"Фирмамент" - читать интересную книгу автора (Савеличев Михаил)Путь Льва: Туле. ЛабиринтТеперь они была на равных с вечностью — он был также мертв, как и она. Они смотрели друг другу в мертвые глаза и перешептывались мертвыми губами. Мертвые руки свивались в замысловатом танце агонии, как светлые звезды в непроглядной тьме меона. Он замер на краю ночи, ветер грыз обнаженную кожу, но стальные артерии качали кровь и по ту сторону жизни. Как все могло бы быть? Ты спрашиваешь меня об этом? Жалкое тело, преданное и растерзанное? Почему бы мне не спросить об этом? Потому что… потому что… Потому что ты всемогущ, великий! Скажу тебе по секрету, как мертвец мертвецу, во мне столько же могущества, сколько в брюзжании древнего старикашки. Я не понимаю тебя. Кто такой «старикашка»? Забудь, я пошутил. Я ведь могу пошутить? Здесь, в промежутке между двумя реальностями я могу позволить себе отпустить крепкую шутку, ха-ха-ха… Только вот, кто поймет их? Мы отучили Ойкумену улыбаться. Она, конечно, была еще той шлюхой, но наше развлечение, кажется, уже перешло дозволенную границу… Впрочем, это тоже забудь. Что же мне помнить? Предательство? Ну, давай хоть здесь будем честны — не ты первый, не ты последний… Зеркальные щупальца, в которых отражались неясные белесые тени, вбуравливались в руки, ноги, спину, грудь, голову, проникали металлическими иглами в тело и прорастали последней линией обороны против подступающей снежной саркомы. Она грызла ледяными клыками одеревеневший труп, высасывала последние капли влаги и тепла, отплевывая ледышки вечно голодным псам ночи. Порождения тьмы уже считали тело своим, своей законной добычей и яростно огрызались на собственные тени, отбрасываемые в плероме Черной Луны. Машина холода скрипела, выписывая вокруг новоявленного саркирера пентаграмму заклятья попавшей в ловушку жизни, но стальные черви не останавливали своей работы, они жрали тлен и разложение, испражняли и отрыгивали кусочки тинктуры — главного компонента вершащейся мистерии спагирии. Неистовые твари готии чуяли запах света и усерднее вгрызались в броню, лишь изредка отрываясь, чтобы тряхнуть костистой головой, разбрасывая облепившую морду желтоватую пену. Затем пришла боль. Вонзила в смерть мириады крохотных крючков, уцепилась за мириады нитей, напряглась и вырвала кровоточащий кусок покоя из застывшего горла, открывая путь синим потокам воздуха, который прорвался наконец в разрушенный проход и наполнил дирижабли легких веселящим анестетиком. Теперь он был калейдоскопом муки и наслаждения. Его медленно поворачивали, гладкие и иззубренные камешки перекатывались внутри зеркала, отражаясь причудливыми узорами симметрии боли и неги, имя которым был крик. Он плыл и кричал, голос жил отдельно, он не подчинялся мертвой земле, он был чист и сквозь ктеис гармонической озаренности изливалась, сепарировалась и обращалась искусственная жизнь. Кирилл открыл глаза, но вновь увидел только тьму. Он пошевелился, и держащая его субстанция послушно подалась, потянулась гнилыми нитями и отступила. Чернота разбавлялась неразборчивыми пятнами плохого контакта с сенсорами, и пришлось долго ощупывать маску, чтобы вбить ее в паз. Пальцы неловко скользили по выступам замков, сквозь покореженный воротник крохотные пальчики мороза поглаживали горло, но терморегуляция постепенно налаживалась, становилось светлее, а в предплечье втыкались инъекторы, закачивая в кровь бодрящий коктейль. Умирать было паршиво, но возвращаться к жизни — еще мучительнее. Два ключика слезли с застежки и ушли, звеня медными ножками. Что ж, теперь, по крайней мере, все будет честно и определенно. Они успели раньше, пусть идут. Пусть идут туда, куда не пройдет ни один. Три замка — три ключа. Один замок — Одри, второй замок — Борис, третий замок — Кирилл. Только так. Смешно. Взаимное предательство настолько истерто наждачкой совести, что превратилось в мелкую разменную монетку — жалкую подачку Ойкумены. Если бы у него был смех, он бы рассмеялся. Рассмеялся бы, отхаркивая вставшую поперек смерть. Иного Черная Луна не ждала от него. Она продолжала свой мучительный восход к созвездию Льва. А поэтому он должен спешить — загадать желание. Ведь это так просто — желать. Покоя, еды, женщины, крови… Короткие вспышки над штормовым морем. Бессмысленные и безвкусные. О, здесь требуется большое искусство! Великие знают секрет своей власти. Они умеют желать. Молча, вдохновенно, убедительно. Слишком вдохновенно и убедительно для столь поганого мира. Теперь он может встать, осторожно балансируя на раскачивающемся полу. Шаг, другой, осторожнее, до ближайшей колонны, которую так удобно обхватить и обвиснуть на блаженное мгновение свежепотрошенной лягушкой. Он и есть лягушка. Отчаянная лягушка, решившая забраться на вершину ледяной горы. Он чувствовал разорванные приводы работавших вхолостую механизмов. Нечто шипело и выпускало пар, ухало и било молотом по пустой наковальне. Удивительно. Зачем же вы это сделали? Ты бы тоже это сделал, сказал Борис. Не задумываясь, добавила Одри и засмеялась. Она наконец-то научилась смеяться. Ты похож на обманутого, наивного мальчика, сказал Борис. Ну хватит дуться, симпотяга, сказала Одри. Поищи-ка нас, ведь я не разрешил ей вскрыть тебя, как консервную банку, сказал Борис. Вообще-то, он хотел, чтобы я выпила всю твою кровь, но ты же знаешь — я не трупоед, сказала Одри. Что с тобой, спросил Борис. У каждого есть свои слабости, заметила Одри. Кирилл замычал и потряс головой. Надоедливые голоса стукнулись друг о дружку и рассыпались мелкими осколками неразборчивых звуков. Так лучше. Так намного лучше. Долгожданная тишина. Почему в Ойкумене так мало тишины? Стучат гидравлические сердца, накачиваются пневматические легкие, гудят механические суставы — колоссальное тело Человечества, распнутое на небесной тверди, медленно издыхающее, агонизирующее, но прибитое слишком крепкими гвоздями к своему паучьему ложу. Там нигде нет волшебной завесы, за которой скрывается царство покоя. Там, наверное, и смерть — лишь вечная какофония страдающих тел и душ. А вдруг, я этого хочу? Вдруг, я попал в петлю вечного возвращения, прошел все ловушки и лабиринты, и так не найдя того, чего же я действительно желаю? И теперь обречен раз за разом проходить скучный и привычный путь? Слишком страшно, чтобы быть правдой, и слишком ужасно, чтобы быть ложью… — Что видишь? — спросил Борис. — Они хорошо подготовились. Одри спустилась со снежного валуна, наметенного вокруг приземистого черного здания, ощетинившегося длинными иглами уже не работающих испарителей, уселась рядом и протянула Борису визор. — Нет, не хочу. Лагерь раскинулся