"Профессор Криминале" - читать интересную книгу автора (Брэдбери Малькольм)

13. В 1991-м я очутился в Буэнос-Айресе...

В апреле 1991-го я, представьте себе (лично мне это представить трудно), очутился в столице Аргентины Буэнос-Айресе. Б. К. меня на сей раз ни капельки не заботил. Эта поездка увенчала целый ряд невнятных и суматошных событий; было ли так угодно судьбе или же самим событиям, но развивались они, в сущности, следующим манером. Едва я прилетел из Лозанны в Лондон, дела явственно поплохели. Лавиния составила-таки контракт по правилам — до того удачно, что в итоге я потерял не только работу, место под солнцем, элементарный комфорт и возможность приносить людям пользу, но и надежду на гонорар за телехлопоты. Взаимоотношения отравила официальная оскомина: ужасно дорогие ультиматумы чудовищно дорогих адвокатов так и мелькали перед глазами. Вдобавок Лавиния, очевидно, пересказала Роз гадостный наветец, запущенный, похоже, Кодичилом (через Герстенбаккера): в Бароло я-де позволил себе пренебречь обетом воздержанья. Словом, мне больше не довелось увидеться с Роз под кровом домика у «Ливерпуль-стрит».

Но это цветочки. Казалось, я отсутствовал годы и годы, а полутораподвальная квартира пустовала всего несколько недель. Однако ж и этих недель ей хватило, чтоб из жилища превратиться в пепелище. В спальне угнездились кошки; многие предметы обихода, включая текст-процессор «Эмстрад» и компакт-проигрыватель, сгинули, унесенные районным ли домушником, добрыми ли моими хваткими друзьями, доподлинно знавшими, где спрятан ключ. За эти недели перевернулась Британия; и я последовал ее примеру. Спасибо великому экономическому чуду тэтчеризма, на страну низошла глубочайшая рецессия. Неуклонно самонагнеталась милитаристская истерия, сам-с-усам Хусейн ускользал от челночных дипломатов: близился вооруженный конфликт. Газетное начальство закрутило гайки, и вакансий в прессе не стало вовсе, за вычетом разве тех журнецов, что всегда готовы служить мишенью и для вертлявых ракет, и для домогательств багдадской ГБ, пережидать артобстрелы и буйства военной цензуры в землянках. Или как они в краю верблюдов называются — песчанки?

Короче, жизнь пошла сложная, разбираться в радостях и бедах (теперь уже скорее бедах, чем радостях) великого философа Басло Криминале было недосуг. Впрочем, подчас мысли о выдающемся мыслителе эпохи гласности меня посещали. Где он? что он? разъезжает по свету с прелестной барышней Белли, безуспешно зализывая прорехи банковских счетов? возвратился в Бароло, к Сепульхре, к Верховной хозяйке? или домой, в будапештскую квартиру? Но при всем том мысли об Илдико Хази посещали меня, как ни странно, гораздо чаще. И не столько оттого, что я тосковал по ней — а ведь тосковал, и еще как, — сколько оттого, что слишком уж нудно было объясняться с финансовыми учреждениями, имевшими глупость предоставить мне кредитную карточку. К счастью, сумма, вложенная в лозаннский «Креди мовэ», приносила доход, достаточный, чтоб сладить с денежными тяготами. Именно ей я, собственно, обязан тем, что выжил в эти месяцы. В течение коих все меня забыли. В течение коих я забыл всех и вся.

Но почему, почему до моих ушей не доходили известия от (или об) Илдико? Да, я не дал ей своего адреса. И она мне своего не давала. Однако информацию черпаешь не только из личной переписки. По правде говоря, я что ни день рылся в газетах: вдруг она помашет мне из-за решетки полицейского фургона или улыбнется с фотографии, иллюстрирующей статью о суперафере в сокровищницах незадачливых лозаннских гномов. Статьями о финансовых аферах газеты прямо кишели; этот вид спорта сделался популярен. Половина брокеров и инвесторов планеты праздновали святки в тюремной камере. Н-да, к Рождеству я почти уверовал, что человечество — как и я сам — поголовно привенгерилось.

В общем, святки (зловредное, припадочное время) начинались на сей раз особенно муторно. Однако затем хозяин ковентгарденской рюмочной, где я некогда работал, вновь положил мне жалованье, «Нью мьюзикл экспресс» и иные интеллектуальные издания расщедрились на разовые заказы. А как-то вечером я шастал себе по рюмочной в мясницком фартуке, наделяя гораздых на жратву и рвоту участников служебной праздничной вечеринки адской смесью сырников и спуманте, как вдруг один из них вылез из-под стола и любезно меня приветствовал — журнец, бывший коллега и, по пьяной памяти, друг. Сообщил, что только что отказался от места, на которое совсем было устроился. Может, ткнешься туда? Я ткнулся; прошел собеседование — и, как прежде, заишачил на литературный раздел недавно созданной газеты, только не Крупной Воскресной, а Солидной Ежедневной со слабыми потугами на элитарность.

И тут — а в Заливе разразилась война, а вертлявые ракеты рвались над потолками бетонных бункеров, и заполыхали от края до края саудовские пески, — тут я взнуздал конька. Рецензировал, интервьюировал, колумнировал, обозревал. Воспарял над повседневностью. Это было куда легче, чем работать на телекомпанию; я ведь говорил, что я человек не визуальный, а вербальный. Кстати, охотясь за Б. К, я кое-чему научился; немногому, но научился. Стиль мой стал спокойнее, размеренней, мягче. И потом, хитрюга Роз оказалась права: букеровское выступление с голубого экрана пошло мне на пользу. Тогдашний роман-призер был прочно забыт повсюду, кроме США, где его продали в миллионах экземпляров, но не был забыт обалдуй на торжественной церемонии. Издатели лебезили предо мною, Фионы поили меня, кормили и рассказывали литературные сплетни. А я их расплетал. И печатал. Кроме того, я насухо выдоил представителей новейшей словесности, с которыми познакомился в Бароло.

