"Информация" - читать интересную книгу автора (Эмис Мартин)

~ ~ ~

Вот что Стив Кузенc думал по поводу порнографии: наконец-то он нашел что-то, столь же заинтересованное в сексе, как и он сам.

Он нашел что-то такое, что целиком строилось на сексе. И ни на чем другом. Небольшие вставки были всего лишь короткими передышками. Порнография иногда старалась как бы переключать разговор на другое или меняла декорации. Но единственное, что она могла вам поведать об этих других предметах и других декорациях, было то, что все они тоже целиком строятся на сексе. И больше ни на чем. Фрейд думал, что все имеет отношение к сексу. Такова была его теория. А порнография строилась на сексе. И секс преподносился как зрелище. И ничего больше.

Стив Кузенc не читал порнографии (от слов здесь мало толку), но он читал все, что мог найти, о порнографии — все, что касалось секса. Его смехотворно эклектичная библиотека (Фрейд, комиксы, Ницше, полное собрание сочинений Ричарда Талла) содержала огромное количество книг, посвященных порнографии. «Патриархат и пределы…», «Визуальная антропология и…», «Я была…», «Просто возьми меня», «Комиссия по борьбе с непристойностями…» Стив много раз читал о том, что многие актеры и почти все актрисы, выступавшие на порнографическом поприще, в детстве были изнасилованы. Это означало, что он образовывал с ними… семью, не очень счастливую, но зато большую.

Он наблюдал за тем, как они стареют — жуткие звезды жутких галактик. Антизвезды в антигалактиках. Почти все без исключения мужчины казались неувядаемыми (глупые, неутомимые, вечно корчащиеся), но женщины с их ограниченной экранной жизнью… Стив с нежностью отмечал их подтяжки на лице, имплантаты в груди, татуировки, прически на лобке, смотрел на их тела, украшенные апельсиновой коркой целлюлита и бижутерией: браслетами на запястьях и лодыжках, колечками в сосках и в пупках; смотрел на их языки с продетыми в них тяжелыми брошками и серьгами. Когда им было по десять лет, они выглядели десятилетними девочками с признаками кровосмесительного вырождения. Потом они проходили через некую лабораторию или клинику, где их превращали в предмет мужского вожделения. Откуда они появлялись? Что ожидало их впереди? Для некоторых это превращалось в хобби, они без конца возвращались на стол к хирургу — как постоянные пациенты. Другие почти сразу же буквально разваливались на куски под устремленными на них тяжелыми взглядами (под почти не мигающим взглядом Скуззи в принадлежащей лишь ему темноте, где телеэкран сиял, как драгоценность). С трудом узнавая ветераншу в ее третьей или четвертой реинкарнации — располневшую, в каких-то крапинках и морщинах, а главное, вдруг заметно постаревшую, Стив обычно говорил что-нибудь вроде: «Пора на покой, дорогуша» или «Теперь под горку, дорогуша», а иногда тише и протяжнее: «Ах ты, моя милая… что же они с собой сделали?» Под конец карьеры их история повторялась снова: уже зрелая актриса порнофильмов становилась жертвой насилия. Сами знаете, как это бывает. После закрытия трое рябых верзил наваливаются на распластанную на стойке бара актрису. Сами знаете. Словно чтобы повторить и увековечить то, что привело ее сюда. Итак, все они были дети. Все они были дети одной большой семьи. Вся история жизни Стива от начала до конца была порнографией.


Сейчас он ехал по автостраде Уимблдон-уэй. Не в низком гоночном «косуорте», а в оранжевом фургоне. Стива чуть передернуло, когда он заметил рассыпанные по полу газетенки Тринадцатого и пустые банки из-под «тинга». Свидетельства его ночных бдений, говорящие о том, как Тринадцатый убивал время. Были и менее явные улики (заколка для волос, бумажная салфетка) — старенький фургон послужил декорацией для любовного акта — спальней, будуаром. Скуззи не смог представить себе Тринадцатого с Лизеттой, они были еще слишком молоды, он не мог представить их в порнофильме. Как бы то ни было, все это произошло очень быстро. Лизетта, конечно, несовершеннолетняя, и секс с ней — это криминал, но такой криминал денег не приносит. Тринадцатый долго возиться с Лизеттой не будет.

