конце концов, он ведь и есть – Монофтали. Одноглазый. – Хайре, архистратег! – жиденько приветствуют подъехавшего вождя конные лучники. Их немного, к сожалению. Неоткуда взять Антигону легкую конницу. Обширные степи, где рождаются смуглые наездники, умеющие без промаха рассыпать стрелы на лету, отделены от его владений непокорной Вавилонией, где окопался непослушный Селевк, воспользовавшийся доверием наместника, а потом нагло отказавшийся платить дань и объявивший себя полноправным наместником Двуречья и Дальних сатрапий. Ну что ж. Наглецов следует наказывать, и никто не может упрекнуть Антигона в том, что он кому-либо прощал нанесенные обиды. При всем своем нахальстве Селевк вряд ли спокойно спит по ночам… Чуть придержав разбег жеребца, Антигон гарцует перед элефантерией. Зрелище, как всегда, вызывает уважительный трепет. Серые глыбы, плотно задрапированные яркими попонами, чуть колышатся, переминаясь на колонноподобных ногах, окольцованных медными защитными браслетами. Слоны, все как один, вскидывают хоботы, трубят, приветствуя наместника Азии по знаку погонщиков-махаутов. Животные безоружны. Нет сейчас ни клинков на их тяжелых клыках, ни шипастых колец на браслетах, и витые хлесткие цепи не накручены на кончики хоботов. Зачем без нужды отягощать толстокожих металлом? Жаль, маловато слонов. Всего три десятка. И еще двадцать обученных гигантов, закупленных по приказу Антигона, бредут сейчас из Нижней Персиды. Пятьдесят – уже неплохо. У Кассандра их гораздо меньше. У Птолемея – тоже. Но нельзя не учитывать, что рано или поздно враги объединятся… Как бы там ни было, элефантерию необходимо увеличить любой ценой. Не забывая притом, что слоны, взращенные в Персиде, многократно уступают животным индийской выучки. Однако нынче пути к Индии перекрыты Селевком, вовсе не намеренным способствовать усилению Антигона. Ну и ладно. А мы попросим поубедительнее… – Хайре! – кричит Антигон. – Бу-у-у-ухх! – трубят слоны. – Бхай, махараджа! – гортанными голосами, похожими на птичьи крики, верещат махауты. Одноглазый, плавно потянув поводья, вынуждает коня развернуться. Приплясывая от полноты сил, расплескивая волны благоуханной гривы, красавец торжественно возносит себя и наездника на невысокий холмик, специально насыпанный накануне по приказу наместника Азии. Все предусмотрено. Антигон стоит спиной к солнцу, и ему не приходится щуриться, осматривая ряды воинов. Слева возвышаются близкие-близкие стены портового Тира, дружественнейшего из городов финикийского побережья. Кто-кто, а тиряне верны наместнику без притворства. Имя Божественного для них страшнее проклятия; вряд ли кто-либо из граждан славного Тира, переживших последнее двадцатилетие, забудет кровавую баню, устроенную озверевшим завоевателем городу, посмевшему сопротивляться. Не любят тиряне и Птолемея, руководившего разрушением городских стен. Антигон – иное дело. Именно он, став наместником Азии, позволил рассеянным по Ойкумене тирянам вернуться в родные места. Именно он, и никто иной, помог деньгами и рабской силой. И не ошибся. На диво быстро отстроившись, разворотливые и тороватые граждане Тира вернули долги с изрядной лихвой и никогда не изменяли своему благодетелю. Тир сумел выстоять даже против непобедимого Эвмена, хотя были дни, когда приходилось питаться вялеными крысами и солониной из рабского мяса… Вот и сейчас на стенах черным-черно от празднично разодетого люда. Смуглые курчавобородые финикийцы, обладатели невиданных носов и тугих кошельков, размахивают крохотными пурпурно-черными флажками и кричат нечто, отсюда неразличимое, но явно дружелюбное. И Антигон Одноглазый находит мгновение ответить союзникам приветственным взмахом. Они – полезные друзья. Рано или поздно придется подумать о пути в Элладу, лежащем через острова Великого Моря. А тирийский флот, восстановленный и обновленный, хоть и не достиг еще прежнего блеска, но уже и сейчас не меньше афинского. Флотоводцы же Финикии, веками шлифовавшие мореходное искусство, пожалуй, и поискуснее плутоватых греческих навархов… Справа, гребнем высокого холма, – четыре почти не различимых силуэта. Наместник Азии скорее сердцем угадывает, чем видит: один из них облечен в лучистое сияние золотого марева… Сын! Деметрий смотрит! Он гордится отцом! Ну что ж, так и надо. Антигон тоже горд – тем, что он, единственный из наследовавших Божественному, может спокойно спать в присутствии собственного наследника. Селевк, хоть и в ладах со своим Антиохом, на