на небольшой площади, примыкающей к фарватеру. Кто-то брызнул водой на промороженную металлическую поверхность, и она замерзла на нем крупными тусклыми каплями палаток. Внутри периметра, собранного из длинных удилищ с усами термопоглотителей и черными соцветиями датчиков движения, суетились люди, вспыхивали полотнища света, отражаясь в антрацитовом глянце неба отблесками несуществующей грозы. Ярко-синие муравьи совершали свой непонятный танец, не очень-то и скрываясь. Приземистые роботы-уборщики, наспех переделанные из носильщиков, широкими ладонями загребали снег и наваливали высокий бруствер вдоль ледяной реки. Погонщики щедро отвешивали удары силовыми хлыстами, но машины продолжали работать также медленно и бестолково — мешая друг другу, сталкиваясь и сцепляясь в неуклюжем танце, врезаясь в снежные навалы и обрушивая их. На низкой высоте над лагерем висел грузовой модуль, опираясь на силовые колодцы, внутри которых медленно падали красноватые икринки. — Не понимаю, — сказала Одри. — Они даже не пытаются маскироваться. Натащили техники для небольшой победоносной войны. Может, они знают что-то, что не знаем мы? — Ты видела, как умирают люди? — спросил Борис. — Несколько часов назад мы видели это с тобой вместе. Борис собрал в комок снег, но снежка не получилось — иссохшие снежинки ссыпались песком с ладони. — Я говорю не об убийстве, а о старости, древности, о нормальной, ненасильственной человеческой смерти. — А разве такая бывает? — Дразнишься? Одри положила руку на его раскрытую ладонь и сжала. — Нет, не дразнюсь. Не понимаю. Раньше мне казалось, что человек живет вечно, и если его вовремя не убить, то он будет жить, жить, жить, не давая места другим в Ойкумене. Поэтому есть те, кто не рождается вообще, кто лишь пища, батарейки, запасные части, расходный материал… Разумное и понятное обстояние вещей. — Разумное и понятное, — согласился Борис. — Возможно в этом и есть настоящее счастье — быть мясным младенцем на каком-нибудь толкаче. Одри отключила картинку визора и бросила его на снег к рюкзакам и баулам. Внутри был покой. Редкостное состояние глубокой гибернации и атрофии. Жидкий азот обтекал зеленоватый зародыш, похожий на головастика, и вытягивал, высасывал из его жизни последние остатки тепла, кристаллизуя в высшую оправданность существования. Пристальные спицы телеметрии разбирали когда-то живую плоть, слой за слоем отдирая и раскладывая на простынях мониторов длинные ряды оцифровки. Нет ничего в царстве количества, что не было бы сигналом или закорючкой в многомерном абаке вычислителей. Зародыш парил над купелью крохотной статуэткой между хищными рылами ультразвуковых молотов, вслушивающихся в шелест расчетов. Один неверный скачок напряжения, одна неверная вспышка в зеленоватой бесконечности потенциальной жизни, и безжалостные зубья трясучки сомкнуться на промороженном трупе, превращая его в туманное облачко мелких песчинок. В бесконечном конвейере нет ни жизни, ни смерти, ни жалости. Алгоритм. Ветвление вопросов и ответов. Полезен или бесполезен. Батарейка или кусок мяса. Все действительное — разумно. Зачем она помнит это? И откуда вообще она может это помнить? Странное и неописуемое состояние замороженного головастика. Что-то тянущее и беспокоящее жесткие ребра графов, уверенную смену «да» и «нет», безошибочных расчетов и расчетливых ошибок. Хотя ей тоже знакома страсть, когда механизированное Я исчезает, растворяется в сосущем чувстве непреодолимого голода рабочей пиявки, но даже в такой поддельной человечности есть что-то звериное, инстинктивное, абсолютно непреодолимое, как сон. Вечность — это то, из чего состоит время. Она таится за каждым мгновением, за каждым шагом из того, чего уже нет, в то, чего уже не будет никогда, подстерегает ядовитым чудищем в бездне рождающихся и гибнущих миров, в промежутке призрачных жизней, страстей, судеб, впиваясь клыками в запястья и утаскивая в бездонную нору. Стоит потерять контроль, споткнуться на шероховатости ледяной глади бездумного пребывания, увидев в стылой глубине синеву легкого отражения, и ты погиб. Бурлящий поток времени развернул тебя поперек течения, выбросил на отмель под жестокие удары наглых и всегда голодных чаек. Странный покой охватывает душу, и ей нет дела до терзаемой плоти, до белых птиц с кровавыми клювами и пуговицами вместо глаз. Согревающая кровь сочиться по телу, стекает на песок и расплывается вязкой, глянцевой лужей, которая оказывается небом, и так хорошо смотреть на отблески красного, на закат вечности, но чайки мешают, бьют громадными подлыми крыльями, тыкаются в глаза и приходится от них отбиваться, потому что твердые многогранники глазных яблок ворочаются в дырах скалящегося черепа и отдают в пустом своде настойчивым шепотом: "Борис, Борис, Борис…" Одри все также сжимала его руку, ранки под скрепками слегка ныли, предчувствуя очередной сеанс питания. Пиявка… Ручная пиявка… Пиявку можно приручить, но от этого она не перестанет пить твою кровь. Она только это и умеет, даря взамен вечное проклятье наслаждения, привязывая к себе хозяина, отбирая по каплям его жизнь, и уже не разобрать — кто кем владеет под Хрустальным Сводом. — Какое у тебя желание? — спросил Борис. — Это не имеет значение, — сказала Одри. — Дойдет лишь один, а скорее всего — не дойдет никто. — Но ведь у тебя все равно есть желание? Хочешь, если дойду я, то оно исполнится в любом случае? — Бессмысленно. Для тебя — бессмысленно. Ты уже тот, кто ты есть. Чего может желать говорящая деревяшка? — Крови? — Это не так приятно, как ты думаешь. Знаешь, как казнят пиявок? Нужно ударить ее по затылку, размозжить центр насыщения. Совсем просто, главное чтобы удар был сильный. Есть большие мастера по такому делу. Шутники. Так их называют — шутники… Потом пиявка запускается туда, где скопилось много ненужных тел, в отбросы любого отстойника, в смердящее и отвратное логово уродов, больных, сумасшедших, в гнилое варево червей, которых нельзя назвать людьми, но чья кровь такая же на вкус… Наверное, только пиявки догадываются, что люди ничем не отличаются друг от друга. И приговоренная пиявка начинает… начинает питаться. Питаться. Хорошее слово. Без удержу, без насыщения, щедро одаривая перед смертью наслаждением, превращая муки в радость. Это, возможно, и есть милосердие? Она раздувается, становится неповоротливой, как пчелиная царица, но верные слуги, новообращенные, наркоманы умирания с готовностью подтаскивают к ней все новые и новые жертвы. Кровь извергается из пиявки, тело набухает, и даже кожа начинает потеть кровью ее жертв, но ей надо все больше и больше. Потом пиявка лопается. Бах! И нет. Но даже не