"Когда мы состаримся" - читать интересную книгу автора (Йокаи Мор)XX. Роковой день (Из дневника Деже)Настал наконец и он! До срока оставались уже считанные дни. За неделю получил я от Лоранда письмо, в котором он просил приехать не в Ланкадомб, а лучше в Солнок: не хотелось бы, чтобы Топанди испортил встречу своими сарказмами. Меня устраивало и то и другое. Уже за несколько дней всё было готово к отъезду. Всё, хранившееся мной в память тех десятилетней давности времён, когда мы расстались, вплоть до разрозненных листков, записок было разыскано. Сборы эти целиком меня поглотили. Тщетно было бы убеждать мать и бабушку, какие плохие дороги об эту пору на Алфёлде и что Лоранд днём позже сам приедет. И я даже не пытался отговорить их от поездки. Ни одна не осталась бы дома, ни одна бы не поступилась возможностью обнять Лоранда хоть минутой раньше. Обе поехали со мной. В Солнок мы приехали на день раньше брата. И единственное, о чём я их попросил, это не выходить, пока я по крайней мере с ним не переговорю. Они обещались и весь день оставались у себя, в комнате постоялого двора, пока я караулил внизу, наблюдая за прибывающими повозками. Приезжих было в тот раз необычно много: в указанное Лорандом место встречи собрались все соседи-собутыльники Топанди. Некоторых я знал в лицо, других понаслышке, но тут же познакомился и с ними. Все явились с тем, чтобы веселиться до утра, отпраздновать честь честью возвращение Лоранда в большой мир, откуда был он изгнан, пострадав за отечество. Мне одно только было особенно удивительно: зачем же тогда писал Лоранд, что не желает профанировать наше элегическое свидание буйным шумом ланкадомбских стоиков, если всё это Эпикурово воинство сюда согнал? Это сулило придать встрече нечто весьма дифирамбическое. Ну что ж, веселье так веселье! Я и весельчаков не сторонюсь. Уже поздно вечером во двор въехал пятиместный рыдван. В человеке, который первым вылез из него, признал я Дяли. А этому чего тут надо, среди нас? За ним спрыгнул бодрый господин в летах. Дядюшка мой, Топанди: эти усы пиками, встопорщенные брови помнил я ещё по прежним временам. Поразительно! Лоранд ведь писал, что именно из-за него ищет нейтральной почвы для свидания. Топанди устремился прямо ко мне, с таким серьёзным видом ухватив меня за руку, что я даже растерялся. — Ты Деже Аронфи? — спросил он, беря меня за плечи и испытующе глядя в глаза. — Можешь и не говорить, я и так вижу. Вылитый отец! Мне уже многие говорили, что я очень похож на своего отца в молодости. Топанди с чувством меня обнял. — А где Лоранд? Не приехал? — забеспокоился я. — Он за нами едет, на бричке. Сейчас будет, — отвечал дядюшка. Голос его выдавал глубокую растроганность. — Не любит он карет, экипажей. Подожди его тут. — И, оборотясь к топтавшимся возле друзьям-приятелям: — Пошли, братцы, покамест в залу! Оставим молодых людей наедине, не будем им мешать! Такие интимные сцены — не для публики, как известно. Марш, марш, вперёд, всей честной компанией! И с тем увлёк за собой собутыльников с внутренней галереи. Дяли не успел даже досказать, как безмерно он рад меня видеть. Почему и зачем столь людное сборище? Эта загадка становилась для меня всё неразрешимей. Сам Топанди, значит, не хуже нас чувствует, как много говорит сердцу такой час. К чему же нам было его избегать? Но вот раздался стук колёс, и пара лошадей на рысях внесла во двор лёгкую бричку. Лоранд правил сам. Я еле его узнал. Большая окладистая борода, коротко остриженные волосы, запылённое лицо — всё это совершенно не вязалось с обликом, который возникал перед моим мысленным взором и который я воспроизводил по памяти карандашом в альбоме, подрисовывая, перерисовывая, если маменька или бабушка начинали поправлять: тут не то, здесь не так, там чего-то не хватает, а это совсем не похоже. Мы бесконечное количество раз принимались за это рисованье. Лоранд ни на один из этих рисунков не был похож. Передо мной стоял крепкий, дюжий деревенский молодец. Он соскочил с козел, и мы устремились друг к дружке. Трактирный двор — неподходящее место для чувствительных сцен. Да мы и не любители были велеречивых родственных комедий. — Добрый