такое все же не отваживается. Птолемей, говорят, вообще приставил к первенцу соглядатаев, хотя тому нет еще и пятнадцати. Фракийский Лисимах, правда, имеет прекрасного сынишку, но – чего требовать от кретина?! – везде и всюду во всеуслышание выражает сомнение в законности его появления на свет… Хвала же богам, что они, забрав одного за другим троих сыновей, в утешение старости послали ему Деметрия! И да будут друзья, тщательно и придирчиво подобранные заботливым отцом, верными спутниками сына. Нет оснований сомневаться в том, что так оно и будет. К примеру, Гиероним – виден как на ладони уже сейчас. Он влюблен в Деметрия искренне, восхищенно и бескорыстно и за это будет вознагражден по-царски. Конечно, он не боец, в этерию его не зачислишь, но архиграмматик с годами может получиться из него недурной. Зато этерия сына вполне подойдет для Зопира. Перс приглянулся Одноглазому еще тогда, в сложном деле с Эвменом, и был уступлен сыну в телохранители. Но уже и сегодня видно, что у этого азиата есть все данные для продвижения. Храбр. Умен. Ладит с людьми, но без подобострастия. Правда, подчеркнуто отстранен. Никогда не забывает показать, что считает себя всего лишь слугой. Возможно, Деметрия он и способен обмануть, но ему, Антигону, виднее: преданность Зопира зиждется не на жалованье гетайра, а на дружеской приязни… Киней – вот о ком следует пожалеть. Редкостный ум, даром что совсем мальчишка! Ну, ничего не поделаешь, он предпочел держаться в стороне, и никто не станет диктовать ему, как следовало бы поступить. Просится на родину, в Афины? Что ж, путь чист! Скоро из Тира отправляется посольство, и Одноглазый уже вписал Кинея в списки послов. Брать с юноши клятву вернуться он не станет… Однако же, одергивает себя Антигон, довольно размышлений. На них найдется время и позже. Сейчас же воины ждут слова. Конечно, слухи о близких переменах уже пробежали по лагерям, но без подтверждения наместника слухи остаются всего лишь слухами. Справедливы ли они? Это интересует каждого. – Братья! – начинает Антигон, на первый взгляд негромко, но тренированный голос, перекрывающий в битве рев разъяренных слонов, растекается по необъятному полю, доносясь до слуха всех стоящих под знаменами. – Ныне собрал я вас, дабы услышать ваш совет и заручиться поддержкой! Чистое, как прозрачная родниковая вода, молчание замирает над полем. – Следует знать вам, братья мои, что двенадцать дней назад в ставку нашу прибыли послы Птолемея, стратега и сатрапа Египетского, а вместе с ними и послы Селевка, с моего позволения управляющего Вавилонией. И требуют они от нас отдать Сирию, принадлежащую мне и вам по праву завещания Божественного, поступившись ею, а также и Финикией, в пользу Птолемея. Селевку же, как пишут они, мы должны отдать Вавилон вкупе с Дальними сатрапиями и признать его полномочным наместником Восточной Азии. Больше того, от имени и с согласия Лисимаха, сатрапа и стратега Фракии Европейской, желают они, чтобы уступили мы помянутому Лисимаху Геллеспонтскую Фригию и Малую Азию до Тавра. И эти желания подкрепляют они угрозой войны! Антигон вскинул над головой руку с крепко зажатым в кулаке, изрядно помятым папирусным свитком. – Требуют также Птолемей с Селевком и примкнувший к ним Лисимах незамедлительно отослать в Египет дочь царя нашего, покойного Филиппа, почтенную госпожу Клеопатру, сестру Божественного… Воины сдержанно заулыбались. Экое сокровище! Бабенка лет сорока! Единственно что, глаза зеленые… – …и разделить с ними сокровища, по праву взятые нами у побежденного мятежника Эвмена! Улыбки незамедлительно сменились хмурыми, откровенно колючими взглядами исподлобья. Сокровища Эвмена? Но ведь они же давно разделены и истрачены в харчевнях и веселых домах. Кто смеет требовать у непобедимых воинов Одноокого Дэва вернуть то, что честно заработано ценой стертых в походе ног и горящих по сей день ран? Антигон кивает. – Да, вы не ослышались, братья! Те самые сокровища, что были по заслугам распределены между вами, герои и дети мои! Вы помните? Так велика была ваша заслуга в последней битве, что я не посмел и подумать взять в казну хоть пригоршню из золота Эвмена. И вот теперь хочу я спросить вашего совета. Мы можем принять их условия. А вместо золота Птолемей, и Селевк, и Лисимах возьмут земли. Это означает мир. И вечный позор. Мы можем отказаться. Но это… – Война! – рев тысяч луженых глоток заглушает последние слова. Воины – от заслуженнейшего из гетайров этерии