"Пестрые письма" - читать интересную книгу автора (Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович)ПИСЬМО VIПо вторникам у генерала Чернобровова устроивались интимные рауты. Генерал был отставной и старенький, лет под восемьдесят. В свое время и полком командовал, и по инфантерии числился, и губернатором был, а потом его обидели. А он — простил. Получил пенсию, да аренду, да «так», и поселился на Песках. Семейства у него не было, кроме старушки жены, которая лет сорок тому назад от советников губернского правления амурные письма на златообрезной бумаге получала и тоже давно всем простила. Жили они скромно, но без нужды, и по вторникам (через два в третий) устроивали вечеринки. Собирались на эти вечеринки, по преимуществу, старые губернаторы. Генералы: Краснощеков, Пучеглазов и Балаболкин. Тайные советники: Гвоздилов и Покатилов. Из не-губернаторов рауты посещал инженер-полковник Купидонов, который в древности первые мостки через Неву построил, да статский советник Набрюшников, который, с писарских чинов, вместе с Покатиловым, в качестве наперсника, всю службу проделал. Купидонов обыкновенно привозил генеральше сюрприз: либо икры зернистой, либо семги, либо копченого сига, и за эту галантерейность играл в компании роль молодого человека, что, впрочем, очень к нему шло, потому что он обыкновенно приходил в лосинах. Набрюшников не приносил ничего, кроме преданного сердца и замечательно исправного аппетита. Всех их в свое время обидели, и все они простили, кроме, впрочем, Набрюшникова, который за себя простил, но за Покатилова — никогда-с! Люди эти были и различного происхождения, и различного воспитания, но их соединило, с одной стороны, общее губернаторство, с другой — общая обида. Чернобровов, Краснощеков и Покатилов были настоящие столбовые, имели приличные и благосклонные манеры, хранили предания дворянской изнеженности и любили пофрондировать. В древности таких губернаторов ценили и называли «хозяевами». В частности, Чернобровов славился открытою физиономией, с помощью которой так искусно управлял вверенным краем, что только через двадцать лет понадобилось отправить туда сенаторскую ревизию. Краснощеков славился пылкостью. Наскочит совсем не на того исправника, на которого нужно, обругает, но, как рыцарь, первый сознает свою ошибку и скажет: «Ну-ну, ничего! вперед пригодится!» Покатилов — был умница, и рапорты его приводили сенат в восхищение (один из местных садоводов даже одну разновидность георгины в честь Покатилова назвал «утешение сената»). Так что когда их в ту пору разом, в числе двадцати генералов, обидели и он приехал в Петербург объясниться: за что? — то ему только одно слово и сказали в ответ: «так». С этим он и отъехал. Все трое были женаты на родных сестрах: Прасковье Ивановне, Лукерье Ивановне и Людмиле Ивановне, вследствие чего и губернии, которыми управляли их мужья, назывались их именами: Парашина, Лушина и Милочкина. Гвоздилов был происхождения темного, характер имел угрюмый и вступал в собеседование урывками, как будто знал за собой какое-то необыкновенно постыдное дело и боялся проговориться. Был слух, будто он с откупщиком повздорил. Он утверждал, что откупщик ему фальшивую десятирублевую бумажку всучил, а откупщик говорил, что отдал всё по чести как следует, а сам-де губернатор свою собственную фальшивую бумажку всучить хочет. Тогда Гвоздилов нагрянул на откупщика в подвале, а откупщик в Петербург уехал, и через месяц — Гвоздилова обидели. В древности о таких губернаторах говорили: «У нас губернатор и на губернатора-то не похож». Пучеглазов и Фрол Терентьич Балаболкин были выслужившиеся кантонисты аракчеевской школы, которые вместо носков носили онучи, а деньги прятали за голенище; впрочем, под старость, из всего губернаторского прошлого они помнили только одну фразу: «Направляй кишку в огонь! направляй!» В древности о таких губернаторах совсем ничего не говорили, а только ожидали, что еще немножко — и ось земная либо переломится, либо покривится. Что касается до Купидонова, то он в 805-м году был найден принцем Оранским в корзинке на мосту и в той же корзинке был сдан в институт путей сообщения, с тем, дабы, по пришествии в совершенные годы, употреблять его для постройки мостов. Тем не менее повторяю: несмотря на различие воспитания, происхождения и характеров, все эти люди соединялись под одним знаменем во имя общей обиды, которую они, впрочем, простили. От времени до времени на этих раутах появлялся еще кузен хозяйки, действительный тайный советник Крокодилов, человек сравнительно не старый (лет под шестьдесят), но до того уже исслужившийся, что желудок у него ничего, кроме кашицы из свода законов, не варил. Но он оставался не больше получаса. Посидит, выпьет чашку жиденького чая и спешит дальше, потому что ему надо карьеру делать. Итак, соберутся часам к восьми все восемь генералов, сначала досыта наиграются, потом сядут за ужин и начнут припоминать. Припоминают прошлые деяния, приводят примеры губернаторской осмотрительности, дипломатической тонкости, распорядительности и благоразумной экономии; сами с собой полемизируют, но не настойчиво, а больше затем, дабы в полемике еще вящее к прославлению прошлого основание почерпать; сравнивают прошедшее с настоящим и, надо сказать правду, порядочные-таки недочеты в последнем усматривают. Но не сквернословят прямо, а только правду говорят да от времени до времени вздыхают: людей нет! Наговорятся, наедятся и разбредутся, часу в первом, по Пескам. Живя с Чернобрововыми на одной лестнице, дверь против двери, я знал об этих раутах и, разумеется, горел желанием попасть на них. Во-первых, хотелось мнения солидных людей о современной политике знать: как и что; можно ли ожидать или