"Жизнь Пушкина. Том 2. 1824-1837" - читать интересную книгу автора (Тыркова-Вильямс Ариадна Владимировна)Глава XVII БОЛДИНООдинокая осень в Болдине была одной из самых царственных страниц в блистательной творческой жизни Пушкина. Опять он был среди родовых вотчин. Пушкины осели в Нижегородском крае еще до Смутного времени. Как в Михайловском поэт был в центре Ганибаловщины, так в Болдине очутился он в обширных Пушкинских владеньях. Пушкиным в трех уездах, Городецком, Сергачском и Лукояновском, принадлежали земли, пожалованные им в разное время за государеву службу, ратную и иную. Семья была беспечная, бесхозяйственная. Никто из Пушкиных не позаботился на этих землях свить для потомков гнездо, достойное рода древнего и с хорошим достатком. Хотя Пушкин в письме к невесте и назвал Болдино «мой печальный замок», на самом деле это был простой деревянный дом. В России, где никогда не было феодализма, не было и замков, отделенных от виланов неприступной стеной. Возможно, что это одна из причин, почему русские дворяне, владевшие крепостными, были проще, ближе к народу, чем немецкие бароны и французские маркизы. Пушкин говорил, что, несмотря на рабство, русские мужики совсем не похожи на забитых дикарей, как описывали некоторые французские дореволюционные писатели своих крестьян. Но у нерадивых помещиков мужики были бедные, терпели лишенья и притесненья, доходившие иногда до зверства. В Болдине Пушкин видел последствия легкомыслия и беззаботного мотовства своих предков. Именье было большое – 500 дворов, тысяча душ, 6 тысяч десятин земли, пахотной, луговой и под лесом. Это было золотое дно, но управляющие, пользуясь дальностью расстояния и небрежностью владельцев, довели мужиков до нищеты. Братья, Сергей и Василий Львовичи Пушкины, ни во что не вмешивались, только широко пользовались своим правом закладывать и перезакладывать в казну земли, постройки и живой инвентарь – крепостных мужиков. Ни отец, ни дядя толком не знали, кому и сколько они должны, но умудрились по нижегородским именьям задолжать более 100 тысяч рублей. У Сергея Львовича было еще 500 душ в деревне Кистеневке, в десяти верстах от Болдина. Из них-то он и выделил Александру 200 душ. Пушкину пришлось, чтобы оформить этот дар, несколько раз съездить в уездный город Лукоянов за сорок верст. 16 сентября его ввели во владенье. Он рассчитывал после этого быстро вернуться в Москву и до Рождественского поста успеть обвенчаться. Холера нарушила его планы. Ему пришлось прожить в Болдине до конца ноября. Усадьба была запущенная. Дом давно нежилой, неубранный, полупустой. На одиннадцать комнат было только 24 стула, 6 кресел, четыре стола и дивана. Все настолько плохонькое, что дом со всей обстановкой был оценен в 5 тысяч. Зато кругом на нескольких десятинах раскинулся сад, через который тянулась длинная липовая аллея. В конце ее стояла полюбившаяся Пушкину скамейка. С этой скамейки открывался отличный вид, может быть, не такой красивый, как Михайловские синие озера и густые леса, но и тут был все тот же русский простор, на который Пушкин всегда отзывался. Уехал он из Москвы в скверном настроении, все твердил – тоска, тоска. В деревне прежде всего написал «Бесов» и «Элегию», точно прислушивался к предостерегающим голосам. В «Бесах» реалистическое описание метели, но сквозь белые хлопья снега мелькают злые полчища. Стих то шуршит, как жесткий снег, то стонет и плачет. Пушкин под заглавием «Бесы» приписал – «Шалость», небрежным словом прикрывая жуткость видений. На следующий день, может быть, даже в тот же день, написал он «Элегию»: Выразив себя в слове, он сразу ожил и писал Плетневу: «Теперь мрачные мои мысли порассеялись; приехал я в деревню и отдыхаю. Около меня Колера Морбус. Знаешь ли, что это за зверь? Того и гляди, что забежит он и в Болдино, да всех нас перекусает – того и гляди, что к дяде Василью отправлюсь, а ты и пиши мою биографию… Ты не можешь вообразить, как весело удрать от невесты да и засесть стихи писать. Жена не то, что невеста. Куда! Жена свой брат. При ней пиши сколько хошь… А невеста пуще цензора Щеглова, язык и руки связывает. Сегодня от своей получил я премиленькое письмо; обещает выдти за меня и без приданого… Ах, мой милый! что за прелесть здешняя деревня! Вообрази: степь да степь; соседей ни души; езди верьхом сколько душе угодно, пиши дома сколько вздумается, никто не помешает. Уж я тебе наготовлю всячины, и прозы и стихов» Невеста не воспользовалась тем, что он ей вернул слово. Упускать жениха не входило в расчеты Гончаровой-матери. Все осталось по-прежнему. Пушкин получил от Таши письмо, на которое ответил, как ему полагалось: «Моя дорогая, моя милая Наталья Николаевна, – я у Ваших ног, чтобы благодарить и просить Вас о прощении за беспокойство, которое я вам причинил. Ваше письмо прелестно и вполне меня успокоило… Простите меня и верьте, что я счастлив только там, где вы» Невеста писала под контролем, может быть, даже под диктовку матери, которая, конечно, читала и письма жениха. В письмах Пушкина сквозь шутливость слышится неуверенность, несвойственная ему натянутость. До нас дошло семь его болдинских писем к Таше. Великий русский поэт писал невесте по-французски, но опубликован только русский перевод, сделанный И. С. Тургеневым. Он купил эти письма у дочери Пушкина, графини Н. А. Меренберг, и в 