"Жизнь Пушкина. Том 2. 1824-1837" - читать интересную книгу автора (Тыркова-Вильямс Ариадна Владимировна)Глава XI БАРЫШНИВ ту осень Пушкин бросился из Москвы в Михайловское, напрасно рассчитывая там писать. Ему не работалось. Мешали первые недоразумения с Бенкендорфом, мешали мысли о московских барышнях, которые были для него в Москве немаловажной приманкой. Москва славилась красавицами. Это была ярмарка невест, куда из всех дворянских гнезд свозили барышень потанцевать, повеселиться, а главное, найти жениха. Не случайно Пушкин повез Татьяну в Москву, когда решил выдать ее замуж. Он и сам в Москве поддался общему настроению и почувствовал себя женихом, не чьим-нибудь, а вообще женихом. Во многих влюбчивых людях сидит потребность одного большого чувства. Была она и в Пушкине. Его потянуло к любви открытой и прочной, захотелось иметь свой угол, свою домашность. Надоело быть странником. Он стал высматривать себе невесту в толпе хорошеньких, юных, чистых девушек, с которыми танцевал на балах, катался с гор, играл в шарады, дурачился в гостиных и на катаньях. Красавицы декламировали ему его стихи, пели ему его романсы, выбирали его в котильоне и только что входившей в моду мазурке, шутили и шалили, иногда украдкой от родителей целовались за трельяжем в темном углу гостиной, скупо освещенной свечами, в будни сальными, в парадные дни восковыми. У Пушкина от их лукавой девичьей прелести голова кружилась слаще, чем от шампанского. В его стихах блистают отблески их грациозной женственности: Мертвецки, как он говорил, не был он влюблен ни в одну из них. Иногда он ухаживал за одной в Москве, за другой – в Петербурге. Когда встретил свою настоящую суженую, Ташу Гончарову, и женился на ней, Москва потеряла для него свою прелесть. Он стал уверять, что Москва переменилась, хотя на самом деле переменился он сам. Шествие юных московских красавиц, чьи имена сохранились только потому, что Пушкин отметил их своим вниманием, открыла маленькая, чернокудрая и черноглазая, похожая на фарфоровую статуэтку, Софи Пушкина, дальняя родственница поэта. Прожив в Москве два месяца, Пушкин сделал ей предложение и уехал в Михайловское, не дожидаясь ответа. Дорогой остановился во Пскове, откуда послал своему приятелю В. П. Зубкову, который был женат на сестре Софи, что-то вроде исповеди. Пушкин мужчинам обычно писал по-русски, это письмо писано по-французски, вероятно, в надежде, что его покажут молодой девушке. В нем смесь шутливости, откровенности и влюбленности, характерная для пушкинской манеры ухаживать. «Так как я очутился в Пскове, в гостинице, вместо того, чтобы быть у ног Софи, то давай болтать, т. е. рассуждать. Друг мой, мне 27 лет. Пора начать жить, т. е. познать счастие. Ты мне говоришь, что оно не может быть вечным, велика новость! Меня беспокоит не мое счастье, как могу я не быть самым счастливым человеком в мире, раз я буду около нее, но я дрожу при мысли о том, какая судьба, может быть, ее ждет – сумею ли я сделать ее такой счастливой, как хочу. Моя жизнь до сих пор была бродячей и бурной, характер у меня неровный, ревнивый, впечатлительный, одновременно и пылкий, и слабый – вот что минутами наводит меня на печальные размышления. Имею ли я право связать судьбу такого нежного, прекрасного существа с моей печальной судьбой, с моим несчастливым характером? Господи, какая она хорошенькая! и как нелепо вел я себя с ней. – Друг мой, постарайся изгладить скверное впечатление, которое я мог произвести, – скажи ей, что я гораздо благоразумнее, чем кажусь, (дальше по-русски) скажи, что тебе в голову придет. Мерзкий этот Панин, два года влюблен, а свататься собирается на Фоминой недели – а я вижу раз ее в ложе, в другой на бале, а в третий сватаюсь! (Опять по-французски.) Если она думает, что Панин правильно поступает, то меня она должна считать сумасшедшим, не правда ли? – объясни же ей, что прав я, что, увидав ее, нечего раздумывать, что я не претендую на то, чтобы пленять, что поэтому я правильно поступил, идя прямо к цели, что, влюбившись в нее, нельзя уже любить ее крепче, как нельзя