совсем нельзя. Я у кормила никогда не стаивал, а они целую жизнь всё по морю — ах, по морю, да по хвалынскому, в косной лодочке погуливали, да и причалили наконец благополучно к Пескам. Понятно, что у них сформировался взгляд, а у меня не сформировалось ничего. Во-вторых, мне всего шестьдесят лет, а им каждому под восемьдесят катит — сколько ума в этот двадцатилетний период накопилось? А в-третьих, и купидоновской икры хотелось отведать, а если бог поможет, то и обыграть стариков гривен этак на шесть. Словом сказать, я и спал и видел, как бы в компании с хорошими людьми посидеть и заодно с ними портить воздух сетованиями и воздыханиями. А так как я каждодневно встречался с генералом на лестнице, то, вероятно, и он наконец догадался, что у меня сердце не на месте. По крайней мере, утром, в один из вторников, кухарка моя предварила меня: «Вас нынче будут к генералу на вечер звать». А через час, когда я встретился с генералом на подъезде, он, после обыкновенных приветствий, благосклонно протянул мне руку и сказал: — Чтов бы вам, молодой человек, по-соседски… вечерком? Поиграем, попьем, поедим, с Прасковьей Ивановной познакомитесь. У вас еще целая жизнь впереди — может быть, и полезное что-нибудь от стариков услышите. Прошу. Разумеется, я не преминул. В восемь часов завсегдатаи были уже налицо, а из женского пола, кроме хозяйки, присутствовали еще сестры ее: Людмила Ивановна Краснощекова и Лукерья Ивановна Покатилова. Как я уже сказал выше, все три были в свое время губернаторшами, и, следовательно, все три вкусили сладостей и отрав власти. Когда я появился, беседа была в полном ходу. Лукерья Ивановна рассказывала, как она однажды в Москву из «своей» губернии ездила. Сначала по своей губернии ехали — ну, натурально… «Тише, сумасшедшие, тише! куда вы сломя голову летите!..» — «Не беспокойтесь, ваше превосходительство, мы в ответе!..» — «Ну, коли так, бог с вами; поезжайте!» Потом въехали в губернию к генералу Колпакову, — ну, и натерпелась же она тут! Ямщики закладывают — не закладывают; смотрители — ну, буквально, ходя спят! лошади бегут — не бегут… Исполать вам, ваше превосходительство, одолжили! нечего сказать, в порядке свою губернию содержите! И вдруг… Милочкина губерния пошла! Полетели! ну, так летели, так летели! это… это… ну, просто какое-то волшебство! Но только если бы сломалась ось… ах! — Да, были лошади! были! — отозвался генерал Краснощеков, — и лошади были, и колокольчики были, и езда была, и ямщики были! Все было! Он на мгновение поник головой и многозначительно, густой октавой, присовокупил: — И страх был. — А страх божий есть начало премудрости, — вставил свое слово генерал Чернобровов. — Божий страх — это само по себе, — возразил Краснощеков, — это ежели кто к обедне ленится ходить — ну, того действительно припугнуть не мешает… Но страх вообще — вот что важно! — Притом же — не знаю, как теперь, — а в наше время страх божий епархиальному начальству подведом был; следовательно, и вмешиваться в пределы чужого ведомства губернатору не подобало, — присовокупил «умница» Покатилов. — А помните, сестрица, как, бывало, флигель-адъютант к рекрутскому набору приедет! — сменила Лукерью Ивановну Прасковья Ивановна. — Ах, что это за приятный гость был! Только при них, бывало, и отдохнешь… особенно граф Вьюшин-Стречков! Никогда об этих противных делах — всегда около дам! «Mesdames! нынче в Петербурге платья совсем в обтяжку носят; mesdemoiselles! нынче шестую фигуру совсем не так танцуют! Les messieurs en avant! Cha#238;ne des dames! balancez! messieurs saluez vos dames… c’est #231;a!»[15] Мужья, бывало, трепещут; Степан Михайлович мой подойдет ко мне и шепчет: «Помилуй, матушка, ведь это око царево», — а я и в ус себе не дую! «Граф! извольте-ка распорядиться, чтоб пятую кадриль начинали!» — «Madame, je suis sur les dents!»[16] — «Ну, чтов с вами делать, противный: садитесь… вот тут! Хотите, Сонечку Волшебнову позову… признайтесь, ведь влюблены? Сонечка, mon enfant![17] садитесь вот тут, рядом с графом, да постарайтесь, чтобы ему не скучно было!» Усадишь их, а сама пойдешь кавалеров своих побранить. Ах, господа, господа! девицы одни ходят, а вы забрались в угол да анекдоты рассказываете… хоть бы вы с графа пример брали! Музыканты! вальс! — А помните катанье на масленице в traineau monstre![18] — А пикники в загородном саду! А балы во время выборов! И вдруг, в самый разгар бала, полициймейстер: «Ваше превосходительство! в Раздерихинской слободе пожар!» — «Это в овраге?» — «Точно так, ваше превосходительство!» Под шумок этих разговоров Набрюшников распечатывал карточные колоды и усаживал игроков. Усадили и меня, как младшего, с дамами, по сотой. Но генерал был прав, предваряя, что я вынесу из его раута много полезного для себя. В каких-нибудь полчаса я уже узнал главные основания, на которых зиждилась дореформенная губернаторская власть. А именно: страх (впрочем, не божий, а вообще), быстрая езда на почтовых, поддержание в обществе единодушия, при содействии пикников, и пожары, — и все шло прекрасно. Я не стану распространяться о том, как мы играли в карты и какие при этом происходили интересные (а иногда даже и странные) случаи. В десять часов старики начали уж зевать, и все поспешили за ужин. Обыкновенно в это время генералы ложились спать, но по вторникам дозволяли себе небольшую льготу, поочередно собираясь, для критики существующих установлений, то у Чернобрововых, то у Краснощековых, то у Покатиловых, так как прочие были люди бессемейные, а Купидонов, кроме того, вел дома предосудительную жизнь. За ужином я познал и еще одну руководящую истину, но она уже касалась не оснований дореформенной губернаторской власти, а тех, на которых зиждется отставное