Тем временем в Заливе отвоевали, отблевались жутью, геноцидом, изгнаньями, голодом и нефтяной грязью. Мир ненадолго стих и по-новой взял в руки книгу. Очередной актуальный конфликт пока не вырисовывался; на досуге пришлось улаживать конфликт позавчерашний, фолклендско-мальвинский. Культурное воссоединение Аргентины с Англией официально запланировали на апрель. Правительственные консультанты намекнули газете, что неплохо бы поместить репортаж о событии: авиабилет вам, дескать, оплатят. Публичное слияние культур было приурочено к буэнос-айресской книжной ярмарке. В Латинской Америке она котируется так же, как у нас франкфуртская, туда ежегодно съезжаются писатели и читатели, обитающие к югу от Панамского перешейка. Завотделом искусств решила, что, рассказывая искушенной публике о важнейшем культурном свершенье, можно насытить материал и последними новостями о том, как поживает пресловутый магический реализм. Сама она героически воздержалась от этой миссии — похоже, потому что по уши увязла в зыбучем адюльтере, требующем постоянного личного присутствия, — и поручила ее мне.

Что ж; я повлекся знакомой дорогой в «Хитроу», спеша на воскресный вечерний рейс «Бритиш эруэйз» в Буэнос-Айрес (простите за аллитерацию). Напутешествовавшись всласть, я отлично понимал: шестнадцатичасовой межконтинентальный перелет на аэробусе — не сахар. Аэробус — точный аналог древнегреческой каторжной галеры, с тем садистским отличием, что запаренных до полусмерти, скованных порядно рабов не заставляли просматривать фильмы с участием Арнольда Шварценеггера.

Имея это в виду, я включил лампочку и взялся снимать торопливые сливки с виднейших магических реалистов — Борхеса и Маркеса, Карпентьера, Кортасара и Фуэнтеса, — с авторов, достигших той стадии мудрости, на которой к истории и к реальности относишься с желчным недоверием, коего те и заслуживают. Джин с тоником, разносимый стюардессой, благотворно повлиял на мой испанский, и я читал как одержимый, пока давильня лайнера тянула соки из моего тела, пока хохмач-кровохлеб Шварценеггер метался по экрану над самой головой. Соседям свет ночника мешал. Но сломить меня не удалось. Я всякий раз объяснял, что они имеют дело с человеком вербальным, а не визуальным.

Мы дозаправились в Рио-де-Жанейро (выводок ржавых цистерн, угрюмо подсвеченных утренней зарею), а затем устремились на юг, через пампу, через широко раззявленную Ла-Плату, и приземлились в аэропорту «Эсейса». Весна обернулась осенью, воздух был напоен субтропической сыростью. Экономика не входит в число аргентинских чудес; да и какое государство в наши дни может этим похвастаться? У стойки обнаружилось, что местная валюта сменила не только номинальную стоимость, но и название, а в бухгалтерию газеты об этом почему-то не сообщили. После сложнейших и многословнейших обменных операций мне было дозволено ступить на территорию страны. До центра я ехал на такси; ехал очень долго. Машина пробиралась к столице по немилосердно изрытому, выщербленному скоростному шоссе. Вдоль обочины теснились ларьки, торгующие воздушными шарами, плакаты, воспевающие доблесть свежеизбранного Менема, и щиты, удостоверяющие, что Мальвины навеки останутся аргентинскими. Цветастые тупорылые автобусы и разболтанные сельские грузовики перескакивали из ряда в ряд, объезжая вымоины. В прогалах меж пригородных домов сквозила кустистая пампа.

Но вдруг пампа иссякла. И распахнулись просторные проспекты великолепного, величавого города. Воскресное утро, безлюдный час. На живописной авениде Девятого Июля царил покой. Парки полнились зеленью тропических растений, воплями изумрудных попугаев. Повсюду высились гигантские мраморные памятники — конкистадорам и генералиссимусам, Колумбу, Бельграно, Сан-Мартину, Дню независимости 1810 года. В кафе я заказал кофе с рогаликами, чтоб скрасить первые минуты пребывания в незнакомом часовом поясе, и настроение поднялось. Я припомнил, что Шандор Холло называл Будапешт Буэнос-Айресом Европы. В таком случае Буэнос-Айрес — Будапешт Латинской Америки, европейский город, выстроенный в неимоверной дали от европейских берегов. Изысканная раннемодернистская стать его министерств и синагог, рынков, банков, жилых небоскребов словно бы предназначалась другому ландшафту, иным краям, но пустила корни именно тут, на незнакомой земле, среди экзотических зарослей; и стилистика Европы, сокровенные сны ее культуры властно налегли на эту действительность, чье прошлое утрачено, чей нрав безалаберен, своеволен, горяч.

Не прошло недели, как я влюбился в Буэнос-Айрес. Конечно, я успел увидеть лишь малую часть двенадцатимиллионной столицы, разметавшейся на подкладке гигантского плато. Но площади ее светлы, сады прекрасны, рестораны уютны, вина превосходны. Город только прикидывался обычным, таким, как все. Едва тебе хотелось что-то купить, из-под маски вылезал экономический разнобой. Накрапывал дождь — проступало отсутствие водостоков. Духовная жизнь горожан не стыковалась с неистовством пампы, мир живописцев и поэтов — с миром гаучо, персонажей широкоплечих, каблукастых, гордошляпых, напроломных; то был город, где университетские питомцы подчинялись морали и логике завоевателей, генералов, головорезов, скандалистов. Образованные противостояли нищенствующим, престижные кварталы — заштатным, картинные галереи — моторизованным полчищам солдат.

