"«В моей смерти прошу винить Клаву К.»" - читать интересную книгу автора (Львовский Михаил Григорьевич)Глава IVМоре действительно зализывает раны. Я была счастлива в то лето. Мы с Павликом не уставали смотреть, как наши сыновья то просто барахтались в воде, то ныряли а у меня замирало сердце — когда вынырнут? А то начинали неравные соревнования, в которых, конечно, неизменно побеждал Сергей, если специально не поддавался (Шурика поддавки приводили в бешенство). Два загорелых ловких тела, два Маугли. Серёжины длинные волосы, когда он плыл под водой, были похожи на водоросли. Взмах руками — тело стремительно рвётся вперёд, волосы прилипли к голове, а потом замедление, и некоторое время они свободно шевелятся до нового взмаха. А костры под огромными звёздами возле двух разноцветных палаток! Наши Маугли пекли картошку в дополнение к трёхразовому питанию из столовой турбазы, куда мы взяли только курсовки, чтобы жить на свободе. А Серёжкины прыжки с двадцатиметровой вышки! Народ сбегался смотреть. Какие девчонки восторженно ахали! Сергей был сдержан и снисходителен. А моя царская корона от всего этого сверкала так ослепительно, что Павлик начинал подшучивать. Но у меня уже страх пропал навсегда. Павлик теперь мой! Никуда не денется! — Я убеждён, Риточка, что исполнение желаний, — сказал он мне однажды, когда наши Маугли заснули, — приносит счастье в зависимости от того, какие это были желания. Сейчас я абсолютно счастлив! Он ворошил палкой светящиеся угольки затухающего костра. — Желания помельче — счастье возможнее? Это ты хочешь сказать? — Нет. На кой мне, например, три «мерседеса-бенц», одна вилла в Ницце, другая в Калифорнии! — До того как мы купим тебе новый костюм, — сказала я, — и не мечтай о вилле в Ницце. Только со следующей получки. — Я говорю о черновиках истории. Набело она, вероятно, создаст человека, которому покажется смешным любое дешёвое «первачество». — Ты всегда был идеалистом, — вздохнула я. — А наш Серёжка именно об это дремучее и споткнулся. — Да он всё своё другим отдать готов, — возмутилась я, — а учился всегда на пятёрки! Благородная жажда знаний — это уже не черновик. — К сожалению, Риточка, наш старший сын никогда не учился. Он всю жизнь только собирал жёлуди. — Какие жёлуди? — А те, которые мы ему подсунули в детском саду. Помнишь? Я вспомнила и подумала: в огороде бузина, а в Киеве дядька. Но не знаю почему, мне вдруг очень захотелось сейчас же посмотреть на Серёжку. Откинула полог палатки и вижу — два Маугли спят в обнимку. Придумывает Павлик бог знает что. Он всегда таким был, таким и останется. Я вернулся в наш город совсем другим человеком. Переродился. Думаете, перед вами тот Серёжка Лавров, который когда-то до того дошёл, что из-за какой-то девчонки утопиться хотел? Ничего подобного. Перед вами загорелый малый с весёлым, интеллектуальным лицом и ему море по колено! Не хожу — танцую. Знакомая шелковица? — Привет! И — мимо! Нечего мне около неё задерживаться! Чистильщик сапог, похожий на роденовского «Мыслителя»? Ха-ха! Гении под забором не умирают! Настоящий талант всегда пробьётся! Ну что вы на меня уставились, парикмахерские красавицы? До чего же у всех у вас физиономии туповатые. Как у одной, не будем называть фамилию, моей знакомой, которую давно бы из школы вышибли, если бы не ваш покорный слуга. Аллейка в городском саду, танцплощадка, кафе «Лира», привет вам от Чёрного моря! Ну-ка, а где тот выступ с трещинкой? Шагнём через неё! — Ура-а! Эге-ге-е! Можно даже попрыгать на этом выступе. Осторожненько, а то не дай бог