"О всех созданиях – больших и малых" - читать интересную книгу автора (Хэрриот Джеймс)14Внезапно я осознал, что пришла весна. Случилось это на исходе марта, когда я осматривал овец в овчарне на склоне холма. Спекаясь вдоль опушки соснового леска, я на минуту прислонился к стволу, закрыл глаза и вдруг ощутил и тепло солнечных лучей на сомкнутых веках, и трели жаворонков, и шум деревьев на ветру, словно далекий гул прибоя. Правда, вдоль оград еще тянулись полосы снега, а трава оставалась по-зимнему бурой и безжизненной, но все было пронизано ощущением надвигающихся перемен, даже освобождения – ведь, сам того не замечая, я, чтобы укрыться от суровых месяцев, от беспощадного холода, заковал себя в броню упорного терпения. Весна выдалась не слишком теплая, но погода была сухая, с сильными ветрами, которые теребили белые венчики подснежников и гнули желтые нарциссы на лугах. В апреле откосы у дорог зазолотились первоцветом. В апреле же начался окот. Сразу, точно огромная волна, обрушившаяся на берег, наступила самая яркая и интересная для ветеринара пора, пик ежегодного цикла, – и, как всегда, именно в тот момент, когда мы были по горло заняты всякой другой работой. Весной на домашних животных начинают сказываться последствия долгой зимы. Коровы месяцами стояли в тесных закутках и истомились по зеленой траве и солнечному теплу, а телята легко становились жертвами разных заболеваний. И вот, когда мы уже не представляли, как справимся с кашлями, ринитами, пневмониями и кетозами, на нас накатила эта волна. Как ни странно, но в течение десяти месяцев в году овцы для нас словно бы вовсе не существовали. Так – мохнатые клубки шерсти на склонах холмов. Но зато на протяжении двух месяцев они практически заслоняли все остальное. Для начала – связанные с беременностью токсемии и вывороты. Затем лихорадочные дни окота, а вслед за ними – парезы, жуткие гангренозные маститы, когда вымя чернеет и с него сходит кожа. И еще болезни самих ягнят – лордоз Но в первый мой сезон я открыл в этой работе особое очарование, и оно сохранилось для меня навсегда. Окот, на мои взгляд, столь же захватывающе интересен, как и отел, но не требует от ветеринара тяжких усилий. Конечно, известные неудобства были и тут – главным образом потому, что работать приходилось под открытым небом: либо в загонах, наспех огороженных связками соломы или створками ворот, либо (что бывало значительно чаще) прямо на лугу. Фермерам просто в голову не приходило, что овцы предпочли бы ягниться где-нибудь в тепле, а ветеринару не так уж нравится часами стоять на коленях без пиджака под проливным дождем. Но сама работа была легче легкого. После того что я натерпелся из-за неправильного положения плода у коров, возиться с этими крохотными созданиями было одно удовольствие. Ягнята обычно появляются на свет по двое и по трое, и порой получается поразительная путаница в самом буквальном смысле: мешанина головок и ножек, и все пытаются пройти первыми, а ветеринар должен их рассортировать и решить, какая ножка принадлежит какой головке. Я просто упивался. До чего же приятно было против обыкновения чувствовать себя больше и сильнее своих пациенток! Однако я никогда не злоупотреблял своим преимуществом, раз и навсегда решив для себя, что при окоте необходимы две вещи – чистота и мягкая осторожность. А уж ягнята! Все детеныши трогательны, но ягнята получили несправедливо большую долю обаяния. Мне вспоминается пронизывающе холодный вечер на холме, когда под ударами ветра я помог появиться на свет двойне. Ягнята судорожно потрясли головками, и уже через несколько минут один поднялся на ножки и неуверенно заковылял к вымени, а второй решительно двинулся за ним на коленях. Пастух, пряча багровое, обветренное лицо в поднятом воротнике тяжелой куртки, усмехнулся: – Ну откуда они, черт дери, знают? Он тысячи раз наблюдал это, но по-прежнему дивился. И я тоже. Еще одно воспоминание. Двести ягнят в сарае. День очень теплый, и мы вводим им сыворотку против размягченной почки и не разговариваем, потому что протестующие ягнята пронзительно вопят, а примерно сотня матерей басисто блеет, беспокойно кружа снаружи. Я не мог себе