человеческое существование вообще и губернаторское в особенности. А именно: из всех присутствующих только бывшие кантонисты Пучеглазов и Балаболкин рвали твердую пищу зубами, прочие же сосали, так что когда наконец подали манную кашу, то у всех из груди вырвался крик восторга. Когда первые требования аппетита были удовлетворены, началась критика существующих установлений. Было что-то трогательное в этих стариках, которые могли бы еще послужить, если б не были так безвременно остановлены в самом пылу своего административного бега. И что всего печальнее: судьба, лишившая их возможности совершать славные деяния, не лишила их памяти. Они всё помнили, всё до последней нитки, даже бумагу, на которой печатались губернские ведомости, — и ту помнили. Только у кантонистов память, по-видимому, совсем отшибло; но и они, разрывая зубами пищу, потихоньку бормотали: «Направляй кишку! направляй, направляй, направляй!» Стало быть, и они нечто представляли себе: пожар, драку, вообще что-нибудь такое, на что, по преимуществу, было направлено их административное остроумие. Впрочем, нужно сказать правду: во время диспутов кантонисты большею частью дремали. Рассмотрение современных установлений началось с того, что Гвоздилов сообщил вычитанный им в газетах слух о том, что действия комиссии Несведения концов с концами в непродолжительном времени имеют вступить в новый фазис. Высказавши это, Гвоздилов, однако ж, вспомнил, что у него на душе лежит постыдное дело, и умолк. Но искра была уже брошена и, разумеется, сейчас же произвела в сердцах соответствующее воспламенение. — Вот они у меня, эти комиссии, где! — первый воскликнул генерал Краснощеков, ударяя себя кулаком по затылку. Но Краснощеков был пылкий, и потому мнения его авторитетом не пользовались. Чернобровов первый не согласился с ним. — Не в комиссиях сила, — возразил он резонно, — а в том, какие комиссии, в какое время и на какой предмет. Кто суть члены? своевременно или преждевременно? Поставлен ли вопрос прямо: вот вам предмет, рассуждайте! — или же о предмете умолчено? Ежели все сие предусмотрено, взвешено и определено, то почему же комиссиям и не быть? — Да уж дождемся мы когда-нибудь с этими комиссиями… — продолжал кипеть генерал Краснощеков; но Чернобровов вновь и столь же солидно остановил его. — Позвольте, Капитон Федотыч, так сгоряча нельзя. Критический взгляд необходим, но на какой предмет и в какое время? Сегодня мы будем говорить сгоряча, завтра сгоряча — когда же нибудь и опомниться надо! И в наше время нередко бывали комиссии — вспомните-ка! Но какие комиссии? — в этом-то и загвоздка. Скажу вам из собственной практики случай: я сам в одной комиссии участником был и очень хорошо помню. Собрали нас в ту пору сорок семь полковников, положили перед нами два пистолета: один кремневый, другой ударный — который лучше, господа? Не вопрос о пистолетах предложили, а прямо так-таки в натуральном виде два пистолета: тот или другой? А при сем особого содержания за присутствование не присвоили, чаем не поили, табаком не потчевали, а посадили старого генерала презусом и сказали: сидите и дело делайте. Так и тут один молодой полковник выискался, который чуть было нас всех не подкузьмил. «Позвольте, говорит, ваше превосходительство, взгляд на славное историческое прошлое бросить!» — «Извольте, говорит презус». — «Известный законодатель Ликург…» — «Те-те-те! нет, это уж атта#768;нде-с!.. вот вам пистолет…» — «Ваше превосходительство! только на минуточку!» — «Извольте, что с вами делать! Говорите, но не задерживайте!» — «Затем, когда несметные полчища татар..» — «Позвольте, об татарах мы с вами на досуге побеседуем, а теперь извольте говорить по долгу присяги, не обинуясь: вот два пистолета — который лучше?» — «Вот этот-с». — «Садитесь. Следующий!» И всех таким образом в одночасье окрутил. «Следующий, следующий, следующий!.. Считайте, господин секретарь, голоса!» Стали считать — никак сосчитать не могут: всё выходит поровну. А презус, между прочим, своего голоса не подает. — «Не хочу, говорит, греха на душу брать! А вот, говорит, мы что сделаем: позвать фельдфебеля Охременко! Охременко! какой пистолет лучше?» — «Как же возможно, вашескородие, сравнить!» — «Господин секретарь! извольте записать в журнал: вот этот!» Написали журнал, мы в тот же день его подписали, на другой откланялись — и по домам! — Да, были комиссии, были! — согласился генерал Краснощеков, — и комиссии были, и исправники были… все было! И страх был. К сожалению, Чернобровов увлекся воспоминаниями и продолжал: — И что же, сударь, потом случилось! Пошли мы с этими пистолетами под Севастополь — смотрим, а нам комиссариат, вместо кремней, чурки крашеные поставил! А должно вам сказать, что перед этим все адресы подавали, а между прочим и комиссариатские чиновники… «Станем грудью… докажем врагу… до последней капли крови…» Ну, мы идем и думаем: неужто ж после такого, можно сказать, всенародного заявления они с нами подлость сделают? Начали палить — щелкают наши курки, а пальбы нет! Тут-то вот и оказалось… Только тут Чернобровов спохватился, что, кажется, через край уж хватил. С минуту смотрел он на всех удивленными глазами, как бы спрашивая самого себя: что такое я слышу? Однако помолчал, помолчал и поправился. — Вот и выходит, — заключил он, — не в том сила, что комиссия, а в том, какая комиссия и на какой предмет! — То-то, что нынче комиссии-то… — начал было Гвоздилов, но вспомнил, что у него на душе постыдное дело, обробел и умолк. — Знаю я это и не одобряю. Конечно, если б и перед нами не положили прямо вот этих двух пистолетов, а сказали: рассуждайте о пистолетах вообще, а между прочим и о тесаках, — весьма возможно, что и мы бы изрядный огород нагородили. Но