обвалится. Нет, всё в порядке! Хоть танцплощадку открывай — ничего не случится. Но главное, не переборщить. Надо учиться у Лаврика сдержанности. Зачем ходить пританцовывая? Можно подумать, будто я кому-то что-то доказываю. Пойдём домой спокойненько, деловитой походочкой. Туську бы встретить неплохо… То есть Таню. Разведать, как дела, кто уезжал, кто в городе оставался. Зайти к ней, что ли? А почему не зайти? Домишко у неё на окраине. Постучим в окошко. Тук-тук-тук! — Здравствуйте. Таня дома? Пожилая женщина с девчушкой на руках отвечает: — На дежурстве она. Может, передать что? — На каком дежурстве? — В больнице. — А-а-а! Вы, значит, её бабушка. А это Танина сестрёнка? — Да. — Похожа. А как Танина мама себя чувствует? — Что? — Сестричка на Таньку очень похожа. Как её зовут? — Света. — Здравствуй, Света. Ну-ка дай мне ручку… Вот так, молодец! Как твоя мама себя чувствует, Светочка? А? Ну скажи, скажи дяде… — Померла её мама, — отвечает за Свету пожилая женщина. Весёлому малому с интеллектуальным лицом стало жутко. — Когда? — Третья неделя пошла, как схоронили. — А почему Таня дежурит в больнице? — На работу поступила. Санитаркой. — А школа? — Какая теперь школа… — отвечает пожилая женщина весёлому и загорелому. (Провалиться бы дяде сквозь землю!) — Так что ей передать? — Передайте, пожалуйста, что к ней Лавров приходил. Серёжей меня зовут. — Клавкин хахаль? Ну как на это отвечать? — Бывший. — Передам. И окно закрыла. Светка мне ручкой машет, ей ещё всё нипочём. Иду куда глаза глядят. Танька, если бы ты знала, как я тебе сейчас сочувствую… Я для тебя на всё готов, Таня! Но всё равно я весёлый и загорелый. Я должен быть таким, несмотря ни на что. Куда это я попал? Опять одноэтажный дом. Застеклённая терраса, сад… А на террасе пианино, а за пианино Неонила Николаевна. — До, ми, соль, соль, ля, ля, соль, фа, фа, ми, ми, ре, ре, ми, до… Сольфеджио — упражнение для развития слуха и читки нот. Настолько, чтобы это понять, у нас образования хватает. А поёт кто? Клава! А кто сидит за столом, покрытым старой клеёнкой, и смотрит на Клаву влюблёнными глазами? Лаврик! — А теперь, — говорит Неонила Николаевна, — можно и спеть что-нибудь по-настоящему. Ты всегда так делай, а то упражнения могут отбить всякую любовь к музыке: «В движенье мельник жизнь ведёт, в движенье…» — запела Клава так чисто, что мне сразу захотелось ей подпеть, как когда-то Тане Ищенко. Но Неонила Николаевна жестом предложила это Лаврику, что он и сделал с большой охотой. Через минуту я поймал себя на том, что шевелю губами, как когда-то Клава в хоре Дворца пионеров. И верчу головой, глядя то на Лаврика, то на Клаву. Вот бы никогда не подумал, что я — не кто-нибудь, а именно я — могу оказаться в таком положении. — Вот чем я должна была заниматься во Дворце пионеров, — говорит между тем Неонила. — Это же надо такую девочку упустить! А всё почему? Один за другим, один за другим отчётные концерты. А в чём отчитываться, когда ребёнку в глаза посмотреть не успеваешь? Молодец, Клавочка! И Неонила запела вместе с Лавриком и Клавой, а я пошёл дальше бодрой походкой. Мы теперь часто играем с отцом в шахматы. Он всегда проигрывает и злится. Сегодня ему почему-то везло. Он забрал мою ладью конём и спросил: — Может быть, снять эту картинку? Папа имел в виду пейзаж с заснеженной шелковицей. — Пусть висит. — Тогда играй внимательней. В передней раздался звонок, и папа пошёл открывать дверь, потому что я был в цейтноте. Он вернулся с Клавиной мамой. У неё в руках плетёная сумка. Ещё в передней отзвучали все обязательные «Здравствуйте, Павел Афанасьевич, как вы загорели», «Прошу, прошу, Вера Сергеевна», и теперь Клавина мама приступила к делу. Она вытащила из сумки отрез на платье. — Передайте, пожалуйста, мои извинения Маргарите Петровне. Столько держала… Но я теперь не шью… Здравствуй, Серёжа. — Здрасте. — Я очень, очень виновата, но… — Вы только нам не шьёте или вообще? — многозначительно спросил папа Клавину маму. — Вообще. Можете себе представить, Клава не разрешает. Вытащила откуда-то мои старые скульптуры, расставила повсюду — и с ножом к горлу: «Это твоё дело!» — «Кому они нужны, Клавочка?» — «Мне, — говорит. — Я с ними с детства разговаривала». — И вы послушались? — спросил папа. — Взрослая дочь! — вздохнула Вера Сергеевна. — Да, это вам не закупочная комиссия, — ответил папа, и я ничего не понял. Дальше пошла полная абракадабра. Папа сказал: — Ваш девиз «Всё или ничего!» в наши дни явно устарел. Оставим его картёжникам. Вот в искусстве, например, «ничего» неожиданно может стать «всем», а «всё» — оказаться «ничем». Сплошь и рядом. Вера Сергеевна хотела что-то возразить, но, увидев папины картины, молча стала их разглядывать. Переходила от одной к другой, как на выставке. — Самодеятельность? — робко спросил папа. Вера Сергеевна не ответила. Я чувствовал, что папа здорово волнуется, и злился на него. — Кто-нибудь это видел? — наконец-то раскрыла рот Клавина мама. — Жена, дети, кое-кто из друзей… теперь вы. — Только? И вас это удовлетворяет? — спросила Вера Сергеевна недоверчиво. — Я ещё не знаю, как вы к этому отнеслись. — Вы серьёзный художник. — Тогда вполне. — За что мне такая честь? — Серёжа, может быть, подышишь воздухом? — предложил мне папа. — А впрочем, сиди. Я остался. — Видите ли, Вера Сергеевна… Случается, что после многих лет семейной жизни вдруг человек забывает, за что он когда-то полюбил свою жену. Да ещё если мелькнёт перед ним что-нибудь эдакое… мимолётно-опаляющее. — Случается, — самоуверенно ответила многоопытная Клавина мама. — Эти портреты помогли всё вспомнить. Я очень обиделся за маму. Как он смеет, да ещё при мне! — Подышу воздухом! — зло сказал я. — Сиди! — остановил меня отец. — Подавленные желания, — элегически начала Клавина мама, — одна из причин нервных стрессов. — Я не уверен, что мои отдалённые предки не были людоедами, — ответил папа. — Хорошо бы мы с вами выглядели, если б из боязни стресса они не подавили кое-какие свои желания. Тогда бы я вами позавтракал. Папа и Вера Сергеевна засмеялись. — А как насчёт… мимолётно-опаляющего? — спросила Вера Сергеевна с Клавиными модуляциями в голосе. — Не могут же все кинозрители мужского пола жениться на Софи Лорен или Бриджит Бардо. Своё мимолётно-опаляющее я причислил к ним. Клавина мама помолчала, а потом сказала тихо: — Ваша жена — самая счастливая женщина из всех, кого я знаю. Поверьте, я ей очень завидую. И у меня пропала всякая злость. Может быть, я не всё понял в этом разговоре, но хорошо, что я его слышал. Вера Сергеевна некоторое время смотрела на пейзаж с заснеженной шелковицей. — Куда они идут, Павел Афанасьевич? Что вы хотели сказать вашей метелью? …Мой черноморский загар продержался до той поры, когда старая шелковица вновь покрылась снегом. Всё складывалось как нельзя лучше, и я чувствовал, что с прошлым покончено раз и навсегда. Папа радовался, мама радовалась, и однажды, стоя под душем, я услышал, как папа сказал маме: — Он получил хороший урок! Теперь сам выберется. Я тёр мочалкой руку, загар оставался. Прекрасно! Вот только бы суметь с Лавриком поговорить. Для окончательной проверки. Когда