"Информация" - читать интересную книгу автора (Эмис Мартин)Часть четвертая~ ~ ~Гвин проснулся. Теперь он все время спал в этой комнате на втором этаже, которую Деми называла комнатой для посетителей, напротив хозяйских покоев, где спала Деми. Наскоро прочистив горло, он повернулся сначала на спину, потом на бок. Подушка на соседней кровати была расчерчена прядями прямых черных волос Памелы — ассистентки по писательским исследованиям. Из-под одеяла было видно острое плечо и часть спины, и даже в тусклом свете раннего утра, просачивавшемся сквозь шторы, Гвин мог различить тонкие отпечатки, оставленные прядями волос Памелы на ее плоти. С полминуты он напряженно подыскивал подходящие слова для описания этого зрелища. Другие мужчины, другие писатели, возможно, начали бы — кто знает? — с нанесения на карту общего контура, с описания устий. Но Гвин уже давно решил отказаться от описания женских тел или чьих бы то ни было тел в своей прозе. Потому что одни тела «лучше» других (а такое тело, как у Памелы, еще надо поискать). И хотя Гвин относился к телу, как и все другие (он сам все время жаловался Деми на ее тело и твердил, чтобы она держала себя в форме), он понимал, что сравнения отвратительны (и почти всегда неприятны), — так зачем же терять драгоценное время? Гвин сел и выпил стакан воды из бутылки. Вода называлась «Эликсир», и ее реклама гарантировала вечную юность. Пожалуй, в современном лексиконе нет достаточно деликатного, достаточно мягкого слова, чтобы описать чувства Гвина, которые он испытывал, когда, пройдя несколько шагов по застеленному ковром полу, скользнул в постель Памелы. Наверное, больше всего подошло бы слово «снисходительность» в том значении, в каком оно употреблялось в восемнадцатом и девятнадцатом веках. Когда преподобный мистер Коллинз обедает с леди Кэтрин де Бург, а на следующий день слабым от благодарности голосом превозносит ее неслыханную «снисходительность» — вот, что-то в этом духе. Добровольное умаление своей возвышенной персоны ради услаждения и духовного обогащения простой публики. Когда Гвин думал, какой он замечательный, ему казалось замечательным, что он ведет себя так замечательно. Ведь он мог бы — вполне обоснованно — вести себя очень скверно, если бы ему хотелось. Леди Кэтрин была снобом и тираншей, мистер Коллинз был снобом и лизоблюдом. А Гвин Барри, как и Джейн Остин, был писателем. — Доброе утро, — снисходительно произнес Гвин. — Мм, — пролепетала Памела. А может быть, это было «хмм»? Женщины обожают, когда их нежат и ласкают по утрам. Это всемирный закон. Нет такой женщины, которой бы это не нравилось. Тем больше оснований не говорить об этом, а еще больше оснований не писать: в противном случае вы закончите оскорбительной для слуха пошлостью. Гвину предстояло предпринять сегодня массу начинаний и переделать кучу дел (что есть жизнь ума? что требует она от человека?), поэтому он постарался кончить побыстрее. Где его халат? Вон там. Гвин выбрался из постели, надел халат, подошел к двери, вышел на площадку, пересек ее, открыл расположенную напротив дверь, вошел в комнату и забрался в постель к жене. Деми уже проснулась. Он благосклонно пожал ей руку. — Пора вставать к чаю, любимая, — сказал он. Чай, разумеется, уже стоял на подносе, накрытом Шерили или Пакитой. Деми оставалось только взять поднос. И, конечно, почту Гвина. — Давай быстрее, любимая. У меня мало времени. Временами Деми была крайне медлительна. Зеленые глаза Гвина снисходительно мерцали. — Пэм хочет немножко поваляться в постели. Чуть-чуть полежать, — сказал тихо Гвин, вспомнив, что Деми не любит утром встречаться с Пэм. И не только утром. Но утром особенно. И