"Детский портрет на фоне счастливых и грустных времен" - читать интересную книгу автора (Синякин Сергей)

Второй километр и все, все, все

Второй километр состоял из частных домов и ведомственных флигелей. Был один трехэтажный кирпичный дом на двадцать квартир и еще парочка двухэтажных, но основу его составляли все-таки дворы, в которых росли абрикосы. Когда они цвели по весне, кривые улицы плыли в бело-розовом дыму.

Второй километр. Родина шпаны и романтиков.

Над цветущими абрикосами рвался хриплый пронзительный голос:

Мерцал закат, как сталь клинка, Свою добычу смерть считала. Бой будет завтра, а пока Взвод зарывался в облака И уходил по перевалу.

Обычно мы собирались в сарае у Петьки Жукова. Там рождались первые фантастические истории, которые сочинялись с ходу, вживую. Скорее их надо было бы отнести к жесткому хоррору, но тогда подобных делений просто не было. Несколько вечеров рассказывалось о корабле живых мертвецов, а когда эта история подошла к концу, появилась новая — о бункере упырей на Мамаевом кургане. На слушателей истории действовали — иногда кто-нибудь уныло говорил: «Давайте о чем-нибудь веселеньком. Мне домой у оврага идти…»

Неподалеку от Петьки Жукова в таком же типовом флигеле жил Трумэн. Нет, не президент, но ранее судимый, получивший в кличку имя американского президента. За что он ее удостоился, мне неведомо. Может, за разговоры о политике. Может, за любовь к оружию — время от времени милиция проводила у Трумэна обыски и всегда уходила с добычей — немецкими гранатами с длинными ручками, автоматом ППШ или «Шмайссер», пистолетами разных марок, а на худой конец — с пригоршнями желтых маслянистых патронов. Через некоторое время у него появлялось что-то новое. За незаконное хранение оружия Трумэна не сажали, у него была справка из дурдома, которая делала его неуязвимым и неподотчетным обществу. Порой мы забегали к Трумэну послушать лихие зэковские истории, которые теперь мне кажутся унылыми и скучными. Ещё у него можно было выпить самогона, покурить планчика, одновременно учась правильно забивать косяк в «беломорину». Было, братцы, было! Слова из песни не выкинешь!

Трумэн жил рядом со школой. Восьмидесятая школа являлась восьмилеткой. Она стояла над оврагом. Директором ее был пожилой еврей, которого звали Исаак Львович Сирокко. Ученики его ласково называли Ишаком Львовичем и не любили за строгость. В школу директор приезжал на ушастом «запорожце». Однажды Калин, Краюха и еще парочка раздолбаев, для которых учеба была тяжким путем познания, процессом, после которого следовало весело отдыхать, взяла и спустила этот «запорожец» в овраг. И в это время вышел ничего не подозревающий Ишак Львович. Увидев свою машину в овраге, он покачал головой и попросил оказавшихся поблизости учеников вытащить ее обратно. Надо ли говорить, что учениками оказались Калин, Краюха и вся компания раздолбаев? Между прочим, вытащить машину из оврага оказалось куда труднее, чем ее туда скатить!

Мы жили в поселке как лебеда на его задворках — неистребимо и весело. Вечерами мы бродили по поселку, пели под гитару и уже начинали пробовать приторные дешевые вина, которые покупались в складчину в магазине «на песках». Время от времени кто-то гиб от взрывов, кто-то попадал под машину или в милицию — эти события были тогда равнозначными по тяжести последствий. И все равно мы радовались каждому дню, бегали вечерами на киноплощадку около сорок первой школы, дрались на Мамаевом кургане с краснооктябрьскими пацанами, а в овраге у школы — со сверстниками с поселка Газоаппарат. Нас называли презрительно и испуганно второкильдемовцами, а где-то, по слухам, существовали центровые, даргорские и ангарские. Тогда еще существовали рыцарские правила ведения боев — дрались до первой крови, не били кодлой, но уже появились в арсенале железные пруты и велосипедные цепи.

В выходные мы часто отправлялись в кино. Обычно мы ездили в кинотеатры «Родина» и «Победа», только однажды Сашка Галкин потащил меня в город Волжский, где в кинотеатре «Старт» шел фильм «Вперед, Франция!». У меня в дороге разболелся зуб, я был мрачный, но — о чудо кинематографа! — после фильма я вдруг обнаружил, что зуб уже не болит, а настроение превосходное.

Однажды я получил записку, в которой мне предлагалось прийти для сведения некоторых счетов во двор школы. Разумеется, в вечернее время. Вызов был брошен. Не пойти в школьный двор просто нельзя, я слишком дорожил честью, чтобы ее отдать за спокойствие и целый нос. Я шел к школе. По пути меня встречали знакомые. Узнав, куда я иду, они из любопытства отправлялись вслед за мной. К назначенному времени зрителей было как в театре. Только бинокли билетерши не раздавали. Я не обольщался, вызов бросили мне, и решать вопросы своей защиты мне предстояло самому. Остальные были зрителями.

