"Мужской день" - читать интересную книгу автора (Минаев Борис)УМНОЕ ЛИЦОПервым моим другом в новой школе был Коля Татушкин. Он пригласил меня к себе домой – смотреть календарь с японками. И я очень хотел с ним подружиться. Родителей Татушкина не было дома. Большая квартира (сильно больше нашей, меня это даже слегка поразило) отличалась прибранностью, чистотой и тем, что вещей здесь было как-то больше, чем нужно. Так мне, по крайней мере, показалось. Всюду виднелись какие-то непонятные салфеточки, вазочки, стаканчики, подушечки. У меня от этой квартиры даже слегка закружилась голова, и я сел в уютное, большое, мягкое кресло, чтобы отдышаться. За окном падал тихий мягкий снег. – В общем, так! – странно улыбаясь, сказал Татушкин. – Сейчас будет сеанс. Заходить сюда. Коля включил свет (зачем ему свет среди бела дня? – подумал я) и открыл дверь в кладовку. Кладовка – это маленькое помещение в стене, для вещей. Его еще называли «встроенный шкаф». В этом карцере и жили пленные японки. Коля широким жестом отодвинул мамины халаты, висевшие на плечиках, и моему взору открылась эта картина. Картина была розовой. Она изображала традиционную японскую природу: вершина горы, озеро, кусочек неба, цветущая вишня. Все розовое, но разных оттенков. Так мне, по крайней мере, показалось; возможно, что-то из розового было палевым или перламутровым, но общее ощущение было именно таково – на фоне розового пейзажа стояла голая розовая японка в розовых чулках на розовых резиночках. Я медленно закрыл глаза. – Ну ты что, дурак? – обиженно сказал Татушкин. – Зачем глаза закрыл? Я послушно открыл их заново. – Подойди ближе! – скомандовал Коля. – Знакомься, Лева, это твоя первая девушка. Ты должен рассмотреть ее повнимательнее. Как и всякий человек, я не сильно люблю тех, кто пытается мной командовать. Но в данном случае я испытал от Колиного приказа, вернее, от его приказов, какой-то странный вид удовольствия. Как какая-то сомнамбула, я подошел к встроенному шкафу и просунул в него голову. Японка на фоне японского пейзажа была ослепительно голой. Она стояла гордо и прямо, подставив копну коротких волос лучам розового заката. Даже резинки на розовых чулках можно было разглядеть достаточно хорошо, да и вообще разглядеть хорошо можно было буквально все. Но особенно тяжело было выдержать взгляд японки. Взгляд равнодушный и в то же время пристальный. Оценивающий и в то же время нежный. Холодный и в то же время проникающий внутрь, как нож. Женский взгляд. Особенно страшно подействовал на меня этот женский взгляд, быть может, из-за раскосых глаз, удлиненных век, сильно накрашенных ресниц, угодливой и оттого противной полуулыбки, которая очень сильно не вязалась с этим взглядом и умным лицом. Вот уж чего я никак не мог ожидать на этой розовой картине – так это умного лица. – Ну что, Лева? – спросил Татушкин. – Переворачиваем? – Переворачиваем, – сказал я тихо и послушно. Татушкин очень бережно взял календарь в руки, смахнул и сдунул с него невидимую пыль, перевернул страницу и торжественно повесил снова. – Что же это такое? – спросил я пересохшим ртом. – Календарь! Производство Япония! – скромно и торжественно ответил Татушкин. Только теперь, кстати, я понял, что это был действительно самый настоящий календарь. Под следующей – ярко-синей – японкой был как бы отрезан такой коричневый край, на котором напечатаны всякие иероглифы и цифры. Это и были, как я понял, японские названия месяцев, недель, дней и так далее. Синяя японка мне не очень понравилась. Во-первых, она была не на природе, а в помещении. От этого сразу становилось как бы жарко и душно. И во-вторых, все это помещение было какое-то ненатурально синее. Синий диван, синий ковер, синие тапочки с синими пуховыми помпончиками на ногах, одетых в синие чулки, синий халат, распахнутый в неестественно кокетливой позе (одна коленка прижата к другой, руки в боки), синие веки, синие ресницы и синие глаза. Здесь тоже имели место разные оттенки, но общее преобладание густой чернильной краски несколько напомнило мне классный журнал или контрольную по алгебре. – Та была лучше! – твердо заявил я, и Татушкин вдруг захохотал, неестественно падая на пол родительской квартиры. Он