1878 году напечатал их в «Вестнике Европы». Пушкин тревожился за невесту и в каждом письме умолял ее уехать из Москвы. «Вот я и совсем готов почти сесть в экипаж, хотя мои дела не окончены и я совершенно пал духом… Будь проклят тот час, когда я решился оставить Вас и пуститься в эту прелестную страну грязи, чумы и пожаров… Наша свадьба, по-видимому, все убегает от меня и эта чума с карантином – разве это не самая скверная шутка, какую судьба могла придумать. Мой ангел, только одна Ваша любовь препятствует мне повеситься на воротах моего печального замка (на этих воротах, скажу в скобках, мой дед некогда повесил француза, un outchitel, аббата Николя, которым он был недоволен). Сохраните мне эту любовь и верьте, что в этом все мое счастье. Можно мне Вас обнять? Это нисколько не зазорно на расстоянии 500 верст и сквозь пять карантинов. Эти карантины не выходят у меня из головы» «Въезд в Москву запрещен, и вот я заперт в Болдине… Скажите мне, где Вы? Оставили ли Вы Москву? Нет ли окольного пути, который мог бы привести меня к Вашим ногам?.. Передо мной теперь географическая карта; я смотрю, как бы дать крюку и проехать к Вам через Кяхту или через Архангельск?.. Прощайте, мой прелестный ангел. Целую кончики Ваших крыльев, как говорил Вольтер людям, не стоившим Вас» Одно письмо он все-таки ей написал по-русски: «Милостивая Государыня Наталья Николаевна, я по-французски браниться не умею, так позвольте мне говорить Вам по-русски, а Вы, мой ангел, отвечайте мне хоть по-чухонски, да только отвечайте. Письмо Ваше от первого октября получил я 26-го. Оно огорчило меня по многим причинам, во-первых, потому, что шло ровно 25 дней, 2) что Вы 1-го октября были еще в Москве, давно уже зачумленной, 3) что Вы не получили моих писем, 4) что письмо Ваше короче было визитной карточки, 5) что Вы на меня видно сердитесь, между тем как я пренесчастное животное уж без того» Несколько дней спустя, опять по-французски: «9-го Вы еще были в Москве! – Мне пишет о том мой отец. Он пишет мне еще, что моя свадьба расстроилась. Не достаточно ли этого, чтобы повеситься? Я еще скажу Вам, что от Лукоянова до Москвы 14 карантинов. Чего лучше?» «В Болдине, все еще в Болдине! Узнав, что Вы не оставили Москвы, я взял почтовых лошадей и отправился. Выехав на большую дорогу, я увидал, что Вы были правы – 14 карантинов были только аванпостами, а настоящих карантинов только три… Я проделал 400 верст, не сделав ни шагу из моей берлоги… Я совсем потерял мужество и так, как у нас теперь пост (скажите матушке, что этого поста я долго не забуду), то я не хочу больше торопиться; предоставляю вещам идти по своей воле, а сам останусь ждать сложив руки. Мой отец все мне пишет, что свадьба моя расстроилась. На днях он уведомит меня, может быть, что Вы вышли замуж. Есть от чего потерять голову» Пушкин имел основание тревожиться за невесту. Холера расплывалась по России, с Волги перекинулась на Москву, где въезд и выезд были запрещены. Эпидемия была сильная, напугавшая население и правительство. Вяземский писал из Остафьева Жуковскому: «Я живу под давлением единой, душной неразбиваемой мысли – холера у нас в Москве» В народе пошло брожение, местами переходившее в бунт. Врачей и начальство обвиняли в том, что они умышленно морят народ. Правительство стало издавать в Москве особую ведомость, «для сообщения верных сведений, необходимых в настоящее время для пресечения ложных и неосновательных слухов, кои производят безвременный страх и уныние». Редактировать эти ведомости было поручено Погодину. Это было ответственное поручение. Молодой поэт, А. С. Хомяков, писал Погодину: «Даже в 12-ом году не с большим нетерпением ждали газет, чем мы Ваших бюллетеней». Чтобы поддержать спокойствие и поднять дух населения, Царь 29 сентября неожиданно приехал в Москву. Появление Царя в городе, где свирепствовала эпидемия, с которой тогда совершенно не умели бороться, произвело огромное впечатление. Народ окружал коляску Царя, становился на его пути на колени. Смелость Николая вызвала всеобщее восхищение. Насмешливый Вяземский, далеко не принадлежавший к его поклонникам, записал в дневнике: «Приезд Николая Павловича в Москву точно прекраснейшая черта. Тут есть не только небоязнь смерти, но есть и вдохновение, и преданность, и какое-то христианское и царское рыцарство. Мы видали царей в сражении. – Это хорошо, – но тут есть военная слава, есть point d'honneur[38], нося военный мундир и не скидывая его показать себя иногда военным лицом. Здесь нет никакого упоения, нет славолюбия, нет обязанности. Выезд Царя из города, объятого заразою, был бы, напротив, естественным и не подлежал бы осуждению, следовательно приезд Царя в такой город есть точно подвиг героический. Тут уж не близь Царя – близь смерти, а близь народа – близь смерти». Не зная ничего о настроении Вяземского, Пушкин выразил в стихах чувства очень сходные. Когда весть о появлении Царя в зараженной Москве дошла до Болдина, Пушкин написал диалог «Герой». Поэт восхваляет Наполеона, посетившего чумной госпиталь в Яффе. Приятель говорит, что это легенда, опровергнутая историками. Поэт не сдается. Описывая Наполеона в Яффе, Пушкин, в сущности, рисовал Николая I в Москве. Но, чтобы его не обвиняли в заискивании перед Царем, он пометил стихи – 29 сентября 1830 года, Москва – и послал их Погодину