Однако никто не приехал. А если и приехал, то не решился войти в школьный двор.


И в то же самое время я продолжал читать. Честнее слово, это занятие гораздо интереснее телевизора и кино. Героев создает твое воображение, читая книгу, ты представляешь события самостоятельно, и они окрашены в твои собственные эмоциональные цвета, ты представляешь изображенный мир исходя из собственных восприятий. Тебе не навязывают, ты все берешь сам.

В то время мы с Санькой Галкиным были под впечатлением от повести Стругацких «Попытка к бегству» и даже писали киносценарий для фильма. По замыслу, сцены, относящиеся к двадцатому веку, должны были быть черно-белыми, эпизоды коммунистического будущего — цветными. А происходящее на Сауле должно было сниматься в таинственных багрово-красных тонах. Нет, мы это тогда здорово придумали. Уже лет через тридцать кто-то из режиссеров использовал приемы цветовыделения, чтобы усилить эффект сцен. Но мы-то были первыми! Вернее, мы таковыми себя считали, пока вдруг я не узнал, что еще за тридцать лет до нас этот прием использовал Сергей Эйзенштейн, сделав цветной пляску опричников в свеем черно-белом фильме «Иван Грозный». Нет, черт возьми, все уже написано, все уже придумано, и нет нового под луной, и нет нового под солнцем, вздохнули мы печально.


Я продолжал читать книги. Сергей Снегов уже прочно вошел в мою жизнь, хотя я и понимал, что люди не боги.

Очень даже не боги. Алкаши и склочники богами не бывают. Таких не-богов вокруг меня было пруд пруди. Они пили, дрались, били жён, резали друг друга кухонными ножами, садились в тюрьму и клянчили рубли на опохмелку, стоя у магазинов. Но было так здорово читать о вторжении в Персей, о галактах и зловредах и о прочих небожителях, целоваться со змеедевушкой с Веги, прослушивать вселенную и драться за нее, как за родную Землю. Был конец шестидесятых, Александр Мирер написал великолепную повесть «У меня девять жизней», которую печатал журнал «Знание — сила». В повести была воссоздана биологическая цивилизация. Это увлекало. Повесть была трагическая. И это поражало. Я еще не понимал, что время счастливых утопий ушло безвозвратно.

И еще я не знал, что на подходе главные книги братьев Стругацких «Град обреченный» и «Гадкие лебеди». Впрочем, в шестьдесят восьмом «Гадкие лебеди» объявила «Молодая гвардия» в своем тематическом плане. Однако льды уже перестали таять, начинался еще совсем незаметно очередной ледниковый период, перепившие свободы «шестидесятники», еще хмельные от испитого, правда, пытались рваться на страницы печатных изданий. Но чаще разбрасывали листовки в ЦУМе и протестовали против всего.

Поклонники фантастики яростно искали вторую часть «Улитки на склоне», напечатанную в журнале «Байкал». Но мощные комбайны Искоренения работали прекрасно — они искореняли все, что только могло представлять опасность для Администрации Леса. В числе прочего комбайны искореняли сам Лес. Оставалось совсем немного до того времени, когда мы проснемся в запущенной грязной лесополосе, рядом с которой кто-то воткнул табличку «Частное владение». Рядом мы увидим сломанный и пока ненужный комбайн. Искоренение ереси обернется победой мещанства. Ересь — это зерно, из которого прорастает Будущее. Ересь появляется как антитеза догме, ведь что может быть хуже затхлых обсосанных и имеющих привкус нафталина догм? Только уверовавший в эти догмы.

Для того чтобы увидеть, чем обернутся для общества комбайны Искоренения, следовало проснуться. Или хотя бы открыть глаза. Теперь я это понимаю, а тогда по молодости лет не понимал. У книгочеев и романтиков всегда закрыты глаза. Они видят будущее солнце, а не сегодняшнюю бытовую грязь.


К Марсу летели межпланетные станции «Фобос» и «Маринер». Нет, это не было сотрудничеством, это продолжалось соперничество. Сгорел в атмосфере «Восток», пилотируемый летчиком-космонавтом Комаровым.

Это был звонок, которого не услышал никто. Восток занимался зарей грядущего пожара.


Второй километр был заповедником, в котором водилась шпана. Говорили о братьях Лебедях, о Титах, которые посадили мужика в мешок и с криками «Шила в мешке не утаишь!» принялись тыкать его этим самым шилом. Много жутковатых историй ходило о Втором километре. Да и это понятно — здесь после войны селились освобожденные из тюрем, бывшие «штрафники», и строители Волжской ГЭС, которая в значительной мере построена теми, кто смотрел на мир из-за колючей проволоки, По сравнению с нами дома рядом с Качинским училищем были образцово-показательными. Здесь жили отличники — к ним мы относились с подозрением. Они никогда не прогуливали уроков, не копали блиндажи на Мамаевом кургане и немецкие могилы за Моторным заводом, они хорошо учились и ходили чистенькими и аккуратными.