Книжнику — а вы уже знаете, что я истинный книжник — казалось, что эта реальность загодя описана Борхесом: вымысел, удовлетворяющий аргентинской самоидентичности и, следовательно, имеющий право отождествиться с этой самоидентичностью; фрагментарные наблюдения, умозрительно вогнанные в целостность. В кафетерии рядом с гостиницей, где я поселился, дряхлые господинчики в пиджаках парижского кроя отплясывали танго и распевали слезливые мелодии ушедших лет на радость супругам мышиной масти и подругам закатной страсти; впоследствии мне объяснили, что это и есть пресловутые кровавые генералы. В центральном парке высилась Национальная библиотека Борхеса — недостроенная, точно предсмертный, недописанный рассказ. Точно чья-то на полдороге брошенная греза.

Присутствие Борхеса ощущалось повсюду. Особенно — на книжной ярмарке, в палаточном городище у железнодорожного полотна, что вместил сотни стендов и тыщи томов из дальних земель. Аргентина, которая разворачивалась предо мной как книга, одновременно была родиной книгочеев; полчища их что ни день прочесывали ярмарку до последнего павильона: бизнесмены и домохозяйки, политики и издатели, школьники долгими колоннами по два — и гаучо. Я нимало не удивился, обнаружив на главной аллее обширный стенд Борхесовского фонда с книгами из личной библиотеки, с номерами экспериментальных журналов, что мастер некогда редактировал, с фотками, запечатлевшими его в облике молодого ли модника, слепого ли огнеокого старца. Перед стендом сидела за столиком моложавая дама в белом. «Как это — кто? Вдова Борхеса! — ответил в пресс-центре симпатичный журналист из местных. — И вы не взяли у нее интервью?» Я поскакал назад, но дама уже ускользнула.

Так же ускользали в дальнейшем почти все знаменитости, коих я планировал прижать на ярмарке и задать пару вопросов. Кто уехал за границу, кто решил остаться дома; кто-то до сих пор кушал хлеб изгнания, кто-то подгадал сделаться президентом. Маркес, кажется, находился в США, Варгас Льоса — в Лондоне, Фуэнтес — в Париже. И т. п. Поначалу я опасался, что провалю ярмарочный репортаж, как провалил букеровский, но юный журналист, с которым мы подружились, пришел на выручку. Сводил в кафе и бары, где кучковалась литпублика, познакомил с авторами нетрадиционного толка, из новеньких. Блокнот постепенно заполнялся; осталось осветить собственно акт культурного воссоединения: торжественную церемонию и англо-аргентинский писательский семинар, имеющие состояться в конце недели в одном из палаточных павильонов.

Сперва приятель-журналист отказывался составить мне компанию: «Я на официальные тусовки не ходок. Там погружаешься либо в скуку, либо в атмосферу времен, когда сидел в тюряге, и ждешь, что за тобой вот-вот снова придут». Но я таки выцарапал у него согласие. В урочный (и дождливый) вечер мы протолкались сквозь ярмарку, счастливо избегнув столкновений с цепями наступающих школьников в парадной форме, и заняли места на дощатых скамьях под сырым брезентовым навесом. Публика скапливалась и бурлила. На безлюдном подиуме стоял длинный стол; по краям его с высоких флагштоков свисали государственные стяги: слева — аргентинский, справа — «Юнион Джек». У подиума оживленно переругивалась группка официальных лиц и мелких чиновников. Сбоку, чуть-чуть на отшибе, маячила долговязая внушительная фигура в отлично сшитом костюме: вне всякого сомнения, британский посол. С другого боку топталась фигура попухлей-поприземистей: несомненно, министр культуры Аргентины. При входе, окруженные местными растерянными и молодыми авторами (многих из них я успел опросить в кафе), не менее растерянно озирались авторы, специально прилетевшие из Англии: видная пожилая детективщица и писатель среднего поколения — прозаик и критик, чье творчество принято увязывать с традицией университетского романа.

Церемония никак не начиналась; я с удивлением посмотрел на приятеля. «Дипинцидент небось, как обычно, — сказал он. — Либо пригласили кого-то, кого нельзя было приглашать, либо не пригласили того, кого надо было пригласить непременно. На ихних тусовках всегда так. Понимаешь теперь, отчего я на них не хожу?» Но министр уже взбирался на подиум. Он вслух поразмышлял о важности диалога культур, поздравил обожаемое британское посольство с возвращением на землю Аргентины, вдруг попятился — и подшиб деревянный флагшток. «Юнион Джек» мягко спикировал вниз. В зале зашушукались, захихикали, попытались хлопать. «Он что, нарочно это сделал?» — спросил я. «Затрудняюсь сказать, — ответил приятель. — Может, он просто рохля. На ихних тусовках всегда так».