ждать, что она похорошеет, т. к. невозможно быть еще красивее» Пушкин написал в тот день еще три письма – Соболевскому, Вяземскому и Алексееву, своему кишиневскому знакомцу. К каждому из них Пушкин подходил по-разному, каждому писал другим стилем. На письме Зубкову есть отпечаток московских гостиных. С Алексеевым, вспоминая старые кишиневские проделки, он и слова употребляет кишиневские. Соболевскому короткими, отрывистыми фразами сообщает о своих неприятностях. «Вот в чем дело. Освобожденный от Цензуры, я должен, однако ж, прежде чем что-нибудь напечатать, представить оное Выше, хотя бы безделицу. Мне уже (очень мило, очень учтиво) вымыли голову». Вяземскому пишет как всегда шутливо: «Еду к вам и не доеду. Какой! меня доезжают!., изъясню после. В деревне я писал презренную прозу, а вдохновенье не лезет. В Пскове, вместо того, чтобы писать 7-ую главу «Онегина», я проиграл в штос четвертую: не забавно». Из трех забот, неуверенности в согласии Софи Пушкиной, карточного проигрыша и жандармской головомойки, с которой начались многолетние жандармские приставанья, его больше всего раздосадовало письмо Бенкендорфа. Из сватовства ничего не вышло. «Малютка Пушкина предпочла крошку Панина», – как острили в Москве. Да Пушкин об этом и не горевал. Чувства и впечатления более высокого порядка заслонили это случайное сватовство. В Москве, куда он вернулся к Рождеству, он встретил свою крымскую любовь, бывшую Марию Раевскую, теперь княгиню Волконскую. Их положение изменилось. Пушкин уже не был юношей, которого, за шумные проказы и неосторожные эпиграммы, гоняли с одного конца России на другой. Он был прославленный поэт, обласканный самим царем. Она – бесправная жена каторжанина. Если «существование Пушкина шло на розах», то ее маленькие ножки, с такой нежностью им воспетые, уже не «мяли вешние цветы», а были изранены терниями жизни. Прошли года с тех пор, как пятнадцатилетняя Мария заставила поэта пережить сладкую печаль робкой, юношеской влюбленности. В Москве перед ним уже была не балованная дочь вельможного отца, а молодая героиня, добровольно принявшая на свои хрупкие плечи тяжелый крест. Она пробудила в нем глубокое восторженное уважение, к которому, быть может, примешалась и вспышка прежней нежности. Мария Раевская вышла замуж за Волконского не по любви, а по настоянию отца. Он считал князя Сергея Волконского блестящей партией. Как горько пришлось генералу Раевскому каяться, когда зять был арестован, приговорен к смертой казни, но в виде милости только закован в цепи и сослан в Сибирь на вечную каторгу. Молодая княгиня была далеко от Петербурга. Она была беременна и жила на юге у матери. Когда она узнала о судьбе мужа, она, едва окрепнув от тяжелых родов, оставила новорожденного сына у матери и поехала в Петербург уже с готовым решением ехать дальше, в Сибирь. Семья была в отчаянии. Особенно отец. Он знал, что ее влечет в Сибирь не любовь к мужу, а героическое чувство долга. Он ее умолял, уговаривал, пугал расстоянием, суровостью климата, лишениями, опасностями, возможностью оскорблений, унижений, которые ждут ее в дикой сибирской пустыне, в маленьком приисковом поселке, где не встретит она никого, кроме бесправных каторжан и их полноправных тюремщиков. Когда Раевский понял, что к его замкнутой, хрупкой дочери перешла его солдатская твердость в исполнении долга, он склонился перед ее волей и с печальной гордостью благословил свою любимую дочь в дальнюю дорогу. В Петербурге молодой княгине пришлось выдержать второй раз борьбу, уже с правительством. Ей сначала отказали в разрешении ехать к мужу. Она настаивала. Ее стали запугивать трудностями и лишениями. Она не сдавалась. От нее потребовали, чтобы она отказалась от своих дворянских и имущественных прав. В то время это была не шутка. Ее муж был лишен всех прав по приговору суда. Она от своих отказалась добровольно. Но своего добилась. Несколько месяцев после того, как декабристы, в цепях, были отправлены в Нерчинск на серебряные рудники, княгиня Мария Волконская уже ехала вслед за ними. Дорогой она провела несколько дней у