для «Московского Вестника». Свое имя он запретил ставить. Все знали, что он не в Москве. Только после смерти Пушкина обнаружилось, кто был автор «Героя». Пушкин корил невесту, что она сидит в холерной Москве, а она его за то, что он сидит в Болдине, что его там удерживают хорошенькие соседки. «Как Вы могли думать, что я завяз в Нижнем из-за этой проклятой Голицыной? – писал Пушкин. – Знаете ли Вы эту княгиню Г.? Она толста, как вся Ваша семья, вместе взятая, включая и меня» У Таши не было оснований ревновать жениха. Он нигде почти не бывал. Среди соседей не было ни одной семьи, способной окружить его влюбленной преданностью, как в Тригорском. Все же, будь Таша другого склада, она могла бы почувствовать, что у нее есть соперница, что кто-то владеет воображением поэта. В глухой деревне, вдали от мира, под угрозой Колера Морбус, ее жених жил богатой, полной, счастливой жизнью, где ей не было места. Это не было охлаждающее влияние разлуки. Он был влюблен в Ташу, а влюбленный, он и на расстоянии умел чувствовать прелесть пленившей его женщины. Княгиня Вера Вяземская, которая, может быть, лучше, чем кто-нибудь, понимала некоторые интимные черты Пушкина, передавала Бартеневу. «Пушкин говаривал, что как скоро ему понравится женщина, то уходя или уезжая от нее, он долго продолжает быть мысленно с ней, и в воображении увозит ее с собой, сажает в экипаж, одевает ей плечи, целует у нее руки». Его любовные стихи подтверждают эту способность издали, вне времени и пространства, переживать близость любимой. В Болдине он написал три элегии, насыщенные памятью о прежнем, давно утраченном, но не забытом счастье. В них страстный призыв к женщине, которую отняла от него не то смерть, не то судьба. Письма к невесте идут своим чередом. В них Пушкин на беглом французском языке выражает подобающую, слегка шутливую нежность. Но в памятливом сердце поэта не угасли и прежние чувства. Встает образ графини Элизы. Через несколько дней он пишет «Заклинание», колдует, вызывает призрак любимой. Это вспышка страсти, пламенный призыв любовника: Наконец перед самым отъездом в Москву, когда, казалось, все мысли Пушкина должны были быть полны близким свиданьем с невестой, а не памятью о любви минувшей, написал он «Разлуку»: О ком он думал? О мертвой Амалии Ризнич? Об умершей для него графине Элизе Воронцовой? Прощался со всем своим свободным любовным прошлым? Или, как предполагают некоторые биографы, в его жизни была еще какая-то глубокая любовь, которая для нас осталась скрытой? Этого мы не знаем и вряд ли когда-нибудь узнаем. Для нас важно не имя, а то, что поэт хранил в своем сердце столько страстной нежности, что любовь свою передал он стихами, которые и через столетие волнуют, заражают, вдохновляют. Красноречивее всяких признаний выдают они внутреннюю неудовлетворенность Пушкина-жениха. Своими прозорливыми глазами видел он, что сбился с дороги, что настоящая любовь осталась позади, что возлюбленная тень больше полна жизни, чем его московская косая Мадонна. Ей в Болдине не посвятил он ни одной строчки стихов, но почти во всем, что он там написал, отразился его многообразный любовный опыт, его знание женского сердца. Анна Керн говорила, что по-настоящему Пушкин любил только свою Музу. В Болдине он с юношеским упоением бросился ей навстречу. Может быть, никогда в жизни не был он так счастлив, как в этой глуши, где никто и ничто не стояло между ним и вдохновеньем. Никогда не оставался Пушкин так долго в таком полном, в таком сосредоточенном одиночестве. Точно судьба нарочно подняла его на гребень, откуда он мог оглянуться на прошлое, претворить в художественные образы чувства и мысли, накопленные в его бурной и страстной жизни. Тридцатилетний поэт переработал в изображения страстей и характеров личные мотивы, которыми в дни юности была насыщена его лирика, отчасти его поэмы. Свои глубокие мысли, свои слова щедро роздал он своим героям и героиням. Это не была поглощенность одной формой, одной темой. В его голове одновременно уживались, нарождались самые разнообразные напевы, мелодии, размеры, ритмы. Лирические стихотворения, короткие драмы, исторические поэмы, шутливая повесть в стихах, главы Онегина, прозаические рассказы, первые им написанные. Любовь испанских грандов, жизнь русских крепостных, шутливый рассказ о том, как в глухой Коломне к вдове нанялся кухаркой молодой повеса, чтобы приударить за ее хорошенькой дочкой, Арзрум нагорный и его благочестивые жены, большой петербургский свет и зачумленный английский городок. Пушкин переходил из страны в страну, от одного характера к другому, обозревал русскую историю, описывал человеческие страсти, то любовь, то скупость, то дерзкий вызов судьбе, то нежность, то мрачную зависть, передавал переходы, оттенки человеческих переживаний, героических, темных, возвышенных, радостных, глубоких, жалких. В Болдине, между 7 сентября и 27 ноября, написал Пушкин столько первоклассных вещей, что если бы он ни раньше, ни позже ничего не написал, одними болдинскими произведениями заработал бы он себе звание первоклассного лирика, драматурга, рассказчика, романиста, даже журналиста. Болдинские рукописи до конца его жизни приносили ему доход, после его смерти помогли детям разбогатеть. Это художественный клад, до сих пор еще не до конца исследованный, хотя все напечатано, хотя за последние полвека трудолюбивые книжники разбирают, переворачивают, толкуют каждую строчку, каждую запятую, каждую описку Пушкина. Вот календарь Болдинской работы. Он помогает понять поэтическую биографию Пушкина. В большинстве случаев даты показывают день окончания пьесы, как он помечен самим Пушкиным. Сентябрь: 7-го, «Бесы». 