именно этого-то и умели в старые годы избегнуть. Ежели речь о пистолетах шла, так именно вот об этих; ежели об административных предметах — так вот об этих. Вот как. Но, разумеется, ежели каждый член комиссии, пользуясь сим случаем, будет о своих собственных душевных ранах говорить, — а именно сим личным характером и отличаются нынешние комиссии, — то понятно, что конца-краю разговорам не будет! — Я слышал, — сфискалил Набрюшников, — что недавно в этой самой комиссии один член говорил, говорил, а остановиться не может. Наконец до того договорился, что даже Анна на шее у него покраснела. Смотрят — ан с ним истерика! — Это дело возможное, — подтвердил Чернобровов, — а я о чем же говорю? О том именно я и говорю, что ежели комиссия, то нужно прежде всего определить: для чего, по какому случаю и на какой предмет. Вот вам два пистолета — и кончен бал. И чтобы без статистики. Вы только одно сообразите: нынче иной шутя слово кинет, да возьмет да статистикой его пригвоздит: свиней столько-то, баранов столько-то. Статистику-то эту он сам, едучи дорогой, сочинит, а смотришь, и настоящую статистику потревожить нужно, чтобы слова-то эти к настоящему знаменателю привести. Приедет он из Чухломы — готовь для него одну статистику. А там, гляди, из Наровчата другой едет — и для него опять готовь статистику. А статистика-то ведь времени требует, поди-ка над ней посиди! А ему что! он кидает себе да кидает словами, и очень рад. — Я бы, с своей стороны, со всеми этими комиссиями строго поступил, — отозвался умный Покатилов, — рассадил их по комнатам, содержание прекратил, запер на ключ, да и ушел. Вот вам, сидите, покуда не кончите. — И кончили бы! — сочувственно откликнулся Набрюшников. — Направляй кишку! направляй! — вдруг без всякого резона крикнул Пучеглазов, так что все вздрогнули. — А я о чем же говорю? — возобновил собеседование Чернобровов, когда первое впечатление испуга прошло. — Объясните предмет, говорю я, и очертите круг (генерал очертил пальцем на скатерти круг); вот здесь! и чтобы за пределы этого круга — ни-ни! Или тот пистолет, или этот, а не пистолеты вообще. И при сем чтобы в срок. Кончите в срок — исполать! Не кончите — стыдно, сударь! В старину так оно и бывало. Скажут: стыдно — и понимаешь, что стыдно. А нынче слово-то это в забвение пришло; скажут ему, а он только кудрями встряхнет. — И прежде — не всегда… — чуть-чуть не проговорился Гвоздилов, но вспомнил и замолчал. — Многого нынче не понимают! многого! — прогневался Краснощеков, — я помню, когда я губернатором был, так за версту, бывало, становому погрозишь, а он уж понимает! Тридцать верст не кормя во все лопатки улепетывает, и всё не может пальца этого позабыть! — То было время, а теперь другое, — резонно пояснил умный Покатилов. — Какое такое особенное время? И тогда было время, и теперь время — все времена одинаковы! — Ну, что уж тут, друг мой! — вступился Чернобровов, — что правда, то правда! Tempo… Tempo… Набрюшников! скажи, братец! — Tempora mutantur, ваше превосходительство, et nos mutamur in illis.[19] — Слышишь, мой друг! А по-русски это значит: капельмейстер другой темп взял, и мы по-другому восплясали… Что делать! Когда мы у кормила стояли, губернаторская-то власть… Чернобровов вздохнул и умолк; но сделанное им напоминание уронило новую искру в сердца и причинило новое воспламенение. На арену выдвинулась новая неизбывная рана, в форме вопроса о губернаторской власти. Все помнят, как волновал этот вопрос русское общество в половине шестидесятых годов. Теперь он несколько поутих; но тогда образовалась целая публицистическая доктрина, которая называла себя последним словом науки и которая без обиняков вопияла: дадут губернаторам власть (почему-то вдруг всем показалось, что это самые беззащитные существа) — и всё процветет; не дадут — и всё завянет. Если не дадут — произойдет бесплодная и иссушающая централизация; если дадут— произойдет умеренная, но плодотворная децентрализация. Что лучше? Взгляните на Соединенные Северо-Американские Штаты — пример, наиболее для нас подходящий. А с другой стороны, примите в соображение пагубные результаты, которые произвело ограничение губернаторской власти во Франции. Сам Наполеон III понял это. А Токевиль подтвердил, Монталамбер присовокупил, и Гнейст запечатлел. Что касается до губернаторов того времени, то о них и говорить нечего: все они в один голос утверждали, что Токевиль прав. Не помню, что именно я лично тогда об этом вопросе думал — кажется, впрочем, надвое: и так хорошо, и этак недурно, смотря по тому, как лучше; но, во всяком случае, внезапное возобновление забытых дебатов на Песках, в ночную пору и в сейчас описанной обстановке, до того живо воскресило в моей памяти недавнее прошлое, что я в одну минуту помолодел и весь превратился в слух. Как и следовало ожидать, застрельщиком в данном случае явился «умница» Покатилов. — В наше время, — сказал он, — губернаторская власть стояла твердо, но в то же время была свободна от нареканий, ибо находилась в пределах и требовала осмотрительности. Сказал и умолк. И все присутствующие, не исключая даже кантонистов, утвердительно покачали головами, как будто для них быть осмотрительными столь же легко, как для обыкновенного обывателя быть твердым в бедствиях. Но на меня эта profession de foi[20] произвела удручающее впечатление. Признаюсь откровенно, с некоторых пор я смотрю на твердость власти совсем другими глазами. Во-первых, я не только не смешиваю власти с осмотрительностью, но, напротив, вижу в последней некоторое преткновение; во-вторых, о пределах я даже и не мыслю: до такой степени самое упоминовение о них представляется мне несвойственным. И всем этим я обязан «последнему слову науки», выработанному