"Равнина в огне" - читать интересную книгу автора (Рульфо Хуан)

Прислушайся, не лают собаки?

— Игнасио, тебе сверху видней, может, там где-нибудь огонек светится или слышно, что люди близко?

— Нет, ничего не приметно.

— Должны бы мы уже подходить.

— Да, но я ничего не слышу.

— Погляди хорошенько!

— Нет, жилья неприметно.

— Плохо твое дело, Игнасио.

Длинная черная тень двух людей ползла по берегу ручья, подымалась вверх, спускалась вниз, взбиралась на скалы, то укорачиваясь, то вновь вырастая. Людей было двое, тень — одна: шаткая, спотыкающаяся.

Из-за края земли круглым огненным языком высунулся месяц.

— Должны бы уже подходить к первым домам. У тебя, Игнасио, уши на воле, прислушайся, не лают собаки? Помнишь, говорили нам, Тонайя сразу за лесом. А лес вон уже сколько часов как кончился. Верно я говорю, Игнасио?

— Да. Но домов не видать.

— Притомился я маленько.

— Спусти меня на землю.

Старик попятился и, не спуская с плеч своей ноши, прислонился к высокому камню. Ноги у него подгибались от усталости, но он боялся присесть: он знал, потом без посторонней помощи сына ему уже не поднять. Когда несколько часов назад они отправились в путь, бессильное тело Игнасио помогли ему взвалить на спину люди. Так он все время его и нес.

— Как тебе?

— Худо.

Он все скупей отзывался на вопросы, все немногословней. Отцу казалось: Игнасио временами засыпает. Но потом сына опять начинал колотить озноб, и старик каждым мускулом ощущал дрожь, сотрясавшую молодое тело. Пятки Игнасио, точно шпоры, били его с обеих сторон по животу, а руки, обхватившие за шею, ходили ходуном, и голова отца дергалась и вздрагивала, как бубен в руках у танцора.

Старик стискивал зубы, чтобы ненароком не прикусить язык, а когда приступ кончался, спрашивал:

— Сильно болит?

— Есть малость, — подтверждал Игнасио.

Поначалу он все просил: «Спусти меня на землю… Оставь тут… Без меня иди. Полегчает, я тебя догоню. Завтра. Или послезавтра». Раз сто, не меньше, повторил он эту просьбу. Но сейчас он и просить перестал.

Месяц светил вовсю. Они шли прямо на него. Огромный, багровый месяц, от которого в глазах стоял ослепляющий блеск, а за спиной еще длинней и черней ложились их тени.

— Я не вижу, куда иду, — произнес старик.

Сын не ответил.

Он лежал у отца на спине, весь залитый лунным светом, и когда старик взглядывал вверх, в его глазах бледное, бескровное лицо Игнасио расплывалось мутным, белесоватым пятном. Ничего больше старику снизу не видно было.

— Игнасио, ты слышишь? Я говорю, что плохо вижу тебя.

Сын молчал.

Отец шел, то и дело оступаясь, едва не падая. Удержавшись кое-как на ногах, он выпрямлялся, насколько мог, но через несколько шагов спотыкался снова.

— Мы, верно, сбились с дороги, тут одни рытвины под ногами. Говорили, Тонайя будет сразу, как перевалишь через гору. Через гору мы вон когда перевалили, а никакой Тонайи и в помине нет, да и не похоже, чтобы она была близко, — даже собачьего лая не слыхать. Может, тебе там, сверху, что-нибудь видно, а? Игнасио? Сказал бы хоть словечко!

— Спусти меня на землю, отец.

— Тебе худо?

— Ага.

— Терпи, уж как-нибудь донесу тебя до Тонайи. Там вылечат. У них, сказывали, доктор есть. Бот я тебя к нему и доставлю. Столько часов тащить, тащить, а теперь одного бросить? А как нападут на тебя да прикончат?

Его шатнуло, повело в сторону, но шага через два-три он выправился и двинулся дальше.

— Я донесу тебя до Тонайи.

— Спусти меня на землю. — Голос сына стал совсем слабым, упал почти до шепота. — Чуток бы отдохнуть, полежать.

— А ты пока что поспи. Я тебя крепко держу, не бойся.

Поголубевший месяц все выше поднимался в безоблачном небе. Свет его падал на залитое потом лицо старика, и старик щурился, потому что лунное сияние мешало ему смотреть вперед, а голову опустить он не мог — не давали руки сына, сомкнутые у него под подбородком.