особенно утром, как только встанет. Иногда Гвина раздражало, как вяло Деми выбирается из постели. Теперь он мог раскинуться в опустевшей, нагретой Деми постели, он любил все живое без разбора. — Мне кажется, я уже не раз об этом говорил, что ты вольна, и ты сама это знаешь, в любое время изменить сложившийся порядок вещей. И мне кажется, я уже не раз тебе об этом говорил. Послушай, что пишут: «Привлекательная простота притчи мистера Барри иногда переходит в упрощенность». По крайней мере, таково мнение мистера Аарона Э. Вурлитцера из «Милуоки геральд трибюн». Неужели они не знают, как трудно сделать так, чтобы сложное выглядело простым? Повторяю, одно твое слово, Деми, и сложившийся порядок вещей можно пересмотреть. Или изменить. Я мужчина в расцвете лет. Я — мужчина. Во всех смыслах. И как у мужчины у меня есть свои потребности. Чтобы удовлетворить эти потребности, Деми, мне не приходится ходить так далеко и подвергаться таким опасностям, как другим мужчинам. Я вижу — по твоему нахмуренному лбу и по тому, что твое родимое пятно стало винно-красного цвета, — что ты бы предпочла, чтобы мои странствия увели меня дальше, чем в комнату для посетителей. Неужели ты этого хочешь, Деми? Правда? А вот это хорошо. Просто превосходно. Послушай, что пишет Марион Тредвелл из «Мидленд икзэминер»: «Пожалуй, можно сказать, что Барри удалось прочувствовать глубоко потаенные желания людей. Именно этим объясняется успех книги». — Гвин стоически выдержал паузу. — Почему женщины менее восприимчивы к моим книгам, чем мужчины? Подумай об этом на досуге, Деми. Я буду признателен за твою «женскую интуицию». Деми смотрела на мужа, который созерцал лежавший перед ним разрезанный напополам грейпфрут, созерцал подозрительно, без прежнего восторженного детского любопытства. Гвин перестал смотреть на грейпфруты по-детски, после того как один из них в ответ на восторженный детский тычок зубчатой ложечкой брызнул ему соком прямо в глаз. После этого Деми полчаса бегала вокруг Гвина с компрессами и глазными каплями. — Повторяю еще раз. Я хочу убедиться, что ты правильно меня поняла. Я обязан следовать своим импульсивным порывам. Улавливать их и следовать им, куда бы это ни завело. Ведь чем я, по сути дела, занимаюсь? — Исследованиями. — Вот именно — исследованиями. Когда я играю с Ричардом в бильярд, в теннис или в шахматы, когда я… — Лучше б ты этого не делал. — Чего? — Лучше бы ты не играл с Ричардом. Ты всегда проигрываешь, и после этого у тебя гнусное настроение. Гвин стоически выдержал паузу. — Когда я играю в бильярд, я провожу исследования. Когда я сплю, я провожу исследования. Когда я охочусь на лис или играю в карты с Себби, я провожу исследования. Когда я занимаюсь сексом с Памелой в соседней комнате, я провожу исследования. — Она твой ассистент по научным исследованиям. — Деми, это неплохо. Мы исследуем в классической позе, когда я сверху. Мы исследуем, когда я сзади. Мы исследуем, когда она сверху. — Но в твоих романах нет секса. — Не знаю, заметила ты или нет, — сказал Гвин и уронил голову на грудь (так мог бы уронить голову на грудь Ричард, после того как Марко в тридцатый раз за пятнадцать минут путал буквы «и» и «н» или «к» и «х»). И все же Гвин прекрасно знал, что никогда не бросит Деметру, потому что только с ней он мог себе позволить это щекочущее нервы красноречие, эти его забавные периодические кровопускания. — В моих романах нет и бильярда. Все происходит иначе. Совсем по-другому. Напряженность и блеск прозе придает как раз то, что из нее сознательно исключено. Абстрактные произведения Пикассо обретают еще большую силу от… от скупости изобразительных средств. От недосказанности. Оттого, что