Ветер с каждым годом дует все сильнее. Чем бы, по мнению ветра, он ни занимался: сдувал пыль или прогонял запахи, — в любом случае год от года работы становилось все больше. Каждую весну. Приятно было думать, что у ветра тоже есть работа. Причем более достойная, чем доводить вас до безумия. Скуззи знал ветер (и не только городской ветер, приятель): в какой-нибудь хижине, на каком-нибудь поле, когда он еще был дикарем, он ждал, когда стихнет ветер, завывал вместе с ним, раскачиваясь ему в такт — час за часом, с невыносимой монотонностью. Даже свет, совершая свои путешествия, рано или поздно уставал. Но ветер не уставал никогда. Он очистил его. И теперь Скуззи был легким, как воздух. Он сказал Тринадцатому, и Тринадцатый ему ответил… Ах да, он вспомнил, о чем они говорили. О пенсии.

Стив снова наблюдал за женщинами Терри: за двумя девочками, которые играли на детской площадке перед домом, и за их мамой (она на кухне мыла посуду, как это делают мамы по всему свету). Наверное, такой она казалась себе со стороны — стопроцентной мамой, а не какой-нибудь там фифой или продажной девкой. Скуззи почувствовал, что успел привыкнуть к этому зрелищу (девочек, кажется, звали Диандра и Дезире); во всяком случае, в погожие дни он приезжал сюда исключительно не по делам бизнеса. Когда ты находишься внутри фургона, у тебя есть преимущество: тогда ты не видишь его со стороны. Не видишь этот безобразный оранжевый цвет, не соотносимый ни с одним из существующих фруктов, такого цвета бывают только пластмасса, мусорные ведра и клювы у каких-то черных лондонских птиц. Пригороды Лондона казались Скуззи экзотическими и безобидными — не такими дикими, как природа, и не такими дикими, как город. Что это, что происходит вокруг него? Листья, преломленные солнечные лучи, прохожие мужчины с невозмутимым и пристальным взглядом растлителей малолетних, одинокая машина робко ползет по улице, доносятся крики девчонок.

Они сейчас дома — пьют чай. Здесь все оживает, подумал Скуззи, только когда идут турниры по теннису. Он не слышал, но видел, что мать за что-то ругает дочерей. Он не слышал, за что именно, потому что голос женщины заглушала стена сада. Все трое сидели за кухонным столом. Стив вытащил бинокль, настроил резкость. Диандра держит в руках комиксы. Мать грозит Дезире пальцем… Он знал, как быстро и радикально он может изменить эту мирную сценку. В голове у Скуззи хранился организованный хаос, всегда готовый к действию. Казалось бы, ты приходишь к ним, но на самом деле ты уводишь их в свой мир страха, знакомый тебе, как тыльная сторона твоей ладони. Они никогда там раньше не были, хотя они у себя дома. Это не работа. С работой на время покончено. Это будет не работа, а нечто другое. И все же Скуззи от этого варианта отказался. Хотя они были так похожи на то, что он хотел уязвить. Не тот рост? Не тот цвет? Он не знал, что именно. Но что-то в них было не так.

Стив потянулся к ключу зажигания, глядя сквозь стекло, словно ожившее от солнечных лучиков, пробивающихся сквозь волнующуюся от ветра листву. И в этот момент снова появилась монахиня. Боже, подумал Скуззи, вы только посмотрите на эту страхолюдину — узкий извилистый рот, стеклянные глаза. Будь его воля, монахиням разрешалось бы появляться на улице не иначе, как под маской макияжа толщиной в палец. Тогда, по крайней мере, можно было бы сказать, что их задумывали как женщин. А не как плюгавых коротышек в бесполой траурной одежде.