катался по полу, извивался и как бы заливисто лаял. – Это же... та же самая! – с трудом объяснил он мне сквозь непроизвольный смех. Я не поверил и стал пристально изучать синюю японку, сравнивая ее с розовой. Действительно, что-то похожее все-таки было, хотя сравнение шло явно не в пользу синей. Но и у синей японки тоже было умное лицо, несмотря на глупую позу и гримасу. – Татушкин... – несмело сказал я. – Ты это... ты уж давай все сразу показывай. Чего там, в час по чайной ложке. Татушкин понимающе кивнул и стал привычным движением вертеть передо мной разные волшебные листы. Зеленая, красная и белая японки промелькнули передо мной быстро, как какие-то легкоатлетки. – Стой-стой! – чуть не закричал я. – Так не пойдет. – То тебе быстро, то медленно, – пожал плечами Татушкин. – Понимаешь, – пояснил я, – просто сравнить хочу. В смысле, это все-таки опять она... или уже какая-то другая? Татушкин лениво пожал плечами, пролистнул календарь до конца в довольно ровном темпе, потом подвинул мамины халаты обратно, аккуратно выключил свет и закрыл передо мной дверь в это магическое помещение. – Татушкин, – сказал я тихо, – давай без этих... Что это вообще за фокусы? Тебе что, трудно спокойно разобраться? – А чего там разбираться? – лениво пожал плечами Татушкин. – И так понятно, что одна и та же. Невооруженным глазом видно. – А если вооруженным? – не сдавался я. – Тебе что, лупу принести? Или лорнет? Или бинокль? – издевался он надо мной, делая руками разные фигуры над головой. – Ну пожалуйста, Татушкин! – взмолился я. – Надо же как-то разобраться в этом вопросе... – А зачем тебе? – вдруг заинтересовался он. – Какая тебе разница? – Какая разница, какая мне разница! – заорал я, не выдержав этого ехидного тона. – Ты позвал меня в гости, так? Ты показал мне этих японок, так? Имею я право на... на... На внимательный просмотр? – Просмотр, Лева, денег стоит! – важным, тихим голосом сказал Татушкин. Я оторопел от изумления. На лбу у меня даже выступил пот от неожиданности, не так чтобы уж очень сильно, но довольно заметно. Это всегда со мной бывает, когда сильно волнуюсь. – Ну ты и жлоб! – с чувством сказал я Татушкину. – Ты сам меня позвал к себе домой. Как своего друга, так? Потом ты показал мне календарь, так? Потом ты начал выпендриваться, так? А теперь еще и денег просишь, так? Ну и кто же ты после этого? Ну скажи... – Просмотр, Лева, денег стоит! – нахмурился Татушкин и отвернулся к окну. – Не могу я тебе их больше показывать! Мать с работы может вернуться... Или отец зайдет пообедать. Такое вполне возможно. И вот они, Лева, заходят к себе в квартирку – а мы тут с тобой чем, интересно, занимаемся? Неужели ты хочешь, чтобы у меня возникли проблемы? Чтобы я рисковал своим положением в семье? А если не хочешь, тогда плати. За риск надо платить. – Да за какой риск! Какой риск! Одна минута! Даже тридцать секунд! – закричал я в страшном и нелепом волнении. – Просмотр денег стоит! – сказал Татушкин, вдруг встал, зажег свет, отпер дверь и ровно на одну секунду показал мне розовую японку, которая была в календаре первой. Типа январь. Потом он снова сел (теперь он сидел в мягком уютном кресле, а я – напротив него, на диване) и уставился на меня, зловеще усмехаясь. – Платить будешь? – спросил он. – Если не будешь, тогда все. Сеанс окончен. – Ну подожди, подожди... – сказал я и стал лихорадочно соображать, сколько у меня денег в кармане куртки. Денег, по моим расчетам, было то ли двадцать девять копеек, то ли сорок семь. – Рубль есть? – быстро спросил Татушкин. – Если рубля нет, тогда в другой раз будем разговаривать. – Да нет у меня рубля! – чуть не плача, закричал я. – Мелочь одна! – Подожди, дай подумать, – быстро сказал Татушкин. – Очень сложная ситуация. Понимаешь, я со всех рубль беру, – доверительным тоном начал он объяснять. – Если я с тебя не возьму, об этом обязательно узнают другие. Как я им это объясню? Никаких разумных объяснений у нас ведь нет, так? – Есть, – сказал я. – Есть разумные объяснения. Ты должен им сказать, что сделал мне скидку по дружбе. – Как ты сказал? Какую еще скидку? – изумился Татушкин. – Повтори еще раз... – Ну... ты же мой друг... Ты же меня не просто так пригласил? – пробормотал