"Бессмертный" - читать интересную книгу автора (Слэттон Трейси)

ГЛАВА 9

На следующее утро, проснувшись, я увидел, что надо мною стоит Рахиль. Ее темно-каштановые волосы были аккуратно зачесаны назад и собраны в одну длинную косу, которую девочка уложила узлом на затылке, чтобы подчеркнуть длинную, белую и стройную шейку. На девочке было простая желтая джорнея без рукавов поверх зеленой юбки «гонны».

— Я буду учить тебя читать и писать, Лука Бастардо, — сказала она со свойственной ей серьезностью.

В тонкой ручке была маленькая деревянная доска с выдолбленными на ней закорючками. В другой — восковая табличка.

— Вставай. Мы приступим сейчас же.

— Прямо сейчас? — Я медленно привстал, спихнув жирную серую сарайную кошку, и смахнул с лица налипшие соломинки.

В жемчужно-сером воздухе стояла прохлада, словно солнце уже приблизилось к кромке горизонта, но еще не показывалось.

— А твоя мама знает?

— Папа знает. Пойдем к окну, там лучше видно. У нас мало времени перед завтраком, а я хочу показать тебе все буквы. Папа говорит, ты умный и быстро схватываешь. Вот и проверим. Я хоть и девочка, но умею учить. Я научила Сару читать, а сейчас учу Мириам.

Она отошла к окошку и села. Я отбросил одеяло и сел рядом, но не слишком близко. Ее присутствие меня волновало. Она была еще девочкой, но уже на пороге юности, вокруг нее словно витал аромат розы. Сплошная мягкость округлых линий, мягкость рыжевато-каштановых волос, но совсем не мягкая уверенность поведения. Я не привык к таким девочкам, как она. Я вообще к девочкам не привык. И с каждой секундой меня все больше одолевала неловкость.

— Твой отец сказал, я умный? — спросил я.

Я был польщен таким отзывом, но занервничал еще больше: ведь теперь мне придется оправдать похвалу. Это что-то новое. Никто прежде не ожидал от меня ничего путного. Сильвано не видел во мне ничего хорошего. Джотто хорошее находил. Клиенты ждали от меня только удовлетворения своих желаний.

— Угу, папа думает, ты — потерянный сын дворянина. Садись сюда, а то не будет видно, — приказала она, указывая на место ближе к себе.

Я замялся, но она снова указала, на этот раз властно, и я осторожно придвинулся поближе. Она вытянула доску так, чтобы я видел ее.

— Это la tavola.[54] Я покажу тебе буквы, а ты перепишешь их на восковую табличку вот этим. — Она показала мне какой-то маленький инструмент, похожий на заточенную палочку. — У меня нет пера, чернильницы и пергамента, так что обойдешься этим.

— Переписать? — спросил я, глядя ей в рот. Губки у нее были розовые и полные.

— А как иначе ты их выучишь? — удивилась она и пожала плечами. — Я научу тебя ротунде, это простейшая форма письма.

— Ротунда?

— Да, потому что буквы круглые! — огрызнулась она, и я понял, что ее терпение уже на исходе.

Я отвел глаза от ее розовых губ, которые меня отвлекали, и сосредоточился на азбуке, распрямив плечи и втянув живот. Девочка продолжила:

— Когда испишешь всю восковую табличку, разгладь ее снова.

— Испишу табличку? — тупо повторил я.

Она язвительно посмотрела исподлобья, совсем как госпожа Сфорно.

— Уж лучше пусть папино мнение о тебе будет более верным, чем мамино, но пока ты меня не впечатляешь, хоть у тебя и золотистые волосы. Может, ты потерянный сын идиота.

— Я буду стараться.

— Посмотрим. А теперь — вот алфавит. — Она указала на закорючки.

— Это крестик, — сказал я, ткнув в первый значок азбуки. Я обрадовался, что хоть что-то знаю, однако удивился, увидев знак креста в еврейском доме.

— Я думал, евреи не чтят крест.

— Христиане думают, стоит показать нам достаточно крестов, и мы чудесным образом увидим их истину, забудем веру наших предков и обратимся в христианство, — произнесла Рахиль, изящно скривив губки. — Итак, для каждого звука в алфавите есть буква. Начнем с твоего имени. С какого звука оно начинается?

— Бас? — предположил я.

— Твое имя не Бастардо, и это был не один звук, а несколько, — возразила она. — Подумай еще раз!