— Не смотри на меня так, — прошептал он. — Думаешь, у меня не найдется на тебя времени? Будешь так на меня смотреть, и я найду на тебя время. Знаю я монашек. Невесты Христовы. — Стив Кузенc — воспитанник доктора Барнардо. — Бог и мне нашел место под солнцем.

Оранжевый фургон ожил — шумный и грязный. Стив тронулся с места (черт!) и, сделав несколько левых поворотов, присоединился к потоку транспорта, двигавшемуся обратно, в Лондон.

— Ди, дружище, — сказал Скуззи в телефонную трубку. — Завтра. — Он слушал, скосив глаза, — казалось, он смотрел на свою щеку, его верхние зубы обнажились, взгляд был тусклым. — Дай мне… Передай трубку Стиксу.

Если вы хотите зацепить кого-нибудь на улице, скажем, если вы хотите раздавить его взглядом, рукой, положенной на плечо, то для этого лучше всего подойдут черномазые. Ди и Стикс. Ужасный великан и Умник. И дело вовсе не в их гуталиновой черноте, массе и габаритах. Дело в их непохожести на вас, в их суровости, с которой они выставляют напоказ свою непохожесть. Тут вы вступаете в область нового этикета, необъяснимых условностей.

Через минуту Стив снова набрал номер Ди и сказал, что передумал. Он не хотел черного на это дело, это могло создать ложное впечатление. Так что отставить Стикса…

— Дай мне… Буравчика. Да, — сказал Скуззи. — Дай мне Буравчика.

А потом он позвонил Агнес Траунс.

_____

Гвин был в восьмиугольной библиотеке — он читал или, точнее, просматривал заметку об этрусской керамике в «Маленьком журнале». Вошла Деми и налила ему сухого шерри в его хрустальную рюмочку. Она задержалась, в руках у нее был высокий стакан минеральной воды «Перье». Гвин перестал быть ласковым с Деми. Из-за информации, которую ему сообщил Ричард, он не смотрел в ее сторону уже целых два дня. И целых два утра он завтракал в комнате для посетителей с Памелой.

— Как прошел урок?

— Хорошо, — ответил Гвин. — Плодотворно.

— Может быть, мне позаниматься с ним. Он мог бы научить меня нескольким или парочке штучек.

— …Что? — Непросто было задавать вопросы, не поднимая глаз.

— Да так — просто идея.

— Научить тебя чему?

— Каким-нибудь штучкам.

— Ты сказала: «нескольким или парочке штучек». Либо «нескольким», либо «парочке». «Нескольким или парочке» — так не говорят.

Деми пожала плечами и сказала:

— Мм… Памела мне рассказала про тот случай. Ужасная неприятность. Ты уверен, что с тобой все в порядке?

На лице Гвина появилось выражение, означавшее: я работаю. Провожу исследования. Деми извинилась и вышла. Гвин начал читать — или, точнее, просматривать статью о методах набора рекрутов, применявшихся Альбрехтом Валленштейном (1583–1634). Заметка подпадала под категорию (к сегодняшнему дню весьма обширную), очень далекую от интересов Гвина. В конце концов, все вещи делились на приятные и неприятные: все, что так или иначе было сопоставимо с миром Амелиора, было приятным, а все, что не совпадало с ним, было неприятным.


Тремя часами раньше Гвин сидел на корточках возле корта рядом с великим Буттругеной в прохладных просторах клуба в Ирличе.

Великий человек выглядел даже старше, чем по телевизору — когда его показывали в королевской ложе или в окружении знаменитостей, или когда он выходил, как это случалось каждый год, чтобы поздравить очередного победителя теннисного турнира «Ролан Гаррос». Он был старше и резче. На самом деле он выглядел почти таким же свирепым и тупым, как какой-нибудь кровожадный скат или глубоководный угорь после более или менее удачного убийства (пока что — никакого яда, никаких непробиваемых панцирей). Гвин ничего этого не почувствовал. У него было дело и конкретная цель. И если в голове у Ричарда Талла все время звучало нечто вроде блюза, то мелодии в голове Гвина подчинялись другим музыкальным ключам, они были незамысловаты. Гэвин любезно представил их друг другу в баре, и потом они не спеша пошли по длинному подземному коридору, стены которого были сплошь увешаны фотографиями знаменитых теннисистов или знаменитостей, играющих в теннис. Здесь были телеведущие, звезды «мыльных опер», альпинисты, члены королевской семьи (Гвин провел немало времени в Ирличе, недоумевая, когда же Гэвин достанет свой фотоаппарат. Но, возможно, на стенах просто не осталось места). Великий Буттругена сильно подворачивал правую ногу: подошва правой теннисной туфли была почти полностью видна.