я, низко склонив голову в позе виноватого злодея. Кубышкин опять задумался, на этот раз уже совсем глубоко. Снег за окном перестал падать. Он просто висел в воздухе густыми огромными хлопьями, совершенно не двигаясь. Это был воздух, состоящий из белой теплой ваты. – Да! Пожалуй, ты прав! Ты прав, Лева! – сказал Татушкин. – Тут что-то есть. Об этом надо подумать. Он посмотрел на меня с какой-то глубокой жалостью, и сказал: – Была не была! Давай решим так: если ты действительно мой друг, я делаю тебе скидку за просмотр. Пятьдесят копеек сейчас, и пятьдесят копеек потом. Это и будет скидка. Ферштейн? Я вздохнул и пошел искать мелочь в кармане куртки. Ее оказалось гораздо меньше, чем я думал: всего восемнадцать копеек. Я довольно долго стоял среди чужих ботинок и мучительно соображал, куда могли подеваться мои остальные деньги. Как всегда, оказалось, что я забыл про два пирожка, которые съел на переменке. Пирожки были из холодильника, совершенно невкусные, и у меня от них только заболел живот, а никакого облегчения не наступило. Но деньги уже были потрачены, и разобраться с японками теперь не было никакой возможности. Между тем, приступ глухого упрямства вдруг охватил меня с новой яростной силой. – Вот залог, – сказал я, протягивая Татушкину восемнадцать копеек. – Больше нет, извини. А можно спросить одну вещь? – Какую еще вещь? – брезгливо сказал Татушкин, подбрасывая на ладони мелочь. – Сколько это стоит секунд? – Да! – сказал я с вызовом. – Сколько стоит твоя дружба? Татушкин мучительно покраснел и стал пить холодную воду в больших количествах, разбавляя ее вишневым вареньем из прошлогодней, как мне показалось, банки с засохшими подтеками. – Странный ты, Лева! – горько сказал он, раздраженно размешивая варенье ложечкой. – Я разве об этом говорю, что наша дружба стоит денег? Нет! Я этого не говорю! Я согласен с тобой дружить! Это даже очень хорошо, что ты хочешь со мной дружить... – Я к тебе в друзья не навязывался, – сказал я сухо. – А вот за это... За это... – растерялся Татушкин и выпил залпом целую чашку воды с вареньем. – За это я, Лева, могу тебе и в рожу дать. – Ну попробуй! – сказал я опять с вызовом. – Могу, – подтвердил Татушкин. – Попробуй, – подтвердил я. Мы долго молчали и смотрели на снег, который снова начал падать. На кухне неожиданно включилось радио. Оно сказало, который час, и предупредило о том, что ожидается профилактический перерыв. «А теперь – музыка!» – сказало радио, и кто-то запел противным гнусавым голосом. Стало как-то неловко, как будто кто-то находился в квартире еще кроме нас двоих. – Ладно! – сказал Татушкин. – Жри! Ешь! Смотри! Пользуйся! Он распахнул дверь во встроенный шкаф, включил свет и вообще ушел в другую комнату. – С тебя, как с друга, вообще не возьму! Но это в первый и последний раз! Пропадай мои принципы! Ради друга ничего не жалко! Все пропадай! Все гори огнем! – крикнул он оттуда. Я быстро и жадно рассмотрел всех японок. Это оказалось гораздо хуже, чем я ждал. Японки, конечно, были разные, как я и думал. Но моя розовая японка, для удобства я назвал ее Люсей, все-таки встречалась в календаре еще то ли два, то ли три раза. Люся встретилась мне также на белой странице (снег, лыжи, шапочка) и на фиолетовой (цветы, вазы, окно). Я попытался сличить ее лицо с лицами трех других японок, но в этот момент в комнату быстрым шагом вошел Татушкин. – На халяву уксус сладок, да, Лева? – грубо спросил он меня. – Или это и называется настоящей дружбой? – Ладно-ладно, – тихо сказал я, отодвигаясь от японок и пытаясь выскользнуть из шкафа. – Я уже все. Мы немного поговорили о хоккее. Раздосадованный тем, что все вот так неожиданно кончилось, я прямо в середине фразы резко встал и сказал, что мне уже пора домой. – Ну как знаешь... – спокойно отреагировал он и уже у самых дверей спросил: – Еще смотреть придешь? Или достаточно? Я пожал плечами и молча кивнул ему на прощанье. Дверь за мной закрылась, и я начал спускаться по лестнице. Все разноцветные японки стояли у меня перед глазами как живые. Про себя я отметил высокий профессионализм и мастерство создателя этой галереи. Например, зеленая японка, одновременно пробующая на вкус зеленую сливу, прямо с дерева, ртом, и