"Вместо жизни" - читать интересную книгу автора (Быков Дмитрий Львович)
Достоевский и психология русского литературного интернета
Из всех призывов Достоевского Россия лучше всего восприняла один: «Заголимся!» Из всех его сочинений лучше всего усвоила «Записки из подполья». Впрочем, чтобы убивать старух, необязательно читать Достоевского. А потому проще предположить, что подпольность русского бытия и уж русского Интернета в особенности не есть следствие творческого освоения его наследия, а скорее еще одно доказательство того, что ничего в России по большому счету не изменилось.
Катастрофа русского литературного Интернета давно стала свершившимся и почти не обсуждаемым фактом. В то время как печатная (так называемая офлайновая) литература явно находится на подъеме, читатель обращается к серьезной прозе, массовыми тиражами выходит не только модная, но и попросту хорошая литература,- русский литературный Интернет, от которого в недавнем прошлом ждали сверхъестественных откровений, все больше вырождается в живую иллюстрацию к «Селу Степанчикову», упомянутым «Запискам из подполья», «Скверному анекдоту», «Бесам» и в особенности к «Идиоту». Перед нами мир романов Достоевского, которые часто казались нам выморочными,- однако выяснилось, что автор еще смягчал кое-какие подробности и сглаживал углы. Почти все персонажи Рулинета словно сошли со страниц Достоевского – разве что Лебедев со временем выродился в Курицына; но и только.
Отчего это произошло? Причины, на мой взгляд, три. Первая заключается в том, что писательское общение само по себе почти всегда бесперспективно («Все люди лучше, чем литераторы»,- справедливо замечал Ходасевич; само ремесло наше таково, что предполагает конкуренцию). Вторая сводится к тому, что Интернет посягнул на саму вертикальную иерархию ценностей, без которой литературы нет. Третья проще и одновременно сложнее двух предыдущих: Рулинет – символ досуга, праздности, невостребованности, а где невостребованность – там и подполье. Если сорок лет ничего не делать, писал пресловутый парадоксалист в своих записках,- поневоле станешь раздражителен. Интернет – среда профессионального общения программистов, водителей, родителей, и лишь писатели в нем общаются непрофессиональные, самодеятельные. Отсюда и их непрерывная, нервная грызня.
Трения между литераторами неизбежны, поскольку литература имеет дело с такими дефицитными вещами, как личное бессмертие, сознание осмысленности своего бытия, конечная истина и пр. Естественно, что совместное пользование всеми этими прекрасными вещами исключено. Можно сколько угодно говорить о терпимости, но нетерпимость заложена в самом ремесле художника. При этом собственно уровень художника, мера его одаренности – вопрос десятистепенный: все личностные характеристики большого писателя ровно в той же степени присущи и графоману. Более того: у талантливого автора характер еще и получше – он все-таки чем-то компенсирует свою каторгу, знает минуты высокого вдохновения и совпадения своих замыслов с теми прекрасными прото-текстами, о существовании которых мы все смутно догадываемся. Графоману этого не дано. Все подпольные персонажи Достоевского, непрерывно расчесывающие свои язвы и извлекающие «сок наслаждения» из своих унижений, суть тот же Достоевский, только лишенный художественного таланта. В свое время еще Пушкин не знал, что делать Онегину, у которого все пушкинское – разочарование, презрение к миру, любовный опыт,- только таланта нет. Подпольные типы, наделенные всеми комплексами и страхами настоящих писателей, но не обладающие талантом и соответственно милосердием, как раз и составляют основной контингент Рулинета – и в этом смысле он недалеко ушел от русского литературного андеграунда, главной задачей которого было, конечно, не свергнуть советскую власть, а пробиться на страницы официальной прессы. Равным образом и подавляющее большинство обитателей литературного Интернета более всего озабочено не тем, чтобы свергнуть бумажную литературу, заменив ее продвинутой, гиперссылочной и пр., но тем, чтобы легализоваться в качестве бумажных авторов и уже тогда, конечно, явить миру свое оглушительное презрение,- но только тогда, никак не раньше. Эту-то черту подпольного человека первым заметил именно Достоевский: он ненавидит всех, кто наверху, но вместе с тем ищет одобрения именно этих людей, зависит от них и наслаждается своей зависимостью. Отсюда и неверие Достоевского в искренность сознательного социального протеста – во всяком случае, в искренность социального протеста подпольного персонажа: единственная цель такого протестанта – сравняться с угнетателем и по возможности превзойти его в мучительстве угнетенных. В этом смысле поздний Достоевский пошел значительно дальше Гоголя, проследив путь Акакия Акакиевича и Макара Девушкина во власть: униженные и оскорбленные сами в первую очередь становятся мучителями и оскорбителями. Наиболее заметные фигуры Рулинета подразделяются поэтому не на Башмачкиных и Девушкиных, но на Опискиных и Обноскиных. Первые представлены почвенниками, вторые – постмодернистами.