порыв сдерживается, как уздой. Вот как возница, который в одной руке сжимает поводья, а в другой… — Или как плотник. — Что ты хочешь сказать этим «как плотник»? — В твоих романах нет и детей. Половина мужчин сделали вазектомию. Так, может быть, нам стоит завести детей. Тогда ты сможешь их сознательно исключать. — Не пытайся быть умной, любовь моя. Это тебе не идет. Ладно. Я вижу, мы вернулись к тому, с чего начали. Вот что я тебе скажу: принимай противозачаточные таблетки, Деми. Поставь спираль. Предохраняйся. Ты говоришь, что это «противоречит твоей религии». Не то что нюхать кокаин и трахаться с черномазыми толкачами. Или это как раз согласуется с твоей религией? Пути Господни неисповедимы. И его заповеди говорят тебе: принимай кокаин. А чтобы достать кокаин, ты должна… Деми встала и пошла в ванную. — Черномазый толкач был всего один. — Поздравляю. Наверное, другие толкачи были других рас или вероисповеданий? Скажем, белые англиканцы? — Гвин заговорил громче, чтобы Деми его слышала, но не меняя при этом тона. — Звонил Ричард. Он готовит большую статью о твоем покорном слуге. Что-то мне подсказывает, что она будет очень враждебной. Не удивлюсь, если он включит все это. Деми показалась на пороге ванной, ее руки были сложены на груди. — Что все? — О том, как ты трахалась с черномазыми. — …Он не станет. И что я могу с этим поделать? — Не знаю. Возможно, тебе стоит трахнуться с ним. В половине одиннадцатого или около того Гвин вошел в свой кабинет: три высоких окна, книжные шкафы с инкрустацией, роскошь. Его рабочее место — длинные столы из красного дерева и французские бюро образовывали посередине комнаты широкий полукруг, здесь стоял компьютер, принтер и копировальный аппарат. Гвин считал, что на его рабочем месте прекрасно сочетаются, примиряясь, яркое пламя пытливого человеческого ума и множество технических приспособлений. В элегантной домашней куртке, сшитых на заказ джинсах и клетчатой рубашке Гвина можно с легкостью принять за капитана Немо, стоящего на футуристическом мостике роскошного «Наутилуса». Утренний кофе для Гвина подала Пакита. Утреннюю прессу для него подготовила Памела: все солидные ежедневные газеты (не таблоиды), три еженедельника, одно издание, выходящее раз в две недели, два ежемесячных и одно ежеквартальное. На бюро лежала записная книжка, которую Гвин привез из Италии, она была раскрыта на первой странице, где Гвин от руки записал: «Дорога из Амелиора? Дорога в Амелиор? По ту сторону Амелиора?» В доме стояла полнейшая тишина, все ходили на цыпочках и прижимали палец к губам. Как в доме его деда, который по ночам работал, а днем спал. Гвин пользовался услугами двух агентств, которые обрабатывали для него прессу и присылали вырезки с интересующей его информацией. Его издатели тоже пользовались услугами какого-то агентства и тоже слали ему вырезки. И какое-то время он этим обходился. Однако он то и дело наталкивался на упоминания о себе, не отраженные в присланных подборках. Ему это не нравилось. И он обратился в конкурирующее агентство. Он дал им подробнейший краткий инструктаж и все же продолжал наталкиваться на упоминания о себе, отсутствующие в материалах, предоставляемых агентствами. Гвин сел за стол. Поначалу он ограничивался чтением рецензий на своих современников, у которых пример Гвина Барри мог бы вызвать интерес. Затем сфера его интересов расширилась, и он стал читать обзоры романов более молодых авторов и, разумеется, авторов старше его. Он не успел заметить, как уже читал все обозрения художественной прозы. Рецензии на панамских аллегористов и на японские триллеры; рецензии на переиздания «Дон Кихота» Сервантеса и «Хамфри