56 строк. 8-го, «Безумных лет угасшее веселье…» 14 стр. 14-го, «Станционный смотритель». 18-го, окончены «Странствия Онегина» 20-го, «Барышня-крестьянка». 25-го, окончена гл. VIII «Онегина». Октябрь: 2-го, «Осень». 96 стр. 5-го, «Расставание». 6 стр. 7-го, «Паж». 30 стр. 9-го, «Гробовщик», «Я здесь, Инезилья…» 20 стр. 10-го, «Домик в Коломне». 432 стр., «Отрок». 4 стр. 14-го, «Выстрел». 16-го, «Моя Родословная». 84 стр. 17-го, «Стамбул гяуры нынче славят…» 46 стр. 20-го, «Метель». 23-го, «Скупой рыцарь». 448 стр. 26-го, «Моцарт и Сальери». 310 стр. 30-го, «Стихи, сочиненные во время бессонницы». 15 стр. 31-го, «История села Горюхина». Сверх того в октябре не датированные Пушкиным, частью не законченные: «Пир во время чумы». 250 стр. «Герой». 68 стр. «Пью за здравие Мэри…» 20 стр. «Как весенней теплою порой». 82 стр. «В начале жизни школу помню я…» 42 стр. «Царскосельская статуя…» 4 стр. «Рифма». 8 стр. «Труд». 4 стр. Ноябрь: 4-го, «Каменный гость» 680 стр. Не датировано: «Перед испанкой благородной…» 16 стр. «Рыцарь бедный». 56 стр. Вероятно, в ноябре написана десятая глава «Онегина», которую Пушкин потом уничтожил. Как-то, еще из Одессы, Пушкин писал Вяземскому: «Меня тошнит от прозы». До тридцати лет он писал только стихи, если не считать писем, немногих журнальных статей и неоконченного «Арапа Петра Великого». А в Болдине он с маху написал пять «Повестей Белкина». Шестая повесть, «Летопись села Горюхина», осталась неоконченной. В этих повестях та верность характеров и подробностей, которая стала основной традицией русской прозаической литературы. Начало русскому реализму положил не великий фантаст Гоголь, а именно Пушкин, которого упорно величали романтиком. Пушкин рассказами своими остался доволен. Когда они были напечатаны, кто-то спросил его: – Кто этот Белкин? – Кто бы он ни был, а писать вот так и надо – просто, коротко, ясно, – ответил, смеясь, Пушкин. Помимо рассказов и отдельных стихотворений, он за эти 80 дней написал четыре короткие драмы в стихах, закончил и отделал три главы «Онегина». Драматические сцены были для него новой формой. Пушкин охотно преувеличивал след, оставленный на его воображении чужими произведениями. Так сделал он и с этими драмами. Он привез с собой в Болдино книгу Колриджа, которого очень ценил, парижское издание английских поэтов, где была драма Вильсона «Зачумленный город», а также драматические сцены Барри Корнуэля, настоящая фамилия которого была Проктор. Пушкин почему-то высоко ставил этого писателя, давно забытого в Англии. В Большой Английской Энциклопедии Корнуэлю посвящено только 12 строчек. Из них две сообщают, что «он с 1832 по 1861 г. состоял столичным инспектором по делам сумасшедших». Конечно, и гений может быть не оценен Британской Энциклопедией, но Корнуэль был далеко не гений, а очень посредственный поэт. Однако какой-то толчок Пушкину он дал. К драмам Корнуэля драматические сцены Пушкина относятся так же, как простодушные итальянские хроники к произведениям Шекспира, который ими пользовался. За эти заимствования Толстой сердито называл Шекспира плагиатором, но вряд ли даже Толстой позволил бы себе называть Пушкина подражателем Корнуэля. В коротких драмах Пушкина есть основные черты драматического произведения – столкновение характеров и страстей. Каждая из них сосредоточена около определенной страсти, но в них нет отвлеченности, предвзятости. Характеры принадлежат эпохе и среде, органически связаны с действием. В «Скупом рыцаре» изображен средневековый барон, в котором скупость поглотила все человеческие чувства – честность, жалость, совесть, любовь к сыну. Нищий сын богача отца мечтает о турнирах, об улыбке прекрасной дамы, но бедность заграждает ему путь в рыцарский круг. Еврей-ростовщик вкрадчиво намекает, что отца ведь можно и устранить, тогда наследник станет богачом. Сын в негодовании. Он не преступник, одна мысль о преступлении приводит его в ужас. Он выгоняет ростовщика и все-таки убивает отца, правда, убивает его словами. В заключительной сцене между скупым рыцарем и юношей слышатся драматизированные отголоски столкновений в Михайловском между Пушкиным и его отцом, который обвинял Александра в желании убить его словами. Чем-то очень личным звучит печальное восклицание юноши: «О бедность, бедность! Как унижает сердце нам она!..» Не для того ли, чтобы затушевать семейное сходство, Пушкин сделал к заглавию приписку: «Сцены из Ченстоновской трагикомедии». Когда русский пушкинист Лернер лет сорок тому назад обратился к директору Британского музея с просьбой помочь ему найти английский оригинал, директор ответил, что такой трагикомедии не существует, что русский поэт подшутил над своими читателями. Самое сильное место в драме – это монолог скупого, когда он в темном подвале перебирает свои сокровища и восхваляет могущество золота. Тут порок, доведенный до угрюмого величия. Другая драма, «Пир во время чумы», действительно вольное переложение первого действия трагедии Вильсона «Зачумленный