Опискин – бессмертный тип сетевого резонера, постоянно компенсирующего свою подпольность и невостребованность истерическим, провоцирующим высокомерием. Такой ментор – вполне по-достоевски – только и ждет, чтоб его ниспровергли, чтобы хоть погибнуть в схватке с достойным противником, но противника такого обычно не находит и продолжает скучать среди приживалов и прихлебателей. Обноскин, в сущности, точно такой же мелкий тиран, но в его манерах и поведении есть что-то судорожное, модернистски-изломанное, он слова не скажет в простоте – все с подвывертом и ужимкой; однако этот постмодернист, называющий либерализм «своим воздухом», занят главным образом тем, что портит свой воздух. Нечего и говорить, что терпимости и демократизма у него ничуть не больше, нежели у диктатора Опискина: как верно заметил Честертон, модернисты и анархисты терпимы к любому мнению, кроме истинного. Тут их терпимость кончается. Впрочем, ненависть постмодерниста или почвенника к какому-либо тезису – далеко еще не достаточная верификация этого тезиса. Однако лично для меня негодование Олега Павлова или Александра Агеева по какому-либо поводу есть уже серьезный стимул рассматривать этот повод как художественное явление. Даже взаимная неприязнь этих двух литераторов говорит о том, что они не полностью еще переродились в сетевых болтунов, имеющих авторитетное и безапелляционное суждение обо всем на свете.
Не следует думать, будто человек превращается в подпольного типа после нескольких лет существования в литературе, где все вытирают об него ноги. Подпольными типами рождаются, и доминирующей чертой подпольного типа по-прежнему является его необъятная мессианская претензия, также не зависящая от масштаба дарования. Заметим, что один из пионеров русского литературного Интернета Дмитрий Галковский, предрекавший литературной Сети великое будущее и давно уже не подающий о себе вестей, был подпольным типом задолго до того, как начал писать, печататься и, вероятно, даже говорить. Равным образом и Олег Павлов, и Борис Кузьминский переместили основную свою литературную деятельность в Сеть не потому, что были обделены вниманием коллег или публики. Интернет – оптимальная среда именно для подпольного человека, как и андеграунд в свое время был оптимальной средой вовсе не для того, кто писал талантливые авангардные тексты, а именно для того, кому для нормального творческого самочувствия необходимо было ощущать себя гонимым. Кто-то, сформировавшись в восьмидесятые годы, привык, что гений всегда гоним, кому-то просто лучше пишется, когда он чувствует себя пророком, побиваемым камнями; наконец, чей-то темперамент предполагает непрерывную и страстную полемику, которая и не утихает на всех сайтах Интернета, беспрерывно скатываясь на личности. Некоторая подпольность сознания, увы,- непременное следствие занятий литературой, но есть литераторы, для которых эта подпольность не болезнь, но естественная и необходимая среда. И среди радикалов-постмодернистов, и среди радикалов-почвенников такие люди преобладают – к сожалению, они со временем теряют способность к созданию читабельных и доказательных текстов, что мы можем наблюдать на примере все тех же Павлова и Агеева, зато наконец погружаются в оптимальную для себя среду.
Впрочем, в Интернет случается сходить и офлайновому писателю – иногда даже обремененному некоторым количеством реалий. Случаются онлайновые интервью, бывают и экспериментальные размещения новых текстов в Сети. Но появление этого автора в Сети превращается в такой «Скверный анекдот», в такой генеральский конфуз на свадьбе Пселдонимова, что подавляющее большинство бумажных сочинителей предпочитает опыта не повторять.