при этом срывающая с грядки зеленый огурец и топчущая зеленую траву ногами в зеленых чулках и зеленых сандалиях, вынуждена была принять на картине чудовищно сложную позу. Но это не помешало придать ей, то есть картине, праздничный, веселый, национально-жизнерадостный характер. Точное соответствие цвета и настроения присутствовало и в других работах неизвестного японского мастера. К примеру, черная японка стояла на краю пропасти в трагедийных черных чулках с подвязочками, красная страстно готовилась к встрече с красным мотоциклом, чтобы унестись к красному закату, ну и так далее, и тому подобное. Все было расписано как по нотам. Японская красота переливалась передо мной в обманчивых видах, в разных обличьях, не давая понять свою суть. Мне по-прежнему отчего-то очень не хотелось верить, что розовая и синяя японка, или, скажем, зеленая и черная – это одно и то же лицо. Тем более умное. Но вскоре я устал от этих мыслей, пришел домой, наелся холодного супа и заснул. Каждый день, встречая меня в школьном коридоре, Татушкин придвигался чуть ближе и спрашивал, своеобразно подмигивая двумя глазами: – Еще придешь? Давай, приходи сегодня. Но я отчего-то никак не мог заставить себя пойти к Татушкину домой во второй раз. Японки оказали на меня столь мощное воздействие, что я почему-то боялся смотреть на них снова. Короче говоря, я боялся, что Татушкин займет в моей жизни неподобающее ему место... Косвенным подтверждением моих опасений были разные оговорки, как бы случайные намеки, которые он постоянно себе позволял. Как-то раз, например, он сказал, что в принципе такой сеанс стоит понормальному рубль, в крайнем случае девяносто копеек, а я его смотрел просто так, бесплатно, и должен это ценить и помнить. Во второй раз он, почему-то жарко и шумно дыша, предлагал за тот же рубль по-быстрому посмотреть в туалете журнал «Плейбой», но я твердо сказал, что рубля у меня нет, и он ушел, опять немного разочарованный. Если бы Татушкин был толст, некрасив и противен, это была бы совсем другая история. Но в том-то и дело, что он вовсе не был противен. Это был невысокий складный мальчик с белокурыми кудрявыми локонами, слегка загадочный и очень тихий. У него была внезапная добрая улыбка и внимательный взгляд. Я быстро привык к этому взгляду, и к его странному разговору. И постепенно стал замечать, что без Татушкина уже как бы и не представляю свою новую жизнь. Говорили мы с ним практически ежедневно, хотя и коротко. – Представляешь, если их всех раздеть? – тихо спрашивал он, кивая на школьный коридор, по которому парами ходили девчонки в коричневых школьных платьях с отложными белыми воротниками. Я закрывал глаза и пытался представить себе эту нелепую картину. Получался какой-то детский концлагерь. Я быстро открывал глаза, с некоторым испугом и раздражением смотрел на Татушкина, но его уже не было рядом. Он тут же вставал к другому подоконнику, к другому слушателю, и развивал свою мысль дальше. Тем не менее, все эти грязные вопросы (или ответы) образовывали в моей душе некую пустоту, которую необходимо было заполнить. Чем ее в принципе можно было заполнить, я еще не знал. Однажды какая-то учительница заболела, причем неожиданно. Заменить ее было некем, и нас попросили посидеть в классе и подготовиться самостоятельно. Татушкин и я сели за первую парту и открыли учебники. Тут же он выложил на стол пухлый, надорванный слегка конверт, достал из кармана лупу и выложил передо мной из конверта пачку крошечных, мутных черно-белых фотографий, которые нужно было разглядывать через эту самую маленькую черную лупу. Люди разного пола, одетые только в черные очки, с перепутанными руками, ногами и головами, валялись на диване, иногда поглядывая на фотографа и улыбаясь в его сторону. – Что они делают? – спросил я. Татушкин коротко ответил на мой вопрос. Это слово (этот глагол) и производные от него всегда вызывали во мне чувство глубокой неприязни. Я никогда не понимал, как можно называть это красивое занятие таким некрасивым словом. Например, слово «трахаться», хотя и не такое удобное в филологическом смысле, опять же не имеющее глубоких древнерусских или тюркских корней, калькированное с каких-то псведоамериканских