представить, как овцы отыщут своих ягнят в такой толчее почти совершенно одинаковых крошек. Конечно, на это потребуются часы! А потребовалось на это около двадцати пяти секунд. Кончив, мы открыли двери сарая, и навстречу потоку ягнят метнулись обезумевшие матери. Шум был оглушительный, но он быстро стих, сменившись блеянием двух-трех овец, которые последними воссоединились со своими отпрысками. Затем стадо, разбившись на семейные группы, спокойно отправилось на пастбище. В мае и в начале июня моя работа становилась все легче, и я уже забыл, что такое холод. Ледяные ветры были теперь лишь неприятным воспоминанием, и в воздухе, свежем, как дыхание моря, веяли ароматы тысяч цветов, усеявших луга. Порой мне становилось совестно, что я получаю деньги за мою работу – за то, что ранним, утром я еду среди полей, озаренных первыми лучами солнца, и любуюсь легкими клочьями тумана, которые еще льнут к вершинам холмов. В Скелдейл-Хаусе буйно зацвела глициния; она врывалась во все открытые окна, и я, бреясь по утрам, вдыхал пряный аромат тяжелых розовато-лиловых гроздьев, покачивавшихся совсем рядом с зеркалом. Жизнь превратилась в идиллию. В этой бочке меда была лишь одна ложка дегтя: настало время лошадей. В тридцатых годах, хотя трактор уже начал свое неумолимое наступление, на фермах еще оставалось немало лошадей. Ближе к равнине, где было много пахотной земли, конюшни заметно опустели, однако лошадей было еще достаточно для того, чтобы превратить май и июнь в беспокойные месяцы. Именно тогда проводилась кастрация. А до этого жеребились кобылы, и зрелище матери с сосунком, трусящим за ней или растянувшимся на траве, пока она паслась, не привлекало особого внимания. Не то что теперь, когда при виде рабочей лошади с жеребенком на лугу я останавливаю машину, чтобы хорошенько на них наглядеться. Когда кобылы жеребились, работы вполне хватало и с ними самими, и с жеребятами, которым надо было подрезать хвосты, не говоря уж о недугах новорожденных – задержании первородного кала, инфекционных поражениях суставов. Это было тяжело, но интересно; однако, когда устанавливалась теплая погода, фермеры начинали подумывать о том, что пришла пора холостить стригунов. Мне не нравилась эта работа, а операций бывало в сезон до сотни, и они омрачали и эту, и многие последующие весны. Обычно все шло гладко, но иногда жеребенок брыкался, кидался на нас. Девять раз из десяти операция никаких затруднений не вызывала, но на десятый превращалась в родео. Не знаю, как все это действовало на других ветеринаров, но я в такие дни с утра внутренне весь сжимался. Разумеется, причина отчасти заключалась в том, что я не был, не стал и никогда не стану лошадником. Определить точный смысл этого понятия трудно, но я убежден, что лошадниками либо рождаются, либо становятся в раннем детстве. А мне было далеко за двадцать, и я понимал, что мое время для этого давно прошло. Я знал болезни лошадей, я полагал, что могу неплохо их лечить, но дар истинного лошадника уговаривать, успокаивать и подчинять себе лошадь не был мне дан. Я даже не пытался себя обманывать. Вне всякого сомнения, лошади чувствуют это, а потому я оказывался в невыгодном положении. Коровы – дело другое: им все равно. Если корове захочется вас брыкнуть, она вас брыкнет. Ее совершенно не трогает, знаток ли вы коров или нет. Но лошади – те чувствуют. А потому, когда в такие дни я начинал объезд и у меня за спиной на заднем сиденье стучали и звякали уложенные на эмалированном подносе инструменты, настроение у меня сразу падало. Будет ли он бесноваться или вести себя тихо? Крупный он или не очень? Я не раз слышал, как мои коллеги небрежно утверждали, что предпочитают крупных жеребят. Двухлетки куда приятнее, говорили они, легче наложить щипцы. Но сам я твердо знал одно: мне жеребята нравятся маленькие и, чем меньше, тем лучше. Как-то утром, в самый разгар сезона, когда я был по горло сыт конским племенем, Зигфрид, уходя, окликнул меня: – Джеймс, поезжайте в Уайт-Кросс к Уилкинсону. У него лошадь с опухолью на животе. Прооперируйте. Если можно, сегодня или когда вам будет удобно. Я оставляю ее на вас. Злясь на судьбу, которая подложила мне этот