— Поработаем, — сказал он.

И они начали.

С точки зрения траектории и силы удары великого человека справа и слева были совершенно одинаковы, но удар справа был плоским, а удар слева — резаным, так что мяч с глухим свистом пролетал над сеткой. Нимало не смущаясь, Гвин прыгал и метался на задней линии, демонстрируя катастрофически беспорядочную игру. Постепенно великий человек ослабил силу и глубину своих ударов. Через десять минут он указал на скамейку и заковылял к ней, покачивая головой.

— Не понимаю, — сказал он, глядя на стойку сетки. — Вы совершенно бездарны.

— Я знаю, мне еще многому надо учиться.

Великий Буттругена поднял брови, как будто пожал плечами: ядовито, насмешливо.

— Ни малейшей надежды.

— Я знаю, мне придется немало поработать.

— Чего вы хотите? Потратить уйму денег, чтобы стать капельку лучше?

Буттругена сидел на скамейке — свирепый, старый, красивый и угрюмый. Он побеждал французов на грунте и австралийцев на траве. Он был звездой задолго до нынешней системы звезд. Теперь он обучал девятнадцатилетних юнцов, имевших собственные самолеты.

— Дело в том, что я хочу выиграть у одного-единственного игрока. И мне пришло в голову, что, может быть, вы… ну, понимаете, дадите мне несколько советов.

Буттругена выказал заинтересованность.

— Он играет не намного лучше меня. Обычно он выигрывает шесть — три, шесть — четыре. Удар слева у него довольно слабый, но…

Одним движением руки Буттругена прервал Гвина:

— Ладно. Это мы можем сделать за пять минут прямо здесь, а потом уйдем с корта. Хорошо?

— Отлично.

— Вы богаче его? Кто покупает мячи?

Потом, с влажными после душа волосами, Гвин съел кусочек кекса и выпил чашку «эспрессо»: скорее из чувства долга (долга доставлять себе дорогостоящие удовольствия), а не потому, что ему хотелось есть или он был сластеной. Затем он зашел в магазин спорттоваров, делая вид, что осматривается. Отсюда было отлично видно девушек в приемной: светловолосые шведки и южноафриканки в ярких спортивных костюмах, их загар бледнел от света люминесцентных ламп. Гвин прошел мимо них, отрывисто кивая и улыбаясь, со своей необъятной спортивной сумкой.

Выйдя из здания, он свернул направо, где разрешалось парковаться таким членам, как он. Рядом находились стройплощадка и заброшенный паб (Гвин заглянул в окна паба: внутри он выглядел так, словно лет тридцать тому назад тут произошла криминальная разборка). Гвин пошел дальше. С некоторой тревогой, но все равно пошел. К водительской дверце его машины прислонился здоровенный негр в длинном черном кожаном пальто. Что еще? Гвин подошел быстро и решительно, на ходу доставая ключи: деловой человек с ясной целью.

— Извините. Это моя машина.

Они улыбнулись друг другу. Чернокожий парень не тронулся с места.

— Теннис, — заявил он.

— Верно, — сказал Гвин. — У меня только что был урок.

— Ни фига.

— Извините?

Парень расстегнул пальто. К подкладке пальто был пришит специальный карман, в котором находилась бейсбольная бита. Парень вытащил ее двумя пальцами и поставил биту на землю.

Гвин почувствовал желание броситься наутек, но желание это было лишено юношеской прыти: далеко он все равно бы не убежал.