— Мое имя Бастардо, — в свою очередь возразил я, хотя и мягким тоном, потому что хотел ей угодить.

Было что-то приятное и уютное во всей этой мягкости. И это несмотря на то, что она была не лучшего мнения обо мне!

— Неправда, это прозвище, потому что у тебя нет родителей.

— Это мое единственное имя.

— Неверно. Внимательней, Л-лука! — произнесла она, подчеркивая первый звук.

— Л-л? — предположил я.

— Правильно! Это буква «л». А вот как она выглядит. — Она показала, где искать в азбуке букву «л». — А теперь напиши сам.

Она положила восковую табличку мне на колени и вложила в руку острый инструмент. Я снова вместо руки уставился на ее розовые губы и тут же выронил инструмент. Она недовольно поцокала.

— Я подниму, — торопливо буркнул я и нырнул к полу.

Табличка взлетела в воздух, и Рахиль поймала ее, нетерпеливо вскрикнув, пока я шарил по полу в поисках палочки для письма. Потом я сел, по-дурацки улыбаясь до ушей.

— Вот она!

Урок продолжался недолго, но это было ужасно. Я все делал неверно. Каждый раз, пытаясь переписать буквы, я ронял табличку или инструмент или болтал какую-нибудь глупость. Я то и дело переписывал ее маленькие аккуратные буковки шиворот-навыворот, почему — сам не понимал. Моя рука своевольно выворачивала их в другую сторону, и Рахиль не переставала цокать. Под конец я уже просто корчился от отчаяния. Для меня это был первый урок, открывший мне власть женщины над мужчиной, хотя наша мужская власть над миром и кажется безраздельной. Неодобрение женщин лишает мужественности лучших из мужей. Позднее мне пришлось столкнуться с величайшей силой, которой владеют женщины, — любовью. Но это случилось больше века спустя, а в тот день, когда насмешник Бог достаточно натешился своей шуткой, урок наконец-то подошел к концу. Рахиль вздохнула и сунула доску с табличкой под мышку.

— На сегодня хватит, дурачок, в смысле, Бастардо, — сказала она, закатив глаза. — Завтра попробуем еще. Может, у тебя лучше получится.

— А может, послезавтра? — с надеждой заикнулся я. — Мне нужен отдых. Читать оказалось сложнее, чем я думал.

— Тебе надо усердно учиться, а не отдыхать! — фыркнула она и выпорхнула из сарая, оставив меня с острым инструментом, зажатым в потной ладони. Я посмотрел на него и вспомнил о Гебере, который просил меня что-нибудь ему принести. Теперь я знал что.


Дверь в жилище Гебера распахнулась, и оттуда просочились струйки синеватого дыма, перевитые, словно пальцы, выставленные против дурного глаза. Войдя, я остановился перед одним из длинных столов, заваленных всякой всячиной, у которого стоял сам Гебер.

— Это вам… — начал я.

— Тсс! — приказал он.

Я спрятал инструмент за пояс своих штанов и стал внимательно наблюдать, как он осторожно льет золотистую жидкость из нагретого горшочка в холодный. Горячий горшочек он держал толстыми кожаными перчатками с дополнительными кожаными подушечками на каждом пальце.

— Ты знаешь, что я делаю?

— Это золото? — вместо ответа спросил я.

— Оно желтое, тяжелое, блестящее, ковкое и обладает способностью выдерживать аналитические опыты купелирования[55] и цементации,[56] — ответил он.

— А?

— Это золото, — кивнул он. — Я собираюсь очистить его азотной кислотой.

— Зачем?

— Думайте, юноша! Для чего нужно очищение? Для того чтобы растворить примеси, быстро достичь природного совершенства… Очисти меня, о Боже, всели в меня чистый дух, — пробормотал он.

Его очки сползли вниз по вспотевшему носу.

— Помнишь, что я говорил тебе вчера о назначении алхимии? Или, может, опять будешь только мычать?

— Высказали: «Алхимия ищет то, чего еще не существует, это искусство перемен, поиск божественной силы, скрытой в предметах», — процитировал я.

— Замечательно! Уже не мычание! Ты понял, что только что сказал?

— Нет. И все утро я выставлял себя круглым дураком перед девчонкой, которая думает, будто все знает, так что с меня хватит отвечать на вопросы, — угрюмо сказал я.

— Красивая девчонка? — с усмешкой поинтересовался Гебер.

