"Укрепленные города" - читать интересную книгу автора (Милославский Юрий)

15

…Об уборке не думать. Относительность идеи чистоты и порядка ясна всем непредубежденным. Пример: если я всегда буду ставить ботинки, скажем, на стол, но только всегда, а не в качестве исключения, то вскоре этот так называемый беспорядок превратится в разновидность порядка. Это будет мой порядок — и не более того. Другой пример — пыль. Если никогда не вытирать пыль ниоткуда, то постепенно пыль органически войдет в структуру предметов, на коих она располагается и — образуется порядок. Таким образом, если я сейчас поддамся странному желанию вытереть пыль с книг, то вместо того чтобы навести порядок, я существующий уже порядок — нарушу. Ведь не полезу же я подметать за тахту! Туда и добраться невозможно. Или стол вытирать — безумие…

Итак, если я уберу пылинки только с одного места, а в других местах их родственников оставлю нетронутыми, то, разрушив порядок существующий, создам беспорядок. А беспорядку придется бороться длительное время, чтобы снова превратиться в порядок. А может и не превратиться: я не проводил структурный анализ обстановки в моей комнате. Кто знает, возможно, уничтожение пыли на книгах приведет к непоправимому разрушению структуры — и все-все рухнет, превратится в хаос…

Отсюда мы можем вывести тщету всех нерадикальных революций и прочих недостаточно насильственных изменений. Они правы: либо все, либо ничего.

Что-то я шутлив не в меру. Анька всегда замечает — женская наблюдательность, связанная с большей активностью подсознания. Женщины живут более рефлекторно, бабья система запретов легче поддается снятию: легкомысленные, ветреные, резвушки — как говаривали в прежние времена. Ну, Анька, мягко говоря, не резвушка. У меня здесь особенно не порезвишься. Уехать с ней — дать развернуться? Ничего не выйдет. Внешней смены обстановки будет недостаточно. Все говно, кроме мочи…

Плотников пропустил визит к профессору с душем, но решил — то есть, что значит — решил? — согласился выкупаться дома: отметить празднично приличное настроение. Но в ванной, отделенной от кухни ситцевой шторой, среди двух разлохмаченных зубных щеток, трех Анечкиных трусиков телесного цвета, полотенца с потемневшей бахромкой, полупустой пудреничной баночки с надписью «Фармацевтические заводы Закопане» и почти полного отсутствия мыла, — запели ноги тоской. Тотчас попалось зеркало над умывальником: зарос и волосы жирные. Как там у Ходасевича: разве мама хотела такого, желто-зеленого, полуседого и мудрого как змея? Мама пропала в больнице — маразм и смерть, а мудрость — наврал Ходасевич: плохой цвет лица не есть свидетельство мудрости. Несчастный дурак из колодца двора завывает сегодня с утра. И лишнего нет у меня башмака, чтобы бросить его в дурака. Все башмаки заняты и стоят на столе. Все черненькие и все прыгают. Поток сознания, известный также под именем «цепи ассоциаций» — высшая мера западной литературы. Никогда я не мог этого всего читать: все говно, кроме мочи российского происхождения. Сколь не примитивно, а так оно и есть. «Проснувшись, Грегор обнаружил, что превратился в насекомое…». Тоже мне, передовая мичуринская агробиология!

Из ванной уходить было нельзя — такое жесткое поражение превратило бы Плотникова на месяц в калеку. На улице раздалось три автомобильных сигнала подряд, и Плотников вошел в полный ужас. Делая вид, что ничего не произошло, он зажег колонку, открыл душ, переступил через бортик ванны, зажмурился. С год назад он погасил бы свет, но в последнее время это было еще хуже. Что-то вывернулось в Плотникове, и нормальная боязнь темноты заменила прежние дурости; лучше всего — комнатный вариант сумрака, но в ванной лампочка без абажура.

Облился, намылил подмышки и лобок. Затем напитал мылом мочалку, — а мыла осталось! — протерся. Смыл медленно. Вылез. И наклонном зеркале промелькнул его, Плотникова, мелко пупырчатый бок. Вытерся, но от ванного пара опять стал скользким. До двери — далеко. Просеменил по мокрому полу — открыл. Пар вытянуло, а пол — мокрый? Половая тряпка — отставное полотенце с дырьями — туточки!