Лаврик открыл мне дверь, я сразу спросил: — Ты один? — Один, один, не бойся. Извини, я по телефону договорю, а ты раздевайся. Пока я разоблачался в докторской передней, до меня доносился голос Лаврика: — Такой лейкоцитоз ничего не значит. Вам и папа сказал бы тоже самое. Роз нормальное, формула не сдвинута, живите и радуйтесь. А папе я всё передам. Будьте здоровы. Книг в этой квартире было столько, что приткнуться некуда. Мы сидели как в библиотеке. — Мне повезло в жизни — я сын врача, — говорил Лаврик. — У тебя сейчас переоценка ценностей, а меня с детства побрякушки не привлекали. Раздался звонок в передней. — Если это Клава… — вскочил я с дивана. — Да сиди ты спокойно. Она сегодня не придёт. — Сегодня? — переспросил я, потому что ничего не смог с собою поделать. — Ну тебя к лешему, — сказал Лаврик и вышел в переднюю. Раздался телефонный звонок. — Видишь, телеграмма отцу, — Лаврик вошёл в комнату и взял трубку. — Квартира доктора Корнильева. Нет, это его сын. Если он велел по одной — значит, по одной… Хорошо, хорошо. Живите и радуйтесь — Он бросил трубку и заорал — Ну что ты смотришь на меня прошлогодними глазами! В чём я виноват? — Ни в чём. Просто мне Клавы и в школе хватает. Её сногсшибательных успехов в среднем образовании. Ты насчёт переоценки говорил. — Да. Ты можешь себе представить, что «Джоконда» или Венера Милосская могли быть созданы из одного только стремления утереть Кому-нибудь нос? Клава мне много о тебе рассказывала… — Спасибо, — поблагодарил я учтиво Лаврика. — И я подумал… — хотел продолжить он, но в передней опять раздался звонок. — Третья телеграмма. Заметь — так каждый день, — сказал Лаврик и побежал открывать дверь. Но это была не телеграмма. Это пришла Клава. Я услышал её голос и вскочил с дивана. Потом несколько секунд в передней стояла тишина, и наконец комната озарилась Клавиным присутствием. Лаврик вошёл за ней. — Здравствуй, Серёжа, — сказала Клава. — Здравствуй! — ответил я бодро. В школе мы с ней не здоровались. — Вы сидите в душной комнате, когда на дворе такая погода! Пошли гулять. На этот раз прогулка выглядела так: я с Клавой шёл рядом, и дистанции между нами не было никакой; Лаврик отстал от нас метров на пятнадцать. — Я хотела попросить у тебя прощения, Серёжа… — сказала Клава. — За что? — За всё. Я была очень дрянной девчонкой. — Не надо, Клава. Я тоже был не сахар. — Мне очень важно, чтобы ты простил меня. И не вспоминал обо мне плохо… — Она помолчала, а потом произнесла неуверенно — Понимаешь… И снова умолкла. — Что? — Это трудно объяснить… У нас всё не так получилось. Мы оба не виноваты. — В чём? — Я хочу, чтобы ты понял… Ведь могло быть иначе… Ну, в общем… Ты всё время дарил мне… себя… а Лаврик… он… — Что Лаврик? — Подарил мне… меня. Понимаешь? — Понимаю. — Вот и хорошо, — обрадовалась Клава. — Ты простил меня, правда? — Мне нечего тебя прощать. Ты же ни в чём не виновата. — А Лаврик говорит, что очень. — Много он понимает. А теперь иди к нему. — Ты не хочешь с нами погулять немного? — В другой раз, Клава. — Но ты меня простил? — За что? Так ведь можно до бесконечности! Клава сказала тихо-тихо, не для того, кто шёл сзади, а для меня: — За ангину, Серёжка. Я её никогда не забуду. Имей в виду. — Иди к Лаврику. — До свиданья, — сказала Клава, повернулась и пошла к своему Лаврику. Лаврик остановился и ждал её. Клава притронулась пальцами к рукаву его куртки, но он сделал неуловимое движение, означавшее «не надо», и эта девчонка, чью железобетонную уверенность в себе я узнал ещё в детском саду, послушно пошла с Лавриком