это самое веселое. Самое веселое начинается после, когда выжившие понимают, что лишились своей богини, что они снова оказались во тьме ужаса, но теперь к этому ужасу добавилась еще и невыносимая боль наркотической ломки… Именно так меня и научили веселиться. Скоро льда в фарватере почти не осталось. Раскаленная нить окуталась пузырчатыми соцветьями, которые гроздьями отрывались от бесконечного стебля и всплывали на поверхность, обдавая упрямые льдинки жарким дыханием пара. Включились сигнальные огни, оживляя мертвые улицы утробным воем разгоняющихся гидронасосов. Вода сдвинулась со своего ложа, подхватила свет и мусор, закрутила в хаосе микротечений, но вскоре поток установился, и на поверхности проступили правильные шестиугольные ячейки. Фарватер был готов. Морщась от боли, Кирилл спустился поближе к воде. Сенсоры почуяли близкое тепло, спутались в клубок, фокусируя картинку на желтой дороге. Вспыхнули береговые прожекторы, уперлись в близкое небо, высвечивая в темноте неряшливые кляксы. Агатовые пятна проступали на антрацитовой подложке и мрачно вспыхивали в рассеянном блуждании световых указок. Множество паучьих глаз уставилось в близкую землю, вытянулось на длинных стебельках, покрыв густым ворсом оформляющиеся туши. Угольная плацента колыхалась от ударов воздушных потоков, муаровые волны расплывались, разбивались об утолщения готовых оторваться плодов, и на границе высекалось угрюмое сияние посадочных огней. Густо-красная плерома окутывала посадочные модули, они медленно падали в непрекращающемся вое ветра тяжелыми каплями космического дождя. Страховочные фалы силовых установок материнского корабля тянулись, истончались, лопались и развевались шарлаховыми пуповинами из которых продолжала выдавливаться пунцовая субстанция и расходиться неторопливо бледнеющими мазками в хаосе массированного десантирования. Город содрогался и корчился от ударов, шевелился в агонии от ядовитых укусов, втягивал и выбрасывал бесполезные шипы новых зданий, стремясь угадать место посадки черных кораблей и проткнуть их узкими пиками спиральных башен. Но траурное выпадение эссенции смерти продолжалось, за первыми тяжелыми и густыми каплями последовал нарастающий ливень второй волны сопровождения в грозовых раскатах расширяющихся тахионных колодцев, расходящихся узкими, подсвеченными глотками глубоко в небо, изъязвляя фирмамент незаживающими гнилостными прободениями, где в густых натеках гноя шевелились, кишели кипенные личинки конулярий, выполняя свою таинственную миссию. Некто могучей рукой собрал исчерченный лист мертвого полиса, скомкал его в плотный комок, отчего отвесные стены ледника сошлись, сомкнулись в судорожном сглатывании, улицы вздыбились под немыслимыми углами, и обезумевший от ужаса Кирилл увидел все. Он растекся, расплылся тонкой пленкой по шероховатой подложке, окутал каждый выступ ветхой бумаги призрачного полиса, слился с ним, пропитал его, стал им. Бездонные провалы мрачных тайн, затхлого ужаса и страстного трепета, уставшие пребывать в надоедливом сне великих устойчивым кошмаром пограничья между смертью, похожей на жизнь, и жизнью, неотличимой от смерти, тянулись к бесконечности искрящих ноэм, к волшебным сгусткам производящего смысла, словно еще раз стремясь воплотиться в нечто реальное, вырваться из пустой оболочки меона страшным драконом долгожданного апокалипсиса. Его располосовали на части, окунули в тяжелое озеро кислоты и перемололи крепкими зубами сервировочных механизмов. Черная луна крохотной дробинкой выкатилась из расчлененного тела, замерла перечной горошиной на вершине молочного клыка и скатилась в пищевод колосса, задумчиво пережевывающего только ему и принадлежащую Ойкумену. Нет, хотел крикнуть Кирилл, нет, но у него не была рта, чтобы кричать, он был лишь мертвым препаратом продления агонии, мучительной боли, крохотным колесиком среди миллиардов других крохотных колесиков, бессмысленным механизмом воспроизводства зла — бодрящей пилюли смерти. Сон разума исторг чудовищ. Полиаллоидные сферы киновари тяжело ударялись о землю, деформировались, сморщивались, плющились, сквозь натянутую блестящую пленку проступали каркасы зародышевых механизмов, которые от соприкосновения со снегом взрывались неуловимой сменой метаморфоз, словно большие и неуклюжие насекомые ворочались внутри плотной оболочки куколки и пытались выбраться из нее. Купола ядовитой ртути разрывались изнутри лазерными резаками, и уроды выползали наружу, волоча за собой толстые энергопуповины, отряхивая лапы от приставших родовых пленок. Хитиновая броня формировалась уже на ходу, застывая на ледяном ветре сероватыми сочленениями с короткими отростками сенсоров. Пока еще полуслепые создания медленно сползались к фарватеру и окунались в кипящую воду. Раздавался отвратительный шелест, как будто все корабельные тараканы собрались в одном месте, слиплись в колоссальный брачный шар и покатились по ржавым лабиринтам толкача, выбрасывая оплодотворенные капсулы с полупрозрачным потомством. Согревшись и раздув бока, машины выбирались из воды, обдирали лапами лед и замирали по берегам фарватера уродливыми тенями боевого охранения, а откуда-то издалека уже раздавался траурный вой похоронной процессии. Завод кончался в механизированных внутренностях ледника, постепенно утихал ветер, замирали тучи, воздух терял морозный привкус, и лишь вода гальванизировалась фарватерной нитью, на поверхности застывая желеобразной массой. Кто-то отключил надоевшую игрушку и запустил в твердь небес громадных сияющих рыб с золотистой чешуей и шафрановой инкрустацией таинственных иероглифов. Они выныривали из глубины тьмы новыми солнцами, терлись раздутыми брюшками о кончики спиральных башен, разевали рты, выпуская индиговые пузырьки. А город прорастал длинными зелеными щупальцами хищной травы, вытягивающейся в небо плотными пучками. Кирилл подобрал скорчер, отполз от воды и медленно побежал вдоль улицы, ощущая как внутри что-то рвется, что-то отдирается, подмокает и сочится. Вой, скрежет и лязг нагоняли его, накатывали волнами, заставляя инстинктивно пригибаться, хотя это было бесполезно и бессмысленно. Все было бесполезно и бессмысленно, потому что тысячи механических блох уже взвивались в небо, волоча за собой буксирные тросы, падали густым дождем волна за волной, вздымая далеко впереди плотные полотнища пыли и снега, вгрызались в мерзлоту и натягивали, наматывали силовые нити, которые струнными лезвиями полосовали воздух, оставляя в лишенной завода субстанции дымчатые разрезы. Неуклюжие охранники, случайно попавшие под удар, разваливались величественными башнями и обрушивались с тоскливым стоном