вечер, старина! — Добрый вечер, Лоранд! Вот и всё, что мы сказали. Обменялись рукопожатием, поцеловались и поспешили в полную бражников залу. Громовым «ура» приветствовали они Лоранда, который перецеловался со всеми подряд. Какой-то незадачливый комитатский оратор хотел даже речь произнести, но Лоранд остановил его, сказав, что не любит тостов «под сухую», пусть подождёт, пока вина принесут. И, воротясь ко мне, заключил в ладони мои щёки. — Тьфу, чёрт, какой ты стал! Совсем, можно сказать, оперился, а, старина? Вот чудеса! А я-то думал, он до сих пор мальчик, в коротких штанишках ходит. А он на полголовы выше меня. Женишься, поди, скоро, а мне ни словечка, а? Бесшабашностью этой, напускной бравадой Лоранд словно давал понять: хоть ты и возмужал, я тебе всё-таки старший брат, не забывай. Ладно, ладно, не забываю. Тем не менее я отвёл его под руку в сторонку. — Милый Лоранд. Здесь мама и бабушка. — Кто тебе велел их привозить? — вырвав у меня руку, рявкнул он с раздражением. — Успокойся, милый Лоранд. Я ничего не сделал поперёк. И дух, и буква соблюдены. Завтра ведь будет десять лет. А ты сам сказал, что через десять лет я могу открыть маме твоё местопребывание. И сам написал мне быть сегодня в Солноке. Завтра я, значит, обязан был сказать, где ты, а сегодня — быть здесь. Но от Солнока до нас два дня пути. Вот и пришлось привезти их сюда, чтобы выполнить оба эти обязательства. Лоранд совсем рассвирепел. — Ух! Чтоб вас всех, крючкотворов безголовых! И ты ещё меня же хочешь запутать, совершенно ясные вещи затемнить. — Но, Лоранд, дорогой, что тут такого, если они днём раньше тебя увидят? — Так. Опять за своё. Это же нелепо! Мы тут приятно хотели день провести, а ты всё портишь. — Да веселитесь, сколько вам угодно. — Да? Сколько угодно! А потом к маменьке свинья свиньёй, так, что ли? — Напиваться не в твоих привычках, Лоранд. — Да почём ты знаешь? Я очень даже буен во хмелю. Нет, идея нелепая. — А знаешь что? Сначала встреться, а потом уж веселись. Что тебе мешает так сделать? Лоранд чуть с кулаками на меня не полез. — Сказано вам раз и навсегда, господин ходатай: не торговаться! Тут вам не согласительная комиссия, господин ходатай! — Только перестань, пожалуйста, «ходатаем» меня называть! — Ну хорошо. Уж коли ты хочешь такую дьявольскую точность соблюдать, давай натаскаю тебя получше в астрономии и хронологии. Вынь-ка свои часы, поставь по моим! Когда ты в Пожони дал мне слово, на монастырской колокольне пробило как раз три четверти двенадцатого. Срок твоего слова истекает завтра вечером в три четверти двенадцатого. Вот тогда, пожалуйста, и поступай, как тебе заблагорассудится. Тон этот совсем не понравился мне, и я угрюмо отвернулся. — Ну-ну, не дуйся, старина, — смягчился Лоранд, привлекая меня к себе. — Неужели мы ещё сердиться будем друг на друга, этого только не хватало. Ты в моё положение войди. Столько забулдыг, пьяниц безбожных сюда поназвал, не зная, что ты с маменькой приедешь. И все они, заметь, добрыми приятелями были мне эти десять лет, радость и горе со мной делили; что же мне теперь, сказать им: ступайте с богом, ко мне маменька приехала? И с постной миной до утра с ними сидеть я тоже не могу. Так что к утру все мы перепьёмся, с ног меня вино не валит, но голова после него тяжёлая. И мне просто нужны эти несколько часов, о которых я тебя прошу — чтобы проспаться и с ясной головой явиться перед нашими бедными домашними. Объясни им! — Они и так знают и до завтрашнего дня не будут о тебе допытываться. — А, ну тогда, значит, мир, старина. Увидев, что мы объяснились и трясём друг дружке руки, общество тотчас нас обступило, и поднялся такой гвалт, что я по сю пору ума не могу приложить, кто и о чём там говорил. Помню только, что Пепи Дяли всё цеплялся ко мне, завязывая разговор, но я каждый раз тут же начинал спрашивать близстоящего: «И долго вы здесь собираетесь пробыть?» — или: «Как вы себя чувствуете?» — и тому подобную чепуху. Тем временем посередине зала накрыли длинный стол, расставили вина, внесли дымящиеся, аппетитно пахнущие блюда; мезетурские цыгане-скрипачи затянули в коридоре свою заунывную, и все стали усаживаться. Меня