по переулку, соблюдая установленную им дистанцию в один метр. Они скрылись за поворотом и, вероятно, там Лаврик разрешил Клаве взять его под руку. Спорю на что угодно — всё было именно так. Вот я и выдержал проверку. Да ещё какую. — «Не бывает любви несчастной…» — сказал я заколоченным на зиму воротам горсада… — «Не бывает любви несчастной…» — я знал эту лазейку в заборе, но не мог вспомнить следующую строчку стихотворения. — «Не бывает любви несчастной…» Вот склероз! — сказал я вслух. Трещина вокруг знакомого выступа была такой же, как всегда. Я осторожно, одной ногой попробовал — как он, держится? Держится! Встал на него обеими ногами. Всё в порядке. А если подпрыгнуть? Осторожненько… Не надо было этого делать. Я просидела возле Серёжкиной кровати трое суток. Когда он впервые открыл глаза после операции, доктор Корнильев сказал мне очень банальную фразу: — Таня, вы победили. Весь обмотанный бинтами, Серёжка силился что-то сказать, но доктор жестом запретил ему говорить. А Серёжка всё равно шевелил губами. — Скажи ему, чтобы сейчас же перестал! — приказал отец Лаврика. Но я-то знаю Серёжку. Так он и послушается. Я нагнулась к нему. И скорее догадалась, чем услышала: — Таня, я случайно. — Разобрала что-нибудь? — проворчал доктор. — Он говорит, что случайно свалился с обрыва. Мы, знаете, всегда вместе на Кубань ходили. Там у нас одно место есть. — А разве кто-нибудь говорит, что не случайно? — удивился Корнильев, который знал всё не хуже меня. Серёжа, успокоившись, закрыл глаза. — Вы трое суток не спали. Идите домой, Танечка. Теперь всё будет в порядке. А ты, Сергей, живи и радуйся! Тут Серёжа опять открыл глаза. Теперь он не сводил их с доктора. И снова начал шевелить губами. — Что, что, Серёженька? — я снова нагнулась к нему. Доктор заволновался: — Что он говорит? Разобрать было трудно, но я опять догадалась. — Хочу жить! Корнильев быстро закивал головой. — Это мы ему обеспечим. Пусть будет спокоен. Руки, ноги, печёнку, селезёнку — всё в нашей власти. Насчёт ума только пусть сам побеспокоится. Серёжка на секунду прикрыл глаза: дескать, согласен, побеспокоюсь сам. Корнильев сказал мне у двери: — Вы должны выспаться, Таня. — Неужели опять? — испугалась я. Доктор кивнул. …Серёжа лежал на операционном столе. Хирургическая сестра держала пальцы на его пульсе, а доктор Корнильев возился с Серёжиным коленом. Я старалась не смотреть на белый экран, с которого Серёжа не спускал глаз, как будто ждал, что он станет прозрачным. — Пульс? — спросил Корнильев. — Уже сто двадцать, постепенно слабеет, — ответила сестра. — Ещё раз камфору? — Не надо, — ответил доктор. — Таня, положите ему руку на лоб, как в прошлый раз. Я сделала это. Серёжка перестал смотреть на экран и попытался мне улыбнуться. Ему было очень больно. — Ну? — спросил доктор хирургическую сестру. — Реже, — ответила она. Серёжка взял мою руку и на секунду прижал к губам. — Сейчас тебе будет не до игрушек, — предупредил Корнильев. От него ничего не ускользало. И действительно, Серёжка впился пальцами в запястье моей руки, которую я держала на его лбу. Потом его пальцы стали судорожно сжимать мою руку от запястья к локтю, от локтя к запястью… — Сто сорок! — сказала сестра. — Ещё бы! — ответил доктор. Когда санитары отвозили Серёжу в палату, я плелась за каталкой, едва переставляя ноги. Остановилась на минутку у окна и завернула рукав халата. Как я и думала, от запястья до локтя рука была вся в синяках. Я опустила рукав, но не застегнула. В палате, когда санитары ушли, я дала Серёже таблетку, какую положено, а