город» (John Wilson, «The City of the Plague»). Пушкин совершенно изменил английский текст, сухой, растянутый, и построил драму на двух противоположных подходах к судьбе и к смерти. Песня Мэри полна кроткой печали, покорности воле Божией, ожиданья будущей встречи с возлюбленным на небесах. Ответная песнь председателя пира звучит бурным, дерзким вызовом. Той же дерзостью кипит любовная игра ненасытного, жаждущего новизны Дон Жуана в «Каменном госте». Шутя бросает он судьбе вызов, не воображая, что она его примет, придет к нему в лице статуи Командора. Наконец, «Моцарт и Сальери». Это загадочное произведение до сих пор толкуется по-разному. В основу его Пушкин положил малодостоверный рассказ, как Сальери отравил Моцарта. В черновых заметках Пушкина есть запись: «Завистник, который мог освистать Дон Жуана, мог отравить его творца». Как характерно для Пушкина думать, что человек, совершивший преступление против искусства, способен на всякое иное преступление. В драме только два лица, две противоположные художественные натуры, радостный, беспечный и вдохновенный Моцарт и тяжелый, неудачливый Сальери, угрюмый мозговик, бескрылый аналитик, – «звуки умертвив, музыку я разъял, как труп». Но он тоже художник, он тоже живет только через искусство. Перебирая лучшие дары жизни, ради которых стоит жить, он говорит: Это наслаждение дает ему Моцарт, а Сальери решается его убить. На это преступление его толкает не столько зависть, сколько суеверный страх: Сальери не завистник, устраняющий соперника. Он судия, орудие рока, этого третьего, невидимого и главного героя драмы. Тяжелые, приближающиеся шаги рока слышит и легкомысленный гуляка Моцарт, как слышит их влюбленный Дон Жуан, когда Командор является к нему на свидание. Моцарт рассказывает Сальери, что его преследует одетый в черное незнакомец, заказавший ему реквием. «И, полно! что за страх ребячий?» – отвечает ему Сальери, уже решившийся отравить Моцарта. Моцарт расспрашивает его, правда ли, что Бомарше кого-то убил? Стараясь отогнать смутное томительное предчувствие, Моцарт произносит знаменитые слова: «Ты думаешь?» – отвечает Сальери и бросает яд в стакан Моцарта. Некоторые критики считали, что Пушкин в Моцарте изобразил себя, а в Сальери Баратынского, который будто бы завидовал его гению. Вряд ли. Великий сердцевед, он мог сознавать, что его дар смущает, может быть, даже бередит зависть, а мог «по простоте и высоте своей» ее и не заметить. К тому же Баратынский, как все поэты кругом, вынужден был раз навсегда признать недостижимое поэтическое превосходство Пушкина. Пушкин, изображая Моцарта и Сальери, скорее раздвоил самого себя. Первому отдал свою легкость, светлое свое вдохновение. В Сальери вложил свое упорство, свою неугасимую любовь к труду, к мастерству, – «ремесло поставил я подножием искусству». Он так насытил монологи Сальери умом, что тут опять, как в «Разговоре книгопродавца с поэтом», целый трактат по искусству. Самые сложные мысли, самые возвышенные чувства Пушкин передает простым, разговорным языком. Шевырев говорил: «Пушкин рассказывает роман первыми словами, которые срываются с языка, и в этом отношении он есть феномен в истории русского языка и стихосложения». Другое чудо Пушкина было, что его стихи, запоминающиеся, как музыка, были в то же время построены, как обыденная русская речь. Эти стихи в «Каменном госте», в «Моцарте и Сальери» достигают совершенства даже для Пушкинского редкого мастерства. Во всех четырех коротких драмах, как в греческих трагедиях, главное действующее лицо Судьба. Она стучит могильной лопатой, прерывая песни безумцев, пытающихся буйным весельем заглушить голос царицы-чумы. Шаги Судьбы слышит и скупой рыцарь в своем подвале, и ветреный любовник Дон Жуан. К нему Судьба приходит в облике каменного гостя. «О, тяжело пожатье каменной его десницы». К Моцарту судьба является в черном плаще незнакомца. Разнообразны, богаты оттенками художественные образы, явившиеся на свет в Болдине по властному призыву Пушкина, но сквозь них, как руководящий мотив в музыкальном произведении, проходит одна объединяющая их мелодия – чувство Судьбы, многообразный фатализм. На пороге новой жизни, оглядываясь на прошлое, на безумных лет угасшее веселье, на тех, кого он любил, на все, что жизнь ему дала и в чем его обманула, Пушкин с предельной ясностью ощутил то, чем за шесть лет перед тем закончил «Цыган» – и всюду страсти роковые, и от судеб защиты нет… И в болдинской прозе слышится этот мотив. В рассказе «Гробовщик» привидения похожи на тех, о ком Свидригайлов у Достоевского говорит – привидения самые обыкновенные. Пушкин обращается с ними запросто, рисует их со своей обычной четкой простотой, с мелкими подробностями, точно знакомых описывает. «Покойницы в чепцах и лентах, мертвецы чиновные в мундирах, но с бородами небритыми…» Рукопись «Гробовщика» исчерчена рисунками Пушкина. На одном из них изображен мертвый бригадир Курилкин, который укоряет гробовщика, что он его надул, подал счет на дубовый гроб, а положил в сосновый. На этой же странице черновика нарисовано распятие, но на кресте висит не Спаситель, а сатана. Странный, страшный набросок. «Гробовщик» навеян вывеской, которую Пушкин видел в Москве из окна дома, где жила его невеста. Странное сочетание мыслей. В пустом, одиноком болдинском доме, вслушиваясь в