сюрприз сверх сезонной работы, я прокипятил скальпель, щипцы и шприц, уложил их на поднос рядом с коробочкой пузырьков кокаинового раствора, йодом и антистолбнячной сывороткой и отправился на ферму. Всю дорогу поднос зловеще погромыхивал у меня за спиной. Этот звук всегда отдавался в моих ушах, как барабаны рока. Я по обыкновению прикидывал, какой окажется эта лошадь. А вдруг стригунок? У них иногда бывают такие небольшие болтающиеся опухоли – фермеры еще называют их ежевичкой. На протяжении шести миль я успел создать умилительный образ жеребеночка с кроткими глазами, отвислым животом и буйно разросшейся гривой. Зиму он перенес плохо, скорее всего мучается глистами и даже на ногах еле держится от слабости. Во дворе фермы стояла тишина. Там не было никого, кроме мальчугана лет десяти, который не знал, куда ушел хозяин. – Ну а лошадь где? – спросил я. Он кивнул на конюшню: – Вон там. В глубине я увидел стойло с металлической решеткой, венчавшей деревянные стенки. Оттуда донеслось басистое ржание, затем фырканье и наконец громовые удары копыт в стену. У меня по коже поползли мурашки. Нет, там явно был не жеребенок. Я приоткрыл верхнюю половину двери, и на меня сверху вниз глянул четвероногий гигант. Я даже не думал, что лошади могут быть такими огромными. Буланый жеребец с гордо изогнутой шеей и копытами, как чугунные крышки уличных шахт. На его плечах и крупе перекатывались бугры мышц. При моем появлении его уши легли, белки глаз блеснули и копыта с грохотом впечатались в стену. Мимо просвистела, длинная щепка. – О господи! – прошептал я, торопливо закрыл верхнюю половину двери, привалился к косяку и долго слушал барабанную дробь собственного сердца. Потом я повернулся к мальчику: – Сколько ему лет? – Седьмой год, сэр. Я попытался собраться с мыслями. Как подступиться к такому людоеду? Подобных коней я еще не видывал: он весил никак не меньше тонны. Нет, надо взять себя в руки. Ведь я даже не посмотрел на опухоль, которую мне предстояло удалить. Приподняв щеколду, я отворил дверь самую чуточку и заглянул в стойло. Вот она – болтается под брюхом. Скорее всего папиллома, величиной с теннисный мяч: типичная, словно мятая, поверхность, отчего она похожа на кочан цветной капусты. При каждом движении коня опухоль легонько покачивалась. Убрать ее проще простого. Ножка тонкая; ввести несколько кубиков анестезирующего раствора, наложить щипцы – и дело с концом. Легко сказать! Прежде-то надо забраться под это широкое, как бочка, глянцевитое брюхо и воткнуть иглу в нужный участочек кожи – и все это в непосредственной близости от чудовищных копыт. Мысль не из приятных. Но я заставил себя думать о простом и необходимом – о ведре с горячей водой, о мыле и полотенце. И мне нужен будет сильный помощник, чтобы наложить и держать закрутку. Я пошел к дому. На мой стук никто не отозвался. Я постучал еще раз. Опять ничего. По-видимому, дома никого нет. И как-то само собой стало ясно, что операцию придется отложить до другого раза. Мне и в голову не пришло заглянуть в сараи или поискать кого-нибудь в поле. Резвым галопом я ринулся к машине, развернулся так, что завизжали покрышки, и умчался со двора. – Никого не было дома? – удивился Зигфрид.– Чертовски странно! Я был уверен, что они ждут вас именно сегодня. Ну да ничего, Джеймс. Смотрите, как вам удобнее. Позвоните им и договоритесь, но лучше не откладывать. Почему-то жеребца оказалось очень легко выкинуть из головы: дни переходили в недели, а я о нем и не вспоминал. За исключением того времени, когда я был не властен над собой. Каждую ночь он по меньшей мере один раз громовым галопом вторгался в мои сны, раздувая ноздри и встряхивая гривой, и у меня появилась прискорбная привычка просыпаться в пять утра и немедленно начинать его оперировать. И до завтрака я успевал удалить эту проклятую опухоль раз двадцать. Я уговаривал себя, что будет куда легче, если я назначу день и покончу с этим делом. Да и чего я, собственно, жду? Возможно, во мне жила подсознательная надежда, что если я буду тянуть, то откуда-то явится неожиданное спасение. Вдруг опухоль сама отвалится, или сойдет на нет, или жеребец возьмет да и сдохнет? Конечно, можно