источников – все-таки не вызывает во мне такого глубокого протеста, как Кровь бросилась мне в лицо, и Татушкин взглянул на меня с жалостью. – Да ладно, брось, – лениво сказал он. – Должны же мы были когда-нибудь это увидеть? Это была, как я теперь думаю, некая самодеятельная фотосессия, отечественная, сделанная любительской камерой, в домашних условиях, прямо на диване, в маленькой комнатке с пыльным ковриком на стене. Фотограф по тогдашним законам сильно рисковал, но оценить весь этот героически-эротический подвиг я в то время еще был не в силах. – Что, не нравится? Не оргает? – спросил Татушкин и быстро спрятал фотографии. Я покачал головой, не зная значения этого слова. – Ну, не нравится так не нравится, – миролюбиво сказал Татушкин. – Других, между прочим, прошибает. Прям как из пушки. Дома я тоже решил найти хоть какую-нибудь порнографию. Мне показалось вдруг даже обидным, что практически вся она сосредоточена в руках одного человека. Я пересмотрел все книги. Все альбомы. Вынул все из книжного шкафа и разложил на полу. Ничего, конечно, не было. Вдруг откуда-то выпал набор открыток «Из собрания Государственного Эрмитажа». Я быстро пролистал открытки и нашел то, что мне было нужно. Это была тициановская Даная, ожидающая золотого дождя. На обратной стороне открытки коротко, но ясно описан сюжет картины. В сюжете имелось какое-то противоречие. Честно говоря, я не очень понял, зачем нужно было проливать какой-то золотой дождь на это тело. Тело и так было совершенно золотым. Даная, конечно, была для меня пугающе толстой. Большой. Слишком мягкой. Слишком настоящей. Но в отличие от японки, в ней была подлинная нагота. Эта нагота показалась мне настолько стыдной и страшной, что сначала я быстро перестал смотреть на открытку, а потом понял, что буду смотреть на нее долго-долго. Я переставлял в ее разные места комнаты, жаркий и взмокший от смущения, а потом поставил просто на стол к вазе и лег на родительский диван. Про себя я проклинал Татушкина. Но он был прав. Когда-нибудь я должен был это увидеть. Это увидеть. Это увидеть. Это уви... Наконец я встал с дивана в каком-то полном одурении и выбросил Диану в мусорное ведро. – Пока! – сказал я ей на прощанье. Позднее, то есть дня через два, у нас с Татушкиным состоялся еще один важный разговор. Мы сидели на лавочке в маленьком, даже крошечном пресненском переулке и спокойно говорили на интересующие нас темы. Он снова повертел в руках уже знакомую мне пачку крошечных фотографий, затем как-то боком, косо посмотрел на меня и сказал: – Ну че, Лева, не будешь брать картинки? – Не буду, – глухо сказал я. – Мать найдет... Она у меня все находит. – Ну ладно! – миролюбиво сказал Татушкин. – Я ж не навязываюсь. Хотя... я бы лично взял, за тридцать копеек. Это дешево. Но я же не навязываюсь. Ты, главное, не говори никому посторонним. А то меня в тюрьму посадят. – Не может быть! – не поверил я. – Спокойно посадят! – сплюнул Татушкин. – А у меня отец, между прочим, в КГБ работает. Ему карьеру ломать нельзя. У него там вся жизнь, понимаешь, происходит... Под ногами у нас медленно ходил какой-то важный голубь, и Татушкин неожиданно метко в него плюнул. Голубь оскорбленно взлетел и замахал крыльями. – Ты, Лева, – задумчиво сказал Татушкин, – спросить, наверное, о чем-нибудь хочешь. – Да, хочу, – послушно сказал я. – Тебе не страшно? – Да никто не расскажет! – махнул рукой Татушкин. – Я их всех знаю как облупленных. Вот тебя, Лева, я как-то действительно не пойму. Не могу в тебе разобраться. Ты какой-то... и не такой, и не такой. То ли скрываешься, то ли дурак. Ясности в тебе нет. А это плохо. Люди любят ясность. – А зачем ты... вот эти фотографии продаешь? – спросил я. – Тебе чего, денег не хватает? Татушкин сурово помолчал. – Увеличитель гэдээровский хочу купить, – сказал он, снова сплюнув под ноги, на сей раз ни в кого конкретно не целясь. – Мне для моей работы нужно. – Для какой еще работы? Ты же еще не работаешь? – послушно спросил я. Мне показалось, что Татушкин как бы подсказывает мне следующий ход и удовлетворенно екает селезенкой на каждый мой наводящий вопрос. – Ты... японок моих видел? – спросил Татушкин. – Понравилось? Ну так вот... И я хочу такую