— Хочешь, поучу бейсболу?

— Нет, спасибо, — прошептал Гвин.

Негр отступил в сторону:

— Нет? Не хочешь? И этого не хочешь?..

Гвину ничего не оставалось, как шагнуть вперед. Он физически ощущал свой затылок — волосы то ли съежились от страха, то ли стали бурно расти, чтобы прикрыть, защитить беззащитную скорлупу его черепа. Он отключил сигнализацию и открыл дверь и слышал, как бита со свистом рассекает на удивление уплотнившийся воздух.

_____

Настало время поделиться хорошими новостями с Джиной.

— У меня плохие новости, — сказал Ричард. — Ты помнишь Энстис? Только не нервничай. Она умерла. Наглоталась снотворного. Вернулась домой и приняла целую пачку.

Конечно, это не были исключительно хорошие новости, и вначале Ричард почувствовал себя несчастным. Допустим, Энстис упомянула его в предсмертной записке и Джина об этом узнала. Допустим, полиция нашла ее дневник, Ричард знал, что Энстис вела дневник. Но, похоже, он вышел сухим из воды. Ничего не поделаешь. Что было, то было. И никто никогда не убедит его, что у Энстис был лучший выбор. С другой стороны, у Ричарда была возможность поразмышлять о том, почему так много писательских женщин кончают жизнь самоубийством или сходят с ума. И он пришел к выводу: потому что писатели — это страшный сон. Писатели — это ночной кошмар, от которого невозможно проснуться. Писатели полны жизни, когда они одиноки, но они делают жизнь своих близких невыносимой. Ричард понял это теперь, когда перестал быть писателем. Теперь он был просто кошмаром.

— Это хорошие новости, — поправила Джина. — Хорошие.

— Джина!

— По крайней мере, все позади.

— Что?

— Сам знаешь.

— Ты знала? Откуда?

— Она мне сказала.

— Кто?

— А ты как думаешь? Это было, когда я ездила к маме, помнишь? Когда я вернулась, я нашла адресованное мне письмо на девяти страницах. Со всеми подробностями.

— Ничего не было. У меня не получилось, клянусь.

— Ладно, в это я готова поверить… Но она говорила совсем другое.

Джина пояснила, что Энстис в своем письме, по телефону и при личной встрече (как-то в пятницу за чашкой кофе здесь, на Кэлчок-стрит) упрямо изображала Ричарда этаким Ричардом Львиное Сердце, Тамерланом, настоящим Ксерксом в койке.

— Разумеется. Это на нее похоже. Это была всего лишь одна ночь — и полное фиаско. Это была одна из минут, когда теряешь разум и совершаешь безумные поступки. Одна ночь. И я тут же об этом пожалел.

— И все же ты попытался.

— Попытался… А что ты сделала? Ты знаешь, о чем я. В смысле ответных мер.

— Не задавай вопросов, — сказала Джина, — и мне не придется лгать.

— Это Глашатай, да? Дермотт? Или ты реанимировала кого-нибудь из твоих поэтов? Энгоаса? Клиэргилла?

— Не задавай мне вопросов, — сказала Джина, — и мне не придется лгать. Теперь мы квиты. Как ты мог? Я хочу сказать: она такая страшная. И такая зануда. Черт подери. Она звонила мне по два раза на день, пока я не сказала, чтобы она катилась ко всем чертям. А теперь иди и займись мальчиками.

