"На пустом месте" - читать интересную книгу автора (Быков Дмитрий Львович)
Третий том 1
Любой, кто жил на Украине, знает, что она придумана Гоголем. У всякой нации есть гений, закладывающий основы ее мифологии, отбирающий из бесчисленных и неоформленных народных преданий то, что войдет в канон, и доводящий эти предания – часто хаотичные и фрагментарные – до великой литературы. Гоголь взял украинский фольклор, добавил немецкого, которым увлекался,- и, тоскуя в Петербурге по Полтавщине, за каких-то два года написал весь корпус национальных преданий, в которых собраны главные украинские архетипы. Тут тебе и заколдованное место, и русалки, и жуткие карпатские сказки о неумолимых мстителях, чье проклятие действует вплоть до девятого колена, и чернобровые скандальные красавицы, ставящие перед хлопцами невыполнимые задачи. «Вечера на хуторе близ Диканьки», хоть и написаны по-русски, хранят мелодику украинской речи. По большому счету это главная книга украинской литературы.
Гоголь не зря преподавал историю и хорошо знал филологию: в первой и самой обаятельной своей книге он выступает не столько выдумщиком, сколько фольклористом. Украинские сказки радикально отличаются от русских – они романтичнее, в них больше мистики и меньше добродушия. Сказывается близость Европы, пограничность всей украинской жизни: днем – жара, полнокровная, яркая, крикливая и многоцветная жизнь юга, ночью – темные, туманные призраки Запада, дикие поверья Трансильвании. Кстати, ежели почитать оригиналы – украинские народные песни, сказания, бытовые сказки,- видно, что двадцатидвухлетний автор «Ганса Кюхельгартена» сильно подмешал в родной фольклор гофманианы; если Пушкина пленил романтизм французский, а Лермонтова – английский, то Гоголь был с детства отравлен немецким. Но в том и его гениальность, что примесь оказалась на редкость органичной: именно мрачные призраки и темные поверья отлично вписались в жизнерадостные украинские легенды. Видимо, потому, что шумен украинский день и тиха украинская ночь: эти две крайности отлично дополняют друг друга. На Украине, как и вообще на юге, все это выражено ярче: если веселье – оно длится три дня, если ужас – от него читатель не заснет три ночи, «толкуя о страшном, в старину случившемся деле». Только меланхолик мог написать такую смешную книгу; только великий юморист мог так ужасаться.
Гоголь не ограничился мифологией и стал выдумывать быт. Следующий шаг – «Миргород»: остается только поражаться тому, как четко этот автор сознавал свои задачи и как последовательно выстраивал свой мир. Сначала, как положено,- мифология, потом – современность: Миргород избран не потому, что чем-нибудь примечателен, а потому, что стопроцентно типичен. Бублики хотя и пекутся из черного теста, но довольно вкусны: оно, конечно, и глушь, но очаровательная; главная же примета украинского быта – полнота, совершенство, доведенность всех проявлений до абсурда, до карикатуры, до той грани, за которой гротеск. Если ссора – то ссора на многие годы, с мировым судьей, с демоническими силами вроде свиньи, которая врывается в присутствие и пожирает бумаги; если богатырство, то богатырство почти сверхъестественное, былинное, а доблесть такая, что и перед сыноубийством не остановится. Есть интересная работа Елены Иваницкой о том, что Бульба у Гоголя, в сущности, использует все предлоги – от любви к детям до любви к Родине – исключительно для реализации своих глубоко аморальных потребностей: бить, грабить, насиловать, жечь… В общем, тут нет парадокса: есть некий тип, избыточный во всем и до того переполненный жизненной силой, что любое мирное занятие наскучивает ему через час. Естественно, он умеет только захватывать все доступное ему пространство кавалерийским наскоком – и ничему другому не обучен; этот фантастический пассионарий с откровенно садистскими наклонностями и есть национальный герой, так он выглядит, нечего отворачиваться.