Я кисло скривился и отошел к столу у окна. Над столом колыхались тонкие занавески. На нем лежала маленькая черно-белая собачка с отрезанными ногами, вспоротая от горла до промежности; кожа была искусно приколота булавками вокруг тела, чтобы под ней видны были мышцы. Меня заинтересовало то, как эти мышцы сжимались и разжимались, а еще толстые вены бежали по ним, будто реки по холмам.

— Вы распороли эту собаку, чтобы увидеть, что у нее внутри?

— Да, только ничего не трогай, — предупредил Гебер. — Это называется «препарирование». Я начал с того, что вскрыл кожу, а потом буду по очереди изучать фасцию,[57] мышцы и скелет.

Он потянулся за стеклянной склянкой с жидкостью и взглянул на нее, будто бы взвешивая на глаз.

— А зачем вы делаете препарирование собаки?

— У меня осталось еще столько всего неизученного, что даже ста пятидесяти лет на все не хватило, — вздохнул он.

— Неужели вам так много лет? — изумленно спросил я. — Как такое возможно?

— А как возможно, что человек почти в тридцать лет похож на тринадцатилетнего мальчика? — Гебер метнул в меня взгляд, оторвавшись от своего золота. — Думающий человек всегда сначала задумается о себе. А мое время уже на исходе.

— Может, врач сумеет вам помочь, — предложил я, увиливая от темы возраста и времени.

Мне не раз ставили в упрек мою затянувшуюся юность, и я не хотел, чтобы и сейчас меня настигло чувство смущения, стыда и мучительное знание того, что я не такой, как все, — изгой. Я хотел сосредоточиться на Гебере и на том, чему он мог меня научить: как из простого металла сделать золото. С таким умением человек всегда будет надежно обеспечен, потому что, имея достаточно золота, ты всегда как за каменной стеной. Я подошел к другому столу, где лежала кучка перьев. Бурые, серые, красные и черные лежали вдоль длинных зеленых, а с их концов на меня таращились какие-то синие глаза. Природа вечно на меня таращилась.

— Вы правда можете превратить обычный металл в золото?

— Любой хороший алхимик это может, — небрежно ответил он. — Собаку обучи алхимии — и она сможет.

— Я тоже хочу научиться!

— Не все сразу. Сначала надо решить более важные проблемы. Пока я стою тут, меня пожирает чума. Я хочу создать идеальный философский камень… Я хочу воскрешать мертвых, сотворить гомункулуса[58] и получить власть над природой, чтобы предотвратить хаос. В этом назначение алхимии!

Он говорил с таким пылом и рвением и его слова были так не похожи на благочестивые пошлости, изрекаемые священниками, многие из которых были ложью, что меня это заинтриговало.

— А разве природа это не все? Как можно ее покорить? — спросил я.

— Многие с тобой согласятся: «Искусство столь голословно и лишено мастерства, что ему никогда не удастся оживить розу или сделать ее естественной… Ему никогда не достичь совершенства Природы, пусть мастер положит на это всю жизнь…» — Гебер мне подмигнул. — Так говорится в истории о любви к розе.

— Я мог бы полюбить розу, — сказал я, представив чудесную алую розу, вроде таких, какие держали в скрытых под перчатками руках благородные барышни на рынке. — За цвет, аромат и нежность ее лепестков.

— Но разве ты не любишь ее больше, когда она нарисована? Словно бы живая, но даже лучше, потому что к ней приложено искусство художника? — не унимался Гебер, и я вздрогнул, когда мне представилось, что он каким-то образом может знать о моих мысленных путешествиях.

Он продолжил:

— Ошибка в твоей логике, если это можно назвать логикой, заключается в том, что ты отделяешь мой труд от труда природы. Я по сути выполняю вместе с природой ее работу, подчиняя ее себе: «Госпожа Природа столь сострадательна и добра, что, видя, как Порочность, объединившись с Завистливой смертью, вместе губят творения, вышедшие из ее мастерской, она без устали продолжает готовить отливки и выковывать новые произведения, постоянно обновляя жизнь в новом поколении».

— Если бы Джотто рисовал розы, я бы любил их больше, — признался я. — Но Джотто обращался к природе в поисках священного и греховного. Он списывал с природы образы людей такими, какими они были в реальной жизни. Каким Господь сотворил человека. Отчасти поэтому его картины обладают такой силой и святостью.