потом подняла рукав и показала ему синяки. Он сделал испуганные глаза. Тогда, я, улыбаясь, погладила свои синяки, как будто они мне очень нравятся, и даже поцеловала один, другой. Мне показалось, что Серёжку это обрадовало. Во всяком случае, он успокоился и закрыл глаза. Такую я ему дала таблетку. Я очень люблю своего старшего брата, несмотря на его отдельные недостатки. Меня пустили к нему в больницу, когда он уже лежал в общей палате. Никаких бинтов не было видно, только левая нога в гипсе и около кровати костыли. Лицо похудевшее, бледное. — Да… вот ещё о чём я хотел тебя попросить, Шурик, — сказал мне Серёжа, когда мы уже обо всём переговорили. — Помнишь тот фломастер, толстый такой… у меня на столе? — Ну? — Листок, который в нём спрятан, сожги, как только придёшь домой. Первым делом, а то забудешь. Я даже обиделся: — Эту твою бумажку я давным-давно сжёг. За кого ты меня принимаешь? Серёжка усмехнулся: — Тогда всё. Отец тут свои сигареты оставил. Возьми. Меня очень огорчает, что папа опять закурил. — Маму тоже. Говорит, он бросил, когда ты родился, чтобы в квартире не отравлять воздух… К Тане зайти? — Не надо. Она ухаживает за тяжелобольными, а я выздоравливающий. Пойдём, я тебя провожу… Таня просто не хочет видеть меня. Очень противно было смотреть на костыли. Серёжка с ними ловко управлялся, но всё равно противно. Когда мы шли по коридору, с Серёжей здоровался каждый встречный: больные, сёстры и санитарки. Главное, как здоровались! Сразу было видно, что здесь его все любят. — Здравствуй, Серёженька! — прощебетала какая-то сестричка, промелькнувшая со стерилизатором в руках. — Привет, Зина! — Гуляем? — поинтересовался огромный бритоголовый старикан, которого с помощью полотенец вели по коридору две дюжие санитарки. — Пробуем, Фёдор Гаврилович, — ответил Сергей. Бритоголовый как-то странно выбрасывал ноги и шлёпал ими по кафельному полу. Ничего себе прогулочка! — Не подходи, Серёжка! Двое выздоравливающих играли в шахматы, и это сказал один из них. — Я сейчас сам его обштопаю. — Конечно, — ответил Серёжа, мельком взглянув на доску, — если ладьями разменяетесь. Другой выздоравливающий возмутился: — Сергей, ты же слово дал! — Ухожу, ухожу, Николай Петрович… Из распахнутых дверей палаты навстречу нам выехал на «самоходном» кресле седой как лунь, но моложавого вида дядька. — Лавров, — сказал дядька, — мне вчера сухой паёк жена принесла на целый взвод. Приходи. Это твой младший? — Так точно, — ответил Сергей. — Шурик. — Ещё и мой тёзка! Надо же отхватить двух таких парней! А у меня только дочки. Одним — всё, а другим — ничего. У стеклянной двери на лестничную площадку Серёжка подтолкнул меня костылём. Пониже спины. А потом через стекло подмигнул. Я показал ему на лестницу, ведущую вверх: мол, пойти туда? Он отрицательно покачал головой. И показал: иди вниз! Я пошёл. А потом остановился. Постоял немного и начал подниматься вверх. За стеклянной дверью Серёжи не было, и я спокойно добрался до отделения для тяжелобольных. Открыв дверь с надписью «Посторонним вход воспрещён», я в конце пустынного коридора увидел Таню. Она сидела на больничном диванчике. А рядом с нею мой отец. Он посмотрел на меня строго: — В чём дело, Шура? — Ты забыл у Серёжки сигареты. — Мог бы отдать мне их внизу. Всё равно здесь курить нельзя. — А вам очень хочется, Павел Афанасьевич? — спросила папу Таня. — Очень. — Пойдёмте. Я — за ними. — А ты куда? — Ничего, там можно, — выручила меня Таня. Она привела нас в какую-то лоджию. Здесь стояла высокая больничная каталка, никелированные