же сделать фотографию. Красивую. Классную. С обнаженной девушкой. Знакомую одну хочу сфотографировать. Знаешь, как я придумал? Наберу всяких котов, крыс ручных, хомяков, черепах, собак, может, енота даже найду – и посажу ее с ними, на ковре, ну там... все дела, кругом зверюшки, как будто она волшебница. И все звери к ней так и льнут. Ништяк? Продам потом эту фотографию, много денег получу и в Америку уеду. – А если родители узнают? – задал я вопрос. Татушкин, судя по выражению его лица, вопросом опять остался очень доволен. – А мы все равно поженимся, – сказал он глухо, глядя куда-то вдаль, на невидимую точку своей судьбы. – Никто нам не помешает. Какая разница? Татушкин внимательно посмотрел на меня, и я вдруг отчетливо, практически на всю жизнь понял, что такое дружба. Этот голубь, и вся эта тут же, на лавочке сочиненная Татушкиным история, да и вообще ржавые крыши, золотая московская листва, сентябрьское солнце, запах асфальта, пыль в пересохших лужах – все эти существа и явления, все эти Я поклялся верить Татушкину, что бы он мне не говорил. А он... Не знаю, в чем он поклялся. Но вершиной наших отношений стала попытка сфотографировать Мягкого в мужском туалете. «Мягким» мой новый друг Татушкин называл Лешу Мягкова, рыхлого высокого мальчика, довольно толстого, с бегающими глазами и всегда мучительным выражением лица. Мягкий был единственным в классе, кто иногда покупал у Татушкина фотографии – в зависимости от настроения и содержания снимка, за разную цену – от семнадцати до сорока трех копеек. Мне кажется, он купил у него всего пять или шесть снимков, и Татушкин подозревал, что Мягкий ходит с этими фотографиями в туалет и занимается там с ними всякими делами. – Какими еще делами? – недоверчиво и брезгливо спрашивал я, не желая даже предполагать, чт Я согласился постоять на стреме в тот день, когда Татушкин принес в школу фотоаппарат. Мягкий, получив очередную порцию фотографий, внезапно попросился выйти из класса, и мы под каким-то предлогом тут же выскочили за ним следом. Мой друг держал тяжелый «ФЭД» под полой серого школьного пиджака. – Стой здесь! – зашипел он и стал медленно приоткрывать дверь, нацеливаясь объективом в большую спину Мягкого, которую я в этот страшный и стыдный момент увидел мельком, как бы краем глаза. К счастью, в этот момент прозвенел звонок, и все сорвалось. Мягкий так ни о чем и не узнал. Я тоже. Недели через две после нашего сближения я задал Татушкину вопрос. Меня как будто что-то дернуло в башку, и я задал этот вопрос, даже ни секунды не подумав. Я его спросил: – Слушай, а как твоя фамилия-то? Я все время забываю. Он немного дернулся. Как будто я его толкнул. И промолчал. А я, в общем, постеснялся переспрашивать. Интересная, кстати, вещь с этими фамилиями. Иногда фамилия у человека совершенно не запоминается. А иногда совсем наоборот. Бывают даже такие случаи, что люди много-много лет встречаются, пиво пьют, разговаривают на всякие такие темы, а потом вдруг все и выясняется. – Знаешь! – говорит один из друзей. – А Серега-то машину купил! (Или машину разбил, или ногу сломал, что, конечно, гораздо приятнее сообщать жене или девушке. Почему приятней – как-то так толком за всю жизнь и не разобрался). – Какой Серега? – невинно спрашивает жена или девушка. – Ну как какой? – начинает волноваться рассказчик. – Ну Серега! Серега же! Ты что, забыла? – Что-то не припомню. А ты напомни, может, я вспомню, – сухо отвечает жена или девушка. – Ну как я тебе напомню?.. – теряется друг Сереги. – Ну Серега! Серега же! Ну это, ну как тебе... ну товарищ мой, по гаражу. Большой такой братан! – Это пахнет от которого? – брезгливо уточняет жена или девушка. – Да ну тебя! У человека несчастье (счастье), а ты... И рассказчик надолго расстраивается. В расстройстве он идет к холодильнику, наливает пива или вина, режет закуску, выходит на балкон, закуривает, стряхивает пепел на окружающую среду. И И в то же время, как ни странно это звучит, есть во всем этом безобразии с именами и фамилиями какая-то высшая справедливость. Одному человеку нужна фамилия, другому имя, а третьему только кличка. Смотря как Вот и сейчас, когда я думаю о нем, чувство вины перед ним никак не проходит. И