На цыпочках сделал шаг — и вступил в тапки. Зачем же к двери шел босиком? Начал осушать пол, но получилась какая-то гадость: по мере работы пол обрастал мелкими спрессованными грязевыми лепешками, из которых торчали волоски и раздавленные обгорелые кусочки спичек. Что за скотство?! Оказывается, сходила прибухшая к тапкам лажа — смокла и липла к полу. Собрал лепешки пальцами, стал сбрасывать в отлив. Одна присобачилась, он тряс пальцами, пугаясь отброса, как паука. Долго держал кран открытым, пока не проникли все кусочки; по полотенцу-тряпке прошел, нагнулся — ноги в кухне, все остальное в ванной, — скомкал воглую ткань, бросил ее обратно в тамошний таз. Все? Нет, еще одеться. Забыл заготовить чистые трусы и майку, а выйти голым — ни за что, умру, потом при случае предъявят мне мое ню в народном суде Октябрьского района: вот как развлекаются предатели, вот до чего можно дойти в своей ненависти к первому в мире государству… Пришлось возвращаться с полдороги, увлекать из другого — бельевого — таза то, что было направлено в стирку. В комнате разжился чистым, сунулся туда-сюда — и решился: выключил свет (это же секунда!), содрал одно, судорожно надел другое. Еще мгновенное хлопанье по стенке, возле выключателя (где он, гаденыш?!) — и теперь уже окончательно все. А голову помою завтра. Одному нельзя: глаза по необходимости закрыты, открыть их, пока не смоется мыло, плохо. А мыло смывается с шумом, закладывает уши — неизвестно, что вокруг тебя творится. А там — профессор стоит у полузакрытой двери и расспрашивает о произволе: думает, что за шумом водяным ничего не слышно. Господи, Господи, он не знает, как я ему благодарен…

И сразу благодарность на Анечку перешла: Плотников сообразил, что первый раз за два совместных года он так долго остается один — без нее. Он-то никогда не отвыкал быть один, он, Плотников, всю свою дорогу один, но один с Анечкой и один без Анечки — иное, иное. Самые поздние магазины закрываются в десять, а без четверти закрытие — никого уже не пускают. От Липского до Плотникова при любых замедлениях — тридцать пять минут. Где-то в пол-одиннадцатого быть ей дома. А сейчас — пол-десятого. Она, конечно, купит вино; он, Плотников, вина бежит, а водку пить Анечка не может. Собственно говоря, какое там питье — так, чисто символически, главное — по стаканам разлить. Осталось еще два маминых стакана: соединение красного и белого хрусталей, золотая каемочка. И один бокал с тусклыми цветами — от жены, неполная порция чешских рюмок, нестроевые чашки в разных одеждах.

Стучат. Два года, если кто приходит, Анечка дома…

Пришел Володя Полторацкий советоваться. На самом деле не советоваться, а спорить. Спорить с Полторацким Плотников не мог: Володька был автодидакт, доперший, так сказать, своим умом до инакомыслия. Плотников знал таких человек десять — все почти в лагерях и дурдомиках. А Володьку уже выпустили на время — он сел в шестьдесят шестом: психуха общего режима, криминальная зона, тюрьма, политзона, сто первый километр… Опять он в Москву прорвался!

Что там ни говори, система взглядов вырабатывается на отталкивании от системы предыдущей: сначала ничего, затем один день Ивана Денисовича, потом — самиздат и так далее — вплоть до самостоятельного поведения. На неизбежной базе Ремарка, вообще литературы, импрессионистов и постимпрессионистов, Андрея Рублева, Марлена Хуциева, «Свингл Сингерс». Володька же Полторацкий был наоборотник: девятнадцатилетним слесарем после школы рабочей молодежи он раздобыл у соседа коллекцию ресторанных карточек-меню за 1915 год: сосед был какой-то недорезанный, пенсию получал и подхихикивал:

— Бывало, выйдешь на перерыв с капиталистического предприятия (соседу было семьдесят пять), зайдешь в торговую точку и купишь на завтрак булочку с колбаской. Булочка беленькая, мягенькая, под пальцами пружинит, на зубах корочкой хрустит, а колбаса — вку-у-усная, а капитализм — гнетет!..

Два месяца шлялся Володька по ресторанам высшего и первого разрядов — воровал меню. Набрал, сел дома и сравнил — цены, выбор и покупательскую способность (способность он добыл в библиотеке). А сравнив, написал синтаксически-примитивную заметку в заводскую многотиражку. Многотиражка называлась «Тепловозник», а заметка — «Прежде и теперь». На шестой день после отправления заметки в «Тепловозник» Володьку прямо из цеха забрали к Есенину: пришли с ордером, который ордер он, Володька, не потребовал — не знал о таких делах.