агонизирующих голиафов. Родился и усилился визг вращающихся барабанов, скручивающих буксирные тросы, "э-э-э-хой!" подхватили армии рабов, упираясь в длинные ребра похоронной галеры, и земля содрогнулась от ритмичной поступи жертвенных тварей, отправившихся в свой первый и последний поход через полис мертвых. — Если идти, то всегда достигнешь цели, даже если ее вообще не существовало, — сказал Борис. — А если только думаешь, что идешь? — спросила Одри. Борис пошевелился и передал визор Одри. — Посмотри сама. Идем мы, а они стоят на месте. За прошедшее время лагерь преобразился. Он сдулся и ужался в глубину снежного периметра, окутался непроницаемой черной тучей, внутри которой что-то жужжало, словно разъяренный рой. Люди собирали последние термопоглотители и швыряли их в тучу, отчего по антрацитовым бокам змеились всполохи бездонной тьмы. — Они нападут на процессию. Глупо. — А может и не глупо. Отвлекающий маневр, — пояснил Борис. — Прикрытие тех, кто будет прорываться в туле другим путем. — Другого пути не существует, — возразила Одри. — Это единственный путь смерти. Я чую других нечек… пиявок… или что тебе больше нравится… — Мне больше ничего не нравится. Анестезия проходила. Внутри все размораживалось, набухало, ныло, как огромный криосейф с запасными органами, лишенный питания. Вот так и бывает. Только так и бывает. Последняя черта пройдена и они достигли стадии взаимно одобряемого симбиоза. Уж она-то понимала в этом толк — нечка не только отнимает, но и дает. Кровь взамен на антикоагулянты, жизнь взамен на эйфорию любви, нежности и привязанности. Химический стимулятор счастливой смерти. И горя. Ведь нечка тоже умеет страдать. Их создатели были шутниками. Они заложили много веселья в разверстые пасти пиявок. Паразит страдает от потери своего хозяина. Плачет, теряет в весе, вспоминает — и ни капли подлинности за всей аппликацией псевдочувств. Пара лишних имплантатнтов-переключателей, дожидающихся достижение организмом марионетки критической точки голодания и полного разложения ферментного наследия предыдущего носителя. Вот название любви — "ферментное наследие предыдущего носителя". А затем — щелк! срабатывает хемеотриггер, и нечка выходит из депрессии. Механическая блоха врезалась землю, расправила ножи и кинулась к Одри с Борисом, стрекоча, взвывая от перегрузок. Густой пар, капли смазки вырывались из под чешуи, а где-то высоко все еще вился в воздухе буксировочный канат. Острые лезвия взрезали броню, Борис почувствовал удар холода, выстрелил в надвигающуюся пасть, устланную присосками, но блоха сглотнула пламя и следующий ее удар пришелся по лицу. Экзоскелетные компенсаторы выдержали, но мир поблек, по нему расплылись серые пятна слепоты, в грудь воткнулись болезненные уколы, и Борису показалось, что теперь конец, но включился форсаж, и он ударил скорчером по тупой круглой башке, по соцветиям глаз-стекляшек, ощущая как кто-то вбивает в его промороженную плоть громадные стальные балки. Одри замерла. Она была готова к удару, но в густом облаке с черными и красными прожилками было трудно что-либо рассмотреть. Главное — не спешить, главное — не спешить… И не вздумать трогать эту тварь руками… Почему тварь? Она не тварь… Двоюродное создание… Тупое и агрессивное… Бессмысленное, если бы не канат… канат… Мы не пользуемся скорчерами… Мы предпочитаем мономолекулярные нити… Как тебе это понравится, тварь-подруга? А так? А еще вот так? Концы каната разошлись, в прорехе вспыхнули огоньки контроля и поверхность стала заливаться стеклистой массой. Крохотные чешуйки оттопырились, и изнутри распустился цветок, сплетенные из алмазных струн. Ядовитые лепестки скользнули по запястью с невозможной легкостью отшелушив броню, но Одри нанесла еще удар, еще, канат рвался и срастался, отплевываясь все новыми цветками, но потом звенья окончательно разошлись, распались, истекая уже бесполезными порциями клея. Блоха дернулась, отлетела, и наступил покой. Тело болело от чрезмерной дозы коктейля, внутри поселился паровой молот, мощно ударяющий по стальному сердцу, прогоняя кровь мощной волной по артериально-венозной дельте. Броня срасталась в месте разреза, а обломки блошиных лезвий испарялись на морозе. Балансировка сенсоров приходила в норму, серые пятна исчезали, но общая голограмма окружающего мира побледнела и по ней прокатывались темные сполохи помех. Одри сидела рядом с блохой и зажимала запястье. Сквозь пальцы сочилась густая жидкость и падала на бедра. Угольные пятна расплывались многоногими кляксами. — Дай посмотрю, — попросил Борис. — Ничего страшного. Укус орхидеи. Борис взял ее раненую руку за палец и слегка тряхнул. Одри разжала запястье и он увидел мешанину глубоких разрезов. Кожи уже не было, плевки растворителя разъедали мышцы и в ранах можно было разглядеть скрученные железки. Края брони тоже дымились. Регенерационный слой был уничтожен и лишь тонкие ручейки полиаллоя пытались залатать прореху в защите. — Я, наверное, растерялась, — сказала Одри. — Плохо сработала. Борис распаковал аптечку и выдавил эмульсию. — Ты не можешь растеряться, — сказал он. — Ты — нечка. У тебя железные кости и сверхпроводящие нервы. И ты сделала все отлично. Розоватая пленка истончалась и рвалась, но Борис продолжал лить эмульсию, пока она не заполнила все раны. — Тебе не больно? Одри пнула блоху, но та не пошевелилась. — Их там тысячи. Мы не справимся. — Тебе не больно? — Мы не дойдем. Я поняла — мы все равно не дойдем. — Истерика у нечки? Что-то новое. — Не истерика. Трезвая оценка ситуации. Туча разрасталась, вспучивалась все новыми и новыми отростками, от соприкосновения с которыми блохи вспыхивали яркими огнями и исчезали. Словно громадные черные пальцы разжимались, стремясь удержать стальной поток упрямых машин, но волна за волной бились о преграду, обращаясь в переливчатый фейерверк, силовые тросы, потеряв ведомых, извивались слепыми змеями и отплевывали яд, а воздух приобретал белесую непрозрачность покрывшегося микротрещинами стекла. Удар следовал за ударом, разверстая чернота содрогалась, в ней все отчетливей становились видны силовые сгущения, высветляющиеся в каждой вспышке сжигаемых блох, а с боков уже подходили голенастые стражи, размахивающие стальными щупальцами. Огненные потоки ударили в тучу, тьма огрызнулась, выстрелила клубками разряженного дыма или нитей, прокатившихся по снегу до охранников и опавших перед ними неряшливыми пятнами грязи. Машины продолжали наступление, но вот одна наступила башмаком на пятно, ловушка сработала, выбросив вверх пучок длинных игл, легко наколовших стража. Страж загорелся, задергался, ближайшая машина уцепилась за него