посадили во главе стола рядом с Лорандом. Слева от него сидел Топанди, я — справа; возле меня — Пепи Дяли. — Ну, старина, сегодня-то ты, надеюсь, выпьешь с нами, а? — подзадорил меня Лоранд, приятельски обнимая за шею. — Нет, Лоранд, ты же знаешь, что я не пью вина. — Никогда? Даже сегодня не выпьешь? Даже за моё здоровье? А? Я поглядел на него. Что это ему не терпится сегодня меня подпоить? — Нет, Лоранд. Ты ведь знаешь: я дал обет не пить вина, а честный человек держит своё обещание, даже самое абсурдное. Не забуду взгляда, который он на меня бросил. — Ты прав, старина. — И он потряс мне руку. — Честный человек держит обещание, даже самое абсурдное… С какой серьёзностью повторил он это! С каким зловещим хладнокровием посмотрел сидящему рядом Дяли прямо в глаза… А тот улыбался. Эти красивые, по-девичьи пухлые губы так приятно умели улыбаться. — Слышал, Пепи? — ударил его Лоранд по плечу. — Мой брат не пьёт вина потому, что честный человек держит своё обещание. И правильно, Деже! Дал — будь хозяином своего слова! Дальше пошла гульба. Не совсем обычная штудия трезвым взглядом понаблюдать такую ночную попойку, эту своеобразную божественную комедию, коей все — невольные участники, а ты — единственный непьющий зритель и критик. Первое действие открывается тостами. Все, кого ни наделил господь ораторским даром (а кого не наделил в этой стране?), подымают свой стакан, просят тишины (это поначалу, а потом громогласно долго её требуют) и со значительным видом произносят значительные фразы. Одни расцвечивают их витиеватостями, другие — цитатами из классиков, третьи берут пафосом, четвёртые — юмором (хотя первыми смеются сами), но все одинаково оканчивают звонким чоканьем, объятиями и поцелуями под приветственные клики и перекрывающий их медноголосый туш. Потом начинаются речи пострастнее: бурные излияния патриотической скорби. Умы воспламеняются, каждый осёдлывает своего любимого конька и знай его подстёгивает. Агроном, артист, помещик, дамский угодник — все распространяются о своём без соблюдения каких бы то ни было правил благородной конверсации,[159] предписывающих выжидать, пока кончит другой; все кричат наперебой, пока наконец верх не одержит тот, кто затянет грустную песню. Остальные подхватят, и вот уже вся зала тянет, уверенная, что нигде в мире не поют складнее и красивей. Стол тем временем быстро заполняется пустыми бутылками. Но вот пароксизмальное это состояние достигает следующей стадии. Кто прежде разглагольствовал, теперь еле ворочает языком и, запнувшись, поправляет дело ругательством. Какой-то патриот трижды пытается начать прочувствованную речь, но скорбь о былой славе до того стесняет ему грудь, что все три раза слова тонут в горьких рыданиях под общий гогот собравшихся. Другой, всех уже перецеловав, с распростёртыми объятиями валится на цыган-оркестрантов, в нежных братских чувствах заверяя кларнетиста и контрабасиста. А иной холерического темперамента питух на противоположном конце стола, имеющий обыкновение завершать каждое возлияние дракой, уже пускается безобразить, уже лупит кулаком по столу, клянясь, что убьёт обидчика. К счастью, он сам не ведает, на кого так рассердился. Весельчаку-певуну уже мало просто драть глотку, прихлопывая да притоптывая, — в ход идут бутылки, тарелки, швыряемые об стенку: чем больше осколков, тем полнее торжество. А заломивший шляпу плясун самозабвенно выделывает что-то ногами по самой середине зала в счастливой уверенности, будто все на него загляделись. Побезмятежней же нравом дремлет себе, откинувшись на спинку и вскидываясь, лишь понуждаемый чокнуться, да и то не очень понимая, вино он пьёт или кожевенные квасы. Спадает это возбуждение, однако, уже не постепенно, а сразу. Оно, как и всякая лихорадка, тоже знает свой кризис, после которого наступает перелом. За полночь нестройный гомон утихает. Прямое возбуждающее действие вина проходит. Кто пал его жертвой, не выдержал, тех укладывают спать, но остальные остаются на местах, продолжая попойку — уже не хмеля, а молодечества ради: показать, что вино им нипочём. Вот когда наступает черёд настоящих героев: тех, кому первый стакан ещё