было бы переложить операцию на Зигфрида – он превосходно управлялся с лошадьми, – но я и без того почти утратил веру в себя. Мои сомнения разрешились в одно прекрасное утро, когда раздался телефонный звонок. Это оказался мистер Уилкинсон. Он не был в претензии на столь длительную отсрочку, но дал ясно понять, что больше ждать никак не может. – Видите ли, молодой человек, я хочу продать конягу, но кто же его купит с эдакой штукой, верно? Привычный перестук инструментов на подносе у меня за спиной по пути на ферму Уилкинсона действовал на меня особенно угнетающе: слишком уж живо напоминал он о том первом разе, когда я всю дорогу гадал, что меня ожидает. Теперь-то я это знал! Вылезая из машины, я словно стал бестелесным, и ноги мои как бы ступали по воздуху. Меня приветствовал гулкий грохот. Из закрытого стойла доносилось то же злобное ржание и тот же сокрушительный стук копыт. Навстречу мне вышел фермер, и я попытался искривить онемевшие губы в подобие улыбки. – Мои ребята надевают на него уздечку, – начал он, но его слова заглушил яростный визг в стойле и два могучих удара в деревянную стенку. Во рту у меня пересохло. Шум приближался. Затем двери конюшни распахнулись и огромный жеребец вылетел во двор, волоча двух дюжих парней, повисших на уздечке. Булыжник выбивал искры из гвоздей в их подошвах, но им никак не удавалось остановить жеребца, который метался из стороны в сторону. Мне казалось, что я ощущаю, как дрожит земля под его копытами. В конце концов после долгого маневрирования парни прижали жеребца правым боком к сараю. Один надел на его верхнюю губу закрутку и умело затянул ее, второй крепко ухватил уздечку и повернулся ко мне: – Все готово, сэр. Я проколол резиновую пробку пузырька с кокаином, оттянул поршень шприца и следил за тем, как прозрачная жидкость наполняет стеклянный цилиндр. Семь… восемь… десять кубиков. Если мне удастся вогнать их, остальное будет просто. Но руки у меня дрожали. Я пошел к жеребцу с таким ощущением, словно смотрю кинофильм. Это же не я иду, и вообще все нереально. Обращенный ко мне левый глаз наливался яростью, а я поднял левую руку, положил ее на могучую шею и провел ладонью по глянцевитому подергивающемуся боку и дальше по животу, пока не ухватил опухоль. Вот я сжал ее, почувствовал под пальцами ее твердые бугры и легонько потянул вниз, растягивая коричневую кожу ножки. Вот сюда и введу, очень удобные складки. Все идет не так уж плохо. Жеребец прижал уши и предостерегающе фыркнул. Я сделал глубокий вдох, правой рукой поднял шприц, приставил иглу к коже и вонзил. Удар копытом был молниеносен – сначала я почувствовал только изумление, что такое большое животное способно двигаться столь быстро. Нога лягнула вбок – я даже не успел ее увидеть, – копыто впечаталось в мое правое бедро с внутренней стороны, и меня закрутило волчком. Я повалился на землю и замер, ощущая только странное онемение во всем теле. Потом я пошевелился, и ногу пронзила острая боль. Когда я открыл глаза, надо мной наклонялся мистер Уилкинсон. – Как вы, ничего, мистер Хэрриот? – В его голосе слышалась тревога. – Да нет, плохо. – Меня удивило, насколько просто и деловито я это сказал, но еще более странным было блаженное душевное спокойствие, которое я испытывал впервые за несколько недель. Я нисколько не волновался и чувствовал себя хозяином положения. – Боюсь, что плохо, мистер Уилкинсон. Лучше уведите лошадь назад в стойло… Попробуем еще на днях. И если вас не затруднит, позвоните, пожалуйста, мистеру Фарнону, чтобы он приехал за мной. Мне кажется, машину вести я не смогу. Кость осталась цела, но на месте ушиба образовалась огромная гематома, и вся нога расцветилась необыкновенными разводами – от нежно-оранжевых до угольно-черных. Я все еще прихрамывал, как старый инвалид, когда две недели спустя мы с Зигфридом и целой армией помощников отправились на ферму Уилкинсона, связали жеребца, усыпили его хлороформом и удалили эту небольшую опухоль. У меня на бедре сохранилась вмятина – напоминание об этом дне. Но нет худа без добра: я убедился, что у страха глаза велики, и с тех пор работа с лошадьми никогда уже меня так сильно не пугала. |
|
|