Клинкера» Смоллета. То же произошло и с литературной критикой. Чтение всех рецензий на книги современных писателей быстро переросло в привычку читать все рецензии обо всем где-либо и когда-либо написанном (о поэзии, драматургии и путешествиях он читал уже давно). Плиний, Нострадамус, Элизабет Дэвид, Исаак Уолтон, Беда Достопочтенный. Постоянный интерес к современной беллетристике простирался не только ввысь, но и в стороны. Гвин стал читать обозрения, посвященные современному искусству, а затем и не только современному; современной, а потом и не только современной социологии, архитектуре, экономике, юриспруденции. И снова отчеты о развитии сельского хозяйства с легким сердцем переносились на страницы «Амелиора», посвященные, скажем, севообороту. Перемены носили необратимый характер, вскоре Гвин обнаружил, что привязан к сельскому хозяйству, гидропоника и т. п. — к специальной литературе о борьбе с паразитами на шкуре овец. Теперь его интерес отклонился в неожиданную сторону. Как-то утром Гвин читал заметку (лениво, практически без всякого интереса, не особо надеясь обнаружить в ней свежие новости о Гвине Барри) в разделе недвижимости, написанную одним внештатным корреспондентом. В ней в юмористическом ключе описывались трудности, с которыми столкнулся этот внештатный корреспондент при продаже своей маленькой квартирки; квартира была маленькой, а автор заметки, очевидно, был очень толстым, отчего квартирка выглядела еще меньше. «Лучше быть худым, как Гвин Барри, — писал автор, — чем…» И далее он ссылался на известного своей тучностью драматурга. После этого Гвин начал читать все, что можно было найти, о недвижимости, а еще позднее — все, что касалось размеров: об автомобилях, гостиничных номерах, одежде, тюремных камерах. Очень скоро — что, по всей видимости, было неизбежно — Гвин стал читать все обо всем. Сама по себе идея неплохая, если информация — это то, что вас интересует. Но на информационной автостраде мы повсюду видим аварии. Сигнальные огни и коварная изморозь. Перевернутые грузовики, покалеченные люди. Было время, около пятнадцати лет назад, когда Ричард Талл так переживал из-за алкоголя, переживал, что может стать алкоголиком, что алкоголизм стал интересовать его почти так же, как и алкоголь, а алкоголь интересовал его в высшей степени. И когда Ричард читал, в его глазах вспыхивали тревожные искорки. Разумеется, его внимание привлекали все случаи употребления слова «алкоголь», равно как и однокоренные слова, синонимы и их омонимы. Взгляд Ричарда приковывали даже самые безобидные, казалось, бы слова: «крепкий», «сухое», «рейнский», «легкий», «горький», «навеселе», «маленькая», «муха». Он думал, что зашел уже так далеко, как это только возможно, пока в один прекрасный день не натолкнулся на сокращение «ит.», которое сразу же вызвало у него ассоциацию с итальянским вермутом. Так что даже «ит.», не говоря уж об Италии, было для Ричарда погублено навсегда. Естественно, сюзеренитет остался за «алкоголем». А также за всеми словами, которые хоть чем-то напоминали это слово. Алкоголик — анаболик, алкалоид. И даже трудоголик, Интерпол и школьник. Все слова, в которых появлялись сочетания «а» и «л», «к» и «о», «о» и «л». Теперь алкоголь интересовал Ричарда гораздо меньше, прежде всего потому, что он стал алкоголиком… Примерно так же и Гвин Барри просматривал прессу. (Что он чувствовал, когда читал? Главным образом недоумение: пустыня отвращения с редкими оазисами интереса.) Он выискивал все, что касалось Гвина Барри. Единственное, что удерживало его от того, чтобы ввергнуться в хаос всеядного чтения, были две заглавные буквы его имени и фамилии — два стража, не