своей невестки княгини Зинаиды Волконской. Ее муж, егермейстер, князь Никита Григорьевич, был приближенным к Царю человеком. Это не помешало княгине Зинаиде устроить прием в честь жены государственного преступника. Она посвятила ей восторженное, написанное по-французски стихотворение в прозе, которое повторялось во всех московских гостиных. В нем Мария Волконская сравнивалась с индусской вдовою, восходящей на костер. «У тебя глаза, волосы, цвет лица, как у дочери Ганга, и жизнь твоя, как и ее жизнь, запечатлена долгом и жертвой. Твой высокий стан встает передо мной, как воплощение мысли. Мне сдается, что твои грациозные движения творят ту мелодию, которую древние приписывали движению небесных светил». Как трагическое воспоминание о разбитых мечтах дней Александровых, промелькнула Мария Волконская через Москву. А. В. Веневитинов записал в свой дневник: «27 декабря 1826 г. Вчера провел я вечер незабвенный для меня. Я видел несчастную княгиню Марию Волконскую, коей муж едет в Сибирь и которая сама отправляется за ним вслед с Муравьевой. Она не хороша собой, но глаза ее чрезвычайно много выражают. Третьего дня ей минуло двадцать лет. Это интересная, и вместе с тем могучая женщина, больше своего несчастья. Она его преодолела, выплакала, источник слез уже иссох в ней. Она чрезвычайно любит музыку. В продолжении всего вечера она слушала, как пели, и когда один отрывок был отпет, она просила другого. До 12 часов ночи она не входила в гостиную, потому что у кн. Зинаиды было много гостей, но сидела в другой комнате, за дверью, куда к ней беспрестанно ходила хозяйка, думая о ней только и стараясь ей угодить… Когда все разъехались и осталось очень мало самых близких, она вошла сперва в гостиную, села в угол, все слушала музыку, которая для нее не переставала, потом приблизилась к клавикордам, села на диван, говорила тихим голосом, очень мало, изредка улыбаясь». Сорок лет спустя Мария Волконская написала в своих записках: «В Москве я остановилась у Зинаиды Волконской, моей невестки, которая приняла меня с такой нежностью и добротой, которых я никогда не забуду. Она окружила меня заботами, вниманием, любовью и состраданием. Зная мою страсть к музыке, она пригласила всех итальянских певцов, которые были тогда в Москве, и несколько талантливых девиц. Прекрасное итальянское пенье привело меня в восхищение, а мысль, что слышу его в последний раз, делала его для меня еще прекраснее. Дорогой я простудилась и потеряла голос, а они пели как раз те вещи, которые я изучила лучше всего, и я мучилась от невозможности принять участие в пении. Я говорила им: «Еще! Еще! Подумайте только, ведь я никогда больше не услышу музыки…» Пушкин, наш великий поэт, тоже был здесь… Во время добровольного изгнания нас, жен сосланных в Сибирь, он был полон самого искреннего восхищения. Он хотел передать мне свое «Послание к узникам», но я уехала в ту же ночь, и он передал его Александре Муравьевой. Пушкин говорил мне: «Я хочу написать сочинение о Пугачеве. Я отправлюсь на места, в Оренбург, перееду через Урал, проеду дальше и приду просить у вас убежища в Нерчинских рудниках». Через несколько времени другая декабристка, А. Р. Муравьева, уезжала к мужу в Сибирь, и Пушкин послал с ней свои стихи: На это, тоже стихами, ответил князь А. И. Одоевский: Много лет спустя Ленин взял последнюю строчку эпиграфом для своего революционного марксистского журнала «Искра», печатавшегося в Швейцарии. Любопытный пример преемственности через поколения. Когда стихи Одоевского дошли до Пушкина, он прочел их П. А. Осиповой и сказал: «Мне хотелось бы, чтобы Царь был обо мне хорошего мнения. Если бы он мне доверял, то, может быть, я мог бы добиться какой-нибудь милости для них». Бедный Пушкин, как любила позже говорить его жена. Через Муравьеву Пушкин послал приветствие и Пущину: «Пушкин первый в Сибири встретил меня задушевным словом. В самый день моего приезда в Читу вызывает меня к частоколу Муравьева и отдает листок бумаги, на котором неизвестной рукой написаны были: «Мой первый друг, мой друг бесценный». Отрадно отозвался во