"Крик ворона" - читать интересную книгу автора (Вересов Дмитрий)

VI

С Иваном Таня встретилась сама. Место встречи получилось какое-то детское – знаменитый «лягушатник» на Невском. Но Таня не случайно выбрала именно его. Конечно, Иван с его навыками мог преспокойно налакаться где угодно, но тут вряд ли. В кафе стояли высокие кресла, образуя по краям зала полукабинки, и царил полумрак. Таня не хотела, чтобы при разговоре на них кто-нибудь пялился.

Иван пришел чистый, выбритый, совершенно трезвый, хоть и опухший, и какой-то пришибленный. За те несколько лет, что они не виделись, он сильно постарел, усох, ссутулился, в глазах появился затравленный блеск, в речах – сбивчивость и постоянное стремление в чем-то оправдаться.

– Хорошо выглядишь, – усевшись, сказал он. – Да, кому жизнь сладкая карамелька, а кому… – Он страдальчески вздохнул.

– Как ты?

– Я-то? – Он с усмешкой оглядел ее. – Теперь-то уже ничего. Устраиваюсь помаленьку. А вот тогда… Хотя откуда тебе знать? Что такое ломка, представляешь себе? А аверсионная терапия?

– Нет.

– И не дай Бог узнать… Да и после больницы не лучше было. Ты ушла, родные отец с матерью бросили, как пса, подыхать в конуре… Кстати, не боишься, что тебя со мной увидят?

– Нет, а с какой стати? – удивленно спросила Таня.

– Как, так ты ничего не знаешь? Впрочем, понимаю, тебе же это неинтересно… В общем, я в диссиденты попал.

– Ты?

– Представь себе.

– Это из-за… из-за стихов твоих?

– Какие на фиг стихи?! Благодетель мой, Федор блин Михайлович, пожировал с годик в своей Швейцарии, прижился, гад, и возвращаться не пожелал. Устроил пресс-конференцию, поведал, понимаешь, миру о бесправном положении мастеров слова в СССР. А что я в КГБ полгода бегал, как на работу, объяснения давал, заявления подписывал…

– Господи! И как же ты теперь?

– Ничего, добрые люди пригрели. Причем те самые чистоплюи, которые раньше от меня нос воротили, даже не будучи знакомы – прислужник, дескать, партийного лизоблюда, продажная шкура. А теперь тот же самый Золотарев у них в героях ходит, а я – ну, не в героях, конечно, но в жертвах системы… В общем, устроили меня в журнал «Звезда» внутренним рецензентом – читаю рукописи, которые им шлют со всей страны, и обстоятельно разъясняю гражданам, по какой именно причине их гениальное творение в ближайшее время опубликовано быть не может. Подписывает это, конечно, другой товарищ, но денежки мои… И Одиссей Авенирович, спасибо ему, не забывает.

– Большие сдвиги? – усмехнувшись, спросила она.

– Какие сдвиги? – не понял он. – Все то же самое. Песню по радио слышала? «Завод родной, инструментальный»?

– Нет, конечно.

– Послушай. Слова мои. Объявляют, что Пандалевского.

– Так все один и живешь?

– Разве это жизнь?.. Ну да, в общем, один…

У меня, знаешь, после всего… ну там, больницы и до нее… в общем, по этой части не того…

– Бедный! Ты, главное, не особенно пей, глядишь, все и образуется.

– С бухаловым я наладился. Стабилизировался, можно сказать. Раз в два-три месяца спускаю лишнее напряжение. Заранее готовлюсь, денежки рассчитываю. Чтобы, значит, недельку погулять, недельку поболеть, и со свежими силами… Научился.

Он проглотил несколько ложек мороженого, потом покосился на нее:

– Ты меня сюда зачем вызвала? О здоровье спросить?

– Да нет, собственно. Вот, посмотри. Она протянула ему папку с бумагами. Он раскрыл, почитал, безропотно подписал заранее заготовленное от его имени заявление, не задав ни одного вопроса, и откланялся. Таким Таня его еще не видела и не могла определить, как он воспринял ее решение о разводе. Впрочем, он и сам этого понять не мог.


Рассмотрение заявления о разводе гражданина Ларина Ивана Павловича и гражданки Лариной Татьяны Валентиновны в Красногвардейском районном суде было назначено на 24 июня.

После этого они несколько раз созванивались, уточняли дату, и Иван всякий раз говорил, что все помнит и непременно будет.

Девятого июня он получил сразу за четыре внутренних рецензии, пришел домой, заставил себя сесть за еле-еле начатый заказ от Пандалевского – сценарий праздника ПТУ при Металлическом заводе, – но не смог унять внутренней вибрации, крякнул и спустился в угловой гастроном…

…Поначалу пришли почти абстрактные формы, иллюзорные в минимальной степени, лишенные материальности. Черной трещинкой с потолка спрыгнул злой астрал, ломкий и металловидный. На изломах он шипел и плевался электрическими искрами. Боязнь оказывалась сильнее желания, и астрал отскакивал от дрожащих рук, убегал в угол или на шкаф и шипел оттуда:

– С-с-сволочь!