дававшие ему переступить за ту грань, за которой было безумие. Сколько раз взгляд его натыкался на имена Гая Берджесса и Гарриет Бичер-Стоу, Григория Бакланова и Гертруды Белл, Гренвила Баркера и Годье-Бржешки. На Гвинею-Бисау. Большие Гималаи. Библию Гутенберга. Бориса Годунова. Гимн Британии. Скоро Гвину предстояло выйти из дома в столицу Британии, Лондон, который неожиданно — а может, это произошло постепенно?.. Город неожиданно ополчился на Гвина. Было без четверти три. Ему уже принесли обед. Гвин даже не заметил, кто оставил поднос — с таким тактом, деликатностью и благоговением она проскользнула в комнату и выскользнула из нее, — Деми? Пэм? Паки? Шери? Как будто он был провидцем, кутюрье космоса, на пороге того, чтобы открыть… всемирность. Гвин уже просмотрел все еженедельники и ежемесячники, но «Труды ассоциации современного языка» и, о боже, «Маленький журнал» остались неизученными. Сегодня он обнаружил три упоминания о себе: одно в заметке о счетчиках на автостоянках; второе в заметке о жанровых границах интернациональных уличных театров и третье — в заметке о фонде «За глубокомыслие» (последняя заметка не просто оправдывала его занятие, но и придавала ему осмысленность). Из этой заметки Гвин узнал, что его кандидатура снова включена в шорт-лист, хотя он по-прежнему отстает от боснийской поэтессы, которая руководит детским госпиталем на тысячу коек в Горазде. В довершение ко всему Гвин успел записать в блокноте что-то вроде «Вперед из Амелиора?». Теперь он стоял, упираясь кулаками в длинный стол (снова Немо над своими картами), и озирал груду почты, не срочную, второстепенную, с которой он вместе с Памелой разделается за час: парочка «да» и «нет», «спасибо» и «может быть». «Мы не знакомы, но…» «Я недавно была назначена…», «Я студент и учусь на…», «Я впервые пишу такому…», «Несмотря на три недавно перенесенных операции на сердце, я чувствую, что…», «Вам уже, наверное, смертельно надоели…», «Вот моя фотография, на которой…», «Мы в…», «Обычно я не…», «Интересно, каково это быть…» Гвин подошел к окну и посмотрел на улицу: там цветущие вишни устроили бал — танцовщицы в своих пышных бальных платьях теснились по холму, до самой его вершины. Отчего вдруг эта улица невзлюбила его? Вся вселенная, весь мир, целое полушарие любят его. Но улица не любит его, и город его не любит. Ему придется выехать в город для важных и дорогостоящих встреч (еще не все было улажено с Ричардом): ради коленопреклоненных аудиенций у великого Буттругены, великого Абдумомунова, великого О'Флаэрти. Прежде город почти не обращал на Гвина внимания, разве что в театральных буфетах или в ресторанах, где все и вся на виду и кто-нибудь останавливался и смотрел на него с благодарностью или хмурился, словно стараясь отыскать его лицо среди лиц своих знакомых… Но теперь город смотрел на него так, будто собирался расквасить ему нос. Город хотел расквасить ему нос. Проблема, с которой он столкнулся, называлась когнитивный диссонанс. Получалось нескладно. В то время как все, что он приносил в этот мир (свои романы, свой дар), по-прежнему вызывало аплодисменты и похвалы, сам мир — эти улицы, уходившие вдаль, возненавидели его. Не как романиста. А как личность. Не то чтобы улицам не понравились его романы. Улицы не умеют читать. Газеты писали, что он выступает рупором будущего поколения, но даже Гвин был в состоянии представить, что будущему поколению может не понравиться. Оглядевшись вокруг, он увидел, что говорит от имени меньшинства, и говорит совсем тихо. Но опять же, потомки еще не знали, что Гвин говорит от их имени или что газеты так думают. Это было личное. Невысокий кельт в дорогих, но по сути