Челядинцы ринулись водружать знамя на место, но флагшток был сломан. Наконец Джека всучили какой-то девице, и ей пришлось стоять у стола с задранной рукой, пока церемония не завершилась. На помост взобрался посол Великобритании и поступил, как поступают британцы в конфликтную минуту: сострил. А потом произнес краткую, ловкую речь. Подиум вновь обезлюдел: для следующего акта требовалась дополнительная декорация — таблички с именами дискуссантов Едва клерки их расставили, явились другие клерки и убрали таблички со стола. Вновь длительное затишье. «Еще один дипинцидент, — растолковал приятель. — Наверное, кое-кто из этих литераторов недостаточно лоялен. Или же не столь самобытен, чтоб представлять Аргентину на международной арене». Долго ли, коротко ли, писатели расселись по местам, во главе стола утвердился председательствующий. И опять все смолкло до тех пор, пока в дверях не возникла пожилая спотыкливая сударыня в темном. На сцену вынесли дополнительное кресло. Сударыня плюхнулась в него и с вызовом оглядела присутствующих. «Все ясно, — сказал приятель. — Не иначе, наверху настояли, чтоб она приняла участие. Может, сам Менем и настоял». «Она тоже писательница?» «Сочиняет чего-то, но для престижа страны не это главное. Смак в том, что она была возлюбленной Борхеса».

И прения начались. Английская детективистка поведала нам о влиянии Борхеса на современный детектив, университетский критик-романист — о влиянии Борхеса на европейскую экспериментальную прозу, аргентинские писатели — о влиянии Борхеса на латиноамериканскую литературу, а возлюбленная Борхеса подробно доложила о собственном творчестве, мельком упомянув, что Борхес дарил ее дружбой. Из прорехи в брезентовом навесе вдруг вылезла матерая крыса — по всей видимости, паломница из мира природы в сферу культуры. Просеменив по распорке под потолком, она остановилась прямо над головами выступающих и пытливо поглядела на них сверху вниз. Публика пришла в восторг; процесс воссоединения, таким образом, завершился в теплой, непринужденной обстановке. «Почему ж все-таки нельзя было обойтись без возлюбленной Борхеса?» — спросил я, продираясь вслед за приятелем-журналистом к банкетным столам. «Потерпи немного, авось сам догадаешься», — ответил он.

Прежде чем я догадался, мне пришлось толкаться в дальнем конце павильона, где накачивались винищем литераторы и администраторы, не менее получаса. Не знаю, каковы были при жизни интимные обычаи Борхеса, — скорей всего, те же, что у большинства. Однако после смерти он сделался истинным сексуальным гигантом. Практически все женщины, с которыми я беседовал в тот вечер под сенью сырого брезента, успели перебывать у него в любовницах. Какие-то из них блистали красотой, какие-то — напротив; какие-то, вроде сударыни, восседавшей на подиуме, были в преклонных летах, а какие-то — настолько юны, что приходилось дивиться, как это слепой, умирающий гений уберегся от грязных сплетен. Одни уверяли, что он был нежен и ласков, другие — что невнимателен и холоден. Одни расписывали его великодушие, другие — мелочность. Одни восторгались его художнической интуицией, другие корили за политическую недальновидность. Каждая ругмя ругала своих товарок; каждая держала в запасе подходящий борхесовский сюжет. За тридцать минут я познакомился по меньшей мере с десятью возлюбленными Борхеса.

Мне снова потребовалась консультация аргентинского приятеля. «Слушай, да как же он сдюжил-то? Так здорово писал и при этом так выкладывался в постели?» «Не забывай, он сочинил всего сорок пять новелл, несколько стихотворений, ни одного романа». «Однако ж еще и преподавал в университете, и заведовал Национальной библиотекой, — заспорил я. — И являлся ключевой фигурой новейшей словесности». «А кроме того, надзирал за куроводством, — сказал приятель. — Эту должность ему сосватал Перон. Умели они унизить человека, ублюдки». «Нет, но все эти женщины никак не могли быть его возлюбленными, — я указал на дам, с которыми только что перезнакомился. — Тем двум небось и тринадцати лет не исполнилось, когда он умер». «Ну, может, они были его возлюбленными в переносном смысле», — нехотя проговорил приятель. «Как это — в переносном?» «Я им свечку не держал, откуда мне знать? — воскликнул приятель. — Он ведь колосс, учти, художник мирового масштаба. Принадлежал всем и каждому. У нас тут возлюбленная Борхеса — почти профессия. Если ты писательница и хочешь иметь успех, ты никуда от этого не денешься».

«Выходит, возлюбленные Борхеса на самом деле не были его возлюбленными?» «В подобном контексте выражение «на самом деле» не имеет смысла». «Ты говоришь, как Отто Кодичил». «Как кто?» «Ты его не знаешь. Один тип, в Вене живет. Ты и не мог его знать, на меня просто затмение нашло». Тут как раз отбыли британский посол с супругой — им, очевидно, предстояло посетить множество иных церемоний, — и банкет стремительно лишился всяческой официальности, ибо писатели наклюкались до состояния гаучо, в котором невиданно обостряются скрытые эстетические и политические противоречия. Я направился к выходу, но меня перехватил один новый знакомый — вежливый, сдержанный, одетый с иголочки престарелый издатель: «Вы правы, атмосфера портится. Осмелюсь просить вас оказать мне честь и отужинать сегодня у меня. Приглашены мои авторы, и они, надеюсь, будут рады знакомству с вами, а вы — с ними. Общество, смею заверить, куда приятней, чем здешнее. Отменное угощение, крысы в доме не водятся».