— Но и алхимия — не дьявольское искусство, — ответил Гебер. — Хотя ему сопутствуют демоны, как и всему в этой жизни, даже святым… Многие живописцы покупали у меня свои краски, чтобы списывать природу еще ярче. Даже великий Джотто.

— Вы знали Джотто? Он приходил сюда? А у вас есть его работы? — Эти слова неудержимо вырвались у меня сами собой, на мгновение я почувствовал рядом присутствие мастера, вспомнил его шутки, его добродушие, и сердце мое радостно взволновалось.

— Я хорошо знал его, как и ты. — Гебер загадочно улыбнулся, и у меня между лопатками в который уж раз поползли мурашки.

Откуда этому Геберу столько обо мне известно?

— Бастардо! Бастардо! — донесся с улицы слабый голос Рыжего.

Я сказал ему, что буду здесь во время перерыва.

— Вы просили меня что-нибудь принести. Вот! — Я показал ему заостренную палочку и положил ее на стол рядом с перьями.

— Острая палочка?

— Для переписывания букв на восковой табличке. Это задание — адская мука на земле, — сказал я, едва сдержав стон, когда в голове всплыло беспощадное лицо Рахили. Учительница она была строгая.

— Своего рода алхимический дар, потому что он связан с превращением, — улыбнулся Гебер, с довольным и слегка удивленным видом. — Мысли превращаются в знаки, которые снова становятся высказанными словами и мыслями. Глубочайшая алхимия…

— Бастардо! Стражники! — тревожно повторил Рыжий. Я помахал на прощание и слетел вниз по лестнице. Рыжий ждал меня на крыльце у дверей. Взъерошив рукой жесткие рыжие волосы на лысеющем затылке, он махнул рукой: мол, пора и за работу. Плечом к плечу мы заспешили к двум телам на булыжной мостовой — на этот раз нам попались два кондотьера. Нас догнали три конных стражника. Двое, ехавшие впереди, уставились на меня, а я с демонстративной дерзостью уставился на них в ответ. Теперь я свободен. Я не должен прятать глаза и робко убираться прочь, как провинившийся пес, при первом приближении стражей порядка. Моя смелость, похоже, сбила их с толку, и они отступили. Третий, ехавший сзади, подвел ко мне свою гарцующую лошадь и плюнул в меня. Я поднял голову и увидел перед собой хорошо знакомое узкое лицо. На какой-то миг я рассвирепел и пришел в ужас оттого, что какой-нибудь жестокий алхимик мог соединить пневму покойного Сильвано с его телом. Затем я понял, что это был Николо Сильвано, одетый в красную мантию магистрата с нарядным воротником вокруг шеи.

— Похоже, городу и правда позарез нужны стражники, раз они набирают на службу таких подонков, как ты, — презрительно усмехнулся я, даже не отерев со щеки плевок.

— Есть в тебе что-то от колдуна, Бастардо, — прошипел Николо. — Мой убитый отец часто говорил, что с тобой что-то не так. Ты выглядишь слишком молодо для своих лет, и ты слишком силен. Ни один нормальный мальчик не смог бы так убить его… Я всем о тебе рассказываю, и мы за тобой наблюдаем!

Он пришпорил лошадь и затрусил прочь, сопровождаемый двумя стражникамм. В ярости я подобрал с земли камень и швырнул ему вслед.

— Осторожно, Бастардо! — предупредил Рыжий. — Николо Сильвано — твой враг. Вместе с чумой приходит страх, и люди запросто убьют любого, кого заподозрят в колдовстве.

Я пожал плечами, подавив злость. Подхватив под мышки по обезображенному бубонами трупу, мы отволокли их к одной из многочисленных куч сваленных грудой тел.


Следующие несколько недель прошли в устоявшемся ритме. Рахиль будила меня перед рассветом и учила грамоте, точнее, пыталась учить. Я обладал даром запоминать на слух или подражать голосам и никогда не забывал увиденную хоть однажды картину или скульптуру, но значение нарисованных ею закорючек оставалось для меня тайной. Я никак не мог усвоить, что процарапанные на воске черточки что-то означали: ведь это были не картины, которые можно увидеть, и не звуки, которые можно услышать. Я вечно забывал, что они обозначают. Рахиль приходила в отчаяние от моего тугодумия, и она начала щипать меня изящными крепкими пальчиками, если я, забывая, как правильно пишется буква, изображал ее наоборот, что случалось почти постоянно. Во мне шевелилось желание ущипнуть ее в ответ. Годы у Сильвано развили у меня сверхъестественную чувствительность к тонким прикосновениям и яростное желание защититься, когда эти прикосновения становились резкими. Но как я мог применить силу против такого мягкого, округлого и ароматного существа, против девочки? И я вовремя удержался от того, чтобы сообщить ей, как убил нескольких человек, когда она ущипнула меня в шестой раз в один и тот же синяк на плече.