Заниматься мальчиками — теперь ему частенько приходилось этим заниматься — уже не было так тяжело, как год назад. Статус мальчиков изменился: они уже больше не были царственными изгнанниками, венценосными узниками под домашним арестом. Теперь с ними обращались как с особо важными персонами — своевольными и дряхлыми пациентами сталинского санатория или дома для престарелых. (Из окна их комнаты была видна свалка, на которой стояли искореженные экскаваторы, а чуть подальше — отравленный канал светофорно-зеленого цвета.) Их постели были расстелены, халаты согреты; высокие знаки отличия разложены перед ними и убраны чуть позже; их многочисленные неудачи, аварии и неловкости тактично и умело сглаживались и замалчивались. В последнее время обитатели санатория могли заметить симптомы новых послаблений: результат вынужденной экономии, ревизии идеологии или недобросовестности няньки. Так, например, больше не считалось необходимым нести их вниз к завтраку или даже вести за руку; нехитрая еда ждала их на столе, но отныне предполагалось, что есть они будут сами (хотя, разумеется, они по-прежнему могли баловаться и пачкаться сколько им вздумается). Обитатели санатория постепенно привыкли к утрате прежних привилегий. Иногда они вспоминали о былых временах и пытались бороться — и, слабо всхлипывая, рыдали от стыда… Но нянька сидел тут же, за кухонным столом, и равнодушно взирал на их стенания. Он сидел в майке, читал газету, пил кофе и ковырялся в зубах…

Одно замечание по поводу того, что значит быть мужем-домохозяйкой: это дает вам массу времени, чтобы порыться в спальне вашей жены. Вы можете отправиться туда с чашкой чая и провести там полдня. У Ричарда было полно свободного времени. Дети целый день были в школе. Но скоро у них начнутся каникулы, и они целыми днями будут дома. Ричарда не оставляла мысль, что ему нужно еще что-то сделать. Прочитать биографию, поговорить с Энстис, нужно писать современную прозу. Но у Ричарда полно свободного времени.

Он нашел: коробку из-под туфель, в которой были все его письма Джине, сложенные в хронологическом порядке, все вскрытые и прочитанные. Ему казалось, что от них исходил едва уловимый запах Джины.

Он нашел: сделанную поляроидом фотографию Джины с Лоуренсом, на деревянной скамейке в каком-то приморском пабе. Лоуренс обнимает Джину за плечи в бледном свете утра.

Он нашел: серую пластиковую папку на молнии, в которой хранились письма, написанные Джине другими писателями, и стихи, написанные ей поэтами, — все давнишние.

И еще он нашел — в ее шкафу — четыре пыльных конверта с банкнотами по двадцать фунтов. Он подумал, что, может быть, ему придется позаимствовать немного из этих денег и дать их Стиву Кузенсу — в зависимости от того, когда ему заплатят за литературный портрет Гвина.


Теперь, когда физическое существование Гвина постоянно находилось под прицелом, Ричард мог мысленно воспарить и обдумать явление более высокого порядка: как растоптать литературную репутацию Гвина.

Как это представлялось Ричарду бессонными ночами (пока Джина ровно дышала, лежа рядом с ним), писателю могут угрожать серьезные неприятности в основном по трем причинам. Первая причина — порнография, вторая — богохульство; на то и на другое надеяться было бессмысленно. В «Амелиоре» не было ни любви, ни секса, ни нецензурной брани. Что касается богохульства, то проза Гвина была неспособна оскорбить даже людей, которые, казалось, самой природой для этого предназначены, — людей, которые во всем видят оскорбления. Но есть еще один вариант, подумал Ричард. И эта мысль пришла к нему следующим образом.

Ричард стоял у своего стола в издательстве «Танталус пресс». Он курил. И вздыхал: будь что будет. Неделю назад он отказался от должности художественного редактора «Маленького журнала». Теперь он работал на Бальфура Коэна в «Танталус пресс» еще один день и одно утро в неделю и также брал работу на дом. Более того, он отказывался от рецензий. Помощники художественных редакторов по всему городу, вероятно, сидели и тупо смотрели на свои телефоны, когда Ричард сообщал им об этом. Не хочет ли он написать рецензию в 300 слов на трехтомное жизнеописание Айзека Бикерстаффа? Нет. Тогда, может быть, на критическую биографию Ральфа Кадуорта, Ричарда Фитцральфа или Уильяма Кортхоупа? Нет. В смысле траты времени и сил и в смысле денег это было ему выгодно. Редактирование бездарной туфты, издаваемой за счет автора, оплачивалось лучше и ценилось миром выше, чем беспристрастное прочтение добросовестных исследований творчества второстепенных поэтов, романистов и драматургов — книг о посредственностях, написанных посредственностями, хотя и небесталанными. Пока Ричард писал книжные обозрения, он обретался в умеренном климате посредственностей. В издательстве «Танталус пресс» он попал в атмосферу махрового психоза. Выслушав более чем лаконичный отчет Ричарда об американском турне, Бальфур снял его с художественной литературы и перевел на научно-популярную литературу — точнее, на «Науки о человеке». И Ричард узнал, что свихнувшиеся старые развалины, расползшиеся по всей Англии, без устали революционизировали мысль двадцатого столетия. Они сбрасывали с корабля современности Маркса. Они переворачивали Дарвина с ног на голову. Они выбивали почву из-под ног у Зигмунда Фрейда.

