"Газета День Литературы # 77 (2004 1)" - читать интересную книгу автора (День Литературы Газета)Николай Дорожкин КАВАЛЕРГАРДСКИЙ МАРШ (Отрывки из поэмы)
ПРОЛОГ
1917
Побудка! Побудка! Побудка! — казённая дудка орёт. Ноябрьское серое утро над красной казармой встаёт. Обуты, по пояс одеты, проскакивая этажи, на плац выбегают кадеты (а строго по форме — пажи). …………………… Над плацем холодным позёмка, над лужами синего льда... Но голос полковника звонко как выстрелил: — Господа! Папаха его без кокарды над серыми льдинками глаз. — Кадеты! Кавалергарды! Слушай последний приказ! …До кухни, складов и конюшен катится обвал новостей: — Наш пажеский корпус распущен декретом советских властей! Военный министр не в ответе за вашу дальнейшую жизнь... Вы — вольные граждане, дети... Прощайте! И — р-разойдись!
ШАГИ КАВАЛЕРГАРДА
1917
Человеку — тринадцать лет. Он вчера ещё был кадет. Был свободен от мыслей, что делать, чем заняться сейчас и потом, что читать, чем сегодня обедать, чем согреть промерзающий дом, где купить или выменять чаю, керосину, мыла, пшена, и зачем на Земле мировая и любая другая война?.. …………………. Снимает шинель в прихожей штабс-капитан — инженер. Два Александра похожи — кадетик и офицер. Здоровый дворянский ужин — картошка, морковный чай... — Папа, кому ты служишь? Не хочешь — не отвечай... — Разум в смятении мечется, но сердце напомнило мне: "За веру, царя и Отечество!" — русский девиз на войне. Престол? Батыя наследство... В России его уже нет... Но вера — есть! И Отечество... На них и сошёлся свет. И царь, и Советы — от Бога. Воздано по делам! Сколько ни думай, дорога одна уготована нам. Болтать не люблю красиво. Речами харчи не согреть. Служил и служу России. Намерен служить и впредь! 1920
С неба предвечернего дождик моросит. Кончились учения. Эскадрон рысит. Расстоянья дальние в РСФСР. Первой конной армии движется резерв. Полукровки быстрые смирны под уздой. Шлемы богатырские с красною звездой. Впереди полощется боевой штандарт. А на рыжей лошади наш кавалергард. Снаряженье полное — шашка и свинец... Конницы Будённого молодой боец. Выправка отменная, обижаться грех — предки все военные, он — не хуже всех! ……………. Двое только выжили из всего полка. Лошади их рыжие не для них пока. Лазареты долгие, скальпели, крючки, кабинеты строгие, докторов очки... Пулями просвистан, рублен с трёх сторон, был по чистой списан конник Эдельстрём. Для войны не годный, больше не солдат, прибыл он в голодный, тёмный Петроград... ………………………………
РАЗГОВОР КНИГОПРОДАВЦА С ПОЭТОМ
Трещали годы двадцатые фанерным аэропланом, жужжали латунным примусом, будили басами гудков. Мелькало недавнее в памяти кадрами киноэкранов с музыкой вместо выстрелов, звона клинков и подков. ………………………………. Писали кишки протоколы, финансы пели романсы, и бледная маска голода давно не сходила с лица... Но вот выпускник Иняза, специалист по романским, направлен в книжную лавку, учеником продавца. Обслуживал, смело лавируя в трущобах печатно-бумажных, нэпманов и совслужащих в толстовках и пиджаках, военспецов и рабфаковцев, и иностранцев важных, небрежно парируя реплики на всех шести языках. И здесь его, красного конника, но гранда по светским манерам, освоившего политграмоту по высшему баллу ВУД, завмаг познакомил с приятелем — советским миллионером, не нэпманом, а поэтом, поющим свободный труд. Поэт, в бобрах и брильянтах, пыхтел самоваром медным, тасуя бабёнок и мальчиков атласных немецких карт. — А вам богатеть удобно с таким псевдонимом — Бедный? — атаковал фарисея красный кавалергард. — Удобно, и даже очень! — захохотал писатель. — Я не краду, не граблю — это оплата труда! Вы у меня поучитесь грамотно жить, приятель, если вперёд поумнеете... Но Эдельстрём: — Никогда! — Ах, невермор... Конечно! Высокие идеалы... Вас вдохновляет Герцен? А может быть, граф Толстой? Аристократов-юродивых всегда на Руси хватало. Но мне ли тянуться за графами? Я — человек простой! А вы, наверно, из бывших? Папаша сыграли в ящик, а вы записались сыном рабочего от станка? — Я — из сословия воинов, во все времена настоящих! Отец — дворянин. В Красной армии. Сапёр, командир полка. Спешите? Помочь позволите? Шуба такая тяжкая... Видно, без камердинера непросто её надевать? И ваши стихи возьмите — вот они, целая связка... Я лучше снова на биржу, чем стану их продавать...