Я всегда сбегал от ее уроков при первой возможности. Приходил из сарая в дом, желал Сфорно, Страннику и остальным доброго утра, хватал кусочек хлеба, обмакнутый в оливковое масло, ломоть сыра и несся к Рыжему на площадь дель Капитано дель Пополо. Несколько часов, пока мы собирали тела, он рассказывал мне о жене и детях. Мне нравилось слушать, как его старший сын ему подражал, как второй поддразнивал, а дочка с прелестными ручонками, бывало, помогала матери шить ему тунику. Однажды девочка шутки ради зашила ему штаны и хохотала до слез, глядя, как он скакал на одной ноге, пытаясь их надеть. А потом, когда Рыжий делал перерыв в работе, чтобы отдохнуть и перекусить, я бежал навестить Гебера.

В третий или четвертый раз Гебер встретил меня в дверях и, смеясь, произнес:

— Такими темпами ты никогда не научишься читать, мой невежественный колдун.

Его лицо и черная туника были измазаны истолченной в мелкий порошок охрой, и он весь пропах солью и мокрой кожей. У него за спиной по комнате вились струйки серовато-бурого дыма, обволакивая изобилие разнообразных предметов.

— Давай-ка я дам тебе урок. Обещаю не щипаться!

— Откуда вы все это обо мне знаете? — требовательно спросил я, отказавшись пройти за ним в комнату, пока он не ответит.

По правде сказать, у меня уже плечо посинело от постоянных нападок Рахиль.

— Мне поведал об этом философский камень, — таинственно ответил он, все еще посмеиваясь.

Он нетерпеливо пригласил меня войти и начал свой урок. С этого дня мы занимались с ним, пристроившись за столом, на котором бурлил его перегонный куб с тремя носиками. На кусочках полотна он рисовал буквы, потом сочетания букв. Когда я мог семь раз подряд правильно прочитать весь кусочек, он разрешал мне бросить его в огонь, и чернила, как по мановению волшебной палочки, окрашивали пламя в фиолетовый и зеленый цвета.

Вопреки самому себе через несколько месяцев, пока Флоренция пеклась в созданной природой печи под названием долина Арно, а потом снова охлаждалась, пока трупы, которые раньше росли на улицах, как грибы, наконец пошли на убыль, двойные уроки принесли свои плоды. Без всякой моей заслуги буквы сдались и открыли мне свои тайны, заговорив со мной сначала шепотом, затем отчетливо и уверенно. Как только я начал читать сначала слоги, а потом и целые слова, Рахиль, кроме предложений, принялась нацарапывать цифры и примеры на сложение. Как было до чумы, а я надеялся, что так будет и после, Флоренция с ее банками и многочисленными купцами могла похвастаться множеством народа, умеющим считать. Как однажды сказал мне Сильвано, это умение называлось abbaco,[59] и оно очень ценилось в торговле, поэтому я был рад ему обучиться. У меня были способности к точным наукам, и математика была мне понятна. Я прекрасно понимал, что, имея два рогалика и четыре абрикоса, можно съесть шесть предметов, и их можно разделить на три часа, съедая по два каждый час. Умнее, конечно, разделить этот запас на два дня, съедая по три штуки в день. Так я научился считать, пока жил на улице. И вычитание тоже не было для меня в новинку: мой старый друг Паоло кулаками вычитал еду, если только находил ее, из моего имущества. Рахиль была очень довольна и стала учить меня разрядам чисел, а потом ручному счету на пальцах, причем я загибал и выпрямлял пальцы на левой руке по-разному, чтобы обозначить цифры. Я всегда ловко управлялся со своими руками и мог за несколько секунд произвести сложные вычисления, и Рахиль приходила в восхищение. Синяки на руке начали заживать.