Интернет – пространство, свободное от ответственности. Здесь можно осуществить вброс любого компромата, и в этом смысле в высшей степени характерен пример, обсуждаемый ныне всеми отечественными СМИ. Здесь под ником (кличкой, прозвищем) можно безнаказанно обхамить кого угодно. Здесь, как в знаменитом «Бобке», стало можно полностью заголиться – и не зря среди эротических сайтов Сети наиболее популярно всевозможное садо-мазо, к которому втайне питают страсть и герои Достоевского, одержимые жаждой мучительства и мученичества. Не мудрено, что для литератора эта среда чрезвычайно привлекательна – и как объект для наблюдения, и как игровое поле. Всякий ли писатель по природе своей подпольщик? Ну разумеется, не всякий. Тот же Лев Толстой ни в какой степени не подполен, хотя героями его, как правило, движут все те же похоть и тщеславие. Однако для всякого писателя существенен вопрос о его статусе. Интернет этот статус серьезно изменил, и как выяснилось, не к лучшему.
Почему не состоялась многократно предсказанная и широко анонсированная победа русского литературного Интернета над бумажными СМИ? Дело, разумеется, не в малом количестве пользователей – оно возрастает ежедневно, и скоро вся русская провинция будет ровно в той же степени пронизана токами интерактивности, что и обе столицы. Дело в том, что Рулинет самим своим существованием нарушает одну из фундаментальнейших конвенций литературы, а именно постулат о том, что литература есть все-таки дело избранных и что далеко не всякий Фома Фомич имеет моральное право советовать хотя бы и такому слабому литератору, как Бороздна.
При отсутствии в России такой институции, как серьезная литературная критика, обеспечивающая тому или иному литератору репутацию, продаваемость и переводимость (всем этим занимаются издатели, а критика посильно самоутверждается), главным критерием оценки текста становится сам факт его публикации (и, отчасти, место этой публикации). В силу своей относительной новизны Интернет был местом довольно-таки престижным. Что же касается возможности опубликовать (или, как остроумно говорят в Сети, «выложить») свой текст, она теперь уравняла всех и тем самым упразднила пресловутую вертикальную иерархию ценностей, без которой литература не живет в принципе. Более того: в Сети и высказаться о вашем тексте имеет право каждый, причем вас ни в какой мере не защищает статус профессионала. Напротив, многим «бумажный» профессионал представляется продажным, поскольку за бумажные публикации платят пока несравненно больше и аккуратнее. О текстах в Сети судят программисты, домохозяйки, новые русские, бухгалтеры и свободные художники – и это ситуация истинно Достоевская, поскольку нет ничего смешнее и жальче полуобразованного читателя, берущегося судить о материях, в принципе ему недоступных. Вот тут и пожалеешь о том, что у нас была самая читающая страна.
Почти в каждом сочинении Достоевского (а он, как мы знаем, вообще имел слабость к ситуациям смешным и жалким) непременно присутствует персонаж, берущийся судить о литературе без всяких на то оснований. Графоманов Достоевский изображал редко – вероятно, из какой-то тайной корпоративной солидарности,- явив читателю лишь бессмертного Лебядкина да лакея Видоплясова, на чьи «Вопли» так похожа львиная доля сетевой лирики. Впрочем, не чужд творческих интенций и Смердяков, сочиняющий собственную вариацию на песню «Стану удаляться, жизнью наслаждаться». Достоевский, блистательный профессионал, в совершенстве владеющий всеми приемами сюжетостроения, не зря делает графоманов лакеями, подчеркивая, что их дело – судить не выше сапога. Однако страшное количество его героев берется судить о словесности и политике, имея о них самое приблизительное представление: тут и Опискин со своими литературными разговорами, и публика на свадьбе у Пселдонимова, берущаяся рассуждать о Панаеве и «абличительной литературе», и Степан Трофимович Верховенский, оценивающий новые петербургские веяния, и упомянутый Лебядкин, и герои «Крокодила», и персонажи «Подростка», бесперечь ссылающиеся на те или иные тенденции или публикации. Человек, занятый не своим делом,- в сущности, любимый персонаж Достоевского, поскольку именно такой человек вызывает его любимую эмоцию – смесь презрения, раздражения, умиления и жалости. Этот подпольный комплекс ощущений порождает, в сущности, и вся сетевая литература – причем порождает не только у стороннего читателя, не только у профессионального литератора, но и у тех, кто активнейшим образом ею занимается. Вряд ли сам Делицын, основатель и главный мотор сетевого литературного конкурса «Тенета», изучает ее с другим чувством.