современною русскою публицистикой. Ступит на горы — горы дрожат, Ляжет на воды — воды кипят. Вот в каком виде понимает власть «последнее слово науки», и в каком не перестает рекомендовать ее русская публицистическая доктрина, начиная с шестидесятых годов. Последняя советует, от времени до времени, даже не без умысла допускать известную дозу неосмотрительности, дабы с ее помощью осуществить твердость власти в принципиальной ее чистоте. И я не только разделял это убеждение, но вместе с Токевилем восклицал: катать так катать! По-американски: ail right![21] Несомненно, что дореформенная власть была обставлена очень серьезными усложнениями; но несомненно и то, что усложнения эти не способствовали ее развитию, но составляли больное место, против которого и протестовало последнее слово науки. И что ж! Именно в пользу этих-то усложнений и раздалось здесь прочувственное слово! Где раздалось? — в среде одряхлевших и обиженных старцев, которые, по самой природе своей, скорее должны быть склонны к упрощению, нежели к усложнению! — Позвольте, ваше превосходительство, — обратился я к Покатилову, — с одной стороны, твердость власти, с другой — пределы… осмотрительность… что-то я не понимаю! Так ли это? Не говорит ли нам последнее слово науки, что осмотрительность равносильна колебанию и что для освежения власти, от времени до времени, не бесполезно даже с умыслом выходить из пределов осмотрительности? — Например-с? — Допустим, например, что исправник, в видах испытания, предпримет мероприятие… — Зачем-с? — Положим, хоть бы для того, чтобы доказать, что распоряжение, даже и не вполне законное, должно быть выполнено… — Всенепременно-с. Ежели распоряжение последовало, то оно должно быть выполнено. Но зачем же непременно незаконное? Почему не начать прямо с «законного»-с? — Зачем? Почему? Да просто вздумалось, захотелось. Взял да и сделал! — Направляй кишку! направляй! — гаркнул спросонья Балаболкин (точно он слышал мои слова и хотел выразить мне сочувствие), но так громко, что с Людмилой Ивановной сделалось дурно. — Ты бы, Фрол Терентьич, потише бредил! ведь этак нетрудно и навек человека уродом сделать! — вскинулся Краснощеков на оторопелого кантониста и затем, обращаясь ко мне, прибавил: — Есть в ваших словах некоторое основание, молодой человек, есть! — Твердость власти и осмотрительность! — продолжал я, поощренный сочувствием Краснощекова, — но ежели я, облеченный властью, не обладаю осмотрительностью, ежели природа не наделила меня этим даром? Ежели, напротив, она наделила меня рыцарскою пылкостью и способностью следовать первым необдуманным движениям благородного сердца? Ужели я из-за этого навсегда должен быть лишен возможности осуществить власть? — На это я могу вам, молодой человек, сказать следующее: в наше время даже лишенный осмотрительности человек силою вещей становился осмотрительным или, по крайней мере, вынужден был неосмотрительности своей давать другое назначение. Да-с. И видя, что лицо мое продолжает выражать недоумение, умница поднял кверху указательный палец и продолжал: — Обстановка была — только и всего. И затем начал по пальцам пересчитывать: — Губернский прокурор был — раз-с; губернский штаб-офицер был — два-с. Вот вам, с первого же абцуга, два лица, у которых и обязанностей других не было, кроме одной: неослабно иметь в виду начальственную неосмотрительность. — Вспомните, однако, ваше превосходительство, что ведь, в сущности, это был лишь источник пререканий, который и начальство немало огорчал! — Действительно-с. Именно так эти действия и назывались. Но в наше время слов не боялись, ибо всякому было ведомо, что за пререканиями скрывается власть, сама себя проверяющая. Если б не существовало пререканий, какое зрелище представилось бы глазам нашим? Не знаю, как вы на этот предмет смотрите, но я весьма опасаюсь, что мы увидели бы пространство, отданное в распоряжение неосмотрительному человеку, который ни сам себя сдержать не в силах, ни обстановки под руками не имеет, которая благовременно его в чувство привести бы могла! — И сколько мы видим примеров… — начал было Набрюшников, который, в качестве доброго подчиненного, до сих пор преимущественно помаваниями головы свидетельствовал о своем сочувствии, но теперь, очевидно, не мог уже сдерживать постигшего его умиления. — Я не вижу даже надобности скрывать, что и на самом себе эти примеры испытал, — прервал его Покатилов. — Расскажу вам, какой однажды со мной случай был. Задумала моя Лукерья Ивановна пикник в загородной роще устроить. Прекрасно. Выдумали они там дроги какие-то необыкновенные, чтоб полгорода на них усадить, и натурально ко мне: позволь да позволь в эти дроги пожарных лошадей запрячь! Я — туда-сюда; однако переговорил с полициймейстером, тот, с своей стороны, обнадежил, — бери, матушка! А на другой день ко мне штаб-офицер: «Но ежели, говорит, пожар?» Я опять туда-сюда: и полициймейстера за бока, и почему же, говорю, так-таки уж непременно и пожар? — а он уперся на своем: «Но ежели, говорит, пожар?» И что же-с! подосадовал я, признаться, однако вижу: полковник-то ведь прав! Протянул ему руку и говорю: благодарю, полковник! если б не вы, я, быть может, против закона бы поступил! Позвольте вас спросить: так ли мне следовало, на основании «последнего слова науки», поступить? — По моему мнению, на основании последнего слова науки, полковнику никогда бы и в голову не пришло настаивать в таком деле, которое вам лучше известно. — И я полагаю, что по нынешнему времени он бы не настаивал. Но в старые годы так не полагали; а если б полагали иначе, так управляемым и деваться, пожалуй, было бы некуда. — А в скором времени после того и другой казус со мной случился. Открылась в городе вакансия частного