Добрый астрал выплывал снизу – из пола, из кровати или из ладони. Он давался в руки, не ломаясь ни в прямом, ни в переносном смыслах. Он не стрелял искрами, а лишь жалобно тянул одну ноту – какую-то несусветную, такую не найдешь ни в каких клавирах. Нота пугала, но больше притягивала. Это был либо очень добрый, райский астрал – либо мертвый, ибо он был похож на белейшую дымную спираль и уходил неизвестно куда.

После прихода второго астрала Иван и сам временно умирал, а потом формы жалились, мягчали, порождая иллюзию, будто с ними можно активно взаимодействовать, а то и вообще сливались с физической данностью. Так, Ивану запомнилось окно, под которым беспрестанно маршировали, готовясь к параду, курсанты и распевали бравые строевые песни совершенно непристойного содержания. Потом пришел зелененький. Разведчик.

Он неуверенно попрыгал по стенке, состроил ученическую, немного стеснительную гримаску, а когда Иван зашипел на него – тут же вежливо исчез. Но потом появился снова – возможно, не он, а другой – и привел двух зелененьких. Зелененькие кривлялись уже более настойчиво, а один до того обнаглел, что спрыгнул Ивану прямо на рукав. Иван захотел сбить его щелчком, но палец пронесся сквозь зелененького, а тот от удовольствия захрюкал. Потом пришли синенькие и серенькие.

Иногда зелененькие кувыркались, синенькие кривлялись, а серенькие пукали и хрюкали. Иногда же синенькие кувыркались, пукали зелененькие, а серенькие хрюкали и кривлялись. Опять-таки иногда зелененькие хрюкали, синенькие пукали, а серенькие кривлялись и кувыркались. Частенько пукали, хрюкали и кувыркались серенькие, а зелененькие и синенькие кривлялись. Потом начинали пукать и кувыркаться зелененькие, синенькие хрюкали, а серенькие кривлялись. Иногда синенькие пукали, хрюкали и кривлялись, а зелененькие с серенькими кувыркались. А то, бывало, зелененькие пукали, кривлялись и кувыркались, синенькие кривлялись, кувыркались и хрюкали, серенькие пукали, хрюкали, кривлялись и кувыркались. Наконец, синенькие, серенькие и зелененькие хрюкали, кривлялись, кувыркались и пукали все вместе, и чем больше носился за ними с мухобойкой осатаневший Иван, тем головокружительнее становились их курбеты, умопомрачительнее рожи, наглее хрюканье и оглушительнее пуканье. Так проходила вечность. Иван сдался, обвык. Хотя каждый жест синеньких, зелененьких, сереньких причинял душе тягучую, томительную боль, он выделял в их полчищах одного, неотрывно следил за его манипуляциями, покуда остальные не сливались в общее бурое пятно, а наблюдаемый серенький, синенький или зелененький не наливался изнутри прозрачностью, так что сквозь него начинали просвечивать стены, и не истаивал вконец. Ряды врагов редели. Оставшиеся уставали, расползались в томлении по углам, и серым предрассветом вышел розовый.

Розовый был велик – с полчеловека – и умен сверхъес-тественно.

– Здравствуйте, почтеннейший, – вежливо сказал он, аккуратно взобравшись на единственный стул и закинув лапку на лапку.

– Пшел вон! – крякнуло что-то внутри Ивана.

– Не слишком-то вы приветливы, – ответил сокрушенно розовый, – а все потому, что гордитесь много и превыше всех себя ставите.

Он положил головку на плечо и с укоризной посмотрел на Ивана. Тот накрылся узорчатой от грязи простыней и одним только красным глазом смотрел, мигая часто, на непрошенного собеседника. Розовый продолжал:

– Эх вы, люди, людишки, людики, люденятки! Возомнили, вознеслись – мы цари, мы владыки, мы венец творения. Да что вы можете знать о творении. Скажите по-дружески, почтеннейший, вы – венец?

Иван что-то залепетал, глухо и долго.

– Скажите-ка, например, сколько по-вашему, по-людски, месяцев в году?

Иван рассмеялся и произнес. Ясно и четко:

– Не обманешь, нечисть, не обманешь. Двенадцать их, двенадцать. Я говорю тебе, говорю. Знаю, я знаю.

– Допустим. – Розовый сменил интонацию и сделался учителем или судьей: – А сколько в вашем году дней?

Иван задумался.

– Это допрос? – поинтересовался он.

– Ну что вы. Самый искренний, самый дружеский… допрос, конечно, но без пристрастия. Вам ведь больно?