Стирая границы между дилетантом и профессионалом, талантом и графоманом, Интернет в конечном итоге создал ситуацию, в которой все равно всему и правота исключается как таковая; именно эта ситуация – постмодернистская, в сущности,- вместо того чтобы всех успокоить и примирить, приводит к небывалому взаимному раздражению, к непрерывной ожесточенной дискуссии, каждый участник которой убежден в собственной непогрешимой правоте; эта ситуация описана у Достоевского в «Преступлении и наказании», в знаменитом сне о трихинах, и в комментариях не нуждается. Постмодернистский мир смещенных критериев, неразличения добра и зла трещит по швам с 1998 года. Можно сказать, что 11 сентября 2001 года он рухнул окончательно. В конечном итоге мир, где царствуют трихины, и есть мир абсолютно политкорректный, поскольку сама идея чужой неправоты или неполноценности в нем отвергается с порога. Можно сказать, что именно пространство постмодерна (и, в частности, пространство литературного Интернета) являло собою сбывшуюся утопию Шигалева – превращение абсолютной свободы в абсолютную несвободу. Условием свободы вновь оказался тот самый реакционный консерватизм, в котором так долго упрекали Достоевского. И в этом смысле наиболее пророческим романом нашего героя в очередной раз оказались «Бесы»: всякое подполье – всегда немного заговор, а всякий заговор – в конце концов обязательно вырождение. В этом смысле ключевая работа на данную тему – документальный роман Игоря Волгина «Пропавший заговор» – представляется книгой даже слишком своевременной. Видимо, каждый, кто занимается Достоевским, так или иначе начинает предсказывать будущее. В соответствии с каноном пушкинской речи, в этом месте хотелось бы услышать благодарные рыдания Волгина и переждать шквал аплодисментов.
Идея избранности, особости, мессианства высмеивалась Достоевским многократно, и путь ее носителя к духовному и интеллектуальному подполью составляет едва ли не главный его интерес. Однако должна же быть и какая-то панацея от этого подполья! Одни герои Достоевского видят ее в Боге, другие – в дружбе (любопытно, что почти никто – в любви); третьи – в смиренном служении своему призванию (таков у Достоевского Пушкин). Все эти варианты спасения проще всего объединить одним словом: контекст. Именно встроенность в национальный, исторический, межличностный и иной контекст спасает человека и от конфликта поколений (тоже глубоко подпольного по своей сути, и тут нет принципиальной разницы между премией «Дебют» и движением «Идущие вместе»), и от одиночества, и от мании величия. Русский литературный Интернет начал с того, что объявил себя новым словом, фактически упраздняющим прежнюю литературу,- а кончил полным вырождением и отсутствием какого-либо интереса к себе со стороны читателя серьезной словесности. Сходным образом начал и кончил русский постмодернизм, да и любое литературное течение, полагающее себя радикально новым и решительно зачеркивающим все прежние, проходит этот же грустный сектантский путь. В чем спасение художника? Вероятно, оно в том, чтобы ощутить себя частью мирового процесса – благородное смирение приходит в таких случаях само собой. Все мы делаем одно дело, но право доступа в этот ряд определяется не наличием свободного доступа в Сеть, а мерой самопожертвования, таланта и сосредоточенности. Тому, кто пришел в литературу толкаться локтями, делать в ней нечего. Именно для графомана невыносимее всего быть «одним из многих»: если не удается стать всем, он предпочтет быть никем. Впрочем, в этом случае Интернет поистине спасителен: если бы амбиции подобных персонажей не реализовывались отчасти там, маньяков на наших улицах резко прибавилось бы. Еще протагонист в «Записках из подполья» замечал, что если не писать – он бы, пожалуй, и не такого наворотил бы.
Напоследок зададимся вопросом: как отнесся бы к Интернету сам Достоевский? Вероятнее всего, он начал бы размещать там «Дневник писателя», стал бы объектом разнузданной травли, ввязался бы в некоторое количество сетевых перепалок и написал бы о сетевых нравах замечательный роман «Юзер». Не исключено, что после первых же выпусков сетевого «Дневника» он запаролил бы свою гостевую от особенно яростных оппонентов и тут же соскучился бы со своими адептами. Возможно, почувствовав себя голым, доступным для всеобщего обсуждения и обозрения, а заодно серьезно разочаровавшись в умственных способностях читающей России, он испытал бы затяжной творческий кризис, на который жалуются многие постоянные посетители Интернета. Так или иначе, трудно сомневаться в том, что в самом скором времени Рулинет стал бы для него таким же нарицательным термином, как «абличительная литература» или «обновление», которое по-английски называется reload.
Поистине, главной загадкой Достоевского остается не то, как бы он повел себя в наши дни, а то, откуда он так хорошо их себе представлял. Эту великую тайну он унес с собой. И вот мы теперь без него эту загадку разгадываем.