темное бормотание ночной тишины, Пушкин написал «Стихи, сочиненные ночью во время бессонницы», полувопрос, полуупрек, обращенный к жизни, к Судьбе, к Богу. К этим пятнадцати строкам особенно применимы слова английского писателя Мориса Беринга, что Пушкина нельзя перевести, потому что у него ритм слов неотделим от мыслей. Хотелось бы сказать – неотделим от ритма мыслей. В описании бессонницы, как в описании метели в «Бесах», слышится еще иной смысл, придающий звукам таинственную выразительность: Одновременно с драматическими сценами, действие которых происходит в разные эпохи и в разных странах, – в Италии, в Испании, в Англии, в Германии, Пушкин заканчивал «Онегина», роман насквозь русский. На четвертушке бумаги подвел он в Болдине хронологию «Онегина», своего рода бухгалтерский отчет: I песнь. – Хандра. – Кишинев. – Одесса. 1823 II песнь. – Поэт. – Одесса. 1824 III песнь. – Барышня. Одесса. Михайловское. 1824 IV песнь. – Деревня. – Михайловское. 1825 V песнь. – Имянины. – Михайловское. 1825 VI песнь. – Поединок. – Михайловское. 1826 VII песнь. – Москва. – Михайловское. СПБ. Малинники. 1827–1828 VIII песнь. – Странствия. – Москва. 1829 IX песнь. – Большой свет. Болдино. 1823 г. 9 мая. – 1830 г. 25 сент. Болдино. И внизу подведен итог: 7 лет 4 месяца 17 дней. Эта запись показывает, как долго, как отрывисто писался «Онегин», который в чтении производит впечатление обдуманности, цельности. Так же годами писал Данте «Божественную комедию», Гёте «Фауста», где вторая часть так резко разнится от первой. У Пушкина сохранилась полная слитность. Пушкин часто писал несколько вещей одновременно, но ни одну не откладывал в сторону, каждой отдавал непрерывное усилие. «Борис Годунов» чередовался с «Цыганами» и главами «Онегина», но был написан в десять месяцев. «Полтава» написана в три недели. «Медный всадник» в несколько дней, тоже в Болдине, но в следующий приезд. Только «Онегин» годами уживался с другими героями и замыслами, временами надолго уступая им дорогу. Из этого романа, полного точных бытовых мелочей, с ясно очерченной любовной историей, Пушкин сделал центральную кладовую, которая в течение многих лет была для него складом ума холодных наблюдений и сердца горестных замет. Роману следовало бы называться по имени героини, как Пушкин одно время и предполагал. По мере того, как характеры крепли, развивались, образ Татьяны заслонял Онегина. Этот рост шел по каким-то своим законам, независимо от воли поэта. В январе 1905 года Толстой в Ясной Поляне рассказывал моему мужу, Г.-В. Вильямсу, что когда-то встречал в Монтрё дочь Карамзина, княгиню Екатерину Николаевну Мещерскую. Пушкин был с ней дружен. Он сказал ей: – Знаете, ведь моя Татьяна отказала Онегину, бросила его. Этого я от нее никак не ожидал. Любовная история и замысел в «Онегине» несложные, но гениальный ум Пушкина, неотразимость его стихов превратили этот роман в настольную книгу для нескольких русских поколений. Такие диаметрально противоположные люди, как Император Николай II и Ленин, оба отдыхали над «Онегиным». Это самый национальный, самый общенародный из всех русских романов. И в то же время это страницы из русской истории. Деревня, Москва, высший свет, глухая провинция обрисованы с такой правдивостью, что по этим описаниям можно изучить эпоху. Это сама русская жизнь, прошедшая через таинственную лабораторию гения, пронизанная его светом. В развитие чувств и событий вплетаются быстрые очерки философических мыслей, занесенных из Германии туманной, почерпнутых из книг Адама Смита, легкие остроты, величавое описание встреч поэта с Музой, забавный кодекс волокитства, точно невзначай оброненное признание в любви подлинной. Пушкин не носится с собой, не позирует, не разливается в описании своих чувств, но он все время тут, рядом. Ни в Онегине, ни в Ленском Пушкин себя не изобразил, но это очень личное, местами автобиографическое произведение. Своеобразные, чарующие отступления от главной темы заносились в разные черновые тетради по мере того, как рождались, часто без видимой связи. Иногда Пушкин отдавал «Онегину» то, что по первому замыслу принадлежало другому произведению, или наоборот, вынимал строчки из «Онегина» и вставлял в другие сочинения. Так в криптограмме десятой, уничтоженной главы есть строчки о Наполеоне: Эти четыре строчки, слегка изменив их, Пушкин вставил в «Героя»: Семь лет писал он Онегина, но все строфы созвучны по мелодии, по грациозному юмору, во всех общая, Онегинская, музыка. Была у Пушкина в мозгу особая магическая, Онегинская комната, через нее проводил он эти четырнадцать строк пятистопного ямба, из которых строились строфы романа. Прежде чем занять свое место, они иногда годами хранились в его больших черных тетрадях с магическими масонскими знаками. Что же, ведь и поэт вроде колдуна или мага, вызывающего из Космоса нерожденные души. Пушкин печатал «Онегина» отдельными главами. Седьмая была уже напечатана, когда работал он в Болдине над тремя следующими. Из них до нас дошли только две – восьмая, первоначально названная Пушкиным «Большой свет», – и «Странствия Онегина». 