Отличники и комсомольцы потихоньку входили в мою жизнь.

Сначала я познакомился с умной и язвительной Галкой Лаврищевой. Мы дружили. У нее дома была библиотека, а в ней пятитомник Александра Грина. Грин нравился Галке, но он нравился и мне. Мы долго обсуждали повести и рассказы Грина, сидя в ее комнате вечерами.

Странное дело, не мог понять, почему мне нравился Грин. Романтик и идеалист, и вместе с тем в его «Бегущую по волнам» вдруг врываются нотки чуждой Грину меркантильности. И все-таки, все-таки, все-таки… Хорош он до изумления — и «Алые паруса», и «Блистающий мир», и «Вперед и назад», и «Дорога никуда», и «Бегущая по волнам». Недавно перечитывал его книги и вдруг понял — в грубой душе Грина жил чистый наивный ребенок. Такой же, как живет в глубине каждого из нас, если отбросить всю шелуху, накопленную с годами.

Она открыла мне Маяковского. Это сейчас находятся литераторы, для которых хороший тон лягнуть классика. Но он несравненный метафорист, у него строчки кипят, в них пульсирует жизнь, умению его работать с рифмой можно только тоскливо завидовать, а у этих литераторов, что пытаются его лягать, в строках кисло и пусто, как в заброшенном коровнике;

У Маяковского было космическое мышление. Он стоял вровень со звездами. Он художник, создававший несколькими штрихами зримые и впечатляющие картины.

Ну кто еще мог написать?

Испанский камень слепящ и бел, а стены зубьями пил. Пароход до двенадцати уголь ел и пресную воду пил.

И кто мог быть таким безукоризненно нежным, удивительным, как водопад, рушащий воду с горного склона:

Слов моих сухие листья ли заставят остановиться, жадно дыша? Дай хоть последней нежностью выстелить твой уходящий шаг.

А топтать его пробуют серости, которые никогда ничего путного не напишут. Я заметил, что большие талантливые люди в дрязги и ссоры обычно не влезают. Им это не нужно. Дрязги организуют обычно люди, которые находятся рядом с литературой. И они отлично знают, что находятся рядом, а хочется быть внутри. Можно быть деревенщиком и с тем писать о Вселенной, можно писать о современном городе, и это будет рассказ о параллельных пространствах, а можно и наоборот — варишь варенье, но получается в конце концов деготь. Все зависит от состояния и величины авторской души. «Косые скулы океана» — это не для каждого. Большинству достаются «ландыши — Первого мая привет». Не надо, не надо меня разубеждать, есть идеалы, а они не меняются.

Лаврищева тоже была поклонницей Маяковского.

Не помню, наверное, через Галку я познакомился с Димкой Согнибедой, сыном военного преподавателя из Качинского училища. Дружба это сохранилась и сейчас, хотя нас разделяют тысячи километров и виделись мы за последние десятилетия считанное число раз. Димке тогда нравилась Ира Павлова — бледная, красивая, хотя и чуть длинноносая девочка из нашего класса. Они единственные в нашем классе, чья детская привязанность оказалась на всю жизнь. Уже после окончания школы они случайно встретились и поняли, что это навсегда. Они поженились.

Мне нравится такой конец у романов.

У Грина концовки печальнее. Но романтичнее.

Помню, как мы впервые отмечали Новый год. На пластинке была песня Лили Ивановой «Венера» и пел Борис Гуджунов «Вместе счастливы». Почему-то обе песни были грустными. Это было уже в девятом классе. Перед этим в августе мы с Димкой ездили дикарями на Ахтубу под Ленинск. Ездили, конечно, не одни — с нами был одноклассник Лешка Федоров и его отец, который над ним буквально дрожал. Лешка у них оказался единственным ребенком и к тому же болел наследственной болезнью королей и знатных фамилий. У него была гемофилия, кровь плохо сворачивалась. Так оно все и получилось — однажды, когда мы окончили школу, Лешку ударил какой-то подонок, разбил ему нос, и Лешка истек кровью: Но тогда мы были веселы, азартны и полны желания жить. На Ахтубу мы приехали потому, что там, в лагере, отдыхала Иринка Павлова, а Димка обещал к ней приехать. Мы жили в трехместной палатке. Отец Лешки Федорова был военным, а потому навел железную дисциплину. Мы вели походную жизнь, учились варить кашу на костре. Димка плавал на свидания с Иринкой, а я ловил рыбку. Если сесть на берегу, привязать к пальцу кусок лески, а на другом конце ее закрепить крючок, то можно ловить на хлеб плотву и красноперок безо всякого поплавка. Палец чувствует поклевку, и ты раз за разом вытаскиваешь рыбешек — довольно маленьких, чтобы потом хвастаться уловом, но вполне пригодных для того, чтобы сварить уху.