Кабинет был другой. Сергей Александрович стихов не цитировал. Он привел Володьку к себе для пятиминутного разговора о рабочей чести русского парня:

— Вовчик, — сказал Сергей Александрович, — между нами, девочками, без булды, у тебя вон руки в мазуте, здесь все курносые, — на хуя попу гармонь, когда есть кадило?

Володька посмотрел на него в упор, — и заходил глаз есенинский по сложной кривой.

— Ты чего, Сергей, в глаза не смотришь? — еще в машине было договорено, что беседа «на ты», — между земляками.

— Набрался вчера до оебенения, так по утрянке голова как искусственный спутник… Та то все до сраки, Вовчик: ты скажи мне по-честному — на хуя тебе эти жиды?

Володька чуть не спросил, о каких таких жидах говорит землячок; но сработала его автодидактическая голова, и он предложил Сергею Александровичу — дыхнуть.

— Че ты? — нахмурился Есенин.

— А ты ж сказал, что выпил вчера: вот я и говорю, дыхни!

— Вовчик, — своим голосом сказал Сергей Александрович, — не выдрачивайся…

— Слушай, чего ты матюкаешься?! — не выдержал Володька. — Матюкаешься — а сразу видно, что не умеешь… В институт тебя обратно отправить надо!

— Задержанный Полторацкий, закройте рот!!! — вошел в кабинет Рэм Тихонович.

— А вы на меня не кричите!

Сразу перестал раздражаться Рэм Тихонович. Внимательно осмотрел он Володьку — задержанного Полторацкого — и сказал:

— Я тебя, фуфло, в подвал на цепь посажу, бандитская гадина, шизофреник.

Появились два особых человека, сволокли Володьку по десятку лестниц — каждая последующая темнее и замусоренней — в какие-то подасфальтные коридоры, закинули в камерку: непонятный дощатый помоет в углу, простейший стол, залитый чернилами, — и кресло, обтянутое сальными цветами… Володька, не осматриваясь, направился к креслу. И явился длинный, плоско-широкий, стриженный гладко назад.

— Сядь сюда, — и указал на помост.

— Прошу предъявить служебное удостоверение, — догадался Володька.

— Говно собачье, сядь сюда.

— Будете грубо выражаться — ударю! — И ударил бы, и умер бы там же, не отходя от кассы — в результате сердечного припадка, резко-злокачественной опухоли. Но раскладка была иной: в камерку прибыл мужик 6oлее тихого вида, бормотнул длинному в ухо — и тот отвалил, улыбаясь.

— Старший следователь Еремин Николай Антонович. Антисоветская агитация и пропаганда. Расписываться на каждом листе. Когда вы впервые познакомились?

А через сутки следствия выяснилось — ни с кем Володька не познакомился. Тогда отпала необходимость расписываться на каждом листе, и родителям сообщили, что их сын в припадке параноидной формы шизофрении отправлен прямо из цеха в больницу, — какие именно странности вы замечали за ним в последнее время, не ел ли он собственные выделения, не проявлял ли полового интереса к животным, птицам и маленьким детям, — сроки лечения устанавливаем не мы, а болезнь, мы ее лечим по нашей методике, нет, нет, он сейчас в невменяемом состоянии, вам тяжело будет, не стоит, я думаю, через два-три месяца, да-да, любые продукты, кроме спиртных напитков, он ведь пил — нечего стесняться: я его лечащий врач, алкоголизм и привел к вспышке, не знаю, не знаю, мы вам сообщим в письменном виде, все понимаю, все — еще молодой, сможет вернуться к жизни.

И никаких тебе британских парламентариев и американских корреспондентов, а родители — никому не скажут. А кому вы предлагаете сказать? Что вы предлагаете сказать мамаше-учетчице и папаше-электрику, если нет у них бибисей, а сплошная «Правда» и «Труд»…

Лучше бы он, дурак, как все, — морды бил прохожим. Забрали бы в отделение, дали, как положено, валенками с песком — и выпустили утром. А так семь лет дома не был.

Начали с советов: Володька рассказал Плотникову, что одному украинскому националисту, когда в тюрьму переводили, усы сожгли: повели брить, он отказался. Тогда крутили его надзиратели, а ответственный зажигалку достал — и держал у отказчика под носом, покуда не обсмалил до нуля… Все лицо обжег.