баки, валялись эмалированные подносы. Когда папа закурил, Таня попросила его: — Можно и мне одну? — Вы с ума сошли, Таня! — Всё равно я потягиваю иногда. — Грешите! — протянул ей отец сигареты. — Ой, вон у вас какие! Нет, я тогда свою. И она вытащила «Шипку», а у папы были «ВТ». — До чего слаб человек! — сказал папа. — Очень, — подтвердила Таня. — Но здесь трудно не закурить. — Как на фронте, — сказал отец. — Да. И быстро становится ясным, кто чего стоит. Кого тут не любят, для меня конченый человек. — А Серёжку… — начал было я. — Знаю, — перебила меня Таня. — У меня с информацией всё чётко. — Тогда почему же ты… — Вы, — поправил меня отец. — И не суйся не в свои дела. Я выпалил одним махом то, что считал нужным сказать, ради чего и пришёл сюда. — Он мне сказал, что любит Таню. Но что не имеет права, пока у него нет твёрдых взглядов и вкусов… — Заткнись, — оборвал меня папа. — Этого ещё недоставало! Кстати, я за свою жизнь неоднократно менял и вкусы и взгляды. И ещё, наверно, придётся не раз… — А что он ещё сказал? — спросила Таня, которой, наверное, не понравилось, что папа заткнул мне рот на самом интересном месте. — Про взгляды? — Нет, про… первое… — Что без тебя жить не может. — Без вас, — поправил меня отец. — Врёт, — убеждённо сказала Таня. Серёжу выписали из больницы. Опираясь на свою палку, он ковылял по всем этажам, чтобы найти меня. Но я спряталась в лоджии и дымила «Шипкой» до тех пор, пока не увидела, как Серёжа, Павел Афанасьевич, Маргарита Петровна и Шурик скрылись за машинами «Скорой помощи», как всегда стоявшими у больничных ворот. В этот день я ходила с мокрыми глазами, и доктор Корнильев остановил меня: — Таня, вы врач, вам нельзя нюни распускать. И тем более курить в укромных уголках, отравляя себя канцерогенными веществами. Он пытался рассмешить меня. — Я санитарка, — ответила я, — а санитаркам сам бог велел. — Нет, вы прирождённый врачеватель, — упорствовал Корнильев. — Поступите через год в институт, и мы станем коллегами. А ваша музыка будет всегда с вами. Куда она денется? Я тоже решила шутить: — Но любимому делу надо посвящать себя целиком, отдавать ему всю жизнь! — Враки, — перебил меня отец Лаврика, и мне показалось, что он сказал это серьёзно. — Но все великие люди об этом писали. — А по-моему, излишняя целеустремлённость иногда очень вредна. И для себя и для окружающих. Например, у Пушкина Сальери гораздо целеустремлённее Моцарта. — Хорошо, — решила я сразить доктора. — Я стану профессиональной певицей, а моим хобби будет хирургия. В часы досуга сделаю вам резекцию желудка, если не спутаю его с чем-нибудь другим. — Наповал! — развёл доктор руками. — Но учтите: всё это не так просто. В последнее время я больше предполагаю, чем утверждаю. В некоторых вопросах мы как дети, блуждающие в темноте. — В густой метели, — сказала я. — Или в тумане, — продолжал доктор. Ему ведь было всё равно. — Как же быть? — спросила я. Корнильев закончил разговор но своему обыкновению: — Жить и радоваться! При этом он пожал плечами, чего обычно не делал… В один из первых весенних вечеров, возвращаясь после дежурства, я увидела возле своего дома Серёжу. Он был уже без палки. Я замедлила шаги, и Серёжа пошёл мне навстречу. — Я люблю тебя, Таня! — сказал он. — Так не бывает, — ответила я и, прошмыгнув мимо него, открыла калитку. — Бывает, — сказал Серёжа. Калитка захлопнулась за мной, и я крикнула: — Ты всю жизнь будешь любить Клаву! — Так не бывает! — услышала я его голос, в котором звучало отчаяние. — Бывает! — крикнула я. Мне тоже было несладко. 1976 г. |
||||
|