щупальцем, пытаясь вытащить из огня, но пламя перебросилось и на нее, облепив тесной раскаленной рубашкой. Второй страж завертелся на месте, превратившись в чадящий факел, разбрасывая во все стороны багровые жемчужины, окутанные черным гало. Пожар распространялся. Горели уже не только машины, пылала сама земля, по которой растекались зеркальные лужи расплава. Погибшие стражи черными, нелепыми статуями обрушивались в жидкую подложку города, но горение продолжалось, оно охватывало улицу, добиралось многочисленными ручьями до фарватера и стекало в воду с оглушающим шипением. Тепловые компенсаторы пытались восстановить термобаланс, хлестая пламя криогенными выбросами, но мощности не хватало, раскаленные когти впивались в обросшие инеем грибообразные тела, которые немедленно раздувались и лопались, разбрасывая дымящиеся обломки. Блошиные волны поредели, путаница канатов бессмысленной актинией ворочалась в пожарище, отблевывая какую-то лилейную гадость, стражи переминались на краю огня и медленно отступали, но за ними уже расплывалась лиловое зарево, грохот барабанов нарастал, земля содрогалась, в низком потолке небес вспыхнул долгожданный светильник и все мгновенно прояснилось, как будто длинный, самовоспроизводящийся кошмар прервался, забылся, отступил вслед за уходящей ночью, оставляя после себя лишь мокрую измятую простыню. Он грезил. Весь город мертвых был его телом и он сам был мертв. Он распростерся на стылом ложе ледника и ветер выл в прорехах его кожи и снег набивался сквозь пустые глазницы в расколотый череп. И рыбы видений свободно выплывали из трещин, опахивая вуалью хвостов. Он гляделся в зеркало и бесконечные отражения скользили внутри гробницы. А вы думали иначе? Вы мечтали? Надеялись? Вы, трупные черви великих? Поглощая подгнившую кожу, ворочаясь в язвах тлена, разве не чувствовали вы собственную ничтожность? Словно нечто сжало вас в смертельном объятии? То, что полезно, всегда ничтожно. Безглазые опарыши, мнящие себя свободными в блевотных лужах бессмысленного гниения. Перепачканные творожистой массой разложения вы мните себя красивыми и нужными, бредите какой-то целью, хотя нет в вас ни цели, ни красоты. Огня, еще огня! Разве вы не догадываетесь в чем корень ваших мучений?! Разве вы не пробуждаетесь в своих самых жутких кошмарах от ощущения разверстой бездны, где ваше существование не только ничего не стоит (вот незадача!), но и само есть лишь наваждение еще более отвратительных и мерзких тварей?! И что тогда? Где предел безмерной жестокости, за которой может случиться милосердие — не ваша выдумка и не ваша цель? Не будьте столь заносчивы… Вы смешите меня и кости мои крошатся. Вы не знаете, что такое смех? Ха, вы не знаете, что такое жестокость! Вам кажутся жестокими боль, подлость, предательство, вы готовы разорвать любого, если он не успел выстрелить вам в спину раньше, но это лишь ваше питание, страстное пожирание гнойных выделений раковых метастаз, без чего вы сдохните еще более бессмысленно… Экспозиций. Яркая статичная картинка в льющемся золоте внезапного света. Четкие тени и пронзительная резкость каждой черточки, каждой складки. Хочется двинуться, но невидимый воск облепил все тело и нет никаких шансов успеть раньше. Сморщенный тюбик в левой руке с надувшейся капелькой клейкой эмульсии, словно крохотный восход спокойного розоватого солнца. Привычная боль в шее и новая боль в груди. Объятие страха, взаимная нежность пиявки и жертвы, настоящая любовь, потому что только любовь приносит смерть. — Не двигаться, — предупредил Кирилл. — Ты нас не убьешь, — сказала Одри. — Мы ключи от твоего персонального рая. — Чепуха, — сказал Кирилл. — Я все понял. Я понял все. Это несложно. Нужно только умереть. Шансов нет. Статика жизни могла обратиться только в динамику смерти. Что он там толкует о ней? — Сейчас нас накроет волной, — сказал Борис. — И тогда не дойдет никто. Колоссальная стальная нашлепка на леднике сдвинулась со своего места, повернулась на четверть оборота в одну сторону, на пол-оборота в другую, по аквамариновой поверхности прошли волны, соединились и кристаллизовались тени в расходящийся веер диафрагмы. — Туле открывается! — крикнула Одри. Воздух взорвался от едкого света. Он был повсюду, он проникал в каждый атом тайной мелодией и заставлял их плясать в едином ритме, выбрасывая новый свет. Вынужденное излучение тел, попавших под удар волны воли и разума, окунувшихся по недомыслию в ктеис, в алкаэст, вставших на истинную прямую аподесии… Вынужденное творение собственных душ и глаз, наконец-то одаренных внутренним сиянием, отстраненных от пассивного всматривания в чужие иллюзии и страхи, чтобы увидеть нечто невозможным поворотом собственных глаз. Но экран сенсоров слишком прижимался к глазам, он был хуже темницы, он был электронным паразитом, отнимающим истинный мир, заменив настоящее бледной копией бездушных сигналов. — Я ничего не вижу! — кричала Одри и ползала в ногах. — Помогите мне, я ничего не вижу! Хотелось наступить на ее голову, прижать к земле, сквозь которую проступали запутанные сплетения коммуникационных шин, потому что она была нечкой, потому что ей был недоступен открывшийся лик божества, и пусть Он смотрит с презрением на объятые огнем фигуры, на их распущенные рты и круглые лягушачьи глаза, но ведь и презрение что-то значит в бурлящем болоте Ойкумены, значит мы часть Его, пусть крохотная, отвратительная, стыдная, но все же часть, коррелят, вещь, предмет, ноэма, пусть в нас нет никакой жизни, пусть изначально мы были мертворожденными, но ведь тогда и Он был мертв в жестоком холоде туле, в мировом холодильнике морга с распростертым трупом Адама — первого и последнего человека! — И явился перед нами архонт западных врат, и глаза его светились как смарагды, — печально кричала Одри. — И спросил: "Зачем пришли вы в страну смерти?" И мы ответили: "Страна, из которой мы пришли, горше смерти". И свет засмеялся. Он окутывал ее еще более глубокой тьмой, он возвел неприступные стены и лишил ее даже мук. Она была равнодушна, как пепел, несомый ветром через пустыню и ничто не нарушало идеальной безжизненности алого песка. Она могла стать птицей, если бы она знала — что такое птица. У нее не было шансов задышать настоящей жизнью и пережить настоящую смерть. Ни там, ни там не было никакой тайны, как не могло быть тайны в простом нажатии кнопки. Включить и выключить, включить и выключить. Ток есть, тока нет. Пустая марионетка чужих страстей, слепая пиявка, живущая иллюзией мечты. А если нет никакой мечты? Если есть только сбой в программе или чья-то жалкая шутка? Можно ли подделать мечту? Разве нет? Если можно подделать