только по одной причине: я не запомнил его фамилию! Вот он летает надо мной, летает и спрашивает безмолвно: автор, блин, Лева, корова, что ж ты мне не придумал какой-нибудь более приличной фамилии? А? А я пожимаю плечами... Через много лет в полутемном ночном автобусе я возвращался из гостей с гитарой под мышкой, и какой-то парень напротив меня сидел, улыбаясь в руку, иногда поглядывая, улыбаясь и поглядывая. И только когда он вышел из автобуса, я понял, что это и был Татушкин, Коля или Толя, к которому в моей жизни так и не приклеилось Сравнивая изображения трех женщин – розовой японки Люси, живописной женщины Данаи, и мутной тетки на фотографиях, которую я никак не назвал, то есть Женщины в Черных Очках, я так и не решил, какой из них мог бы отдать предпочтение в будущей своей жизни. Люся мне нравилась, как я уже сказал, своим умным лицом, и тем, что ее нагота была как бы второй кожей. В ее изображении почему-то не было ничего стыдного. Она была обычной резиновой женщиной, каких теперь показывают по телевизору в страшных количествах, как рекламу мыла или сока, просто это была первая из увиденных мной резиновых женщин, и я сразу понял, что ничего страшного в них, этих женщинах, в сущности, нет. Каждая из них может быть подругой, сослуживцем, прохожей или даже близким человеком. Это очень хорошие, хотя и немного резиновые женщины. Перед Данаей мне до сих пор немного стыдно... Я оскорбил эту практически богиню (хотя и вынул потом открытку из мусорного ведра, отмыл и положил на место). И только к Женщине в черных очках я, пожалуй, до сих пор сохранил какое-то подобие чувства, а именно жалости. Мне всегда хотелось как-то помочь ей. В ее большой беде с этими фотографиями, которые продавал Тутышкин за тридцать копеек. Но помочь так и не удалось. Как-то раз я все-таки зашел к нему. Я твердо пообещал себе не проявлять повышенного интереса к японкам, чтобы не ронять свой статус, только один раз посмотреть внимательно на розовую, и все. Коля встретил меня с загадочным выражением на лице, отвел в ту «большую» комнату, где находился встроенный шкаф, и показал маленький замочек, на который он был заперт. – Отец запер, – грустно сказал Коля. Мы грустно помолчали. Судьба запертых в шкафу японок была тревожна. Неужели теперь они остались одни, без нас, безо всякой поддержки, без человеческого участия? – Ладно, не расстраивайся, – сказал Коля. – У нас с тобой сегодня будет другая программа. Сейчас, знаешь, один человек придет. Мягкий его фамилия. – Кто придет? – изумился я. – Мягкий придет! – повысив голос, сказал Коля. – Книжку он там какую-то надыбал, запрещенную. Не «Архипелаг ГУЛАГ», но тоже что-то в этом роде. Про это самое дело. Старинная книжка. На даче, говорит, нашел. Будет, короче, чтение вслух! Без японок! – Может, я пойду? – неуверенно спросил я. В голову закралось какое-то нехорошее сомнение: с кем же именно Татушкин собирается дружить – со мной или с Мягким? И как сообразуется приход в гости Мягкого, да еще с какой-то запрещенной книжкой, с той памятной фотосъемкой в школьном туалете? Может, теперь они меня решили сфотографировать? Обдумать все это я не успел, потому что Мягкий уже пришел. Он не только пришел, он уже сидел в том самом большом кресле, где только что сидел Коля и уже читал книжку, бережно обернутую в зеленую клеенку. Содержание книжки так захватило всех нас, включая меня, что момент, когда все это, собственно, началось, я как-то пропустил. Мягкий читал, побагровев от напряжения: «Графиню пробудил поцелуй. Грегорио стоял перед ней на коленях, прильнув к ее устам. Приоткрыв глаза, еще затуманенные сном и сладкой негой любви, она ответила на его ласку. Некоторое время они не шевелились, слившись губами, сплетясь языками, глядя друг другу в глаза. Наконец граф оторвался от губ жены – но лишь для того, чтобы покрыть поцелуями ее шею и плечи. От этих прикосновений Наде стало щекотно; она захихикала. Ласки графа сделались нежнее; он спустился к ее груди и подолгу оставался у каждого розового бутончика на вершинах заснеженных холмов». – Я больше не могу! – жалобно сказал Мягкий. – Я боюсь! – Чего ты боишься? – грубо преспросил Лутышкин. – Чего вы все боитесь, я не пойму? – Боюсь, что