Я НЕ СОЙДУ С УМА!
У тридцать восьмого года взгляд непреклонно-суровый, чекистская форма одежды, непререкаемый тон... Службу свою исполняя в особняке на Гороховой. Шагая по следственной камере, ставит вопросы он. Вопросы такие ясные, продуманные заранее, логика неумолимая, с классовым точным чутьём: — Скажите, как стали шпионом на службе франкистской Испании? Как изменили Родине, подследственный Эдельстрём? ……………………………….. Сколько вовлечь успели курсантов, преподавателей? Имеются компроматы — и все говорят против вас. Испано-советское общество... Вы были его председателем. Известно, что за два года оно заседало... семь раз. Не надо о содержании — вот у меня протоколы. Скажите лучше, кто вами руководил извне? Какие нужны фашистам секреты военной школы, чтоб их против нас использовать в предстоящей войне? Молчите... Опять молчите, высокомерно и нудно. Дворянские предрассудки? Сословная пошлая честь? А мне, между тем, признание от вас получить нетрудно — у лейтенанта Иоффе надёжные способы есть. Вот — видите это изделие? Резиновая дубинка. Штамп "Красного треугольника" — как на подошве галош. А как она будет отскакивать от вашего лба и затылка! Ну что? Повторить? Пожалуйста... Ещё, или, может, хорош? Сядьте на стул, успокойтесь. Вот вам вода, папиросы... Может быть, вам и не надо особо себя утруждать? Я написал ответы на заданные вопросы. Ваша задача — прочесть их и каждый лист подписать… ………………………………. И в какой-то момент Эдельстрём ощутил, холодея, что теряет рассудок и медленно сходит с ума... Но, как молния, ярко сверкнула надеждой идея, от которой сместилась куда-то тюрьма. Чувства все обратились вовнутрь. И душой завладела работа... Эдельстрём на допросе молчал, обращённый в себя, вспоминая стихи иностранные, все, что читал он когда-то, что учил наизусть или просто невольно запомнил... И стихи, словно ждали сигнала, стали вдруг оживать, проявляться из каких-то глубин, закоулков, неведомых зон закипающей памяти... Стали всплывать на поверхность позабытые образы, строчки, слова... Повторённые трижды, ложились незримые строфы на невидимой чуждому взгляду старинной шершавой бумаге, синеватой и плотной, в неровных краях, чтоб впитаться чернилами коричневатого цвета — на немецком, английском, французском, испанском, итальянском и финском... Прорывались порою какие-то внешние звуки, но они заглушались. Включался диктующий голос. Он звучал в голове, резонируя, словно под куполом храма, или, может, под каской высокою конногвардейской... Этот голос читал, запинаясь, стихи на шести языках. То звенел он уверенно, в строки слова собирая, то растерянно мямлил, в повторах увязнув, то взбирался наверх, торжествующе строфы чеканя, то угрюмо снижался, банальности пробормотав... А когда замолчал он, как выключенный репродуктор, Эдельстрём обнаружил, что он — в темноте одиночки, что за ним не идут, на допросы его не таскают, и не слышно ни Иоффе, ни надзирательских криков... И ещё обнаружил подследственный Эдельстрём, что теперь он — владелец невидимой библиотеки сотен лучших стихов на прекрасных шести языках, и не знает, что делать с нахлынувшим этим богатством...