жизнь, если можно подделать любовь, то чем хуже мечта? Чудовищный зев расширялся. Влажные губы припали к миру и высасывали из него костный мозг смысла, страстей, ошибок, предательства, страха, голода, всего того, чего был лишен сам умерший бог. С хрустом раскрылись лепестки туле, вывернулись наружу набухшим мясом, усеянным длинными кривыми зубами, изготовившись к последнему броску. Пиявка слишком долго спала в ледяном коконе, чтобы брезговать тлеющей мертвечиной, припорошенной железными пряностями. Разве ты этого не знала, Одри? Разве это не прекрасно оказаться такой же, как бог? Упырем, вампиром, глотающим гниющую кровь Ойкумены, потому что иной крови не осталось под Хрустальным Сводом, потому что то, что они в слепоте своей зовут человеком, есть лишь грубо слепленный из отбросов голем, повинующийся шепоту призраков давно сгинувших великих. Ты такая же, как и я… Взгляни на меня! Уж лучше такая любовь, чем просто ничто. Мы, некрофилы… Мы, повелители саркиреров… Мы, истинные боги проклятого мира… Длинное прозрачное тело вытекало из ледника могучей рекой, и тени обезображенного полиса отражались в каждой грани промороженной воды. Оно раздвигало воздух, пробуравливалось сквозь застывшее пространство, раскрыв пасть и заглатывая жидкую суспензию света. Чудовищный водоворот сминал декорации, черные шпили полиса растекались неряшливыми кляксами, сияющая нить фарватера корчилась и извивалась среди вздымающихся складок, колченогие стражи неуклюже пытались удержать равновесие и лопались с оглушающим грохотом, вспухая огненными цветами и разбрасывая раскаленные обломки дымящейся пыльцы. Ведь пришло время вегетации, Кирилл. Пришла пора урожая, и пусть он оказался не таков, как ты ожидал, но теперь уже ничего нельзя сделать. Соберем великую жатву драконьих зубов! Ты же хотел этого! Слишком просты желания мертвецов — они жаждут лишь холода, вселенского холода испаряющейся жизни! Ты хотел смерти бога, ты жаждал растерзать великих в их тайных купелях мирового заговора… Ты слишком верил во все выдумки, собирая в самых мрачных закоулках Ойкумены крохи слухов, преданий, сказок о великих. Тебе казалось, что под Хрустальной Сферой ты все равно найдешь сердце спрута и тогда…. Тс-с-с-с! Что ж, достойное желание достойного покойника. Как же ты представлял это? Потусторонний холод хитрых ловушек? Безвыходные лабиринты с неспящими минотаврами? Каменные колонны с антрацитовыми иероглифами и золотыми пластинами деяний великих? Все так, все так… Ты слишком льстил себе. Ты слишком очарован Ойкуменой — мировым склепом издохшего Человечества и поэтому каждый трупный червь ты принимаешь за человека. Да, вы — не венцы творения и даже не последнее звено в Великой Пищевой Цепи. Есть более безмозглые и отвратительные создания, но что вам до них! Вас все равно больше нет. Клыки сомкнулись на шее полиса и из вен брызнула кровь, если можно назвать кровью бурую жидкость с медовыми прожилками густого гноя. Мертвое сердце слишком слабо трепыхалось, чтобы выбрасывать в треугольные дыры достаточные порции, и по клыкам потекли фосфоресцирующие опаловые капли строго отмеренной жизни — чудесного эликсира восстания плоти из объятий смерти и тлена. Время исторгло голодный вой и разбилось вдребезги, украсив промерзшие улицы тусклыми пятнами полупереваренной пищи, где в густой массе возились уродливые призраки давно сгинувшей эпохи. Они шевелили остатками съеденных конечностей, черепа повисали на тонких полосках кожи, а блеклые глаза пытались что-то разглядеть сквозь катаракты разъеденных желудочным соком истории хрусталиков. Они расползались по своим местам, оставляя за собой молочные дорожки сочащейся пневмы, словно выбравшиеся из яиц личинки голодные и безмозглые. Рвота продолжалась, исторгая уже кровяную желчь, но пиявке было мало, и она продолжала накачивать раздувшийся труп все новыми и новыми порциями иллюзорной жизни. Тебе же знакома такая сладость, Борис? Невозможное наслаждение, оргиастическая смерть, балансировка на острие между патокой любви и отчаянным ужасом? Что ж, Ойкумена не так плоха, если ты желаешь и ей пережить тайную страсть медленного умирания. Ты всем желаешь собственного счастья. Поверь, у тебя редкий дар за самой жуткой жестокостью видеть то единственное, что движет ею — любовь. Пожалуй, мы могли бы стать любовниками… Только ты и я. Все и ничто. Ты когда-нибудь видел вблизи фирмамент? Ты когда-нибудь висел над его необозримостью, где в глубине разгораются поддельные звезды, а их разряженный свет скользит внутри неисчислимых зубастых глоток? Они ждут. Они жаждут. С самого рождения и до самой смерти они держат вас за горло и высасывают сок души, даруя взамен иллюзию жизни. И кто скажет, что симбиоз несправедлив, что он жесток, что он отвратителен? — Что это было? — спросил Борис. Кирилл сидел на снегу и счищал со скорчера налипшую грязь. Одри наматывали на обезображенное запястье фольгу. — Что это было? — повторил Борис. Тишина. Странная тишина и забытье. Пустота. Что-то или кто-то вырвал боль, остался лишь холод в опустевшей груди. Свет сгустился и обволакивал их фигуры. Не было ничего, кроме света, кроме плотных полотнищ, окутавших мир. — Где мы? Ничего, кроме света и снега. Борис встал и сделал шаг и в тот же миг нечто сдвинулось в сияющей пустоте, сгустилось, протянулись еще невидимые прожилки, напряглись, притаились за порогом видимости, как липкие паучьи сети. Стало жутко. Страх длинным, мокрым, похотливым языком провел по спине и замер на затылке самым кончиком, острым, льдистым гвоздем нарастающего озноба. — Подожди, — сказал Кирилл, закончив чистить скорчер. — Не так быстро. Он приладил ремень, поводил тяжелой машинкой, проверяя балансировку. — Это все, что осталось? — спросил Борис. — Это все, что осталось, — повторил эхом Кирилл. — Ну, еще и она. Борис наклонился к Одри и тронул ее за плечо. — Одри… Одри… — Бесполезно, — сказал Кирилл. — Кто-то все равно должен был выйти из строя. Нам повезло больше. — Что с ней? — С нас взяли плату за проезд в туле. Борис присел на корточки, отсоединил Одрину маску и осторожно положил ее на снег. Белое лицо, белые глаза, синие губы. Он оттянул кончик ее рта, запекшиеся губы разошлись, лопнули, в трещинах проступили капельки крови. — Может, у нее шок? Кирилл погладил Одри по волосам. — Не знаю. Какое это имеет значение? Все знают старый расчет — порог туле — минус один. Справедлив он или нет — спорить бессмысленно. Да и с кем здесь спорить? — Минус один… У нее тоже была мечта. — Желание, — поправил Кирилл. — Желание. — У нее была мечта, — упрямо сказал Борис. Кирилл пнул маску, и карикатурное, уродливое лицо отлетело в