пристава, а меня кума давно уж о месте для мужа просила. Вот я и говорю ей: с богом, кума! А на другой день ко мне прокурор прикатил. «Это, говорит, духовная симония! Я, говорит, обязан буду донести!» Ну, и тут опять: подосадовал я, подосадовал, да и должен был согласиться, что прокурор прав! Как об этом новая наука-то ваша говорит? Я хотел ответить, что такие действия наука называет расхищением власти; но величие покатиловской души до того подавило меня, что я безмолвствовал. — А я вам скажу, как она говорит, — продолжал неумолимый старик, — она видит в таковых поступках противодействие… А наша, старинная, наука видела в них содействие, и лиц, на которых это содействие было возложено, именовала «надзором». Да-с, было такое слово в старину, которое ныне даже у старожилов из памяти исчезло. И начальство, с своей стороны, ежели и огорчалось, как вы говорите, пререканиями, то огорчались больше столоначальники, коим приходилось таковые разрешать; настоящее же начальство, напротив, радовалось, ибо знало, что ежели власть в соответственном виде проявлять себя желает, то надзором за подчиненными ей органами она не подрывает, а укрепляет себя. Может быть, это укрепление устроено было на старинный манер, но все-таки оно существовало, и никому в голову не приходило сказать, что оно не укрепление, а потрясение. Позвольте спросить: чтов, ежели бы я, воспользовавшись последним словом науки, поехал на пожарных лошадях на пикник, а у меня бы в это время полгорода огнем бы выдрало? Или если бы я, по слабости человеческой, губернию куме предоставил, а она, в свою очередь, прочим кумовьям ее раздарила? Утешительный ли бы получился от сего для начальства результат? Вопрос был поставлен так решительно, что даже кантонисты испугались и вытаращили глаза, а генерал Краснощеков, который в свое время, вероятно, не раз отдавал губернию на подержание куме, смутился и молчал. Что касается до Набрюшникова, то он находился в таком восхищении, что без слов декламировал руками. — Но ведь несомненно, что подобные действия, рано или поздно, и сами собой вышли бы наружу, — попытался я возразить. — Сами собой-с? или, говоря другими словами, при помощи скандала-с? через посредство газетных корреспондентов-с? Покорнейше благодарю-с. Умница привстал и поклонился; за ним, машинально, тот же жест повторил и Набрюшников. — Но разве непременно необходим скандал? а келейно? — Нельзя-с. Коль скоро обстановка нарушена и некому, в законном порядке, начальственную неосмотрительность ограничить, другого выхода, кроме скандала, нет-с. Да в наше время, признаться, келейностей-то и не признавали. Открыто действовали, не опасались. В сорок седьмом году, когда Фрол Терентьич Балаболкин по неосмотрительности три четверти города спалил, а остальную четверть, по строптивости характера, в кандалы заковал, прислали за ним из Петербурга фельдъегеря, посадили в тележку и увезли-с. Все взоры на минуту устремились на Балаболкина, который, не подозревая, что о нем идет речь, тяжело сопел и в полудремоте бормотал: «Направляй кишку! направляй! направляй! направляй!» Лицо его было бледно, как бы измучено, и в то же время выражало совсем нерезонную непреклонность. С первого взгляда по этому лицу нельзя было угадать, что именно этот человек в состоянии предпринять, но ежели скажут — всему поверить можно. Что касается до меня, то в свое время и я слыхал рассказы об этом путешествии на тележке, но, признаюсь, считал их баснословием. И вдруг бог привел встретиться лицом к лицу с самим виновником торжества! А «умница» между тем продолжал: — А как вы о губернских правлениях полагаете? Легко было с ними ладить? Разве те они были, что теперь? Разве мог я советником помыкать: извольте, государь мой, подавать в отставку; вы мне не нравитесь, вы с дамами обращаться не умеете? В наше время, сударь, у советника-то поясница железная была, голос как у протодиакона; весь он, бывало, пропитанный сводом законов ходит, и у всех, на обеде ли, на вечеринке ли, — везде первый гость. И у преосвященного — свой человек. У меня один такой-то был, так я каждый день с ним до седьмого пота спорил. Я говорю свое, а он — свое; иногда — я его, иногда — он меня. Неприятно оно — что и говорить! — но, с другой стороны, и тут для начальствующего лица проверка. Пробовал было я, на первых порах, начальству докучать: возьмите, говорю, от меня сего строптивого чиновника! — а мне в ответ: «Не угодно ли, предварительно, факты таковой строптивости представить!» Факты-с! вот ведь какое слово было! а нынче и выговорить-то его порядком не всякий сумеет! — Но ведь они взятки брали, советники ваши! Кому же это наконец не известно! — Не отрицаю, дело возможное-с. Только скажу вам одно: если бы люди с таким умом и с такими познаниями жили в нынешнее время, то, судя по нынешней жадности, миллионерами бы они были — вот что-с! А я между тем из современников моих только одного советника губернского правления и знал, который настоящее состояние себе составил. Да и тот впоследствии в монахи постригся, а капиталы свои на Афон пожертвовал. — И все-таки позволяю себе думать, что относительно фактов можно было бы и поснисходительнее взглянуть. Ведь губернское правление — это, так сказать, домашнее учреждение, в котором и допустить разноголосицу неудобно. А притом же советник-то, об увольнении которого вы просили, подчиненный ваш был… отчего же бы вам удовольствие не сделать? — Да вы читали ли, молодой человек, «Учреждение губернских правлений»? Прочтите-с. Это не закон, а музыка-с. Никаких домашних учреждений в государстве не полагается-с. И учреждения, и формы — все пригнано так, чтобы пределы обозначить. И советники совсем не подчиненные были, а члены коллегии-с. Бывало, принесут