мне станет плохо. – Читай! – сказал Коля. Мягкий еще попробовал читать, но у него ничего не получилось. Он стал хихикать, потом всхлипнул и сказал, что больше читать не может. Я отказался взять у него книгу. – Так! – сказал Татушкин. – Ну вы даете! Это же книга! Это даже не картинки! Видно было, что он расстроен. – Несерьезно как-то это все, – сказал он сумрачным тихим голосом. – Сами же приходите. Сами приносите. А потом что? Читай, Лева! Ты мне друг или нет? Подумав, я взял из рук Мягкого книгу. Книга тоже была мягкой. Она легко принимала форму руки. Как будто ее долго мяли. Все вокруг вдруг стало каким-то мягким, дряблым. Я начал читать. – Ну что, Мягкий, жив еще? – насмешливо спросил Коля. – Ну что, Коля, опять фотик приготовил? – спросил Мягкий, багровея. – Что? – неприятно удивился Коля. – Что ты сказал? Какой фотик? – Такой! – заорал Мягкий и тревожно вскочил. – Какой? – заорал Коля и тоже тревожно вскочил. Я сидел ни жив ни мертв и думал, что делать в такой непростой ситуации. Они ушли в другую комнату и стали там выяснять свои отношения. Оттуда доносились глухие голоса и тупые звуки. Мягкий был прав. Коля Татушкин мечтал сфотографировать его за каким-то постыдным занятием, смысл которого я начал постепенно понимать (хотя и не до конца) еще после первых встреч с Данаей и ее золотым дождем. Татушкин считал, что Мягкий выложит за компрометирующие его фотографии не жалкие копейки, как за просмотр японок, а сразу рубля три или даже четыре. Наверное, рано или поздно так оно и случилось. По крайней мере, должно было случиться, потому что Татушкин шел к своей цели с диким упорством, уверенно и неудержимо. Но мне уже не суждено было стать свидетелем этой драмы. Я ушел домой. Хорошо идти домой вечером под дождем. Дождь странно блестит под фонарями, шуршат троллейбусы, в лужах отражаются окна. Ты один. И ты идешь домой. Было неважно, что именно я понял в этот день (который так мягко перешел в вечер), но именно в этот вечер давешний снег вдруг превратился в дождь. Было сыро, темно, по-зимнему тепло и уютно, и я, слава богу, шел домой. И с каждым шагом я понимал, насколько же это лучше – идти домой, чем разбираться со всем этим. Отчасти мне было стыдно. Я оказался не готов к восприятию большой литературы. И большого искусства. Они меня как-то подавили своей огромной мощью. Но я совершенно не жалел об этом. Жалел я только о нашей дружбе. Ведь неважно, на чем замешена дружба. Важно, что она замешена. Наша дружба была замешена на чем-то таком, что было важно. Я помню, как поджидал Колю после школы. Иногда я болтался возле школы еще целый урок. И все для того, чтобы проводить его домой. До подъезда. Я спрашивал его, когда мы поедем на Птичий рынок, чтобы присмотреть зверей для съемки, и про то, как поживает его девчонка... Его будущая модель. – Скоро! – говорил Татушкин. – Очень скоро. Потерпи. Мы скоро поедем. Мы будем искать. Часто потом я вспоминал эти счастливые минуты нашей дружбы. Ведь, в сущности, что такое настоящая дружба? Это счастливые минуты, которые человек хранит потом всю жизнь. Утром следующего дня у меня было тревожное предчувствие. На подходе к школьному зданию, горевшему в ночи, как волшебный ковчег, всеми окнами, стояли в утреннем сумраке Татушкин и Мягкий. Они ждали меня. – Лева! – сказал Мягкий, немного стесняясь и слегка перекосившись от необходимости делать неприятное дело. – Ты это... вчера-то ушел, на фиг, а денег не заплатил. Давай, на фиг, все деньги... – Какие деньги? – не понял я. – Мы же так не договаривались. Мягкий несильно ударил меня в лицо, и я сел в сугроб. Коля начал вытряхивать мои карманы. – Ты же мне друг... – сказал я. – Был друг... – сказал Коля. – А ты вчера ушел и меня бросил. Кроме того, ты не запомнил мою фамилию. И не заплатил за японок. Ты вообще не любишь платить. А так нельзя. – Что нельзя? – закричал я. – Не платить! – сказал Коля, и они ушли. Я поднялся, отряхнул штаны и решил, что сегодня не пойду в школу. Весь день я бродил по переулкам, по которым мы в сентябре гуляли с Колей. Я не боялся новой жизни, которая ждала меня впереди – жизни без друга. Совсем не боялся. Я знал, что у меня будет друг. Когда-нибудь. Обязательно будет. |
||
|