Стоял август. С небес падали звезды. Где-то в песках, по преданию, монгольскими завоевателями был зарыт золотой конь в натуральную величину, Ахтубу пересекали, высоко держа маленькие круглые головы, черные гордые ужи, стрекозы садились на головы и плечи нас троих, и это означало, как говорил Федоров-старший, что мы вырастем хорошими людьми.

Потом я подрался. Кто-то оскорбил Ирку, а драться пришлось мне, Димка для этого не был предназначен, его-то и в школе прозвали Дамочкой. Федоров-старший справедливо посчитал драку грубым нарушением внутреннего распорядка нашего лагеря и увез нас с Ахтубы.


Знаете, теперь вот, вспоминая и плывя по течению, я вдруг сообразил, что мы были достойным материалом, чтобы из него вылепить будущих жителей Светлого Полудня. В нас было зерно, которое могло прорасти. Просто наши правители не знали, как к этому подступить. Они полагали, что запретами можно добиться многого. Ерунда! Запретами ничего не добьешься. Это как флажки, которыми окружают волка, — он начинает метаться, нервничать и сходить с ума, в нем рождаются злоба и ненависть к тем, кто его окружил флажками. Человек, как и всякое живое существо, должен быть свободным.

Это твердое убеждение человека, который почти всю свою жизнь прожил в клетке для попугаев. И вообще есть такой анекдот застойной эпохи: зэк освобождается из колонии и небрежно кивает прапорщику: «Счастливо тебе оставаться за решеткой!» Все мы жили за решеткой — только по разные ее стороны.

Но ребенок — это всегда обещание, даже если оно не сбывается. Мы были фантазерами и конструкторами, во многих из нас горела Божья искра, которая превратилась позднее в пепел, а все потому, что ей незачем было гореть.

Поэтому я вспоминаю детство — тогда мы еще не задумывались о мире, в котором живем, мы твердо знали, что окружающие нас пространство и время удивительны, а будущее — великолепно.


В двери настойчиво стучались семидесятые годы. Они были не хуже и не лучше уже прошедших. Они были другими. Властно распространялся блат — все было по знакомству. С голубого экрана черно-белого телевизора шутил Аркадий Рай-кии. «Пусть будет все, говорил он от имени безвестного товароведа. — Но пусть чего-то не хватает!» Товаровед и завскладом становились столпами общества. Пусть говорят, что мы жили нище, пусть. Но общество жирело. Людей начинали рассматривать с точки зрения полезности, в жизнь входил принцип «ты — мне, я — тебе». Книга становилась предметом роскоши. Ее не читали — Боже упаси! Она занимала почетное место на полках полированных стенок. Наличие дефицитной литературы служило мерилом положения человека в обществе и его востребованностью в мире, где встречали по одежде, а провожали… Нет, не угадали, не по уму. Провожали по хитрожопости и умению доставать дефицит. Для некоторых это становилось профессией.

Никто еще не задумывался, куда идет мир. Одинокие братья Стругацкие думали о том, что может стать стимулом постоянного прогресса при социализме. Они рылись в моделях и не находили такого стимула. Начальники от науки вообще ничего не искали. В журнале «Коммунист» печатались бодрые статьи о развитом социалистическом обществе и новой общности людей — советском народе. До времени, когда эта новая общность поделится и начнет бодро резать друг друга, оставалось по меркам истории всего ничего. Натуру человека и его душу не изменишь правильными словами. Революционная пассионарность, пройдя от обгаживания древних ваз в дворцах и срезания кожи с кресел на сапоги к созиданию и возведению Днепрогэсов и городов в Сибири, медленно угасала. На смену хаму с голубыми кровями пришел хам с красной кровью. Он ничего не знал и не помнил о прошлом, он полагал, что у него есть будущее. Но будущего у него не было. Цивилизоваться оказалось легко — достаточным было снять сапоги и напялить лакированные штиблеты, а армяк заменить дубленкой. Изменить человеческую натуру, сделать души пригодными для будущего коммунистического общежития оказалось гораздо сложнее. Сталин пытался вытравить чувство собственничества и эгоизма страхом. Оказалось, страх не слишком надежное лекарство. Оно не лечило, оно загоняло душевные болезни внутрь. А если что-то гниет внутри организма, то это гниение рано или поздно прорвется нарывом. Нарыв вызревал.


Рядом с нами очень добросовестные люди из Службы Искоренения очень добросовестно выполняли свою работу. Они культивировали поле и выпалывали сорняки, которые не вписывались в представление начальства об обществе. Но то, что благоприятно для огурцов и помидоров, не слишком подходило для людей. Сорняк в человеческом обществе — это преступник. Служба Искоренения, в которой работало очень много людей, искореняла все, что не походило на среднего человека, достойного, по мнению правителей, Светлого Будущего. Мир загонялся в средний уровень, где правит посредственность. Вместо кухарок к управлению государством приходили товароведы. Идеалом становились двести сортов колбасы, которая в силу блата исчезала с прилавков. Некому было изгонять лавочников и менял.