журналы-то губернского правления, так в ином пальца три толщины, и всякий об особенном деле трактует! И весь он задом наперед написан: сперва конец, потом начало, а середину — сам ищи! Читаешь — и постепенно тебя объемлет. А в заключение: подтвердишь. — И подтверждали-с! — весь сияя восторгом, воскликнул Набрюшников. — А затем и посторонние ведомства. Нынешняя наука в них препятствие видит, а старая видела полезное разделение властей. И это, в свою очередь, пределы полагало. Я полагаю: вот так поступить, а, например, ведомство государственных имуществ — вот этак. Мы и переписываемся. — Воля ваша, а это положительное расхищение власти! — По-нынешнему — так. Даже странным кажется, ежели кто возражает. А в старину требовалось, чтоб власть сама себя оправдывала, а не ради того одного властью называлась, что ей мундир присвоен. Мундир давал внешние преимущества — этого и достаточно. Бывало, у обедни в соборе — я впереди всех стою; у головы на пироге — мне первый кусок; на бале в польском — я с предводительшей в первой паре; в заседании комитета — я на председательском месте; по губернии на ревизию поехал — от границы до границы уезда впереди исправник скачет; в уездный город приехал — купцы хлеб-соль подносят; уезжать собрался — провожают… Польщен, уважен, почтен, сыт — каких еще знаков больше! При этом кратком перечне почестей, которыми окружена была дореформенная губернаторская власть, у всех стариков глаза разгорелись. Даже Гвоздилов позабыл, что у него на душе постыдное дело лежало, и щелкнул языком. — А то, помилуйте! мундир во всей силе остался, а обстановка — упразднена! — Ваше превосходительство! но разве можно так решительно утверждать, что обстановка упразднена? А суды? а земство? Разве это… — Знаю-с; но ведь последнее слово науки в этих учреждениях расхищение власти усматривает. Я же, с своей стороны, скажу вам: суды и прежде, и нынче — всегда судами были. Всегда они особняком стояли, а ежели последнее слово науки и дразнится независимостью, так это, во-первых, одно пустословие, а во-вторых, к вопросу о прерогативах власти совсем не относится. И прежде выберут, бывало, отставного прапора в председатели, — смыслу в нем ни капельки, а попробуй-ка кто-нибудь коснуться к нему! Что же касается земства, то разве наука ваша принимает его всурьёз? И тут она только дразнится и малодушествует. Ах, молодой человек, молодой человек! нынче даже сенат — и тот предостерегающее значение утратил… Сенат-с!! При упоминовении о сенате в комнате водворилась такая тишина, что даже лакей, убиравший со стола тарелки, и тот остановился как вкопанный. Первый нарушил очарование Набрюшников, но и то шепотом, единственно по чувству преданности. — Нынче даже радуются, ежели сенат огорчен, — шепнул он соседу своему, Купидонову. — Всё упразднено-с, — заключил Покатилов слабеющим голосом, — «надзор» — упразднен-с, коллегия — упразднена-с, а что вновь установлено, то в смешном и вредном виде представляется… «Умница» махнул рукою и умолк. На его место, в роли обличителя, выступил генерал Чернобровов. — Сенат-с, — сказал он, — а особливо московские оного департаменты… Это, я вам доложу, в своем роде антик был! Указы-то, бывало, охапками с почты таскают, так что ежели посторонний человек при этом случится, так только руками разведет: неужели, мол, на всю эту охапку отвечать надо? А там спустя время пойдут и донесения на охапку: «Зачем, по присланному из сената указу, исполнения учинить невозможно». Принесут, бывало, из губернского правления охапку рапортов — иной в палец толщины — так только об одном думаешь: все ли тут откровенно написано? И ежели чуть где заметишь: «К сему необходимо присовокупить», или вообще умствование какое-нибудь — «те-те-те, голубчик! прошу от умствований уволить! сенат и сам разберет, что худо, что хорошо, — нечего его наводить!» Вот, мой друг, какие мы, старики, чувства к сенату питали! — Всякий, бывало, ябедник, и тот в сенат, — заикнулся было Гвоздилов, но вспомнил, что у него на душе постыдное дело лежит, и замолчал. — И ябедники свою долю пользы приносили-с, — холодно заметил ему Покатилов. — Ябедники! Но ведь это язва! — воскликнул я. — И они предел полагали-с. Я был побежден. Какой, однако ж, изумительный механизм! сколько гарантий! Губернский прокурор — раз, губернский штаб-офицер — два, губернское правление — три, посторонние ведомства (в том числе и начальник земской конюшни) — четыре, почтмейстер — пять, ябедники — шесть. И в облаках — сенат… московские оного департаменты! И никто не жаловался, что много, никто не кричал: караул! власть расхищают! Вот бы когда хоть чуточку пожить! Правда, что перед моими глазами сидели такие два экземпляра минувших дней, которые не весьма свидетельствовали в пользу устойчивости гарантий, а именно: Балаболкин и Пучеглазов (а очень вероятно, и Гвоздилов с Краснощековым); но ведь зато Балаболкин и проехался с жандармом в тележке. Что же касается до Пучеглазова, то он и до сих пор хорошенько не знает, каким образом он губернаторства лишился. Догадывается, только, что, должно быть, правитель канцелярии подсунул ему прошение об отставке подписать, а его и уволили. Так ведь и это своего рода гарантия. Кабы дать Пучеглазову волю, как этого требует последнее слово науки, так он, чего доброго, всю бы губернию сквозь строй прогнал, а правитель канцелярии понял это и упредил. Было двенадцать, но никому и в голову не приходило, что это час привидений. Напротив, все продолжали сидеть за столом, совсем как бы живые. Но если б не крикнул в эту минуту на соседнем дворе петух — конечно, нельзя поручиться, какое превращение могло бы произойти! Однако все обошлось благополучно, и любезный хозяин первый ободрил нас, подновив потухающую