демократичных диагоналевых брюках и кожаной куртке, с серебристой шевелюрой (коротко постриженной в последнее время) больше не был невидимым и одноцветным существом, которое ходит по тротуару, задумчиво останавливается или ловит такси, теперь он стал бросаться в глаза. Неужели это была слава? Он давно стал частью пейзажа. А теперь пейзаж не хотел, чтобы он был ею. Гвин стоял у окна, смотрел на улицу и думал, что же он такого сделал. Все это началось почти сразу после его возвращения из Америки. Может быть, виновата Америка? А может, дело в калифорнийском загаре, в этом цвете денег, в лихорадочном духе Америки? Может быть, это пустяки? Может быть, ничего страшного не случилось? Возьмем хотя бы позавчерашний день. Талантливый прозаик — его проза так чиста и прозрачна, как вода горного ручейка, — шел под весенним дождем по Кенсингтон-парк-роуд после посещения местного книжного магазина. Вдруг из потока двигавшейся ему навстречу толпы отделилась фигура: человек замедлил ход, а потом остановился и стал ждать, пока Гвин к нему подойдет. А когда творец современных мифов подошел ближе, незнакомец начал отступать перед ним. Гвин оказался преследуемым идущим впереди человеком. У Гвина не было выбора: знаменосец ближайшего будущего был вынужден поднять глаза и встретиться взглядом со своим преследователем. Промокший под дождем парень в тренировочном костюме просто сказал, не сбавляя шага: — Не смотрите на мое лицо. Не смотрите на мое лицо. Посмотрите на мои руки. Посмотрите, какого они цвета. Посмотрите на кровь на этих гребаных руках. Может быть, это все пустяки? Может быть, ничего страшного не случилось? Возьмем вчерашний день. Редчайшее литературное явление — культовый писатель с огромной читательской аудиторией идет домой на Холланд-парк-авеню с пластиковым пакетом кофе. На мгновение он опускает глаза и тут же врезается во что-то большое и черное. Вокруг веером рассыпается мелочь. Автор звучных аллегорий отступает на три шага, смотрит вниз, потом вверх. Черное лицо в черных очках произносит: «Ну что — язык проглотил, козел? Давай, собирай. Собирай, козел вонючий». И вот уже Гвин послушно ползает на коленках, подбирая пенсы с липкой мостовой. Он протягивает собранную мелочь, но ее выбивают у него из рук, и он снова и снова ползает по тротуару. «Послушай, старик. Я же не нарочно». И губы, сочные, как фруктовая мякоть, говорят: «Ну да? Я тебе не старик. И ты мне не братишка. Усек?» И так пока он его не отпустил. Может, ничего страшного? Гвин стоял у окна, смотрел на улицу и думал, что же он сделал. Теперь у Гвина было новое хобби. Он писал, или перефразировал, свою собственную биографию — в уме. Не автобиографию, ни в коем случае. Свою биографию, написанную кем-то другим. Это была официальная биография. Гвину настолько нравилось новое хобби, что он и сам уже догадывался, что это может иметь пагубные — если не катастрофические — последствия для его душевного здоровья. Даже одинокое самоудовлетворение не так одиноко, как это занятие: ведь здесь не задействовано даже его собственное тело. Так что биография оборачивалась порнографией. Но Гвину удалось (вопреки своим подсознательным опасениям) убедить себя, что его новое хобби некоторым образом удерживает его в рамках здравомыслия. В любом случае, он был на крючке. И отказаться от своего увлечения уже не мог. Разумеется, эта биография была еще не законченной. К примеру, у нее не было названия. Да, над ней еще надо было поработать. Гвин вышел из кабинета и прошел в комнату для посетителей, чтобы переодеться. «Хотя Барри не был…» «Ревностным…» «Не будучи заядлым спортсменом, Барри не был чужд духа соревновательности. Ему нравился спорт