– Больно, – сознался Иван, – хотя и неловко об этом говорить.

– Ну вот видите! – Розовый ликовал. – Итак, сколько же деньков в вашем году?

Иван снова задумался: «Семь? Нет – февраль, понедельник пасха…»

Он загибал пальцы с таким усердием, что пот прошиб. Потом воспрянул:

– Дайте календарь, я сосчитаю.

Розовый замахал ножками, но уже от возмущения.

– Ваши календари! Я теряю сон из-за расстройства нервов, только привидится лишь один. Знаете, не поминайте-ка их к ночи, почтеннейший, вот что я вам скажу. Вот вам грифельная доска.

Розовый полез за пазуху, достал оттуда чистейший носовой платок, сушеную жабу, веточку сирени, коробочку.

– Надо же, – бормотал он. – Какая незадача! Куда же я ее подевал? Такие волнения при моей чувствительной натуре, при моих нервах!

Он раскрыл коробочку, достал оттуда таблетку, положил под язык. Ивану стало жалко розового. Он сказал:

– Не мучься, я вспомнил. Их триста шестьдесят пять.

Розовый от радости сглотнул и снова засучил ножками.

– Как же, – сказал он иезуитским тоном, – как же мы поделим их, чтобы каждому из месяцев досталось поровну? Строго поровну – в том справедливость.

Чертили долго. Иван пальцем на стенке над кроватью, розовый – пальцем в воздухе. Иван сказал:

– Готово. Изволь взглянуть. Розовый дунул. На стенке проступили огромные кривые знаки:

«365: 12 = 30,41666666…»

– Нет, – сказал розовый, – это нельзя так. Что за точки?

– Дробь, – ответил Иван.

– Дроби не бывает, – категорично заявил розовый. – Дробями не поровну. Надо поровну.

Иван чертил, чертил, чертил шестерки дальше и не заметил, что розовый исчез.

Приходили синенькие в форме шестерок. Они, по обыкновению, кувыркались и хрюкали, но ни на полслова не становились даже девятками. Серенькие группировались и строили напротив Ивана три большие, подвижные и противные шестерки. Иван плакал, и слезы лились, оставляя кляксы: «6-6-6-6-6-6». Он брал ботинок и маркой резиновой подошвой, стачивая ее до дыр, во всех углах рисовал шестерки, все ждал – избавление ли придет, ответ ли. Мешал шкаф. Иван изрисовал его снаружи, изнутри, с боков, сверху, а положив дверцей вниз – сзади и снизу. От перемены положения шкафа на стене открылось чистое пространство – Иван покрыл шестерками и его. Травмировал, раздражал, угнетал, оскорблял, унижал, бесил своей белизной потолок. Умоляемые зелененькие кувыркались на нем шестерками, следов не оставляя. Иван лил на разные предметы чернила в виде цифры шесть и подбрасывал их к потолку. Иные запечатлевались. Иван успокаивался и порой кокетливо задирал ноги, пригибая к ним голову. Он казался себе самой воз-вышенной шестеркой на свете. И даже обезьянничанье нагло задиравших ножки синеньких мало задевало его.

Навещал розовый. Он следил за деяниями Ивана в целом одобрительно, но с растущим разочарованием. Когда живого места не осталось на стенах, на полу, на потолке, на мебели и на самом Иване (себя метил красным карандашом, куда только доставала рука), не выдержал, вздохнул и произнес:

– Эх-ма, человеки, человечки, человечишки! Ненадолго же вас хватает.

Иван, охваченный духом гордости и противоречия, взял последний представляющий еще положительную величину карандаш и в похожие на амбарные замки шестерки с хрустом вписал новые – маленькие, как замочные скважины.

– Отдохните, – милостиво предложил розовый, и Иван затеял дискуссию:

– Ты ведь пришел по мою душу? Так зачем было избирать такой занудный способ искушения? Мне и неприятно и обидно.

– Чего же вам угодно, почтеннейший? – спросил, в свою очередь, розовый. – Лучший метод искушения – тот, который действует. Та истина верней, которая лучше в употреблении. А у вас клеймят философию прагматизма. Нам это тоже неприятно и обидно.

Иван рассмеялся.

– Показал бы хоть что-нибудь этакое… – и шепотом добавил: – Порнографическое.

– Порнографии, почтеннейший, вокруг вас предостаточно и без моего участия.

– Я в смысле – возбуждающего… Розовый поднял руку – и зелененькие возбуждающе запрыгали. Иван в ужасе закричал:

– У-бери, у-бери это, не-не надо!

Розовый рассердился, буркнул:

– Так занимайся же своими шестерками!

И исчез.

Устав от шестерок, Иван задумался. И какая-то мысль, еще неясная, не давала ему покоя: «По поводу шестерок…»

По поводу шестерок опять заглянул розовый.