свет. Тонкие плети сенсоров зашевелились растревоженным комком змей. — Здесь не сбываются мечты. Здесь сбываются только желания! Желания! И то, если дойдешь. — Она… желала перестать быть нечкой… — Завидное желание, — сказал Кирилл. — И оно сбылось. Теперь пора и нам подумать о своих желаниях. Борис сходил за маской и приладил ее на место. Швы заросли, и он кончиками пальцев почувствовал вибрацию. Визоры продолжали бездействовать, но система жизнеобеспечения работала. Он ухватил Одри под руки, попытался поставить на ноги, но колени подламывались, и она сломанной куклой валилась на снег. — Оставь ее. — Не могу. — Она все равно не сможет тебе помочь. Как пиявка она бесполезна. — Это мы еще увидим, — пообещал Борис. Он взвалил Одри на спину, ремнем перехватил ее ноги под коленям и стянул его потуже. Взял за руки и повернулся к Кириллу. — Я готов. — Брось ее. У тебя не так много времени. Скоро будет ломка. — И я стану бесполезным? Еще один ключик перестанет быть полезным? Борис сделал шаг вперед и дуло скорчера уперлось ему в живот. — Я потащу ее. И тебя это не касается. Заряд брони подходил к концу. Надоедливый зеленой огонек стал теперь надоедливым красным, экзоскелет неприятно размяк и придавал движениям плавность и замедленность. Иногда батарея выдавала неожиданно сильный импульс, быстрота и твердость возвращались, но через несколько шагов бронированная шкура обвисала еще больше. Как я тебя ненавижу, говорил Борис доверительно Одри и делал шаг. А я тебя ненавижу сильнее, чем ты меня, шептала Одри окровавленными губами, и ее тело расслаблялось еще больше. Теперь казалось, что в нем нет ни одной твердой части — лишь тонкий мешок с тяжелой жидкостью внутри. Кровью. Целый мешок крови. Пиявка жадная. От пиявки слышу. Я не пиявка. Тот, кто спаривался с пиявкой — еще хуже пиявки. Первый раз о таком слышу. Вот теперь знай. А для чего вы тогда нужны? Мы? Да, вы. Для чего вы еще нужны, как не для спаривания? Походные влагалища с ногами и глазами. Не злись. Злюка. Мы — лечим. Это что-то новое! Лечебные пиявки! Ты меня рассмешила. И что вы лечите? Мы лечим все. Жизнь. Страдания. Бесполезность. Ах, да — любовь. Может быть, тогда проще колоться каким-нибудь синтетиком? Тоже радикальное лечение. И спариваться друг с другом? Или с самим собой? Ха… Свет. Кругом свет. Он переливается, сгущается, рвется и снова сплетается в непроницаемую пелену пустоты. Лишь под ногами продолжает хрустеть снег, словно крупные осколки стекла. Противный хруст. Хочется избавиться от него. Отрываешь одну ступню от земли и мечтаешь замереть. Именно так — мечтаешь. Замереть недвижимым изваянием, железным болваном до конца всех времен. Потому что это не снег. Здесь не может быть снега. Это промороженные, очень хорошо промороженные кости Тех, Кто Не Дошел. Миллионы и миллионы тел, спрессованных в ледник, в громадный ледник Великого оледенения Ойкумены. Разве он — только здесь? Разве ты не видишь его повсюду? Куда не ткни — везде только лед, плотный костяной лед стылых планетоидов. Молчащий лед, потому что мертвым не о чем говорить. И с мертвыми не о чем говорить. Как и с живыми. — Я тебя хочу убить, — бормочет Борис. Ноги его подгибаются, броня оплыла неряшливыми складками и покрылась нездоровыми вздутиями. Нечка висит на нем и даже сквозь скорлупу панциря доносится ее гниение. Громадный, разлагающийся лигух. Даже после смерти он еще крепко присасывается к жизни. — Я хочу тебя убить, — повторяет Борис, а ангел все крепче обнимает его горячими руками. Красивые, размашистые крылья раскрываются над ними черным куполом, отгораживая от остервеняющей белизны. Странные крылья — покрытые чем-то, что напоминает мех примитивных млекопитающих. Они волшебно шелестят, и каждый взмах позволяет сделать еще один шаг. Как будто это у него отросли крылья. Только ими еще надо научиться пользоваться, а то пока невпопад. Шаг, взмах. Взмах, шаг. — Я хочу тебя убить, — упрямо говорит Борис, но это лишь хитрость. Отвлекающий маневр. Неужели он не замечает? Ожидает ловушек, лабиринта и не понимает, что самая главная ловушка — он сам. Она проглотила его, сжевала и переварила, а он не ощущает собственной пустоты. Надутый пузырь тела, надутый пузырь души и скудные капельки разума на эластичных поверхностях слюни надувальщика-демиурга. Он сам оказался ключом. Ключиком. Ключик открыл дверцу и стал не нужен. В туле не нужны подручные средства и предметы мебели. Но… Хитрость в том, чтобы не подавать виду. Не разрушать иллюзию, потому что так спокойнее. О, у него теперь огромный запас спокойствия. Ангел щедро поделился с ним. — Я хочу тебя убить, — хихикает Борис. Насколько это возможно с дыхательной трубкой в горле. Кирилл замедляет шаг и отвечает: — Ты меня уже убивал. Борис задумывается. Убивал? Где? Тогда, значит, не туле, не сработавшая ловушка, а он сам? Неосторожно. Глупо. Расточительно. А если он шутит? Туле переваривает его кости, но глотка все еще живет своей жизнью. Торчит среди льда глупой окровавленной палкой с губами и твердит заученное. — Я не убивал тебя. Кирилл не отвечает. Костяной снег продолжает хрустеть под ногами. Тяжеленный скорчер раскачивается в такт шагов, закручивается на ремне и бьет в бок. Размеренно. Надоедливо. Раздражающе. Такая же излишняя штука, как и нечка. Они оба сумасшедшие. Не могут расстаться с тем, чего уже нет. Куда они идут? Какой смысл куда-то идти? Зеленая стрелка направления замерла вертикально, соединила одним росчерком север и юг, замкнула точки концентрации силы. Короткое замыкание Ойкумены. Замыкание жизнью. Подыхающие в своих купелях великие — не в счет. — Ты ужасно выглядишь, — говорит он Борису. Приглашение к разговору, ведь здесь так пусто и холодно. Борис сдерживает смех, тот булькает под мягкими лапками ларингофонов малоразборчивым шумом. Что ты понимаешь в ужасе! Это ты, Кирилл, ужасно выглядишь. Ты превращаешься в скрюченную головешку, в усохшего и почерневшего головастика, но я не буду говорить тебе об этом. Ты сдуваешься, как личинка дальфина при прямом попадании ракеты. Коллоид проступает сквозь твою броню дрожащими прозрачными хлопьями и с гадостным хлюпаньем падает на снег. А ты не замечаешь, как в тебе поселился паразит и высасывает твое тело. Зато я набираюсь силы, мы набираемся силы, поправляет Одри, да, любимая, именно так, мы сливаемся в нечто совершенное и невообразимое, в первичный андрогин, срастаемся, проникаем друг в друга, в этом совершенство, говорит Одри, а они — лишь отбросы, не надо бояться преображения и слияния, в этом главная тайна нечек, никто не знает кто и зачем создал нечек, вовсе не из похоти, а в надежде на свершение древнего