Естественно, я согласился — и вскоре один из лимузинов, припаркованных у въезда в палаточный город, уже мчал меня и других приглашенных в престижный район, к модерновому жилому небоскребу, и стальной нержавеющий лифт вознес меня к небу, прочь от темных, опасных для жизни улиц, и дворецкий в белой тужурке распахнул двери обширного пентхауса, и горничная в перчатках приняла мой плащ. Стены были увешаны картинами выдающихся экспрессионистов и модернистов; с порога меня как громом поразил Ван Гог («Карнации», если не ошибаюсь). «Нравится? — обходительно поинтересовался хозяин. — Скажут, я за нее переплатил. Пятнадцать миллионов на «Сотби» в Нью-Йорке, а бум-то уже выдыхался. Но я так люблю их. И потом, в такой стране, как наша, полезно иметь ценные вещи, которые легко увезти с собой, когда начнет подмораживать».

Зала полнилась элегантной публикой в костюмах от кутюр. Я было увлекся беседой с преподавателем местного университета, работающим над монографией о судьбах неоплатонизма на южно-американской почве, но не успел он сказать: «Конечно, целая глава будет посвящена творчеству Борхеса», — как всех позвали к столу. Пока дворецкий и горничная разносили закуски, я оглядел своих соседок. Слева — молодая замужняя женщина в брильянтах, пышущая неприкрытой страстью к кавалеру слева от себя, явно не мужу. Справа — благообразная дама лет шестидесяти; седины безупречно уложены и подкрашены, ни грамма жира, драгоценные украшения, длинное платье с черным стеклярусным орнаментом. Дама была не прочь поболтать. «Вы ходили на эту церемонию?.. Мне книжные ярмарки вообще не по душе, сплошная бумага. В моем возрасте от церемоний уже воротит. Но все равно расскажите: вдруг там было что-то забавное?»

Призвав на помощь все свое остроумие (я ведь упоминал, что подчас становлюсь остроумным), я дал ей отчет о сломанном флагштоке, о писателях, крысе и возлюбленных Борхеса. «Вы с этой темой поаккуратней, — сказала дама. — Может, я тоже бывшая возлюбленная Борхеса». «Что, правда?» «Неправда. Слава богу, хоть этим выделяюсь из массы. М-да, таков удел гениев и знаменитостей. Однажды утром они обнаруживают, что больше не принадлежат себе. Они так нужны окружающим, что вынуждены раздваиваться. Впрочем, Борхес сам очень точно описал этот эффект. В эссе «Борхес и я», припоминаете?» Я припомнил: «Да, он говорит, что из сновидца внезапно превратился в персонаж чужих грез. Что он не пишет, а читает собственные произведения». «И потому моя жизнь — бегство, и все для меня — утрата, и все достается забвенью или ему, другому», — процитировала соседка справа. — Вот так он и разучился понимать, кто он такой. А вы — вы понимаете, кто вы такой?»

«Я Фрэнсис Джей, — ответил я, — просто англичанин». «Ну, а я... я — местная художница, — сказала дама. — Гертла Риверо». «Гертла... какое странное имя», — промямлил я. «Ни разу не слыхали?» — спросила дама. «Слыхал. Гертлой звали одну из жен Басло Криминале. Вам это вряд ли о чем-нибудь скажет». «Вряд ли? Он венгерский философ по прозвищу «Лукач 90-х». «Ах, вы знакомы с его трудами?» «Больше того, — заявила дама. — Пусть я не была возлюбленной Борхеса, зато была женой Криминале Басло. Одно другого стоит, а?»

«Но та Гертла — венгерка». «И я венгерка. Как вы думаете, какой вообще национальности те, кто собрался за этим столом? Большинство еще недавно жили в Европе. И я сюда недавно переехала. За любимым гналась. За очередным своим любимым. А вам-то эта история откуда известна? Вы интересуетесь Криминале Басло?» «Интересуюсь, — сказал я, отодвигая суповую тарелку и поворачиваясь к даме. — Как-то, давно уже, я пытался разобраться, что в нем к чему». «Вы тоже профессор? — спросила она. — В Аргентине профессоров вставили в танго». «Нет, я журналист». «Из Лондона, говорите? А из какой газеты? Газета качественная, солидная?» «До нет никакой возможности», — обнадежил я. «И вы знакомы с биографией Криминале?» — спросила Гертла. «С одним из ее вариантов». «С каким конкретно?» «С Кодичиловым». Она посмотрела оценивающе: «Вы до сих пор этим интересуетесь? У меня есть дача. Асьенда. Далеко, в пампе. Хотите поговорить со мной подробней — приезжайте туда в субботу. Я пригласила друзей, у них машина, и они вас захватят. Но, если у вас много дел в городе, не приезжайте: это займет целый день». «Да нет, — быстро сказал я. — Я не прочь».


К чему лукавить, у меня и вправду было много дел в городе. Улетал я воскресным рейсом, а на субботу позвал приятеля-журналиста пообедать со мной на прощанье. Это приглашение я, естественно, отменил. В толще реальности, где предметы и события, как правило, прикасаются к нам совершенно нежданно, мне вдруг встретилась вторая жена Б. К; теперь она зовется совсем по-другому, занята совсем другими вещами, вовлечена в поток нового, оглушительно иного существования. И все же она рада поболтать со мною; такого случая больше не представится. Да, я убежал прочь от постылого, заветного следа Басло Криминале, но выбрал для бегства кружную дорогу — и вновь стою на тропе, по которой он проходил. Короче, в субботу (а до субботы я, кстати, имел случай познакомиться еще с двумя возлюбленными Борхеса) я сел в машину, притормозившую у гостиницы, и оказался в обществе супругов средних лет, затянутых в добротные штормовки, точно собрались на пикник.