Уже заговорили о том, что фантастике, особенно социальной, достойное место лишь в корзине редактора. Начали разгонять профессионалов из «Молодой гвардии». Да и саму ее молодой уже можно было назвать только с натяжкой — выпускалась литература для душевных пенсионеров. Странно, но жанр, который самой судьбой предназначался для того, чтобы остерегать людей от ошибок и показывать, для чего мы на самом деле живем, оказался в загоне. Лес Будущего благодаря Службе Искоренения обращался в болото, на котором кроваво краснела брусника.


Детство кончается, когда ты сам начинаешь чувствовать себя взрослым.

Для меня этот рубеж отмечен переходом из одной школы в другую. Восьмидесятая нас отпускала, мы выросли из ее коридоров, из ее двора, из ее учителей, которые достойно учили нас всему, что они сами знали. Восьмидесятая нас отпускала, и мы уходили в другую школу — более высокую, новую, красивую, с огромным спортзалом, с незнакомыми учителями, которых нам предстояло узнать и которым предстояло узнать нас. Пятеро выпускников Второго километра — Саня Ерохин, Васька Попков, Саня Башкин, Петька Жуков и я.

Пятеро волчат со Второго километра выходили в большой мир.

Но это уже совсем иная история о Маугли. В этой я сказал все, что хотел сказать, ну, почти все, потому что умение сказать что-то относится к самому высокому человеческому искусству. Впрочем, как и умение слушать. Не мне судить, насколько я был искусен как рассказчик, об этом судить слушателю.

Мне почти пятьдесят. Я смотрю теперь на жизнь по-иному. И это понятно. У всего в мире есть начало, и у всего рано или поздно обнаруживается, как это ни печально, конец. Если ты начал думать о прошлом, то печальное будущее приблизилось к тебе вплотную.

* * *

Детство прошло. Мы перешли в подростковый возраст. Подросток — это набухшая почка, готовая распуститься взрослым листом. Мы обещали расцвести невиданными цветами, мы были готовы к этому.

Наше взросление пришло на время медленного гниения ствола. Можно было красиво обозвать это время стагнацией, можно незатейливо назвать застоем — ясно одно: это была зима, а как известно, во время морозов цветы расцветают только в тепличных условиях, а деревья зеленеют только на юге, где этих морозов нет.

В краях, где было тепло, жили папуасы, а тепличных условий нам никто не создавал.


Общество медленно замерзало, а в городе стояло пронзительное знойное лето. Мы старались стать взрослыми — наивно и горделиво ухаживали за девчонками, пили приторно-сладкий портвейн «Хирса» в беседках, пели под гитару мужественные блатные песни и даже не брезговали матерком. На руках некоторых появились наколки. Некоторые начали курить. Тогда мы еще не понимали, что взросление — это всевозрастающая степень ответственности за свои дела и поступки. Мы пытались стать взрослыми, но не знали — как.

В это лето в читальном зале я набрел на Клондайк. Я открыл для себя новую Ариадну Громову и раннего Георгия Гуревича. Там были «Миры приключений» — толстые и огромные разноцветные тома, а еще ко мне в дом пришли Уиндэм с его триффидами, космический Артур Кларк, готически мрачный Гофман, сумасшедший Итало Кальвино, и я узнал, как кончается Вечность, если за дело берется многомудрый сэр Айзек Азимов.

Битлы уже перестали быть запретными. На улицах соловьем разливался Валерий Ободзинский. О, эти глаза напротив! О, эта «Восточная песня»! Они сводили с ума девчонок моего поколения.

Я читал й перечитывал «Стажеры» братьев Стругацких, Все мы были стажерами на службе у Будущего. Мне хотелось на Марс, пусть там и водились зубастые беспощадные соратобу-хиру.

Земляне Сергея Снегова вторглись в звездное скопление Персей.


Осенью мы пришли в новую школу. Мы были чужаками. Перед нами расстилалась новая Вселенная, и ее надо было завоевать. Вселенную от нас защищали. В новой школе мне предстояло получить полуироничную кличку Пан Поэт. Я был юноша с безумным взором, мне нравились Маяковский, Есенин и Блок, и еще мне нравился Данте, которого вокруг никто не читал.

В тот год мы попрощались с детством. Сожалений никто не испытывал, мы еще не догадались, что именно мы потеряли.

Наступил новый учебный год. Но это уже, пусть я повторяюсь, совсем иная песня о Маугли. Рассказ о детстве закончен. Конечно, он не полон, конечно, память не сохранила многого. Но я не задавался писать мемуары, я просто рисовал портрет. Портрет ребенка на фоне счастливых и грустных времен.


С тех пор прошли годы. Стандартная фраза, тем не менее она отражает положение дел. Действительно, с тех пор прошли годы, которые вместили в себя многое. Они вместили в себя всю мою жизнь.

Мы были кузнецами своего счастья, и дух наш был молод.