заклятья, когда материнская конулярия отпочковала уродливое и нежизнеспособное существо, когда гермафродит был рассечен великим штормом Панталассы и выброшен на берег, и ему понравилось быть изуродованным, понравилось ощущать вечное беспокойство и страсть по утерянному… — У тебя — ломка! — прокричал откуда-то сверху Кирилл. Кирилл — большой выдумщик. Хитрая тварь Ойкумены. Он запрыгнул на фирмамент и думает, что выиграл. Отнюдь. Достаточно погрозить кулаком. Одри была обнажена, и он впервые увидел разводы на ее коже. Она сидела, бесстыдно раскрывшись, и смотрела на него. — Чего же ты ждешь? — капризно спросила она. — Ты ни разу не видел голого тела? — Это запрещено, — прошептал Борис. — Так нельзя. Невозможно. Одри захохотала и захлопала ладонями по своей гладкой груди. — Дурачок! Только так и можно! Только так и было всегда! Или ты думаешь, что наши предки уже в Панталассе обзавелись броней? И как по-твоему они варили полиаллой? — Так нельзя, — упрямо повторил Борис. — Иди ко мне, — поманила Одри пальчиком. — Иди ко мне, глупенький головастик. Ведь ты все равно знаешь, что нельзя этому противиться. Она сняла с него маску и прошептала на ухо: — Легче остановить планету, чем женщину, желающую спаривания. Такова наша природа, головастик. Такова наша природа. — Так нельзя. — А вот так? А так? И так? — У тебя ломка! — продолжал выкрикивать сверху Кирилл, но это было смешно. Очень смешно. Жизнь — смертельный наркотик, к нему привыкаешь, погружаешься в горячий источник, в родительский горячий источник, где кишат твои собратья головастики, только-только отрастившие ноги. Зачем ноги? Зачем вообще выбираться на берег обжигающей амнезии? Снова и снова повторяя эволюционный путь, снова и снова попадая в эволюционный тупик. — Ну же… Ну же… — шепчет Одри. — Нечки тоже хотят эволюционировать. Ты ведь замолвишь обо мне словечко перед великим? Что ему стоит оживить пиявку? Да, можно даже пиявку, потому что здесь холодно и одиноко. Здесь гораздо холоднее, чем я думала… Это — отпадение. Отпадение в пустоту. Не бросай меня. Не бросай. Ледяные губы прижались к нему, вязкое тело облепило со всех сторон мерзлой тиной, и не было в объятиях ничего возбуждающего, ничего кроме смерти и холода. Все. Ключик сработал. Что он открыл? Зачем? Кирилл отполз от мертвых тел, уже прорастающих сложными узорами разложения. Броня топорщилась и отслаивалась, как тяжелая, задубелая шкура выброшенного на берег кита, полиаллой темнел, кристаллизовался, на нем проявлялись трещины. Сенсоры погасли и опали лепестками дохлой актинии. — Ну вот ты и дошел, Кирилл, — сказал голос. Свет рвался в клочья, стылая драпировка отлетала от сводов и стен пещеры, втягивалась в решетчатые отверстия плотными облаками. Все вокруг выцветало, становилось блеклым и серым — под цвет тяжелых стальных плит, устилающих пол. Порыв ветра ударил в тела Бориса и Одри, и они рассыпались, обратились в песок, жадно вбирающий силу воздушных потоков, чтобы устремиться вслед за ними грязно-желтыми росчерками праха. — Кто ты? — спросил Кирилл и подтянул к себе скорчер. — Неверный вопрос. Кирилл поднялся. Разруха и запустение стальных переходов планетоидов Внеземелья. Где золотые пластины, инкрустированные драгоценными каменьями? Где купели, со спящими рабами и наложницами? Где сами великие, грезящие об Ойкумене? Что это? Ржавчина, оборванные провода коммуникаций, провисшие трубы воздуховодов, покореженные регенерационные ванны с зеленой дрянью протухших растворов. И запах. Смердение лжи. — Тебе нравится, Кирилл? — Где ты? — скорчер загудел перед плевком. Еще одна ловушка. Самая Главная Ловушка. Ловушка лжи и разочарования. Почему никто не упоминал о ней? Потому что из нее невозможно выбраться? Она как самовоспроизводящийся бред паранойи? — Неверный вопрос, Кирилл. Еще одна попытка… Воздух взорвался, вспыхнул и закипел. Огненный поток прокатился по пещере, слизнул широким языком, стиснул раскаленными зубами железный послед родившейся лжи и выплюнул горящие осколки. Завыли системы безопасности, где-то наверху раздвинулись иссохшие губы огнефагов, но слюнные железы давно атрофировались, проржавели и уже не могли ничего породить, кроме тоскливого сипения. Еще один отчаянный плевок, и светло горящий тигр подцепил когтями бронированные плиты, разорвал их и скомкал, обнажив ледяную подложку. Расплав стекал по бороздам на вечный холод многочисленными слепящими водопадами. — А теперь — правильный вопрос?! Правильный?! — выкрикнул Кирилл. Огонь разбухал, заглатывал все новые куски железа, перемалывая их, переваривая в багровую, опаляющую массу. Медленные реки выходили из берегов прожженных углублений, растекались тонкими ручьями, соединялись друг с другом, подбираясь все ближе к Кириллу. Охладители работали на пределе, горячая броня обжигала кожу, а в груди прочно обосновались три ледяные иглы, непрерывно впрыскивающие анестетик. Воздух пропитывался адским маревом, и ложь корчилась в бесконечной агонии. Так их, Кирилл, кричал мертвый Борис. Еще огня, шептала мертвая Одри. Вот что мы всегда хотели, кричал мертвый Борис, вот ради чего стоит сдохнуть в сладких мучениях. Это еще худший гадюшник, чем Оберон, шептала мертвая Одри, огонь, только огонь, таинство нигредо, которое насыщает лучше крови. Теперь я понимаю, почему никто отсюда не возвращался, кричал мертвый Борис, потому что именно здесь рождается самая гадкая ложь, самая ядовитая сладость Ойкумены. Огня, шептала мертвая Одри, еще огня. Они были рядом. Они кричали и шептали, они поддерживали раскаленный скорчер, Борис помогал нажимать на кнопку и каждый выплеск пламени отдавался ответным выплеском боли в голове, в глазах. Миллионы крючков впивались в череп, привязанные к ним нити натягивались, и стальные когти разрывали кости, вылущивали глаза, и уже не было никакой воли снова нажимать на кнопку, если бы не хохочущий Борис, которому было все равно, так как не было в нем ни капли жизни, которая только и есть мука. — Так что же я?! Что же я?! — кричал Кирилл. — Ты лишь мой сон, — печально говорил голос из огня. — Я отделен от Ойкумены, но не теряю связи с ней, ведь именно во мне причина всякого движения. Первый из великих, Перводвигатель, я продолжаю быть причиной среди ряда причин. Я — праздный бог. Я — мысль, которая мыслит лишь самое себя в постоянном блаженстве, и Ойкумена движется лишь потому, что испытывает вечное стремление ко мне… — Я ненавижу тебя! Ненавижу! — Я позволяю себя любить, но я не знаю, любят ли меня и есть ли в этой любви хоть какой-то смысл. Ты — мой сон, мое орудие, приводной ремень, что оживляет муляж Человечества. И нет покоя в этом сне, лишь агония… |
||
|