25 сентября Пушкин простился с Онегиным. Как это часто бывает с художниками, ему было грустно расставаться со своим детищем. Он это высказал в гекзаметре, форме для него мало привычной: Форма накладывает свою печать даже на большого мастера. Гекзаметр обязывает к величавости. То же настроение Пушкин высказал несравненно проще и задушевнее в предпоследней строфе Онегина: Все же это не было последнее расставание. Письмо Онегина к Татьяне Пушкин написал позже, уже после женитьбы. Хотя другие образы толпились, роились, требовали воплощенья, но Пушкин в Болдине, может быть, перед самым отъездом, еще раз вернулся к «Онегину» и написал десятую главу, о декабристах. В ней он изобразил русскую политическую жизнь, начиная с 1812 года и кончая 14 декабря. Наполеон в Москве, русские офицеры в покоренном Париже, первое зарождение либерализма, влияние на военную молодежь греческой гетерии и неаполитанской революции, тайные общества и бунт на Сенатской площади. От всего этого до нас дошел согнутый пополам листок, на котором рукой Пушкина написаны бессвязные строчки. Их расшифровали только в XX веке. В 1910 году П. О. Морозов, известный пушкинист, заметил, что строчки, казавшиеся бессвязными, заключают в себе криптограмму, где Пушкин записал отрывок десятой главы, передвигая строчки и слова Для Морозова ключом послужило письмо А. И. Тургенева и заметка в дневнике Вяземского, сделанная сразу после того, как Пушкин заезжал к нему в Остафьево по дороге из Болдина в Москву. «Он много написал в деревне, привел в порядок 8 и 9 главы Онегина, его и кончает; из десятой, предполагаемой, читал мне строфы о 1812 г. и следующих – славная хроника. У вдохновенного Никиты, у осторожного Ильи…» Два года спустя А. И. Тургенев писал из Мюнхена в Париж брату Николаю, эмигранту: «Есть тебе и еще несколько бессмертных строк о тебе. Александр Пушкин не мог издать одной части своего Онегина, где он описывает путешествие его по России, возмущение 1825 г. и упоминает между прочим и о тебе: В этой части у него есть прелестная характеристика России и русских, но она останется на долго под спудом. Он читал мне в Москве только отрывки» Николай Тургенев был доктринер, довольно надутый. Он не оценил меткости этой добродушной характеристики. Друзья, особенно Вяземский, настойчиво советовали Пушкину подальше спрятать или даже уничтожить эту главу, чтобы накануне свадьбы не дать правительству нового повода для недовольства и придирок. Пушкин дал Царю обещанье не писать политических, или, по официальной терминологии, – возмутительных стихов. Десятая глава была очень далека от вольнолюбивых настроений его юности, но Николай I всякое упоминание о декабристах воспринимал болезненно. Не понравилась бы ему и суровая характеристика Александра I, хотя Пушкин и декабристов не пощадил. Это тоже было одной из причин, почему эта глава была, вероятно, им уничтожена. Нельзя было бить лежачего. Для русской литературы и истории это огромная потеря, что десятая глава не дошла до нас. У Пушкина было историческое чутье, которым художники нечасто обладают в такой степени. Наблюдатель памятливый, честный (что тоже не часто встречается), он проницательно схватывал характеры, воздавал должное и тем, с кем не ладил, кто ему не нравился. Он находился в центре тогдашней жизни, знал почти всех выдающихся людей своего времени. Такой свидетель мог многое объяснить в декабрьских событиях, которые обе стороны изображали пристрастно. Быть может, где-нибудь в пыльном углу библиотеки еще отыщется рукописная копия таинственной главы. Есть смутные сведения, что Вяземский говорил, что такой список есть в Остафьеве. Богатейший семейный архив Вяземских, перешедший через его дочь к Шереметевым, все еще не разобран. Будем надеяться, что какой-нибудь трудолюбивый архивный юноша найдет заветную тетрадь и мы узнаем, как Пушкин оценивал романтическую попытку толпы дворян, в сущности, горсточки дворян, освободить Россию и крестьян. У Пушкина в Болдине были хлопоты, были и тревожные мысли. Самая поездка была вызвана имущественными делами, с которыми он не привык возиться. У него никогда не было никакого имущества. Были только деньги, которые он зарабатывал стихами. Когда он эти деньги разматывал, проигрывал, проживал, он умел обходиться и без денег. Одна голова не бедна. Но, входя в семью Гончаровых, он знал, что надо наладить денежные дела. Это была надоедливая мысль. Тревожило его и то, что невеста сидит в холерной Москве, за неприступной стеной карантинов. Пушкин ворчал на болдинское заточение, в письмах к невесте называл себя «пренесчастным животным», честно пытался, нарушая запреты, «проскочить в Москву, чтобы поскорее сыграть свадьбу». Это все делал тот житейский Пушкин, к которому поэт отнес суровые слова – меж детей ничтожных мира, быть может, всех ничтожней он. Но другой, внутренний Пушкин был в Болдине счастлив, допьяна упивался вдохновением. Этого слова Пушкин целомудренно избегал. Но, чтобы понять художников и поэтов, понять искусство, надо вдуматься в это «расположение души». Миллионы людей живут и умирают, не познав не только вдохновения, но даже минутного озарения. Некоторые готовы его отрицать, как лишенный слуха склонен отрицать хроматическую гамму. Но, внимательно читая Пушкина, даже тот, кто никогда не испытал окрыляющей радости вдохновения, может заглянуть в таинственную психологию творчества. Пушкин, когда ему было 23 года, написал: «Критик смешивает вдохновение с восторгом. Вдохновение есть расположение души к живейшему восприятию впечатлений и соображению понятий, следственно