мне голос Пушкина. Преисполненный глубокой, живительной благодарностью, я не мог его обнять, как он меня обнимал, когда я первый посетил его в изгнании». Когда умер у Марии Волконской ее первенец, оставшийся у Раевской-матери, Пушкин написал эпитафию и послал ей. Она писала брату: «В моем положении никогда не знаешь, доставишь ли ты удовольствие, напоминая о себе старым знакомым. Но все-таки напомните обо мне Александру Сергеевичу. Я поручаю вам выражение моей благодарности за эпитафию Николаю. Уметь утешить скорбь матери есть действительное доказательство его дарований и направления его чувств». Кроме Волконской, еще несколько женщин поехало в Сибирь, одни по любви, другие из чувства долга. Их присутствие согрело, смягчило жизнь каторжан. Жены декабристов не претендовали на политическую роль. Но эти женщины оказали на ход русской истории не меньшее влияние, чем их мужья. Они заложили героическую традицию и пробудили в следующих поколениях русских женщин высокое, восторженное понятие о гражданском мужестве, беспокойную жажду подвига. Русские девушки на школьных скамьях знали длинные тирады из некрасовских «Русских женщин». Эта героическая поэма, основанная отчасти на рассказах современников, была написана в семидесятых годах и сразу стала настольной книгой не только для революционерок, но и вообще для русской женской интеллигенции. Для многих читательниц некрасовские декабристки сплелись с Пушкинской Татьяной. В ней есть те же героические свойства, которые с такой простотой выразились в декабристках. Они и на Пушкине оставили след. Повеса и Дон-Жуан, с влюбчивой кровью, которая загоралась от одного присутствия хорошенькой женщины, он мог иногда с приятелями цинично говорить о женщинах. Но в своих произведениях, – там, где надо искать настоящего Пушкина, – он создал ряд пленительных женщин, правдивых, чистых, глубоких, доблестных, сложных, светлых, одухотворенных. Он их не выдумал. Он их знал. Это портреты, озаренные его гением. Ни в письмах, ни в стихах Пушкина мы не найдем имени Марии Волконской. Но два года спустя после их встречи он, не называя ее, ей посвятил «Полтаву»: Долго шли споры, к кому он обращался, пока Щеголев не разобрал в черновой рукописи первый, выброшенный потом, эпитет – Твоя сибирская пустыня. Это слово – сибирская – явственно свидетельствует, к кому обращено посвящение. Сочетание внешней ветрености с верностью сердца, один из тех контрастов в характере Пушкина, которые при жизни сбивали с толку его друзей, после смерти ошеломляли его биографов и исследователей. 28 декабря, на следующий день после того, как «Дева Ганга» скрылась в снежной мгле метелей, Погодин записал в дневнике: «Досадно, что свинья Соболевский свинствует при всех. Досадно, что Пушкин в развращенном виде пришел при всех». Переводя на простой язык, пришел пьяный. Другой такой записи про Пушкина у Погодина нет. В тот год в Москве Пушкин познакомился с семьей Ушаковых, где были две хорошенькие дочки. Они в первый раз увидели Пушкина в театре. Его появление вызвало всеобщее волнение. Его представили. Он стал бывать в их просторном доме на Пресне. Ушаковы жили по-московски, шумно, весело, гостеприимно. Отец, страстный любитель музыки, возил дочерей в итальянскую оперу, куда Пушкин их часто сопровождал. Учил барышень пенью итальянец, а мать, к удовольствию Пушкина, пела русские народные песни. Их дом тоже с утра до ночи был полон музыкой, только тут все было проще, чем у Зинаиды Волконской. И смеху было больше. Пушкин почти каждый день, иногда несколько раз в день, бывал у Ушаковых. Сначала он ухаживал за младшей, Елизаветой, потом влюбился в старшую, Екатерину. Москва любила посудачить, и это ухаживание вызывало толки, особенно среди барынь, у которых были дочери на выданье. Московская барышня, Е. Телепнева, записала в дневнике: «Меньшая Ушакова очень хорошенькая, а старшая чрезвычайно интересует меня, потому что, по-видимому, наш поэт, наш знаменитый Пушкин, намерен вручить ей судьбу жизни своей, ибо он уже положил оружие свое у ног ее, т. е., сказать просто, влюблен в нее. Это