Когда я немного освоил чтение, Гебер начал говорить со мной о других вещах. Он знакомил меня с единицами мер и весов, учил, как рассчитать объем, показывал свойства металлов и трав, рассказывал о четырех стихиях — огне, воздухе, земле и воде, о четырех качествах — холодном, горячем, влажном и сухом, объяснял, как все руды получаются из ртути и серы. Он обсуждал со мной превращения материи: например, как вода, испаряясь, становится воздухом, а через сжижение снова превращается в воду. Он объяснил мне разницу между чисто подражательным искусством, которое копирует природу, и идеальным искусством, которое ее улучшает.

— Алхимик должен использовать средства самой природы и ограничиваться ими. Натуральность продукта достигается, когда он по возможности точно повторяет действия природы! — настойчиво восклицал он, как будто я с ним спорил (хотя это было не так).

У меня было такое ощущение, словно он мысленно продолжает какой-то давний спор. Еще Гебер ратовал за необходимость опытов, за постоянное подкрепление алхимического искусства результатами наблюдений, не принимая на веру недоказанных утверждений.

— Не все алхимики со мной соглашаются. Но я записываю свои наблюдения — во всех подробностях, — по секрету сообщал он. — Я уже написал толстую книгу под названием «Summa Perfectionis».[60]

Потом он взглянул на меня с непонятной печалью, но я воспользовался этим и снова попросил научить меня делать из обычного металла золото. Меня не оставляла мысль, что это умение способно защитить меня и стать мне опорой на всю жизнь, отмеченную неестественной молодостью и здоровьем.

— Еще рано, но когда-нибудь ты научишься, — ответил он, покачав головой.

Это обещание стало приманкой для меня. Я мечтал заполучить золото, и Гебер нашел во мне усердного ученика. Он учил меня не только своему искусству. Он не забывал и другие предметы. На длинном столе он развернул огромную карту и показал мне, где расположена Флорентийская республика на полуострове, который сапогом вытянулся в Средиземное море. На востоке было Тирренское море, а на западе — Адриатическое. Он описал города, с которыми мы издавна враждовали, — Лукку, Пизу и Сиену, и даже великий Рим, где, как он заверил меня с причудливой улыбкой, я однажды обязательно побываю. Когда я принес ему вести о том, как бродячая банда солдат в окрестностях города убила троих мужчин и надругалась над их женами, а городские власти ничего не предприняли, так как в большинстве они вымерли от чумы, Гебер рассказал мне об устройстве городского правления и об истории города.

Во главе города стояла Синьория из девяти человек, при ней были коллегии: коллегия buon’uomini[61] из двенадцати человек, а также вторая из шестнадцати gonfalonieri di compagnia[62] — по одному человеку от каждого из шестнадцати административных делений. Синьория и коллегии предлагали законы на одобрение двух советов — народного, или пополанского,[63] и совета коммуны. За соблюдением законов и порядка следили иноземцы: подеста или мэр с юридическим образованием, народный капитан и исполнитель судебных решений, которые приглашались во Флоренцию на полгода или год. Считалось, что иноземцы, не связанные ни с кем из флорентийских casate[64] или семей, смогут умерить родовое соперничество. Впрочем, это было слишком дальновидное решение, ибо Флоренция издавна пользовалась репутацией арены кровавых семейственных распрей. Но теперь чума поставила под угрозу все устройство, порядок пошатнулся, умерло столько людей, что даже casate не могли привести город в чувство.

Как говорил Гебер, в результате эпидемии даже влиятельнейшие семьи Флоренции пришли в упадок. История их уходила в далекую глубь веков. Это были Уберти, Висдомини, Буондельмонти, Скали, Медичи, Малеспини, Джандонати. Многие из них перебрались в город из деревень, чтобы приумножить свое состояние и расширить владения. Они управляли своими землями благодаря праву покровительства над местными церквями и монастырями, а еще благодаря связям с людьми, которые населяли их древние имения. К тому же это они взрастили дух вендетты, который с тех пор и висит над Флоренцией, а однажды, в 1216 году, вылился в кровавое побоище на свадебном пиршестве. Тогда Буондельмонти ранил ножом Оддо Фифанти, кровного родственника семейства Уберти-Амидеи.

— Вот дурак, — вслух заметил я, водя пальцем по рваным краям полотняного кусочка для письма. — Надо было просто убить этого Фифанти. А так только зря нож гнул.

— Убийством не решить всех проблем, невежественный ты мой колдун, — твердо ответил Гебер, и его глаза исчезли за белыми кругляшками очков.