«…Я делаю это не ради тебя, сын мой. А ради твоей покойной матери. Ради того, что ты был и ее сыном. Вот почему я это делаю. Оставь я тебя там, где нашел, мать сочла бы, что я виноват перед ней. И я поднял тебя, беспомощного, с земли, взвалил себе на спину и тащу в Тонайю, где тебе окажут помощь. Это твоя мать дает мне силы, а не ты. Потому что от тебя видел я одно только горе, один стыд и позор».

Он говорил, и крупные капли пота выступали у него на лице. Ночной ветер осушал их. Но на месте высохшего проступал новый пот.

«…Я надорвусь, но дотащу тебя до Тонайи, и там залечат полученные тобою раны. Хотя я и уверен, что, поправившись, ты снова возьмешься за старое. Неважно. Мне это безразлично. Только бы ты навсегда покинул наши места, чтобы я не слышал о твоих злодействах… Только чтобы я про тебя ничего не слышал… Потому что ты мне больше не сын. Я проклял каждую свою каплю крови, что течет в твоих жилах. Я проклял все, что ты унаследовал от меня. Да сгинет навеки в его чреслах кровь, которую я вместе с жизнью дал ему! — так я сказал, когда до меня дошла весть, что ты шатаешься по дорогам с шайкой бандитов, грабишь и убиваешь людей… Честных, добропорядочных людей. За примером ходить недалеко. Кум Транкилино. Человек, давший тебе свое имя. Но и его не минула злая судьба — привела повстречаться с тобой. Тогда я сказал себе: „Он мне больше не сын…“»

— Ну-ка, посмотри, может уже завиднелись дома? Или что-нибудь слышно стало? Тебе-то с моей спины и видней и слышней, а то у меня уши заложены.

— Нет, я ничего не вижу.

— Беда, Игнасио, беда мне с тобой.

— Водицы бы испить…

— Потерпи. Надо быть, уже недалёко. Ночь — вот горе. Ни одно окошко, поди, не светится. Но собаки должны бы лаять. Прислушайся.

— Пить…

— Пить! Где я тебе тут воды возьму? Камни одни кругом. Терпи уж. А хоть и была бы вода, как я ее наберу? Кто мне после поможет на спину тебя взвалить? Одному мне не справиться.

— В сон кидает, нет мочи… Пить…

— Помню я, когда ты родился. Тоже вот так. Только и просыпался, чтобы молока насосаться, а насосешься — сызнова спать. Пока мать не догадалась: водой стала тебя поить, а то все молоко из нее вытянул. Не накормить — прорва! А уж злости! Но только не думал я, что придет время и злость эта в голову тебе кинется… Ан вышло-то по-другому. Мать, царство ей небесное, хотела, чтобы ты вырос крепким, сильным. Надеялась, опорой нам станешь, старикам. Один ты у нас был. А второй сын жизни ей стоил. Ну, да не умри она родами, доживи до сегодня, теперь бы ты ее убил.

Колени, сжимавшие его бока, внезапно расслабились, ноги повисли, как тряпичные. И старику почудилось, что голова, лежавшая сверху на его голове, задергалась, будто от плача. Тяжелые, теплые капли, похожие на слезы, омочили ему волосы.

— Ты плачешь, Игнасио?

«Ты плачешь потому, что вспомнил мать, да? Но ты никогда ничего не сделал для нее хорошего. Ты дурно платил нам свой сыновний долг. Можно подумать, что не мы с матерью сотворили тебя из нашей любви, а что тебя создало и воплотилось в тебе само зло. Смотри же, чего ты добился. Ты тяжело ранен. Где теперь твои дружки? Их всех перебили. Но у них никого не было. Вот они и могли бахвалиться: „По нас некому слезы лить!“ А по тебе, Игнасио?»


Он увидел впереди первые дома Тонайи. Наконец-то! Крыши так и блестели, облитые лунным светом.

Он переставлял ноги из последних сил, колени у него дрожали, он чувствовал: еще два-три шага — и он рухнет под тяжестью своей ноши. Дотащившись до первого дома, он оперся о край тротуара и спустил со спины расслабленное тело сына. Оно мешком повалилось на землю.

С натугой разняв у себя под подбородком сцепленные пальцы Игнасио, он освободил голову, и в тот же миг в уши ему со всех сторон ударил собачий лай.

— И ты не слышал, как они лают, Игнасио? — проговорил он. — Даже надеждой и той меня не поддержал.