На зеркало неча пенять, коли рожа крива. И то сказать, выразительнее Бульбы никакого казака уже не напишешь: Гоголь довел казачество до предела, абсолюта,- и все казацкие сувениры, картины и заведомо эпигонские повести делались с тех пор исключительно по этому образцу. «Старосветских помещиков» критики вроде Белинского трактовали крайне плоско – вот, мол, нарочитый контраст, героическая жизнь Бульбы – и ужасная, застойная, ерундовая жизнь Афанасия с Пульхерией, где люди помирают не от вражеской пули или ужасной пытки, а от того, что кошка сбежала. Между тем и в «Помещиках» – такая же титаническая, исчерпывающая полнота, что и в «Бульбе»: идиллия, доведенная до абсурда. Если кушают, то постоянно, практически не прекращая этого занятия; если любят, то так, что часу друг без друга не обходятся; если быт – то уж такой, что кроме него не остается ничего. Мир этот наполнен любовью, но в ее самом плотном, вещественном проявлении: все дышит, полнится, переполняется ею – надави, и брызнет. Попробуйте вот этих пирогов с капустой, они очень мягкие и кисленькие! Что это так говорит? Пошлость? Глупость? Любовь! Гоголь писал трагическую и смешную идиллию сельской Украины, и хотите вы того или нет, а его старосветские помещики – ровно такие же титаны, как и Бульба с Остапом. (Впрочем, и Андрий титан: как надо влюбиться, чтобы предать Родину? Реабилитацию этого характера предпринял уже в наши дни Борис Кузьминский в замечательном эссе «Памяти Андрия» – доказав, что он герой еще погероичнее отца). Вторая часть «Миргорода» – то же торжество полноты и цельности: Иван Иванович и Иван Никифорович надолго, если не навсегда, воплотили собою украинский национальный характер с его самодовольством и тягой к великолепным крайностям вроде многолетней распри из-за ерунды; в России соседям обычно надоедает собачиться,- в Украине запас южных, неистребимых жизненных сил таков, что два соседа, жирный и жилистый, не могут примириться несколько лет, вовлекая весь город в орбиту своей ерундовой, чудовищной, опять-таки титанической ссоры. Посмотрите на сегодняшнюю украинскую политику с мелочностью поводов и масштабностью катаклизмов, с многолетними и многословными разбирательствами,- и с подспудным ликованием от всего этого: не ссора – праздник, гулянье, карнавал! Ведь и история Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем – как-никак демонстрация грандиозных человеческих способностей: чего они не учудили, чтобы уязвить соседа! Каждый выложился, как мог, всего себя посвятил этой задаче… и когда автору в конце стало «скучно на этом свете, господа», так ведь и скука – сверхъестественная, титаническая, покрывающая собою весь мир, такая скука, что от нее и дождь идет, и поля зеленеют какой-то особенно едкой зеленью… Боюсь, именно такая скука ждет и Украину после помаранчевых катаклизмов,- но как бурно, лихо и жизнерадостно тут свергали власть! Эта подспудная жизнерадостность всякой местной разборки отлично уловлена в «Миргороде» – а может, и придумана, ибо Украина, послушная Гоголю, стала аккуратно выполнять предписания своего беглого, но любимого сына.
И вот во второй части «Миргорода» появляется самая загадочная вещь – не только в цикле, не только у Гоголя, но и во всей русской литературе. Она, конечно, не так готична, как «Страшная месть», но волнует, пожалуй, посильнее, и экранизация работы Константина Ершова и Георгия Кропачева (1967) не зря до сих пор пугает детей. В «Страшной мести» хоть в конце становится понятно, из-за чего сыр-бор; в «Вие» не понятно ничего. Андрей Синявский, написавший лучшую, наверное, книгу о любимом авторе – «В тени Гоголя»,- говорил автору этих строк:
«Не понимаю, почему «Вий»! Вий ведь – десятая спица в колеснице, появляется в самом конце, при чем он там вообще?! Почему его непонятным, воющим именем названа повесть? За что так уж наказан Хома Брут, который ничем, кроме кражи леща, не провинился? Он, конечно, загнал панночку – так ведь не он же к ней пристал, сама напросилась! Ничего не поймешь, никакой логики, один голый воющий ужас: ви-и-ий!»