и к объяснению оных. Восторг исключает Перед тем как приняться за «Полтаву», он восхвалял «рифму, звучную подругу вдохновенного досуга». В Болдине несколько раз возвращался он к описанию «пламенного недуга», когда поэт полон звуков и смятенья. Для «Осени» он взял эпиграфом слова Державина «Чего в мой дремлющий тогда не входит ум». Эта творческая дрема была хорошо знакома Пушкину. «Осень» начинается с простой деревенской картины. «Я не люблю весны; скучна мне оттепель, вонь, грязь – весной я болен… Ох, лето красное! любил бы я тебя, когда б не зной, да пыль, да комары, да мухи…» И потом сразу переход: В длинный осенний вечер любит он сидеть один у камина: По всем произведениям Пушкина рассыпаны описания этого момента, когда после мертвого штиля все в нем приходит в движенье, «когда сменяются виденья перед тобой в волшебной мгле и быстрый холод вдохновенья власы подъемлет на челе». Об упоении, о наслаждении, о сладострастии творчества Пушкин говорит теми же словами, которые он употребляет в любовной лирике. Это не есть стилистическая скудость. Русский язык, со всеми своими богатствами, был ему подвластен, как никому. Слова сами бежали ему навстречу. Но, правдивый художник, он для сходных чувств брал сходные выражения. Любовь дарила его переживаниями, сродными творчеству. Не оттого ли, переходя на прозу, он с одинаковой сдержанностью, иногда с напускной небрежностью, говорил и о любви, и о поэзии. В известных нам 700 письмах Пушкин почти не упоминает о своих любовных увлечениях или даже приключениях. О стихах говорит редко, скупо: «Я пишу, как булочник печет, портной шьет – за деньги, за деньги. Я не принадлежу к писателям XVIII века. Я пишу для себя, а печатаю за деньги, ничуть не для улыбки прекрасного пола». Изредка сорвется признанье: «Я думал стихами. На меня нашла эта дрянь…» Даже с близкими людьми, а переписывался он больше всего с друзьями, хранит он горделивую сдержанность во всем, что касается любви и поэзии. Не употребляет слов – вдохновение, творить. Начал «Онегина», хотел признаться Вяземскому – пишу его с упоеньем. И вычеркнул эти слова. Писал «Годунова», хотел сказать Раевскому – я чувствую, что душа моя созрела, что я могу творить, – и этого письма не отправил, не кончил. А ведь с ними обоими он был очень дружен. В прозе только раз, в неоконченной повести «Египетские ночи», рассказал Пушкин переживания поэта и описал Мицкевича под видом странствующего импровизатора-итальянца. Ни в ком не мог он так явственно наблюдать пламя вдохновения, как в польском поэте, с его чудесным даром импровизации. У Пушкина этого дара не было. Он мог, шутя, перекладывать прозаический разговор в стихи, мог, слушая, как Глинка играет восточные мотивы, тут же к его мелодии сочинить слова – «Не пой, красавица, при мне ты песен Грузии печальной…». Песня и напев так друг друга дополняют, точно их сочинил один художник. Но импровизировать сложные, законченные поэмы, как это делал Мицкевич, Пушкин не мог. В неконченой повести «Египетские ночи» Пушкин изобразил и себя под именем Чарского, «которого в журналах звали поэтом, а в лакейских сочинителем». Сначала заезжий итальянец своей приниженностью, убогостью производит на Чарского жалкое впечатление. Тем с большим изумлением видит поэт-аристократ, как внезапно, как чудесно преобразило вдохновение его нищего собрата. «Но уже импровизатор чувствовал приближение Бога. Он дал знак музыкантам играть. Лицо его страшно побледнело, он затрепетал как в лихорадке; глаза его засверкали чудным огнем». Чарского, то есть себя, Пушкин описывает гораздо холоднее: «…он был поэт, и страсть его была неодолима: когда находила на него такая В «Египетских ночах» есть точное описание, как находит Это единственный случай, когда Пушкин в прозе передал то, что не раз выражал стихами, при этом с такой же мастерской точностью, с какой описывал черкесский наезд, или Татьяну на улицах Москвы, где в девяти строчках, составленных только из существительных, дана такая разнообразная картина московских улиц, что художник Добужинский, как ни бился, не мог вместить все эти предметы в одну иллюстрацию. Такую же протокольную точность соблюдает Пушкин, описывая приступ вдохновения. Перед тем как рассказать похождения молодого повесы, ради волокитства нанявшегося в кухарки, Пушкин в первых восьми октавах «Домика в Коломне» дает блестящий трактат о стихосложении и рифмах. Эти строчки вошли во все учебники русской словесности: Это писано в Болдине. Там же, кончая «Онегина», в последней главе, прежде чем рассказать, как Татьяна из скромной уездной барышни превратилась в блестящую светскую даму, Пушкин посвятил шесть строф своей Музе, поблагодарил свою верную подругу за все счастье, которое она ему давала, которым он так глубоко, так жадно насладился в эти творческие, вдохновенные осенние дни в Болдине. Точно о свиданиях с любимой женщиной рассказывает он о своих встречах с Музой. Сначала Лицей: Потом Петербург: Потом Бессарабия, где Муза Блистательная светская женщина – это последнее перевоплощение Пушкинской Музы. После Болдина он Музе уже не посвящает стихов. В Болдине подвел он итог не только «Онегину», но всему прошлому, несмотря ни на что светлому, легкому, насыщенному творчеством и любовью. Чувствовал, что подходит к рубежу, за которым его ждет уже другая жизнь. |
||
|