Диковатая получилась поездка. Путешествие от центральных кварталов почти европейского города — к чему-то, чему трудно подыскать имя. На выезде из Буэнос-Айреса нас догнал проливной дождь; отсутствующие водостоки мигом вышли из строя, мы долго петляли, стараясь не затонуть, и при этом углубились в бедняцкие, бандитские районы; муж и жена защелкнули дверцы изнутри, каждый свою. Проплыло военно-инженерное училище, и супруги объяснили, что в период репрессий тут расстреливали неугодных. За городом небо расчистилось. Тут и там на обочинах аутописты красовались стенды «Разыскиваются за измену Родине» и продавцы воздушных шаров. Бескрайняя плоская равнина, покуда хватал глаз, серела эвкалиптовой листвой, рябила стадами коров, табунами коней. Нас то и дело останавливали мытари, сборщики дорожных пошлин — еще на прошлой неделе, по словам моих спутников, этих кордонов тут не было. «Так называемый нерегулируемый рынок, тэтчеризм, — добавил муж. — Все шоссейки запроданы». Далеко в стороне остался основанный англичанами поселок Херлингем — воскресный рай богатеев.

Мы свернули на пустынную подъездную дорогу и, удалившись от шоссе на приличное расстояние, ткнулись наконец в асьенду Гертлы Риверо — длинное приземистое здание с верандой, обрамленное площадками для поло, бассейном для плавания, кортами для тенниса, загонами для телят и козлят. Появилась Гертла в кашемировом свитере и модельных слаксах; похоже, денег у нее (или у ее мужа) куры не клевали. Я прошел за ней на веранду, где выпивали друзья Гертлы, приехавшие сюда на выходные. На просторных лужайках щебетали дети; кое-кто из взрослых плескался в бассейне. «Как вам у нас в Аргентине?» — осведомился некий гость. «Поразительная страна», — ответил я. «Да уж, — Гертла протянула мне бокал вина. — Уровень инфляции 130 процентов. Каждая кампания по борьбе с коррупцией начинается с того, что Менем вынужден сажать за решетку министров собственного кабинета. Богатые наживаются, бедные нищают, армия удерживает их на безопасной дистанции друг от друга. Поразительная страна». «И угодья у вас чудесные», — сказал я. «Чудесные, — согласилась Гертла. — А почему вы не спрашиваете, куда подевался мой муж? Объезжает чудесные угодья верхом — и очень, очень не скоро вернется». «Давно вы тут живете?» «С тех самых пор, как Венгрия превратилась в ад. Семь лет... или восемь. Живу себе и радуюсь: тут мне ничто не угрожает, кроме инфляции и озоновой дыры, которая, говорят, способствует раковым заболеваниям. Что ж вы не пьете? Пейте, а после обеда прогуляемся, ладно?»

И Гертла занялась другими гостями, а я тихонько сидел и наблюдал за ней — за женщиной, чью наготу лицезрел в Будапеште. Не в пример Сепульхре, она сберегла в себе гордую прелесть, коей светились снимки в квартире Басло. Неудивительно, что он поддался ее очарованию; и удивительно, что впоследствии он променял ее на Бесподобную. По утверждению Илдико, у Гертлы был роман с начальником тайной полиции; не этот ли начальник объезжает сейчас свои аргентинские угодья? Но фамилия у него не венгерская — Риверо. Да и стоит разве хоть на грош доверять россказням Илдико? Меня охватило странное чувство: минувшее невозвратно, непостижимо, никак не связано с этой пампой, с этим знойным, чуть скошенным к далекому окоему небом, с блеклыми эвкалиптами, кивающими на ветру. Внезапно мне понадобилось в туалет. Комнаты, по которым я шел, были обставлены дорогой мебелью, увешаны яркими авангардными полотнами, и в углу каждого холста значилось: «Гертла Риверо». Волевая женщина; состоятельная женщина.

За обедом (говядина барбекью и какая-то сомнительная черная запеканка) распоряжалась, по всей видимости, дочь хозяйки; сходства с Криминале я в девушке не заметил. Гертла, не дожидаясь, пока гости все съедят и выпьют, поманила меня к площадкам для игры в поло. Может, она и собиралась рассказать нечто существенное, но сперва решила как следует намолчаться. «Вы обещали мне информацию о Криминале, которая недоступна широкой публике», — напомнил я. «Знаете, до конца понять характер Криминале невозможно, если не уяснишь, как он относился к женщинам. — Гертла замешкалась и сочувственно оглядела томящихся на площадке пони. — Он отдавался им целиком и полностью. Его философские построения зависели от той, с кем он спал на данном этапе. Скажите, что вам известно о спутницах Криминале?» «Ну, Пиа, вы, Сепульхра. — Я загнул четвертый палец. — И еще одна, по-моему». «Одна — не одна, — засмеялась Гертла, — но вы, верно, намекаете на Ирини. На ту, кого он любил, но так и не взял в жены». «Что ж, давайте сосредоточимся на спутницах».

«Пиа — убежденная, непримиримая антифашистка. Она была для Басло отличным подспорьем, но умерла в Берлине совсем молодой. Он тогда еще не успел прославиться. Я... впрочем, я перед вами, и вы сами все видите. Не сочтите за похвальбу, жизнь со мной — его лучший период. Период признания. Потом явилась Сепульхра, с ней вы б и ручкаться-то побрезговали. Смазливая, но тупая, а нынче еще и разжирела, как свинья». «Я с ней знаком». «Тогда вы меня понимаете», — улыбнулась Гертла. «Кажется, понимаю». «С ней Басло ошибся как ни с кем. Ему нужна была сильная соратница со своей, незаемной концепцией мира. А Сепульхра — просто безделушка, напрочь лишенная философских и политических устоев. Он, однако, хотел именно такую. Хотел и получил. Сначала в качестве любовницы, отдушины. Но и я завела себе отдушину на стороне». Я снова подумал об Илдико: а вдруг она все-таки не врала?