— И все же это хороший способ, — возразил я и подумал, что я бы никогда не освободился от Сильвано и его гнусных клиентов, если бы не перерезал им глотку.

Пускай другие говорят, что так думать жестоко. Но я считаю, что это просто практично. Проработав несколько лет у Сильвано, любой бы пришел к такому мнению, если бы, конечно, пережил эти годы. С такими, как Сильвано, нет места для жалости. Они понимают только жесткую и решительную силу. Поэтому нужно было убить и Николо, если бы выдалась такая возможность. Тогда он бы не раструбил о своем враге на весь город, не начал бы распускать слухи. А теперь вот и другие могильщики смотрят на меня как на странного урода.

Нет, настаивал Гебер. Он рассказал мне продолжение истории о том, как Буондельмонти и Уберти решили заключить мир, поженив детей: юный Буондельмонти, который так лихо орудовал ножом, должен был жениться на девушке из рода Амидеи. Тем не менее одна женщина из рода Буондельмонти назвала молодого жениха трусом за то, что он отказался продолжить вендетту. Она предложила ему в жены свою хорошенькую дочку. Буондельмонти согласились, а Уберти поклялись отомстить. Они подкараулили Буондельмонти, когда он ехал со своей невестой через Понте Веккьо в Пасхальное воскресенье 1216 года, и бросили его окровавленный труп на улице возле статуи Марса.

— Вот видите, — вставил я, — они отомстили за то, что кто-то пренебрег женщиной из их рода, и за раненого мужчину. Вот так проблема и разрешилась.

— Но это было началом других проблем, которые продолжались больше столетия! — воскликнул Гебер, ударив кулаком по грубо отесанному дубовому столу, так что керотакис Зосима зазвенел.

Жители Флоренции разделились, в город пришел раздор. Тех, кто поддерживал Буондельмонти, стали называть гвельфами, или сторонниками Папы, а тех, кто поддерживал Уберти, называли гибеллинами, сторонниками императора. Так началась жестокая борьба за власть, пока наконец гибеллины не потерпели поражение.

— А это привело к соперничеству между Нери и Бьянки уже в этом столетии, когда раздор разделил между собой партию гвельфов, — продолжил Гебер.

Он поднял голову, словно бы обдумывая мысли, и я увидел у него на горле маленькое черное пятно. Я охнул и ткнул в него пальцем, но Гебер только кивнул:

— Чума и меня пометила. И вот теперь Донати, славный и древний флорентийский род, предводители черных гвельфов, пришли в ярость, когда выскочки Черчи, предводители белых, купили в их районе дворец у знатного семейства Гвиди. Донати пошли в наступление и вновь ввергли Флоренцию в войну…


Тем вечером я оттирал с себя зловоние чумы в сарае и только краем уха слушал Странника.

Он болтал что-то о том, будто вселенная — это соотношение светлых и темных сил, которые только кажутся враждебными, а на самом деле являются частью великого и бесформенного единого целого. Я погрузился в собственные размышления: в конце концов, Странник ведь не мог научить меня делать золото и не ущипнет за руку, если заметит, что я считаю ворон. Потом Моше Сфорно сам пришел в сарай отмываться.

— Я ухаживал за больными. Услышал, как в городе склоняют твое имя, Лука, — серьезно сказал Сфорно, забрав у меня едкое щелочное мыло. Из уроков Гебера я знал, что мыло содержит поташ, углекислый калий, который способствует очищению.

— И как они его называют? — спросил Странник, усевшись на трехногий табурет и поглаживая жирную сарайную кошку. — Ах, вопрос скорее в том (ведь главное задать его правильно), дают ли они ему имя или отбирают его? Ибо потерять имя — это, пожалуй, первый шаг на долгой дороге к древу жизни.

— Я не хочу, чтобы у меня отобрали имя, — упрямо ответил я. — Может, Лука Бастардо не самое лестное прозвище, но это мое имя. И с ним я намерен совершить великие дела!

— Высшая сущность не ограничивается именем, — заметил Странник, — хотя для удобства ее называют Эйн Соф,[65] а тот, кто созерцает ее, растворяется в море света, становясь неподвластным собственному рассудку и мышлению.