ПРАКТИКА СТИХОСЛОЖЕНИЯ
Три недели, как музыка, в уши текла тишина. Три недели не слышно дурацких вопросов Иоффе. Три недели... Как быстро! И — снова с портретом знакомым стена, и юрист в портупеях нахмурил суровые брови. — Ваше дело вернули, — сказал он, душой скрежеща. — Ваше дело доследовать мне поручили. Подпишите, прошу вас... Готов я пообещать срок не больше пяти, ну, и ссылку — так, года четыре... Эдельстрём, поднимая глаза от искательной полуулыбки, одного только ждёт: "Ты быстрее кончай лебезить! Ты давай на матах! Ты ори! Ты работай дубинкой! Не могу я твоё унижение переносить!" …Наконец-то! Теперь опускается красная штора. Он — на рыжем коне. Сабля. Шпоры. Движенья легки. Он берёт в шенкеля, и во встречном полёте простора возникают в сознанье, в размере галопа, стихи! Языки позабыты — остались тоска и надежда, гнев и нежность, животные вопли любовной мольбы, созерцание неба и моря, случайность и неизбежность, и багровые сполохи вечной жестокой борьбы... Языки позабыты... Рождаются русские строки. Как мучительно ищутся самые эти слова! Работяга-душа воспаряет к пространствам высоким, от банальных ходов, как с похмелья, трещит голова. Так проходят часы. Запятые, отточия, точки... Завершённые строфы ложатся на тёмное дно... Снова — взрыв тишины, и ходячий покой одиночки. Здесь никто не кричит — испаряется злости вино... Ничего, подождём... Здесь другие найдутся картины. Будут новые ритмы... И вот уже, вот уже, вот — по балтийским волнам, где в глубинах урчат субмарины, трёхмачтовое судно крутым бейдевиндом идёт. Наклоняя бушприт, по воде — как с горы и на гору. Опьянённые ветром, матросы ловки и лихи. Барк несётся, качаясь... Во встречном полёте простора возникают в сознанье в размере волненья стихи! …………………………
СЛОВО ОБ УЧИТЕЛЯХ
Побудка, побудка, побудка! Над городом долгий гудок. На улицу выглянуть жутко — за сорок и плюс ветерок. Побудка! Гремит умывальник осколками тонкими льда, и зябко вливается в чайник, мечтая согреться, вода. По льдистым тропинкам блестящим, под утренней бледной Луной до школы пробежкой скользящей — фигурки одна за одной. В бушлатах и телогрейках, в кирзухе, в подшитых пимах, в шалёнках и рваных шубейках под поясом на запах...
С тех пор пролетело полвека. Той школы давно уже нет, но теплится в памяти где-то окошек оранжевый свет. И в памяти давней не стынут, образов многих светлей, простые, как лики святые, лица учителей... В судьбе заменить их некем. Назад обращая взгляд, я вижу — как на линейке, шеренгой они стоят. Директор — красавец-мужчина, враг ябедников и лгунов, носитель майорского чина, протеза и орденов. Гремело, как гром, его имя. Отважен, хитёр и речист, был он психолог и химик, художник, спортсмен и артист. Жена его, томная дама, по карте гонявшая класс, попутно вбивала упрямо манеры приличные в нас... Физрук с океанской кокардой, по лыжам экс-чемпион; физик Саул из Гарварда, "американский шпион"; русичка, ступавшая павой, в тумане словесных тайн (внучка мятежного пана, сосланного на Алтай); математичка-матрона, пряма и строга, как фриц, — воспитанница пансиона благородных девиц. А дальше — седой, невысокий, подтянутый джентльмен, привыкший к ранжирной стойке далёко от школьных стен. В глазах голубых навыкате — иронии блеск озорной. Его окружают на выходе, его провожают домой. ……………….. …На стульях и на кровати, на связках журналов и книг расселись десятиклассники — конечно, и я среди них. Готовы сидеть и слушать про Питер и про Кронштадт, о боннах, чудных старушках, о подвигах русских солдат, и об искателях истины, о предках древних родов, и о поэтах таинственных десятых-двадцатых годов, о сабельных схватках жарких на той, на гражданской войне, о славном трёхмачтовом барке на серой Балтийской волне... И старые снимки покажет, где мальчики в форме кадет, и лишь об одном не скажет — где пробыл он восемь лет... Мы можем лишь догадаться. А точный получим ответ, когда с реабилитацией Сан-Саныч получит пакет, когда за три дня соберётся, отправит свой книжный багаж... На этом дорога прервётся к нему на второй этаж. Мы будем стоять на перроне, построившись, как на парад, и пялиться в окна вагона с табличкой "Иркутск-Ленинград"... На окнах раздвинуты шторки. А в Питере ждёт их дочь... …Мы в вузах сдадим на пятёрки преподанный Санычем "дойч"! Не сразу поймём, — уж простите! — не сразу ответим себе, что значит отдельный учитель в отдельной людской судьбе... |
|
|