«Значит, начинал он с Пиа, начинал как антифашист?» — спросил я. «И как правоверный социалист, убежденный в необходимости реформ». «А с вами в кого превратился?» «Объективно — в ведущего теоретика марксизма, крупнейшего в Венгрии». «И желанного на Западе». «Чуть позже — да, — кивнула Гертла. — А с Сепульхрой м-м, с Сепульхрой он сделался тем, кто он есть сейчас. Звездой первой величины, Лукачем 90-х, так, кажется?» «Так пишут в газетах». «Вы-то в них и пишете, — Гертла повернулась ко мне. — Я гляжу, про Ирини вы молчок». И тут я смекнул, какой вопрос надо задать, чтоб отблагодарить Гертлу за приглашение. «Ирини для меня сплошная загадка. Ведь к тому моменту, как вы познакомились с Басло, она уже куда-то исчезла?»

«Точно, исчезла, — сказала Гертла. — В 1956-м Ирини отправили в лагерь». «В лагерь? Вы имеете в виду — в тюрьму?» «В 56-м она вышла на улицы, под русские танковые дула. А затем попробовала перейти границу и спрятаться на Западе. Но увы. Вам это все припомнить трудно. Англичане в тот год думали исключительно о собственной экспансии в зону Суэцкого канала. Русские этим воспользовались и вторглись в нашу страну». «Меня тогда не было и в проекте». «Ну ясное дело. Вас не было, вам на 56-й год плевать. А в соцстранах на 56-й не натужился плюнуть никто». «Что предпринял Криминале, когда Ирини забрали? Он пытался ее вызволить?» «Что предпринял? — переспросила Гертла. — Да уж конечно, ничего». «Ничего?» — изумился я. «Видите ли, их роман давным-давно закончился, — улыбнулась Гертла. — Басло ничего не предпринял, потому что я не Ирини. Я относилась к происходящему, как вы понимаете, совсем, совсем по-другому».

Каюсь, я не сразу постиг, что Гертла хочет этим сказать. Она ведь тщилась растолковать мне законы канувшей ярости, чуждой логики, дряхлые, извилистые законы. «То есть вы переметнулись к русским?» — недоверчиво спросил я. «Иначе и быть не могло. Если б революция победила, в Венгрии началось бы то, что происходит теперь. Я стояла на марксистских позициях, и до сих пор стою. Надеюсь, вы не думаете, что сегодняшний курс продержится? В России вот-вот грянет путч, фальшивая демократия для идиотов падет, и коммунисты вернутся к власти, вернутся спасать империю. Сейчас мы наблюдаем парадоксальный кратковременный этап этого всемирно-исторического процесса». «Допустим, — сказал я. — А Криминале, он тоже приветствовал оккупацию?» «Мы сидели у окна нашей квартиры, глядя, как в Будапешт входят танки. Я посоветовала Басло отмежеваться от его друзей демократов и подладиться к Кадару. Восстание обречено. Понятно, я была права. Не послушайся он, от него бы и духу не осталось. Тоже, скорей всего, угодил бы в лагерь. И человечество лишилось бы философа Басло Криминале».

Она привалилась плечом к изгороди. Нечто бесповоротное, отверделое проступило вдруг в Гертле Риверо. Все, что она мне рассказывала, она рассказывала не просто так. Я журналист, а слово, обращенное к журналисту, предназначено для печати. «С какой целью вы мне это говорите?» — спросил я. Она ненадолго задумалась. «Басло называют Лукачем 90-х — и глубоко заблуждаются. Лукач был настоящий мыслитель. Он противопоставлял рассудок хаосу, пытался внести в историю смысл. Басло сегодня хаос необходим как воздух, а осмысления истории он бежит как огня. Таким образом он думает спастись и от прошлого, и от будущего. Но прошлое неистребимо. Демократия, свободный рынок — вы и вправду верите, что они нам помогут? Хотя бы в этой стране? Где уровень инфляции 130 процентов, богатые ненавидят бедных, армия выжидает, и лишь сильная рука способна предотвратить всеобщую неразбериху? Со мной Басло усвоил, что марксизм — великая доктрина, а демократия — доктрина выморочная. Она сулит рай земной, а взамен вы получаете американские цыплячьи ножки. Сказать, в кого превратился Басло? В теоретика мороженых курей. По-моему, нам пора возвращаться».

Но я не двинулся с места: «Вы не досказали про Ирини». «Ах, вот что вас волнует! Ну-с, концов вы не сыщете, она мертва, давно мертва. Вы, верно, удивлены. С имиджем Басло Криминале такое не вяжется. С имиджем диссидента, борца с тиранией. Но как журналист, мистер Джей, вы должны понимать: истина никогда не лежит на поверхности. Все имиджи малость хромают, а?» «Вы, в общем, правы». «Права, — продолжала Гертла. — Неужели вы ни разу не задались вопросом, что делал Басло в 1956 году, когда вся планета стояла на распутье? На чьей стороне он был, кого поддерживал?» «Я задавался этим вопросом. Но у Отто Кодичила сказано...» Гертла расхохоталась мне в лицо: «У Кодичила? Вы поверили хоть одному слову в его книге?» «Некоторым — поверил».