общая молва. Еще не видавши их, я слышала, что Пушкин все свое пребывание в Москве только и занимался, что Катей N. (Ушаковой). На балах, на гуляньях, только с ней и говорил, а когда случалось, что в собраниях ее нет, то Пушкин сидит целый вечер в углу, задумавшись, и никто не в силах его развлечь. В их доме все напоминает о Пушкине. На столе найдете его сочинения. Между нотами «Черную Шаль» и «Цыганскую Песнь». На фортепьяно его «Талисман» и «Кошечку» (?), в альбоме несколько листочков картин, стихов и каррикатур, а на языке беспрерывно вертится имя Пушкина». Так царствовал поэт в этом девичьем мирке. Упоминание об альбомах не случайное. В жизни светской молодежи того времени альбомы играли роль поверенных и пособников в любовной игре. Это была пробная лаборатория для домашних талантов. Друзья, поклонники, случайные посетители, все обязаны были проявлять свою любезность и выдумку в прозе, в стихах, в рисунках. Позднейшие исследователи с благодарностью перелистывают толстые пожелтевшие листки, отыскивая в них ценные черточки, вдыхая аромат эпохи. Поэты часто проклинали эту моду, но альбомный стиль все-таки создали. Пушкин называл альбомы – «разрозненные томы из библиотеки чертей… мученье модных рифмачей». Он писал в «Онегине»: Но в альбомах барышень Ушаковых он писал охотно. Благодаря ему эти альбомы породили обширную литературу. Почтенные академики сочли бы ниже своего достоинства прислушиваться к веселой молодой болтовне, звеневшей в ушаковской гостиной, но когда шаловливые красавицы и их то верные, то ветреные поклонники сошли в могилу, ученые погрузились в тщательное исследование каждой строчки, каждого наброска, сочиненного этой легкомысленной молодежью. Немало внушительных трактатов, полных глубокомысленных догадок и соображений, написано об альбомах милых барышень Ушаковых. Из трех ушаковских альбомов до нас дошел только один, принадлежавший младшей сестре, Елизавете. Почти на каждой странице есть что-нибудь рукою Пушкина – стихи, наброски, карикатуры, – где поэт отразился со всей дружеской необдуманностью и веселой непосредственностью. Есть посвященные Екатерине стихи, написанные на заданную, казалось, невозможную, тему – аминь, аминь, рассыпься. Для Пушкина невозможных тем не было: Это не просто шутливый заговор, разгоняющий любовные чары, это портрет, сохранивший для нас веселую, естественную прелесть московской барышни, отблеск ее томных уст и томных глаз, как в ту же весну писал Пушкин. К этим стихам он нарисовал и иллюстрацию, свой собственный портрет. Пушкин изобразил себя в виде молодой монахини. Свои знаменитые бакенбарды он переделал в локоны, выбивающиеся из-под клобука, а перед собой посадил добродушного беса с рогами, с сигарой во рту. Под этим подпись из романса Баратынского: «Не искушай меня без нужды…» Пушкин любил дразнить своих кокетливых приятельниц, но и они отвечали ему тем же. В них было немало мальчишеского задора. «Барышни Ушаковы вели такие разговоры, что хоть святых выноси», – рассказывала Россет-Смирнова. Судя по стихам, посвященным Екатерине Ушаковой, их задор нравился Пушкину. Сестры особенно любили его дразнить за его влюбчивость и волокитство. Пушкин и не думал оправдываться. Напротив, раз под аккомпанемент итальянских арий, которые пела одна из сестер, Пушкин, своим быстрым, нервным почерком, вписал в альбом Елизаветы Ушаковой 37 женских имен. Теперь эти странички прославлены как донжуанский список Пушкина. Тут нет фамилий. Только имена, над которыми уже четвертое поколение пушкинистов ломает голову. Одна загадочная N. N. столько вызывала мудрых предположений, тонких догадок, ожесточенных прении, а все-таки мы не знаем, кто она, эта N. N. На первой странице 16 имен. Список начинается и кончается Натальей. В первой из них угадывают крепостную актрису, в которую Пушкин-лицеист был влюблен. Последней может быть Наталья Гончарова, так как список составлен в конце 1828 года. Есть две Екатерины, вероятно, Карамзина и Орлова, есть Авдотья. В ней нетрудно угадать княгиню Голицыну. Есть кишиневские красавицы с греческими именами, Калипсо