Бывали и экзотические трактовки. Скажем, Новелла Матвеева в замечательном стихотворении «Хома Брут» – «Как только подумаю о плачевной участи Хомы Брута, не столько великого грешника, сколько великого плута…» – выдвигает свою версию фабулы: как это православного человека, да в храме Божием, извела нечистая сила?! В каком еще фольклоре, в какой прозе такое мыслимо? (Вспомним, ведь и в самых мрачных готических рассказах – английских, немецких ли, американских – церковь служит убежищем, перед ней нечистая сила пасует!) Матвеева предполагает, что Гоголь с его жизнерадостным, вполне украинским нравом и здоровым мировоззрением испытывает ужас перед византийской традицией, перед ее суровостью и аскезой: «Таких и грешников не бывает, какие у них святые». Очень может быть, что некий подсознательный страх перед церковью и впрямь преследовал Гоголя (потом страху добавил достопамятный о. Матвей, в последние годы исповедник Гоголя, вечно пугавший его жуткими картинами ада): действительно церковь в «Вие» выглядит идеальным местом для всякой нечисти, ведьмы тут чувствуют себя, как дома, и не зря в финале мы видим храм, заросший дикой и небывалой растительностью. Но дело, конечно, не сводится к страху перед византийской росписью и обрядностью: «Вий» – исповедальная, самая откровенная повесть Гоголя, и страх, лежащий в основе ее, куда более навязчив, чем все прочие фобии героев его ранней прозы. Тут начинаются глаза: жуткий призрак, сопровождавший Гоголя всю жизнь; на этом он и рехнулся, хотя рехнулся, так сказать, сознаком плюс – не деградируя, но, напротив, умудряясь расти над собою.
Мы найдем отголосок этой же фобии у Достоевского в «Идиоте», в сцене, когда князя Мышкина будет преследовать чей-то безотрывный взор (мы знаем, что это взгляд Рогожина); у того же Синявского в великом рассказе «Ты и я» герой будет ощущать на себе тот же припекающий взгляд, чего-то ждущий от него, и все время будет бояться, что это за ним следит КГБ,- а следит на самом деле Бог, от чьего имени и написан рассказ; вот у кого мы все под колпаком! Но впервые эту тему вывел в русскую литературу Гоголь, у которого едва ли не главный лейтмотив – упорно следящие за героем (и автором) невидимые, страшные, требовательные глаза; взгляд, от которого некуда деться. Ничего удивительного тут нет – если долго всматриваешься в бездну, не удивляйся, что бездна посмотрит в тебя. Это сказал другой безумец, Ницше, которого тоже преследовал чей-то взгляд… Вспомним «Портрет» – из более позднего гоголевского цикла петербургских повестей: самыми живыми на портрете страшного старика были именно глаза, от прицельного взгляда которых некуда было деться. И потом, в «Мертвых душах» (к которым, собственно, мы и пишем предисловие, но не можем подойти к ним без рассказа о главном гоголевском страхе) появится лирическое отступление о России, которая смотрит, смотрит на автора «чудным своим взором», словно чего-то хочет от него… но чего?
«Что глядишь ты так, и зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?… И еще, полный недоумения, неподвижно стою я, а уже главу осенило грозное облако, тяжелое грядущими дождями, и онемела мысль пред твоим пространством. Что пророчит сей необъятный простор? Здесь ли, в тебе ли не родиться беспредельной мысли, когда ты сама без конца? Здесь ли не быть богатырю, когда есть место, где развернуться и пройтись ему? И грозно объемлет меня могучее пространство, страшною силою отразясь во глубине моей; неестественной властью осветились мои очи: у! какая сверкающая, чудная, незнакомая земле даль! Русь!…»
Осмелимся высказать догадку: Вий, собственно, и есть Россия. Страшная старуха, обернувшаяся панночкой (вспомним, ведь старуха слепа, она шарит – и не видит),- здесь начало той двойственности, которая Гоголя в конце концов и сгубила. Пока она пребывает в своем обычном состоянии, в дневном, бытовом обличье – она слепа; как только из нее вылезает жуткая (и божественно прекрасная) ведьминская сущность, панночка немедленно прозревает и уж тут отлично знает, куда ей надо нестись верхом на философе. Кстати, ведь и Вий ничего не видит – надо специально поднимать ему веки, и уж тут перед его взглядом ничто не устоит. Почему? Потому что вся мировая пустота упирается в тебя: бездна, в которой нету дна, проблеска, края, вообще ничего нету. Этого взгляда пустоты не может выдержать никакая полнота: живой, радостный, лукавый Хома Брут падает замертво.
«Вий» – вещь пророческая. Россия сожрала Гоголя, взглянула на него своими безотрывными ночными глазами и выпила всю южную жизнерадостность; за дневным ее обликом – старушечьим, почти кротким – он увидел ночной, мертвый. Он понял, что и сама она мертва,- и принялся писать «Мертвые души», посвященные этому жуткому прозрению. Не дописал.