не может развязать язык, но связать — не может уже и десятый. Вот когда пить принимаются тихо, рассказывая за стаканом вина анекдоты. Друг дружку не перебивают, а выслушав, заверяют: «А я так получше знаю анекдотец». И тут же начинают: «А вот что там-то и там-то случилось, сам был, своими глазами видел». Анекдоты переходили порой в прямую неприличность, и не по душе было мне слышать смех Лоранда над сальностями, полными неуважения к женщине. Успокаивала только уверенность, что наши в такой поздний час давно уже спят. Не может быть, чтобы маменька или ещё кто-нибудь подслушивал за боковой дверью. Но вот Лоранд завладел разговором, задав вопрос: какой народ славится по части выпивки, всех может перепить? Сам он, не дожидаясь, тут же высказался в пользу немцев. Это задевающее национальную честь утверждение сразу же, естественно, вызвало сильнейшие возражения. Мадьяр и тут никому своего первенства не уступит. Некоторые, попокладистее, попытались было восстановить согласие, отдавая преимущество кто англичанам, кто сербам, но ни одну из тяжущихся сторон это, разумеется, не удовлетворило. Осмелившийся бросить вызов общественному мнению Лоранд вынужден был сослаться на известнейшие примеры. — Погодите, вот послушайте! Однажды послал герцог Батяни две гёнцских бочки[160] лучшего вина в подарок монахам-гибернийцам. Но за провоз дорогого венгерского зверскую пошлину взимают за Лейтой.[161] Монахам двадцать золотых пришлось бы уплатить, кругленькая сумма! И вот они, чтобы сберечь денежки, но и вина не упустить, взяли и тут же, не сходя с места, беспошлинно выпили две бочки. Ах, подумаешь! Ему тотчас привели пример вдвое-втрое лучших питухов — по эту сторону Лейты. — Ну а Пепи Геннеберг, тёзка твой, — повернулся он к Дяли, — который ещё такой обычай придумал: проденет сидящим с ним шнурок в мочки ушей и, как опрокинет стакан, всем тоже до дна приходится пить, иначе хозяин уши порвёт. — А, это нам не подойдёт, у нас уши не проколоты! — крикнул кто-то. — Мы и так пьём, незачем нас за уши тянуть! — подал реплику другой. — Всё, что немец может, и мадьяру под силу! Таков был единодушно одобренный приговор. — И вартбургский стаканчик тоже опрокинете? — Какой ещё, к шутам, вартбургский стаканчик? — А вот в Вартбурге приятели зарядят за весёлым застольем пистолет, нальют в дуло вина, взведут курок — и так, со взведённым курком, опорожняют в знак дружеской приязни, пустив по кругу этот длинненький стаканчик. (Ты это неспроста, Лоранд!) — Ну? Никто не хочет штуку вартбургских удальцов повторить? — И не хочу, и тебе не советую! — раздался голос Топанди. — А я хочу. Это не Лоранд сказал, а Дяли. Я поглядел на него. Совершенно трезв! Этот не пил, когда другие пили, только пригубливал. — Хочешь — так давай попробуем! — подбоченился Лоранд. — Пожалуй, только ты первый! — Я-то выпью, а вот ты нет. — Если ты выпьешь, так и я выпью. Только сдаётся мне, что не выпьешь. И тут меня потрясла внезапная догадка. Теперь я всё понял, теперь всё как на ладони, вся мистерия этих десяти лет! Всё ясно: кто здесь преследуемый, кто преследователь. И судьбу обоих я держу в руках с неотвратимой решимостью архангела, сжимающего свой меч. Можете теперь продолжать! Щёки у Лоранда лихорадочно горели. — Ладно, парень! Тогда спорим! — На что? — На двадцать бутылок шампанского! И чтобы тут же выпить. — Идёт. — А кто сробеет, с того — отступное! — Вот оно! Оба достали кошельки, выложили по стофоринтовому билету. Я тоже вытащил кошелёк, достал из него сложенные бумажки — но не ассигнации. — Вынь из сумки мои пистолеты! — крикнул Лоранд гайдуку. Гайдук оба положил перед ним. — А заряжены они? — усомнился Дяли. — Глянь в дуло, головка пули смотрит прямо на тебя. Дяли почёл за лучшее поверить не глядя. — Значит, на спор: проигравший за двадцать бутылок платит. Лоранд взял свой стакан, чтобы перелить из него в пистолет красное вино. Всё охмелевшее общество примолкло во время этой сцены, застыв в каком-то мучительном напряжении. Все взоры приковались к Лоранду, словно силясь отвратить его от этой безумной затеи. На лбу Топанди выступили крупные капли пота. Я мягко придержал Лоранда за руку, в