и Пульхерия. Есть голубоглазая тригорская соседка Евпраксия. Так расшалился Пушкин, что даже Элизу вписал, хотя это скорее не графиня Элиза, а Элиза Хитрово, над которой он в первый год их знакомства не прочь был посмеяться. На следующей странице еще 18 имен. На третьей – три. Название донжуанского списка не очень подходит к этим запискам, так как Пушкин не назвал тех, кто им увлекался, скорее тех, кем он сам увлекался. Точно хотел исповедоваться перед Екатериной Ушаковой. Казалось, московские кумушки не ошиблись и дело шло к свадьбе, но что-то у них расстроилось. По словам Бартенева, Пушкин уже был обручен с Екатериной Ушаковой, но она узнала, что известная московская гадалка, к которой он, несмотря на ее просьбы, пошел, предсказала Пушкину, что «он умрет от своей жены». Молодая девушка рассердилась, что Пушкин не сдержал своего обещания, и испугалась предсказания. Не захотела жить в постоянном страхе за любимого человека Бартенев обычно проверял свои истории, но эта звучит не особенно убедительно. Во всяком случае, в мае 1827 года, когда Пушкин уехал из Москвы на север, он не был женихом. На следующий год в Петербурге молва объявила Пушкина женихом другой красавицы, Анеты Олениной. Из всех женщин, около которых кружился Пушкин, только она оставила дневник, где встречи с поэтом записаны не сквозь туман воспоминаний, а сразу, под свежим впечатлением. Отрывки из этого дневника были опубликованы внучкой Олениной сто лет спустя после смерти Пушкина. В них много жизненного. Дневник отражает психологию просвещенного барства и характер самой Олениной, по цельности и прямоте близкой Пушкинским героиням. Анета была дочь А. Н. Оленина, президента Академии художеств. Когда Пушкин встретил у Олениных Анну Керн, Анета была маленькой, незаметной девочкой. Теперь это была юная красавица, фрейлина двух императриц, одна из звездочек придворного небосклона. Лучшие танцоры спешили вписать свои имена в ее carnet de bal[28]. Она имела успех в придворных спектаклях как актриса и певица. Сам Глинка, дружески принятый в их доме, был ее учителем пения. Дневник свой она вела по-русски, изредка переходя на французский. Тогда она говорит о себе в третьем лице, точно пишет роман. Свою первую встречу с Пушкиным она описывает по-французски: «Раз на балу у графини Тизенгаузен – Анет встретила самого выдающегося человека своего времени, составившего себе высокое положение в литературе. Это был знаменитый поэт Пушкин. Он только что вернулся из шестилетней ссылки. Все, и мужчины и женщины, спешили оказать ему внимание, как это всегда делается по отношению к гению. Одни делали это, следуя моде, другие, чтобы получить от него красивые стихи и этим поднять свою репутацию, иные, наконец, из подлинного уважения к гению, но большинство, потому что он пользовался милостивым расположением императора, который был его цензором. Анет знала его еще когда она была ребенком. С тех пор она восторженно наслаждалась его увлекательными стихами. Встретив его на балу, она захотела отличить знаменитого поэта и выбрала его в одном из танцев; опасение, что он посмеется над ней, заставило ее, подходя, опустить глаза и покраснеть. Ее задела небрежность, с которой он спросил, где ее место. Ее задела мысль, что Пушкин может принять ее за дурочку, но она ответила просто и уже весь вечер не пыталась его выбирать. Тогда он, в свою очередь, подошел и пригласил ее на фигуру. Она подала ему руку и, чуть отвернувшись, улыбнулась. Ведь такой чести все добивались». От этого рассказа, записанного вскоре после бала, веет салонными нравами эпохи. Видишь перед собой эту крошку Оленину – она, как и отец, была очень маленького роста – в пышном белом платье, по которому разбросаны букеты роз, золотые локоны перехвачены бирюзовой парюрой, сделанной в модном греческом стиле по специальному рисунку ее отца. Голубые глаза – «глаза Олениной моей», – блещут горделивой уверенностью в своей привлекательности. Быстро приручила молодая девушка балованного поэта. Он стал часто бывать у них – то в их городской квартире в академии, то у них на