«А я ни единому не верю, — заявила Гертла. — Кстати, его книгу написала я». «Вы?» — я был ошарашен. «После 56-го прошло тридцать лет, но не все старые долги удалось погасить. И требовалось представить Басло в самом что ни на есть выгодном свете. А то ему кое-где чуть в лицо не плевали». «Почему же книга опубликована под именем Кодичила?» «Господи, да это и мне, и ему сыграло на руку. Сами посудите, что началось бы, подпишись я своей фамилией». «А почему она вышла на Западе?» «Чтобы не запятнать репутации Басло». «Как рукопись попала к Кодичилу?» «Я задействовала нужные каналы и нужных людей. Кодичил... он тоже мне задолжал, и пришел черед расплачиваться. Давайте-ка в дом, я рассказала все, что собиралась».

Она размашисто зашагала к асьенде; догоняя ее, я раскладывал услышанное по полочкам. Я восхищался (и поныне восхищаюсь) Б. К.; верить в его политическое малодушие, в его двуличье и особенно в то, что он предал Ирини, никак не хотелось. Сперва я принял рассказ Гертлы за очередную выдумку, коими кишмя кишит аргентинская земля. Но Гертла явно не стремилась меня запутать; стилистика ее истории отличалась сухостью, прямотой, целенаправленностью. То была история с отчетливой идеологической моралью, и уже это подсказывало, что Гертла, возможно, говорит правду. Она обернулась: «Наверно, вы не возьмете в толк, отчего тогда я написала одно, а теперь утверждаю другое. Да потому, что теперь я здесь, а не там. Меня ничто не связывает. Конъюнктура изменилась, врать больше не надо. И еще — я ревную сама к себе. В 56-м Криминале был мой, и он был лучше, чем прежде и впредь. Даже в письмах, которые он посылал Сепульхре, о любви сказано куда бледнее, чем в тех, которые он писал мне. С ней он глупел. А со мной становился мудрее».

«С вами он становился ортодоксальным марксистом», — заметил я. «Ну и что с того? Мы служили высшей истине, величайшему ученью. Между прочим, даже будучи в заграничных поездках, он докладывал куда надо о каждом своем шаге, буквально о каждом — через меня!» «А связи там, где надо, у вас наладились прочные», — сказал я, в который раз вспоминая Илдико «Да. Теперь мы женаты». «Так это тот муж... тот, который... тут?» «Да. Мы оба с ним тут. Только фамилии у нас другие, к счастью». «Вы, конечно, догадываетесь, что станет с репутацией Криминале, если я опубликую все, что вы рассказали, в газете. Но и вам уже не удастся отсидеться в тени». Она посмотрела мне прямо в глаза: «Ох, как страшно! Поймите, здесь край света. Я ничем не повязана, я имею право объясниться. Вот и он пускай объясняется». «Что же он должен объяснить?» Гертла приостановилась, смерила меня тяжелым взглядом: «Все они теперь как вьюны. Путают следы, скрывают, кто поднял их из грязи. Я-де был бессилен. Мне выкручивала руки штази, надо мной надругался КГБ. Я не спорил, зато не поддакивал. Они же идейные перерожденцы, ясно вам? Кого они надеются обмануть? То, что они творили, они творили сознательно».

«Сознательно? А разве вы оставили ему хоть малейшую возможность выбора? Он ведь любил вас». «Чепуха! Вам, может, кажется, что эти умники никогда не верили, что марксистская мечта воплотима? Вам кажется, что они и не рассчитывали построить настоящий коммунизм? Изничтожить буржуазию, обезвредить собственность, скрутить фашистов, возвеличить пролетариат? Пусть признаются: именно этого они и желали. А пройдет еще пара лет, и весь мир осознает: правильно желали! И Басло, он опомнится, станет прежним Басло, а не клоуном по прозвищу Басло. Да, если нужно: все, что я рассказала, подтверждается документально. Архивы будапештской тайной полиции, архивы берлинской штази теперь нараспашку. Впрочем, мог найтись доброхот, который вовремя сжег все бумаги. Но навряд ли, навряд ли. Все так или иначе выплывет наружу. И вы этому поможете, а? Вы ведь честный журналист, а?»

На следующий день я улетал из Буэнос-Айреса в Лондон. Лайнер набрал высоту над зияющей Ла-Платой; затем под крылом потянулась пампа. Самолет вошел в зону низкой облачности, и я попытался суммировать то, что случилось со мной в стране, пределы которой я вот-вот покину. Отправляясь сюда, я никак не рассчитывал наткнуться на дополнительные сведения о Басло Криминале. А обрел скандальную тему, о какой мечтает любой газетчик. И еще обрел знание о давних и зловещих событиях — тем более зловещих, что в моем сознании они постепенно одевались мясом непреложной реальности. Началось это не в самолете, а в дрянном гостиничном номере в ночь с субботы на воскресенье. Я понемногу различил в Гертлином поведении два извечных и оттого искренних мотива. Первый — идейная нетерпимость, второй же — утробная ревность. Гертла, очевидно, возжаждала вновь завладеть двумя украденными у нее драгоценностями. Непререкаемо авторитетным мировоззрением. И Басло Криминале.

Ближе к вечеру мы приземлились в Рио-де-Жанейро и дозаправились. К иллюминаторам приникла иная, незнакомая Южная Америка — душная, скалистая, тропическая, аляповатая. Над океаном я, подавляя зевоту, листал блокнот, приводил в порядок раздерганные черновики и чувства. Из аэропорта поехал домой и лег в постель. Назавтра сонно повлекся в редакцию, крепко обмозговал проблему магического реализма и состряпал хвалебный отчет об успешной смычке культур. А покончив с этим, оторвался от терминала, обвел глазами отдельский бардак и понял, что мне волей-неволей придется сделать еще несколько шагов по тлетворному следу профессора Басло Криминале.