— Господи, — сказал Ричард, стоя у своего стола.

Он повторял это весь день. В то утро Ричард согласился, чтобы его имя появилось в выходных данных книг и в рекламе издательства «Танталус пресс»… Он глубоко вздохнул: будь что будет. Он вгрызался в гранит очередного пустопорожнего опуса в пятьсот страниц, принадлежащего перу еще одного претенциозного (и злобного) старого кретина (и задницы), который ничтоже сумняшеся обнаружил недостающее звено между генетикой и общей теорией относительности.

Ричард приписал ПРОВЕРЕНО после восклицательного знака, которым автор заканчивал свое сочинение, и швырнул рукопись в лоток для исходящих бумаг.

К Ричарду подошел Бальфур Коэн и сказал:

— Вот письмо от вашего поэта.

— От Хорриджа?

— От Хорриджа.

— А-а.

Уже привычный конверт из манильской бумаги, каким отдавал предпочтение Кит Хорридж; привычная скрепка; привычный «прикус» его механической пишущей машинки. Ричард старался убедить себя, что он по праву может этим гордиться — он открыл поэта. Ричард извлек из конверта письмо и три стихотворения. Первое называлось «Всегда» и начиналось так:


Гностическая космогония говорит, что Демиург вылепил Красного Адама, которому не удалось Встать на ноги.

Минутку. Быть может, это и чересчур сжато, но разве это плохо? Напоминает Йейтса на его патетическом пике.


Кроме человека, Все живые существа бессмертны, ибо не знают О смерти.

Разве сердце не соглашается с этим так охотно, словно знает заранее? С этого места «Всегда» становилось все более и более туманным, но концовка определенно получилась сильная. Ричард закурил. Он представил, как через двадцать с лишним лет на экране телевизора он (невероятно старый и страшный) будет старчески бубнить: «Да, да, конечно, это стало мне ясно с самого начала, понимаете, любой человек поймет, что Кит Хорридж — это не просто…» Второе стихотворение «Разочарование» было образцом сжатости («Как вязкая смола, тягучая резина. Глоток похлебки, оттепели слякоть…»); единственное, нужно было помочь поэту отойти от смутно-расхлябанных ритмов и направить к…

— У меня такое чувство, — сказал Ричард, — что этот Хорридж может оказаться настоящим поэтом.

Крутящееся кресло Бальфура скрипнуло.

— Правда? Хватит ли у него для первого сборника.

— Стихов или денег?

— Стихов, — сказал Бальфур. — И денег.

— Знаете, мне кажется, он слишком хорош для нас. Думаю, его возьмет любое издательство. Почему бы нам просто его не опубликовать? Пятьсот экземпляров. Это всего лишь стихи. Ему будет вполне достаточно гонорара в семьдесят пять фунтов.

Ричард стал читать сопроводительное письмо Хорриджа (а про себя подумал: надо бы не забыть положить его в надежное место). «Как Америка? С возвращением». В письме, писал Хорридж, было три «новорожденных»: «Всегда», «Разочарование» и «Женщина». «Женщина, — продолжал Хорридж, — для меня это переломный момент и, возможно, прорыв. Здесь я впервые отбрасываю все влияния и говорю собственным голосом».