даче, в Приютине, на берегу Невы, где еще до ссылки Пушкина в Кишинев Жуковский сочинил шуточную балладу с меткой строчкой: Анета Оленина, как и многие ее современницы, знала «Онегина» почти наизусть. В ее дневнике много цитат из Пушкина. Ей льстило внимание знаменитого поэта, но сам он ей совсем не нравился. Вяземский в письме к жене юмористически описал Пушкина в Приютине: «21-го ездил я с Мицкевичем вечером к Олениным в деревню, верст за 17. Там нашли мы и Пушкина с его любовными гримасами. Деревня довольно мила, особливо для Петербурга: есть довольно движения в видах, возвышенность, вода, леса. Но зато комары делают из этого места сущий ад. Поневоле пляшешь Камаринскую. Я никак бы не мог прожить тут и день один. Мицкевич говорит, что это кровавый день. Пушкин был весь в прыщах и, осаждаемый комарами, нежно восклицал: сладко!» У белокурой Олениной была соперница по светским успехам, черноглазая фрейлина Россет. Ее южную красоту воспел Вяземский, Пушкин ответил стихами: Анет рассердилась на эти стихи. Моя Оленина! В этом ей послышалось слишком поспешное чувство собственности. Еще больше рассердилась она, когда кто-то из знакомых передал ей, будто Пушкин сказал: «Мне бы только с родными сладить. С девчонкой я сам слажу…» Она описывает Пушкина с суровой неприязнью, напоминающей враждебные отзывы лицеиста, барона М. А. Корфа: «Бог, даровав ему гений единственный, не наградил его привлекательной наружностью. Лицо его было выразительно конечно, но некоторая злоба и насмешливость затмевали тот ум, который был в голубых, или лучше сказать в стеклянных глазах его. Арапский профиль, заимствованный от поколения матери, не украшал его лица. Да и прибавьте к тому ужасные бакенбарды, растрепанные волосы, ногти, как когти, маленький рост, жеманство в манерах, дерзкий взор на женщин, которых он отличал своей любовью, странность нрава природного и принужденного и неограниченное самолюбие – вот те достоинства телесные и душевные, которые свет придавал русскому поэту XIX века». Такого непривлекательного отзыва о Пушкине не оставила ни одна женщина. Правда, в то лето, когда Пушкин особенно часто бывал в Приютине, крошка Оленина влюбилась в другого. Это был скромный, неизвестный молодой офицер, сибирский казак, высокий, белокурый, пригожий молодец. Он приехал из Читы, где, как пишет Оленина, «видел их». Их – то есть декабристов. По осторожным намекам в дневнике юной фрейлины видно, какое благоговейное отношение к ссыльным мятежникам царило в оленинском сановном, близком ко двору, доме. Молодой казак привез кусок серебряной руды, добытой руками декабристов. Он обещал сделать из него браслет для Анеты и не успел, потому что его спешно отправили на турецкий фронт. Молодая девушка была очень опечалена разлукой. «Он был мой идеал. Он не мог подумать без ужаса о распутстве. Чистая душа его не понимала жизни безнравственной». В этих словах укор Пушкину. Через брата до Анет доходили рассказы о кутежах молодежи, в которых Пушкин принимал участие. Через несколько дней после отъезда «идеала» в действующую армию Анет опять пишет о декабристах: «Боже мой! Какая радость! С них сняли цепи. Все чувства радости проснулись в душе моей: они свободны, хоть телом свободны… Эта мысль услаждала горе знать их так далеко и в заточенье. Но увы, жалея о них, горюя об их ужасной участи, я не могу не признать, что рука Всевышнего карает их за многие дурные намеренья. Освободить родину прекрасно, но проливать реками родную кровь есть первейшее преступление. Надо понемногу приучать народ к мысли о свободе благоразумной, но не безграничной…» Так из дневника хорошенькой, кокетливой фрейлины доносятся до нас живые отголоски политических настроений. Недаром, воспевая ее глаза, Пушкин отметил – какой задумчивый в них гений. И этот его роман кончился ничем, кроме прелестных стихов. Уезжая в 1829 году на Кавказ, Пушкин написал в альбом Олениной одно из лучших своих лирических стихотворений: Четыре года спустя, когда он был уже женат, он поставил под стихами plus que parfait[29] и этой подписью скрепил их прежнее