— Его называют колдуном, — ответил Сфорно. — Заболевшие могильщики и люди, видевшие, как Лука убирает трупы, пустили слух. Им сейчас заняться нечем, а внешность Луки привлекает внимание. И его прошлое тоже. Все знают о Сильвано, хотя никому нет дела до его смерти, но всем охота о нем пошептаться. У городских властей тоже свои заботы.

— И божественные имена раскрываются в согласии со своими собственными законами, — пожал плечами Странник, расчесывая пальцами густую черную с сединой бороду.

Скотина в освещенном свечами сарае покачивала хвостами, то и дело мычала, куры кудахтали, кони ржали, а серая кошка мурлыкала, как будто отвечая на его слова.

Сфорно взял у меня щетку и окунул ее в корыто с водой.

— Поговаривают, он пользуется черной магией, чтобы сохранить молодость и красоту. Поговаривают, что обычный мальчик не смог бы убить восемь человек за одну ночь, если только ему не помогало сатанинское воинство. Поговаривают, что он уже слишком давно остается мальчиком.

— А они говорят, что он убивает крещеных младенцев и пьет их кровь, как о нас с вами? — прокаркал Странник. — Добро пожаловать в наше племя, волчонок! Господь и тебя избрал, тебя тоже ждут превратности и бедствия!

Он дотянулся до меня и похлопал по плечу мясистой рукой. От такого удара я аж закачался на ногах и сердито нахмурился, а он только ухмыльнулся в ответ.

Сфорно пожал плечами.

— Слухи распускает сын Сильвано. А те немногие, кто остался во Флоренции, его слушают. Флоренция всегда любила совать повсюду нос. А напуганные люди с легкостью верят в любую ерунду.

— Сейчас они мало что могут сделать, им и так хватает забот. Надо убирать тела умерших, — сказал я.

Сфорно сбросил с себя тунику, потом рубаху и намылился мылом. Его крепкая широкая грудь поросла растительностью, и хотя я видел много раздетых мужчин, но все равно отвернулся. Его нисколько не смущала его нагота, но я хотел сохранить пристойность.

— Наверное, тебе лучше избегать скоплений народа, — посоветовал Сфорно. — Толпа легко превращается в банду убийц.

— Десять человек превращаются в божью общину,[66] — произнес Странник.

Серая кошка спрыгнула с его полных бедер и погналась за полевкой, которая испуганно семенила по полу. Эта сцена напомнила мне о том, что надо проверить, цела ли картина, спрятанная в стене сарая. Я проверял каждый вечер — это был своего рода вечерний ритуал. Вместо того чтобы молиться, перебирая четки, я прикасался к маленькой рыжей собачке, столь прекрасно написанной мастером Джотто, и восхищался цветом одежд святого. И это священнодейство давало мне почувствовать благодать.

— Десять человек не станут собираться на улице, — заметил я. — Они слишком боятся чумы. Полгорода вымерло. — Я быстро вытерся грубым куском пеньковой ткани. — Синьор Сфорно, я знаю одного человека, которому нужен доктор. Вы сходите со мной?

— Я тоже с вами пойду, — сказал Странник. Он потянулся и зевнул. — Мне нужно как-то развлечься. Моше, как думаешь, твоя милая женушка зажарила на ужин барашка?

— Не знаю, что она раздобыла сегодня у мясника, — нахмурился Сфорно, — и вообще нашла ли там мясо. Женщины покупают товар друг у друга, и одна еврейская мясная лавка еще работает.

— Евреям повезло, что они могут покупать друг у друга. Съестного мало осталось, — сказал я. — Хоть весь город прочеши, и яйца тухлого не найдешь. Нам повезло, что мясная лавка еще открыта. Из деревень больше никто не приносит в город продукты. Рынки опустели. Люди голодают.

— Я заметил, что поставка еды сократилась, — согласился Сфорно. — Будет еще хуже, когда выжившие от чумы начнут умирать от голода.

Они со Странником мрачно переглянулись.

— Евреи — вечные козлы отпущения, — устало произнес Странник, и его радость в одно мгновение испарилась.

Его лицо оплыло, словно воск над огнем. Он точно постарел на глазах, превратившись вдруг в древнего, векового старца. В оплывших морщинах застыла скорбь. Казалось, он повидал больше горя и страданий, чем может вынести человек, оставаясь в здравом уме. А потом его лицо вновь приняло привычную маску иронии.

— Всегда найдется новая страна, куда можно сбежать.

— В следующем году — в Иерусалиме, — пробормотал Сфорно.

— Да будет так, — произнес Странник.