И как-то само собой сказалось:

– А ведь в ином году бывает и на день больше. Раз в четыре года. Один на четыре… Это четвертинка выходит. Надо бы четвертинку прибавить…

Розовый рассердился невероятно.

– О, людищи, человечищи! Идеальным, идеальным пужаешь их, вникаешь, стараешься – а им четвертинку подай! Вы попрошайка, почтеннейший!

И розовый с негромким треском лопнул.

Иван зажмурил глаза, открыл – на том месте, где сидел розовый, прохладным блеском отливала четвертинка. Иван подошел нетвердо – зелененькие запищали, – приложился, хлебнул. Исчезли и синенькие, и зелененькие. Последний серенький замер, свесившись с люстры и превратившись в непарный носок.

Иван хлебнул еще раз – и провалился куда-то. А когда вынырнул, ему захотелось умереть. Над ним склонилось чье-то страшное лицо, и разбойничий голос прохрипел:

– Эк тебя, однако! Совсем закис, я погляжу. Реанимацию вызывали? Я вот тут доктора Галактиона привел – лучший реаниматор!

Иван со стоном приподнялся и в тумане увидел, что перед ним сидит его знакомец, поэт Горбань, а рядом… Господи, тот же розовый, только покрупнее и почему-то с усами.

– Галактион почти Табидзе, – представился розовый. – Полечимся, да?

И стал доставать откуда-то снизу бутылку за бутылкой…

– Стаканчики-то, стаканчики где у тебя? – засуетился Горбань, а почти Табидзе все доставал – теперь уже какие-то банки…

Что было дальше, Иван не помнил решительно.

Очнулся он оттого, что прямо по голове его маршировал целый полк – не меньше! – курсантов. Они готовились к параду и потому орали оглушительными, молодцеватыми и мерзкими голосами из оперы Глюка:

Любовь всем миром владеет полновластно.Все подвластно веленьям ее.Нам сладки оковы, все мы готовы,Все мы готовы все отдать за нее!Все мы готовы все отдать за нее!

Ивану захотелось умереть. Попев еще немного, курсанты утопали вдаль, оставив в комнате вонь одеколона и какой-то противный треск. Иван осмотрелся, морщась…

Пришли почти абстрактные формы, иллюзорные в минимальной степени, лишенные материальности. Черной трещинкой с потолка скалился злой астрал, ломкий и металловидный.

– Господи, опять… – с тоской зашептал Иван и протянул руки к астралу. Тот уплыл на шкаф и оттуда швырнул прямо в лицо Ивану ослепительно яркую молнию. Иван застонал и завалился на пол…


Перед выездом в суд Таня позвонила Ивану, но никто не взял трубку.

– Может быть, вышел куда-нибудь? – предположил Павел. – Ничего, по пути за ним заскочим.

Он направился к дверям, остановился, обернувшись, посмотрел на Таню – и не удержался, подбежал к ней и стиснул в объятиях.

– Пусти! – смеясь, воскликнула Таня. – Во-первых, блузку помнешь, а во-вторых, может, еще и не разведут.

– С таким-то да не разведут?! – возразил Павел. – Они там на него только посмотрят – и тут же пожалуйте в кассу!

И он спустился во двор заводить машину, а Таня в последний раз взглянула на себя в зеркало. Вроде все на месте. И желтизны под глазами добавила в самый раз – очень убедительно… Вот ведь как въедаются профессиональные привычки – и в суд идешь, как на премьеру. И хоть все тут взаправду, и горя-то в самом деле хлебнули – врагу не пожелаешь, а все равно, готовишься как к спектаклю. Здесь одернуть, здесь поправить, здесь подмазать… Тьфу!

Они несколько раз звонили Ивану в дверь, но никто не отпирал. Потом Павел сбегал вниз, привел управдома, объяснил ситуацию.

Еще не включив света в темной прихожей, оба поняли – дело тут плохо. Пахло гнилью, горькими муками. Зайдя в комнату, они остолбенели. Все, будто нарочно, перемазано чем-то, бутылок пустых видимо-невидимо, окурков. И посреди всего этого великолепия лежит Иван во всей красе. Подошли к нему с двух сторон, нагнулись – дышит, но с трудом. Таня достала платок и отвернулась. Павел опустился перед Иваном на колени.

– Заяц, помоги мне на кровать его перетащить, – деловито сказал он. – Развод на сегодня, похоже, отменяется.

– А может, его, такого красавчика, в суд притащим? Убедительно будет.

– Родная, ты не поняла. Развод отменяется. Звони в «скорую». Я сам перетащу.

– Да что ж такое с ним?

– Не знаю, но похоже на эпилепсию. Звони, а? Пока едут, мы приберем тут, что сумеем, а то совсем неудобно как-то.

Так остались Иван с Таней еще на некоторое время мужем и женой.