значение. Малютка Оленина через несколько лет вышла замуж за тусклого, незначительного человека, была примерной женой, матерью, бабушкой, но счастья мало видела. Ее внучка, издавая через сто лет листки из ее дневника, писала: «Все, что относилось к памяти Пушкина, бабушка хранила с особой нежностью. Она всегда говорила, что в его обществе никому никогда скучно не могло быть, такой он был веселый и живой, особенно когда был в кругу доброжелательном». Возможно, что эти воспоминания, окрашенные запоздалой нежностью, составляли одну из самых поэтических страниц ее жизни. Из Москвы сестры Ушаковы следили за петербургскими похождениями поэта и рисовали в альбомах каррикатуры на него и на Оленину. Они считали, что он уже жених. Может быть, с досады на его непостоянство Екатерина Ушакова приняла предложение князя Долгорукого. Когда Пушкин неожиданно появился в Москве, он спросил ее: «С чем же я остался?» «С оленьими рогами», – насмешливо ответила девушка. Свадьба с Долгоруковым не состоялась. Ее расстроил Пушкин. Он знал, что Долгоруков человек непорядочный, и сказал об этом Ушакову-отцу. Это была бескорыстная услуга. Его влюбленность уже перешла в спокойную дружбу. Возможно, что Екатерина Ушакова любила поэта гораздо более глубокой любовью, чем он думал. Только после его смерти вышла она замуж за помещика Д. М. Наумова. Муж так ревновал ее к памяти поэта, что разломал на куски его подарок, восточный браслет с яшмой, который Пушкин носил на руке выше локтя. Уничтожил Наумов и принадлежавшие его жене два альбома, полные записей и рисунков Пушкина. Но до писем поэта ему не удалось добраться. Жена их от него спрятала. Умирая, она велела своей замужней дочери, Елизавете Обрезковой, принести шкатулку, где эти письма хранились, и, несмотря на все просьбы дочери, сожгла их. – Мы горячо любили друг друга, – сказала умирающая. – Пусть тайна нашей любви умрет с нами. Проверить точность таких слов трудно. А поверить им можно. Анет Оленина записала в своем дневнике, что среди гостей, приезжавших на ее рожденье в Приютино, был и Пушкин. Она прозвала его Red Rower по имени героя в пьесе O'Keet, «Wild Oats»[30]. «The Red Rower влюблен в Закревскую, – писала Анет. – Все об ней толкует, чтобы заставить меня ревновать, но при этом тихим голосом прибавляет всякие нежности». Он дразнил Анету Закревской, но его воображение было одновременно задето обеими. В Олениной он видел возможную жену. В тетрадях, среди стихов, рисовал он ее монограммы, называл уже ее Анной Пушкиной. Это не мешало ему опьяняться грешными прелестями графини Аграфены Закревской. Вяземский прозвал ее медной Венерой. Пушкин – Клеопатрой Невы и беззаконной кометой. Графиня Закревская была светская женщина, жена генерал-адъютанта и министра внутренних дел. По темпераменту это была блудница, ошеломлявшая даже своих дерзких любовников своей страстностью. В нее без памяти влюбился Баратынский. Он называл ее колдуньей, вокруг которой все дышит греховным соблазном. «Страшись прелестницы опасной, не подходи, обведена волшебным очерком она, кругом нее заразой страстной исполнен воздух…» Достаточно опытный в любви Пушкин писал ей: Так говорил он в стихах. А в прозе, между двумя поездками в Приютино, писал Вяземскому: «Если б не твоя медная Венера, то я бы с тоски умер. Но она утешительно смешна и мила. Я ей пишу стихи» Какие стихи, мы не знаем. Может быть, восьмистишие, последние строчки которого стали почти поговоркой: Точно царственной мантией прикрыл он грешницу стихами. Сама она никаких прикрытий не искала, ничем не стеснялась и не скрывала ни своих любовных похождений, ни своих телесных прелестей. Раз летом Закревские в своем пышном доме на набережной давали большой прием. Был очень жаркий день. Жена министра вышла к своим гостям в прозрачном кисейном платье, надетом на не менее прозрачную батистовую рубашку. Больше на ней ничего не было. Гости, в особенности женщины, были озадачены. Пушкин из всего этого сделал строфу в «Онегине», где есть и шелковистое шуршанье, и струистая прозрачность наряда, и блеск чувственной красоты: |
||
|