Ковали мы счастия ключи, а если говорить точнее, строили мир Светлого Будущего. Того самого Будущего, в котором нам будет жить хорошо. Ну, если не нам, то нашим детям. Или внукам, в конце концов.

Долгое время меня волновал вопрос, почему мы этот мир не построили. Крылась какая-то недосказанность в том остервенении, с которым мы все принялись крушить фундамент, на котором возводилось строительство, рушить стены и бить в нем окна. Эта недосказанность долго смущала меня, и я попытался добросовестно найти причины наших неудач.

Ведь и эскиз был красивым, и архитекторы были неплохи, и работали мы все не покладая рук и не считаясь с тяготами и лишениями строительства.

Так вот, господа, если кто-то из вас уже привык к новому старому обращению, или товарищи, если вы еще не отвыкли от старого обращения, бывшего в начале строительства новым, я утверждаю, что строительство было успешным! Мы построили мир, о котором мечтали и в котором хотели бы жить.

Просто этот мир, который не виден самим строителям, не совсем обычен. Он — виртуален. Да, да, господа-товарищи, мы построили виртуальное Светлое Будущего, и оно оказалось виртуальным в силу объективных причин, о которых будет сказано ниже.

Уже много позже я одно время работал начальником районной службы по борьбе с экономическими преступлениями. Нам спускали отчет по борьбе с нетрудовыми доходами. Отчет это, как большинство ведомственных бумаг, был глуп и не нужен, а потому однажды был просчитан всеми составлявшими его порто потолочным методом, а позже тем же самым методом в него пропорционально добавлялись нужные цифры, а уж затем этот отчет достигал немыслимой красоты. В нужное время отчеты отправлялись в областные управления. Там виртуальные отчеты обрабатывали, несколько поправляли и дополняли, чтобы придать ему еще немного красоты, и отправляли в министерство обобщенный отчет, который выглядел еще красивей, но от реальности и истины был столь же далек, как далек от них рассказ мужчины о своих любовных победах. Такие же отчеты приходили со всей страны. Их обсчитывали, обобщали, дополняли, а в результате рождался уже совсем немыслимо красивый, хрустящий от своей торжественности Общий Отчет. В нем не было ни одной честной цифры, но тем не менее отчет этот отражал картину борьбы с нетрудовыми доходами в том ракурсе, в котором эту борьбу хотелось бы видеть Высокому Начальству. Высокое Начальство докладывало Отчет Высшему Начальству, а Высшее Начальство на основе этих виртуальных и постепенно становящихся ритуальными цифр осуществляло планирование беспощадной последующей борьбы, которая должна была окончательно свести нетрудовые доходы строителей Светлого Будущего на нет.

И ведь все это было не тенденцией, присущей моему родимому ведомству, но чертой, характерной для всего ведущегося по всем направлениям строительства, В стране росло незавершенное строительство, но каждый год Высшему Руководству докладывались красивые и впечатляющие цифры о пущенных в строй объектах и сданных метрах жилой площади. На основании этих цифр планировались новые долгострои, и незавершенка в стране росла, и нам, строителям Светлого Будущего, было негде жить, потому что квадратные метры жилья были виртуальными, и, следовательно, в них мог жить и работать лишь виртуальный гражданин. И именно виртуальные граждане вселялись в виртуальные квартиры и вставали в виртуальных цехах к виртуальным станкам, чтобы производить виртуальные ценности. Но мы-то учитывал и их в наших отчетах и победных рапортах!

Мы рапортовали об огромных урожаях и закупали хлеб за границей. Собранный нами хлеб ели виртуальные граждане.

Мы создали виртуальную литературу. По количеству государственных и иных премий, выданных нашим талантам, мы перещеголяли весь мир. Читать же мы продолжали Пушкина и Толстого, Достоевского и Чехова, Гоголя и Лермонтова, Беляева и Стругацких, а когда совсем становилось невмоготу, мы читали самопально переведенные и отпечатанные на машинках и оттого страшно заманчивые западные боевики или пугающих своим кладбищенским реализмом Солженицына с Шаламовым. Виртуальные произведения наших лауреатов читают виртуальные жители нашей страны.

Хлопкоробы собирали на полях виртуальныйхлопок. Виртуальный хлопок превращался во вполне реальные деньги, на которые покупалась импортная одежда. В одежде из нашего хлопка ходили виртуальные граждане нашей страны.

Животноводы выращивали виртуальную скотину и птицу. В результате мы теперь едим финский сервелат и голландские сосиски, ножки Буша и западногерманскую ветчину. Наши виртуальные сосиски и колбасы ест среднестатистический виртуальный гражданин. И неудивительно, ведь мы долгие годы трудились для того, чтобы он был счастлив..

Десятки лет мы сидели на голом фундаменте и объявляли, что построили первый этаж, потом второй, третий, четвертый… Виртуальные жители нашей страны поднимались к солнцу в построенном нами виртуальном небоскребе, а мы продолжали сидеть на заложенном энтузиастами фундаменте и считали, считали, считали… Считать мы научились хорошо. Не зря же мы победили неграмотность.