Вот как звучала «Женщина»:


Вчера моя женщина, эта девочка, которую я люблю больше, Чем кого-либо на этой земле, сказала, Что Она Больше Не Хочет Видеть Меня Снова.

На этом стихотворение не кончалось. Строчки снова становились длиннее, пока Хорридж зализывал свои раны, потом опять короче, когда он заклинал: «Постарайся/Завоевать/Ее/Снова». Ричард поискал глазами мусорную корзину. Но, разумеется, здесь этого не делали. Здесь не отказывали авторам — не швыряли их произведения в мусорку. Наоборот, их печатали. Положив перед собой, красными чернилами надписывали: заголовок по центру и набрать как стихи.

— Над этим стоит подумать, — сказал Бальфур.

— Не стоит. Забудьте о Хорридже. Давайте просто возьмем у него деньги и больше никогда не будем о нем говорить.

Если литература — это вселенная, то все, что попадало сюда, было всего лишь космическим мусором. Дверная панель от какой-нибудь старой ракеты. Обожженная, отработанная ступень старого спутника. «Женщина» была подлинным лицом Хорриджа — в ней он отбросил все влияния и заговорил собственным голосом. «Разочарование» звучало так, словно он рылся в энциклопедическом словаре. А «Всегда»… Авторы, публиковавшиеся в «Танталус пресс», полагали, что им должны верить на слово — в отличие от большинства людей. И в отличие от Ричарда. В противном случае Ричард, возможно, порадовался бы тому, как проворно заработала его память. Гностическая космогония говорит, что Демиург вылепил красного Адама, которому не удалось встать на ноги. Кроме человека, все живые существа бессмертны, ибо не знают о смерти. Хорхе Луис Борхес — причем что-нибудь из его самого знаменитого вроде «Вавилонской библиотеки» или «Кругов руин».[16] Ричард взглянул на ослепительно белые поля стихотворения Хорриджа, и они показались ему заляпанными отпечатками грязных, потных пальцев. И тут его осенило.

Ричарда осенило. Порнография, богохульство — столь примитивные ловушки для романов Гвина Барри не страшны. Но была еще и третья, которая в любой момент могла незаметно затянуть удавку у вас на шее. Ричард взял словарь и прочел: «Лат. plagiarius — похититель детей; соблазнитель; а также — литературный вор». Плагиат — это звучит отвратительно.

— Бальфур. Мне нужно, чтобы вы мне кое в чем помогли.

Выслушав Ричарда, Бальфур сказал:

— Надеюсь, вы не станете поступать опрометчиво.

— Сколько это займет? И сколько будет стоить?


Стоя под дождем, Ричард ждал детей у школьных ворот. Оттуда они направились в видеомагазин, витрины которого запотели так же густо, как витрины бара напротив. Мокрым собакам приходилось ждать за дверью, но в видеомагазине воняло мокрой псиной. В этот час тут толпилось много взрослых и детей. Ричард подумал, что взрослые похожи на детоубийц, да и дети тоже — с их прическами, серьгами и пустыми глазами. Мариус и Марко сидели на корточках под вывеской «ФИЛЬМЫ УЖАСОВ» и умоляюще смотрели на отца, но в конце концов им пришлось согласиться с кассетами из раздела «ДЕТСКИЕ ФИЛЬМЫ». Потом он отвел их на другую сторону улицы (только не говорите маме) в бар купить чипсов.

Когда они вернулись домой, Ричард усадил их смотреть «Тома и Джерри». Года два-три назад мальчики смотрели «Тома и Джерри» очень внимательно, но не улыбаясь, как если бы это было упрощенное и стилизованное, но по сути своей правдивое повествование о том, как обычный кот пытается ужиться с обычным мышонком. Однако теперь фильм казался им смешным. И Ричарду тоже. Ему все казалось смешным. Прислушиваясь к детскому смеху, он сидел за своим письменным столом. Он не писал. Он печатал — перепечатывал «Амелиор». И не слово в слово — он вносил легкие изменения (иногда к худшему, если ему это удавалось, иногда — неизбежно — к лучшему). Дело двигалось.

_____