и до самого последнего, не имеющего и добротных сандалий пельтастишки, – вопят и стучат древками пик о щиты. Им не нужно времени на раздумья. Они уже все решили. – Но я не сказал вам всего, братья, – властно гасит бурю криков спокойный голос Антигона. – В этой войне, если она начнется, у нас не будет союзников. Хитрый Кассандр, убийца почтенной Олимпиады, матери Божественного, насильно удерживает у себя в плену юного Царя Царей Александра. Он говорит: великий царь болен. Но это ложь, и тому есть подтверждения! Я послал в Пеллу лучших врачей, и нашего законного государя отказались представить им для осмотра! Кассандр хочет быть воспитателем и опекуном Царя Царей, не имея никаких прав на это звание. Право принадлежит мне, и только мне, по старшинству, и это известно всем, даже самому Кассандру! Я могу поступиться своими правами и признать наместника Македонии опекуном наместника Божественного, но тогда каждый сможет сказать и скажет: Антигон и его войско не способны постоять за себя! Я могу потребовать от Кассандра не вытирать грязные ноги о закон и обычай, но это… – Война! – разноязыко орут шеренги. К чему так много слов, если все и так ясно? Воронье решило заклевать лучшего, выгнать из стаи белую ворону, Одноглазого старика. Всякому известно: перед шакалами нельзя отступать! Бегущего они рвут на куски. Их надо бить, и тогда они бегут прочь, поджав мокрые хвосты. – Но способны ли мы, братья, воевать против всех сразу? Сможем ли устоять и одолеть? – вопрошает Антигон, но это уже и не вопрос, ибо наместник нисколько не сомневается в доблести и удачливости своих солдат. – Веди нас, вождь! – изнемогают синтагмы. – Никэ, архистратег! Барэв, сардар! Бхай, махараджа! В шквале металлического грохота и злобно-одобрительных восклицаний бессильно тонут трубные взрыкивания возбужденных слонов. Хитро осклабившись, Одноглазый тщательно, с явным удовольствием рвет на мелкие клочки смятый свиток. Широко размахнувшись, швыряет обрывки на поживу ветру. И они летят стайкой. Постепенно рассеиваются. Исчезают. Как мир, которого только что не стало в Ойкумене. Из самых потаенных, самых сокровенных глубин души искренне и надрывно льется голос старого наместника Азии, и неподдельная скорбь звучит в его хриплом крике. – Мы чисты, братья! Мы не хотели войны! Тем более – войны с кровными родичами! Но сколько же можно терпеть и прощать?! Разве для того покорило македонское оружие половину Ойкумены (в глазах македонских копьеносцев напряженное внимание), чтобы великую державу Божественного разорвали на куски вероломные и своекорыстные сатрапы?! Разве для того пролилась кровь Эвмена, чистейшего из смертных (лица гоплитов-эллинов светлеют), чтобы наихудшие пожали плоды его безвременной гибели?! Разве можно смириться с похищением и заточением нашего законного Царя Царей, соединившего в себе кровь благородной Азии (на щеках персидских, мидийских, парфянских азатов – слезы) и гордой, почитаемой всеми Европы?! От непосильного напряжения пустая глазница вспыхивает бешеной, с трудом переносимой болью. Антигон повышает и без того надорванный голос: – Ныне, повинуясь зову чести и следуя вашей воле, братья мои, я по праву старшинства объявляю себя опекуном и воспитателем нашего любимого и несчастного Царя Царей Александра сына Александра Божественного и охранителем наследия благородного сироты! Но я, как и вы, не хочу войны. Братоубийство и кровопролитие противны мне, как и вам, дорогие мои! Поэтому сегодня же я пошлю гонцов к Кассандру, наместнику Македонии: пусть он, не отговариваясь лживыми предлогами, пришлет царственного узника ко мне, старейшему из диадохов! Пауза. Глубокий вздох. – Я пошлю гонцов также к Птолемею, Селевку и к Лисимаху Фракийскому. Пусть соберут подати за пять лет, минувшие со дня подлого убийства Правителя всея державы Пердикки, и незамедлительно пришлют мне, царскому опекуну, как это надлежит честным и верным слугам державного отрока! Тогда не будет войны. Для этого им нужно всего лишь вспомнить о том, что еще не во всех сердцах умерли правда, закон и справедливость! Антигон скрипит зубами, и в абсолютной тишине негромкий этот скрежет оказывается непредставимо звучным. – Если же алчность затмила глаза непокорных сатрапов, им хуже! Наше дело правое, братья! Победа будет за нами! Порукой тому – мое слово! Весомый залог. Никогда и никому, ни в большом, ни в малом не лгал Антигон. И значит… – Война! – утробно рычит многоголовый меднопанцирный зверь… |
||
|