которой был пистолет, и посреди общей тишины спросил: — А может быть, вам жребий бросить, чтобы решить, кто первым проделает эту вашу штуку? В замешательстве оба подняли на меня глаза. Кажется, их тайна раскрыта? — Только, если будете тащить жребий, — продолжал я спокойно, — не забудьте получше проверить свои имена, чтобы не повторился тот фокус, что десять лет назад, когда вы решили, кому с белой слонихой танцевать! — Какой фокус? — побелев как мел, пролепетал Дяли, привставая со стула. — Да ведь ты, Пепи, всегда фокусничать любил, вот и в тот раз вы меня заставили жребий тянуть и сказали бросить обе бумажки, и вынутую, и оставшуюся, в камин. Но я бросил вместо них танцевальную программку, а записки спрятал, сохранил. Ты и вместо своего Лорандово имя написал. Так что какую бы бумажку я ни вытянул, везде стояло бы: Лоранд Аронфи. Вот они, при мне: две половинки разорванного листка, одно и то же имя на обеих, на обороте письма от госпожи Бальнокхази. Дяли медленно поднялся, вперив в меня неподвижный взгляд, будто перед ним вырос призрак. А между тем в моём голосе не было никакой угрозы. Я скорее подтрунивал. С улыбкой разгладил перед ним и составил вместе два клочка лиловатой бумаги, которые в точности совпали. Зато Лоранд, сверкнув глазами, выплеснул свой стакан прямо в лицо принявшему непринуждённую позу светскому хлыщу. Тёмно-красное вино потекло по его белому вышитому жилету. — Спорить с людьми в подобном состоянии не имеет смысла, — стирая салфеткой с лица следы этого поношения, произнёс Дяли с небрежной холодностью. — На оскорбления пьяных я не отвечаю. И попятился к выходу. Скованные изумлением присутствующие ему не препятствовали. Стряхнув опьянение, они в первую минуту растерялись, не зная, как поступить и что делать. Но я-то, я был трезв, мне не надо было стряхивать опьянение. Вскочив и одним прыжком настигнув беглеца, схватил я его за шиворот, словно разъярённый тигр какого-нибудь жалкого мышонка. — Я, я не пьяный! Я вообще не пью, и ты это знаешь! — возопил я, сам себя не узнавая, и притиснул к стене негодяя, который затрепыхался, как пойманный нетопырь. — Я, я дам тебе по физиономии за эту твою фальшивку, негодяй! Хорошо знаю, что мой удар был бы для него последним — скорее к моему, чем к его несчастью, не окажись рядом мой добрый гений, не удержи меня от недостойной расправы. Кто-то вдруг поймал меня сзади за поднятую руку. Стоило мне глянуть — и кулак мой опустился сам собой. Это была Фанни. — Деже! — с искажённым от ужаса лицом вскричала моя сговорённая. — Эта рука — моя! Ты не имеешь права её марать! Она была права. Я позволил обуздать себя, смирил свой яростный гнев, вытолкнув за дверь трясущегося негодяя — не знаю уж, упал он или нет. И обернулся, чтобы принять Фанни в свои объятия. К тому времени проникли в залу и маменька с бабушкой. Весь этот мучительный вечер бедные женщины провели у себя в комнате, стараясь сидеть как можно тише, чтобы не выдать своего присутствия и услышать хотя бы Лорандов голос. С дрожью внимали они и ужасной заключительной сцене, слыша уже не только голос, но и каждое слово — а при моих исступлённых восклицаниях не могли больше вытерпеть: выбежали и стали пробиваться к Лоранду с криком: «Детка! Сыночек мой!» Все вскочили при этом достойном величайшего уважения зрелище. Две коленопреклонённые женщины пред восставшим из гроба юношей. Хмель и вызванное потрясающей неожиданностью оцепенение прошли. Маменька с душераздирающими криками: «Лоранд! Лоранд!» — прижимала к себе сына. Бабушка молча гладила, пожимала его руки, не в силах ни зарыдать, ни слово вымолвить. — Милый, дорогой Лоранд… Брат поднял обеих женщин, подвёл ко мне. — Его обнимайте, не меня. Вот кто победитель! И тут он заметил припавшего ко мне ангела-хранителя, всё не выпускавшего мою руку. Теперь только достигли его сознания выдавшие наш с Фанни секрет слова: «Это рука моя». — Вот оно что, — улыбнулся он мне. — Ты, значит, уже вознаграждён!.. Хорошо, предоставь тогда плачущих мне. И он бросился к ногам усталых женщин, благоговейно обнимая их колени, чувствуя себя недостойным даже след их поцеловать. — О, мои любимые! Мои дорогие! |
||
|