Высокая отчетная раскрываемость преступлений привела к тому, что преступные одиночные группы сплотились у нас в грозную организованную преступность, превратившись в сообщества. Но в виртуальном мире преступности действительно нет, мы победили ее нашими отчетами и победными реляциями.

Мы так стремились быть первыми на Луне, что нас обогнали американцы. Но это только здесь. В виртуальном мире «лунных вариантов» нам равных нет.

Мы так долго проповедовали интернационализм, что он пророс распадом страны и кровавой Чечней. В виртуальном мире царит мир и спокойствие.

Мы были столь ярыми атеистами, что теперь лихорадочно строим сотни церквей и замаливаем грехи. Милиция собирает с пьяных водителей деньги на строительство очередной церкви, член Политбюро неумело крестится и целует руку, пахнущую ладаном и елеем. Но это здесь. В виртуальном мире, что мы так успешно строили, все иначе.

«Дети — цветы жизни», — говорили мы. Мы так старательно растили эти цветы, что теперь они произрастают на помойках и в грязных темных подвалах. Но это только здесь, там, в виртуальном мире, они не моют машины толстосумам, они учатся и мечтают, как этого хотелось нам.

Мы долго и добросовестно строили наше светлое будущее. И мы его построили. Жаль только, что он оказался воображаемым. Жить в этом мире нам, к сожалению, нельзя. В нем могут жить такие же, как он сам, воображаемые люди. Мы построили наш мир.

Грязные и оборванные, гордые тем, что мы еще делаем ракеты и впереди всех в области балета, сидим мы на крошащемся от времени и ветхости фундаменте нашего вчера и поем хриплыми от ветров и водки голосами:

Гуд бай, Америка! О-о-о! Где не был никогда я…

Порыв ветра подхватывает эти слова и уносит их в противоположную сторону, где мы тоже никогда не были и не будем; туда, где за снежными шапками Тянь-Шаня расположена удивительная страна Китай. Жители ее еще продолжают верить в виртуальные небоскребы. Отчеты, которые идут с мест, продолжают радовать глаз.

Где-то находится виртуальный мир, в котором: живут счастье и согласие. Виртуальные граждане улетают на своих виртуальных звездолетах к виртуальным звездам. Они живут виртуальным счастьем, побеждают виртуальные опасности, по-прежнему веря в свое виртуальное всемогущество.

Нам остались пожелтевшие страницы книг, когда-то завораживавших нас в детстве. Желтые страницы книг и тоска по несбывшемуся.

Очень хочется в мир, который снился тебе в детстве.


Маленький мальчик, читавший фантастику и мечтавший жить в мире мечты, где ты? Будущее пришло. Оно оказалось совсем не таким, как его рисовало твое воображение.


Я смотрю на книги своей библиотеки. Я собирал их с детства. Они были частицей моей жизни. Значительной частицей.

Боже мой! Как мы были счастливы в том мире, где взрослые и дети пытались рассмотреть первый «Восток» через бутылочное стеклышко, еще не зная, что он уже давно сел и Гагарин летит в Москву, чтобы пройти по ковровому покрытию с развязавшимся на ботинке шнурком, и было страшно, как бы он не споткнулся, так страшно, что все вздохнули с облегчением, — когда все обошлось. Книги нашего детства…

Они стоят на книжных полках потрепанными и потертыми, но это нисколько не портит их, наоборот, говорит о том, что они прожили свой литературный век не зря.

Книги нашего детства…

Они похожи на рыцарские доспехи. Которые выросшие дети уже не могут надеть, но в которых было совершено так много блистательных подвигов.

Я открываю их иногда и с сожалением вижу, что вырос из них, как вырастают из брюк и курток подростки, идущие строить и покорять окружающий их мир.

Я благодарен им, ведь они научили меня мечтать. Они научили меня думать. Они научили мое поколение жить на разрыв, чтобы потом не жалеть ни о чем, даже постарев и оставшись бездомным.

Я смотрю на книги моего детства. Штурман Кондратьев, ну зачем вы бросились покорять новый мир на допотопной черепахе с ядерным приводом, да еще с полюса?

Кондратьев молчит. Да и я не могу ответить.

Пусть другие говорят, что я жил в серой и безрадостной империи, пусть другие говорят, что моя жизнь осталась где-то в стороне от галактического потока.

Я думаю, что это не так. Я знаю это.

Я твердо уверен, что мне нечего стесняться прожитой жизни, пусть даже эта жизнь здорового и умного мужика была положена на то, чтобы убирать с человеческого пути бытовую житейскую грязь в виде разных сволочей и негодяев.

Я честно дрался и проиграл.

Я люблю свое Отечество, которое ушло в прошлое, стало частицей истории. По выражению моего друга Жени Лукина я — некропатриот. Я люблю Отечество, которое навсегда ушло вместе с двадцатым веком.