При Полторацком невозможно было писать в блокнотах — только говорить: громко, облегчая работу вибрационному агрегату, пугая выпускников специального факультета. За одну такую историю можно было схватить полные семь и пять по рогам: это не отказ в защите докторской по литературе Возрождения и даже не процесс в Октябрьском районе. Но делать-то что-то надо?! Надо. Запустим в запрещенную периодику… Слушай, Володя, а он — не бандеровец? Ты, Слава, на меня не обижайся, но за такой вопрос…

Кое-как помирились.

— Слава, смотри: получается так, что мы играем в их игру. А они свою игру знают получше нашего! Вот в лагерях гонят на политзанятия: человек думает — да пошло оно к черту, пойду посижу. Не слушать, не выступать, само собой, а посидеть… А им и не нужно, чтобы ты слушал — им нужно, чтобы ты сидел на их занятиях, вроде ничего не случилось! На свободе тоже никто не слушает, просто так сидят, куняют. Ты понимаешь, что я хочу сказать?

— Володя, милый, я понимаю. Но это — как сказать? — то ли верно, то ли нет. На тех же политзанятиях можно задавать вопросы, уличать их во лжи, в невежестве… Они не соблюдают ими же созданные правила, так? Им их же правила мешают. И если мы заставим их соблюдать ими же установленные законы, этого будет, ой, как много!..

— Я знаю, что ты имеешь в виду! Но давай возьмем выборы…

— Давай возьмем выборы.

— Что ты смеешься? Если ты пойдешь на выборы, зачеркнешь там ихнего кандидата и впишешь Андрея Дмитриевича, его, по-твоему, выберут?

— Формально это метод. Мы принимаем за действительно существующую форму Совет депутатов трудящихся. Представь себе, что несколько десятков! сотен! тысяч! человек проделали то, что ты предложил. Они станут перед дилеммой: либо признаться, что никакой демократии нет, либо соблюсти собственные заповеди… Когда какой-нибудь болван мне говорит, что, я занимаюсь антисоветской деятельностью, я всегда спрашиваю: а можете ли вы привести пример моих действий или выступлений против системы Советов?! Ты понял?

…Что я могу ему сказать, что он от меня хочет, неужели недостаточно всей моей периодики, кабелей, вот уеду — скажу подробнее, резче. Сказать ему в лоб, в морду его крикливую, так называемую правду? Володя, прости, я сдохну в лагере, я не виноват, что не занимался спортом, не рубил дрова и — что ты еще делал? — не умею работать на расточно-строгально-шлифовально-дробильно-сверлильном станке. Я чувствую в нашем с тобою споре пародию на «классовое сознание»: в кавычках! Если мне начнут жечь усы — не потребуется никакой гласности: я скончаюсь в самом процессе этой парикмахерской процедуры. Зачем тебе мой малоаппетитный труп? Я сделаю все, что ты просишь, но не проси! Ты — такой, а я — такой, и не заставляй меня, — а то не к кому будет тебе приходить и спорить, и советоваться по правовым вопросам: похоронят меня, Анька одна уедет…

— Слава, я не болван — все понимаю. Но так никогда не будет: они тебя все равно посадят, они с тобой не дискутировать собираются. Будешь им вреден — посадят. Безо всяких Советов депутатов!

— И тогда всем станет ясно, что происходит!

— Слава, ты что?! Кому станет ясно? От всей вашей группы остался ты и…

— Володя, я тебя прошу не быть ребенком! Что это за терминология? О какой группе ты говоришь? Какая-то неприятно знакомая формулировка… Группа!

«…Я его просто больше не пущу в дом, пусть Анька скажет что меня нет; нет, она права! — расписаться и подать немедленно документы: меня выпустят быстро, я им достаточно надоел. Я, кстати, не первый из либералов, что уехал… Нет меня, Володя, прости — я тебе оттуда письмо напишу. Ох как плохо, где она гуляет, где ее бутылка, солнышко…»

— Ну ладно, Слава, я пошел.

— Будь здоров; ты не сердись, что я завопил…

— Слава!

— Есть такие высказывания, что в этой комнате противопоказаны.

— Схватил. Знаешь, как уголовники говорят: фильтруй феню.

— Как это понять?

— Примерно, как ты сказал: следи за своими выражениями.

— Красиво. Надо запомнить… Но и ты не забывай.

— Бывай. Ане поклон от поклонника.

— Ишь, как заговорил — каламбурами!

— До свидания, старик.

…Анечка придет — вина принесет. Анечка придет — приставать будет. Разве мама хотела такого? Сколько лет прошло, а я ее фотографию боюсь на стену повесить…