беседу рассуждениями на тему распорядительности. — Вот вы сейчас о пределах слышали, — сказал он, — но не думайте, что ежели кто предел исполнил, тот уж освобождался от распорядительности. Требовалось, чтоб губернатор и в пределах оставался, и в то же время хозяином во всей губернии был, чтоб везде сам. Дорогу березками обсадить, пожарную трубу выписать, новый шрифт для губернской типографии приобрести, мостовые в городе исправить, бульвар устроить, фонари на улицах завести — вот задачи, которые, в старину, каждый начальник губернии обязан был выполнить. А затем и все остальное. Условился я, например, с начальником земской конюшни, чтоб по всей губернии лошади у крестьян были саврасые, — и выполнил. И не мерами строгости и понуждения я результатов достиг, а единственно с помощью распорядительности. И так эта масть у нас прижилась, что после того сколько ни старались создание мое разрушить, а и теперь еще в захолустьях крепкая саврасая порода сердце поселянина радует! — Его превосходительство изволили московский тракт березками усадить, — присовокупил Набрюшников, почтительно указывая на Покатилова, — а после них приказали эти березки рубить. И что же-с! даже посейчас в ином месте березка целехонька стоит! — Так вот чтов значит, мой друг, распорядительность! — обратился ко мне Чернобровов, — только раз ее стоит проявить, так потом века невежества пройдут, но и те плоды ее вполне истребить не смогут! Хоть одна березка, а все-таки останется. — И просвещение, и продовольствие, и народная нравственность, и холера, и сибирская язва, и оспа — в одной горсти было! — вторил Чернобровову Набрюшников. — И на все хватало времени. А нынче куда все это девалось? Говорят: отошло… но куда? — Да туда же, куда и все прочее: измором изныло! — несколько раздраженно откликнулся Покатилов. Воцарилось глубокое и скорбное молчание, до краев переполненное вздохами. Прасковья Ивановна потихоньку встала и отворила в соседней комнате форточку. — Ваше превосходительство! ведь вы такую картину современности нарисовали, что трудно даже представить, как люди жить могут! — обратился я к Покатилову. — Разве жизнь от нас зависит-с? Предоставлено нам жить — и живем-с. Эти странные слова еще больше усилили общее уныние. А тут еще и Краснощеков подбавил. — Бывало, я еду по губернии — и понимаю! — воскликнул он, грозя очами, — и себя самого, и других — все понимаю! Направо посмотрю и налево посмотрю — вижу-с! Чуть ежели что — стой! вылезу из экипажа и распоряжусь-с! А нынче «он» что? Потуда он себя и чувствует, покуда из квартиры до вокзала железной дороги, облаком одеянный, едет! Приехал, сел в вагон — что «он» такое? — кладь-с! Везут его, как и всякую прочую кладь, а куда везут — он не знает! Силу пара остановить не может, рельсы с дороги снять — не имеет права! задний ход дать — не умеет! А ежели на станции шуметь начнет— сейчас протокол. И пойдут перед всем честным народом разбирать, в какой силе он шум производил «при исполнении» или просто в качестве разночинца. Срам-с. — Направляй кишку! — взвыл во сне Балаболкин и в то же время так сильно покачнулся вбок, что едва не свалился со стула. Это была последняя вспышка; приближался процесс старческого разложения. У всякого что-нибудь затосковало. У Чернобровова — нога, у Покатилова — лопатка, у Краснощекова — поясница. Все чувствовали потребность натереться на ночь маслицем и надеть на голову колпак. Даже дамы не без умысла любопытствовали, какое сегодня число? Увы! передо мною приподнят был лишь край таинственной завесы, скрывавшей прошлое! Собственно говоря, я получил более или менее ясное представление только о «пределах»; о творческой же деятельности дореформенных губернаторов я знал только одно: что они могли распространить саврасую масть. Но как они относились к сокровищам, в недрах земли скрывающимся? Как понимали вопрос о движении народонаселения? Одобряли ли заведение фаланстеров? доставляли ли в срок сведения, необходимые для издания академического календаря, и в каком смысле: тенденциозные или наивные? Признавали ли пользу травосеяния? верили ли в чудеса, или считали оные лишь полезным мероприятием в видах обуздания простолюдинов? Находили ли достаточною существующую астрономическую систему, или полагали оную, для пользы службы, отменить? провидели ли гессенскую муху, сусликов, кузьку, скопинский банк, саранчу? Какими идеалами руководились при определениях, увольнениях и перемещениях? — вот сколько вопросов разом пронеслось передо мной, и все они остались такою же загадкой, как и в то утро, когда генерал Чернобровов благосклонно почтил меня приглашением. По примеру прочих, я уже собрался встать, как встретил устремленный на меня взор Купидонова, который как бы говорил: так неужто же от меня и научиться уж нечему? — Может быть, и вы имеете что-нибудь сказать, полковник? — обратился я к нему. — Немногое, — ответил он, — но тоже в своем роде… Первые мостки через Неву я еще при блаженной памяти Александре I устраивал и затем ежегодно, весною и осенью, в течение тридцати лет, нес на себе эту обязанность. И сошлюсь на всех: каковы были дореформенные мостки и каковы нынешние?! Только и всего. Он простер руку и щелкнул языком. Но уже вряд ли кто из стариков порядком слышал его слова. Только Прасковья Ивановна слегка плеснула руками, но и то, по правде сказать, больше в знак благодарности за провесную белорыбицу, которую Купидонов в этот вечер для закуски доставил. Через пять минут я был уж дома. В душе у меня была музыка, так что когда кухарка, вся заспанная, отворяла мне дверь, то первые мои слова, обращенные к ней, были: — Ах, Мавра, Мавра! ты спишь, а того и не подозреваешь, что я весь вечер сегодня провел… с утешением сената! |
||||
|