Житейская история. В жизни ведь всегда кто-то проигрывает. Ничто не вечно под луной — даже империи, которые казались вечными и незыблемыми.

Я живу в чужой стране, и даже язык, на котором в этой стране говорят, не всегда мне понятен.

Выросли новые дети. Эти дети читают новые книги. Дети как дети — они не хуже и, пожалуй, не лучше моего поколения. Они просто другие. Это неудивительно, ведь они родились в новой стране, они хозяева там, где я — иммигрант.

Мне и моему поколению остались пожелтевшие страницы книг, когда-то завораживавших нас в детстве.

Очень хочется в мир, который снился тебе в детстве. Мир, в котором мы превращались в фотонные лучи или строили межзвездные корабли, в которых мы летели сквозь галактики, еще не зная, что прилетим в никуда.

Известный и очень талантливый ленинградский писатель Вячеслав Рыбаков, который теперь живет в Санкт-Петербурге, написал своеобразное продолжение «Туманности Андромеды». Это продолжение называется «Прощание славянки с мечтой».

Я его понимаю.

Я все понимаю. В том числе понимаю и мир, в котором теперь живу. В нем вместо артистичного Юрковского властвует умами мужиковатый, но богатый Брынцалов, вместо бесстрашного капитана Быкова и стеснительного штурмана Крутикова учит людей жить вороватый «генерал» Дима Якубовский, вместо задающего умные вопросы Жилина дает идиотские ответы юристи сын юриста Владимир Жириновский. В этом мире ум и совесть смело меняют на чистоган, а у людей вместо звезд в глазах отражаются доллары. На смену поколению романтиков пришло поколение прагматиков, хорошо знающих, что такое чистоган. Мы жили в стране зон, теперь мы живем в одной большой зоне, а над нами лишь паханы и братки. Охранять нас не надо, ведь мы никому не нужны.

Я не идеализирую мир, в котором жил, — в нем было страшно, как в старом вонючем колодце. Но над этим колодцем был виден кусочек неба, в котором сияли звезды.

Наверное, меня спасли. Так говорят. Я не буду спорить. Не хочется.

Я сел на краю колодца и отдышался. Придя в себя, я огляделся по сторонам. Империи не стало. Но все те же люди, которые не давали мне жить там, продолжают учить меня, как надо жить здесь. Кусочек звездного неба исчез, меня окружает душный мир, в котором не стало видно звезд.

Друзья, мы так долго шли к Светлому Полудню, что даже не поняли сразу — манил нас мираж.

Мираж растаял, мы растерянно огляделись и увидели на высоком холме город в дожде, а вокруг холма свился кольцом огромный и страшный змей. Мы опять в Граде Обреченном, и над нами неведомые и страшные существа ставят очередной эксперимент.

Я понимаю, что отныне это неизбежные реалии моего бытия. Как ни грустно, ребята, но мы никуда не летим.

Я все понимаю. Только не могу этого принять.

Я лишь надеюсь — однажды те, кто пришел после нас, поймут, что звезды нельзя разглядывать в сонной и грязной луже, надо обязательно поднять голову, и тогда станет видно, что утро уже наступило, а до Полудня не так уж и далеко.


Именно поэтому и ради этого я сел рисовать портрет мальчишки на фоне счастливых и грустных времен. «Земную жизнь пройдя до половины…» Чего уж там лукавить, уже виден обрыв, к которому несут кони, слышен тот самый надрывный и хриплый голос моего детства, умоляющий коней не спешить. Я уже хороню друзей. Те, кто останется, похоронят меня. Не надо креста. Не надо конуса со звездой. Путь будет белый камень. И больше никаких излишеств.

Ведь он уже близок — день прощания с Землей. Близок день, когда меня примет космос. Станут близкими звезды. Перестанет замораживать пустота. Жаль, что я не встречу друзей. Жаль, что не с кем будет обменяться мнениями о прочитанной книге, героями которой были мы сами. От каждого из нас останется портрет на фоне счастливых и грустных времен. Останутся звезды. Останется тишина. Обмелеют и высохнут пруды, в которых мы ловили рыбу. Снесут старые дома, в которых мы жили. На портретах появятся морщины, которые носят печальное название — кракелюры. Портреты тоже стареют. Пожелтеют и выцветут фотографии. Могильный холмик, который скроет мою душу, станет всего лишь одной из возвышенностей земли, не самой высокой, которая и просуществует недолго — до тех пор, пока не умрут те, кто помнил меня. По меркам Вселенной — это всего один миг, всего один вздох, всего один шаг, за которым пугающий и одновременно притягивающий обрыв. Встанешь над обрывом, задохнешься от беспокойного ветра времени, ахнешь, чувствуя телом бесконечную пустоту. Вот и все. Жизнь прожита. Жизнь прожита! Прожита жизнь…

Закричишь в синеву дня, Белой искрой вспыхнув во льду: — Видишь, Господи, это я! Слышишь, Господи, — я иду!

Волгоград-Царицын, апрель — сентябрь 2002 года.