и спортивные игры». (Вообще-то Гвин ненавидел спорт и спортивные игры. Потому что всегда проигрывал.) «Со своим старинным спарринг-партнером». «Вместе со своим старинным другом Ричардом Таллом он наслаждался здоровым соперничеством на теннисном корте, за бильярдным столом, за шахматной доской». (И он всегда проигрывал. Ему ни разу не удалось одержать верх.) «Как романист Талл не был…», «Лишенный благосклонности муз, Талл все же…», «Пусть не в художественной литературе, так в глазомере и координации, Талл был для Барри…» Недосягаем? Тенниска, шорты, смена белья, носки — все было уже сложено. Как обычно, в этом месте Гвин переходил к следующей, более приятной главе биографии. «У него была репутация…», «Он не делал тайны из своей любви к…», «Для него прекрасная половина человечества…», «Он во всех смыслах обожал женщин…», «Деметра, которая по-прежнему нежно его любила, в конце концов смирилась с тем фактом, что…», «В конце концов она осознала, что у некоторых мужчин такие интенсивные…», «Жизненные соки…», «Теперь, когда леди Деметра, выражаясь словами У. Б. Йейтса, уже „стара, седа, и ее клонит ко сну“, ей остается лишь горестно улыбаться при мысли, что она…» Надев новый черный спортивный костюм, Гвин спустился в холл, мельком взглянул на приглашения, лежащие на тумбочке, и взял ключи от машины. Он встречался с Ричардом в «Колдуне». Их отношения изменились: теперь они здоровались, играли партию, прощались — и все. «Колдун» был хорош тем, что там была закрытая автостоянка и туда можно было проехать, не вступая в непосредственный контакт с внезапно возненавидевшими его улицами Лондона. Гвину не терпелось прочесть свой литературный портрет, написанный Ричардом Таллом. Пять тысяч слов. По крайней мере, все это будет о нем, о Гвине. И когда он будет читать этот очерк, ему не придется читать об эрозии почвы, о нормандской архитектуре, о карнизах, об основателе лейбористской партии Кейре Харди, о шезлонгах и кронах деревьев, а также о многом другом, о чем он читал на всякий случай. Гильда Пол лежит в палате 213 в восточном крыле пансионата «Гвиннет Литлджон» — или, как его здесь называют, в «дурдоме», что недалеко от Суонси. Как в наивной поэме о скорби и неразделенной любви, до нее доносятся еле слышные крики голодных чаек, которые кружат над бухтой полуострова Говер. Гильде тридцать девять. Ее психика надломилась четыре года назад на платформе одного из лондонских вокзалов, в тот день, когда Гвин Барри решил отправить ее в прошлое, чтобы самому двинуться своей дорогой в будущее. Время от времени он пишет Гильде — пишет своему прошлому. Но он никогда не оглядывается назад. Ричард сидел за письменным столом. Вся его жизнь была в этих столах. Жизнь менялась. Но она по-прежнему оставалась сосредоточена вокруг столов. Он всегда видел перед собой столы. Сначала это была школа и двадцать лет учебы. Потом — работа, и так на протяжении еще двадцати лет. И всегда — ранним утром или поздним вечером — он садился за письменный стол. И так сорок лет подряд. Сейчас на столе перед Ричардом в беспорядке валялись листы бумаги, исписанные его каракулями. «Полезный идиот культурного фронта, он лишь смутно…» «Любовь к славе, которую Мильтон называл последней слабостью знати…» «Актриса Одра Кристенберри, запечатленная возле бассейна, зримый триумф пластической…» «Возможно, леди Деметра Барри выразила это лучше: „Гвин, — сказала она, — не может писать ни за что“». «Красавица жена, огромная читательская аудитория, большой дом и отсутствие таланта — всем этим автор известных…» «В анналах распутства, корыстолюбия и цветущего пышным цветом лицемерия…» — Папа? — Что? — Папа? Я больше не хочу, чтобы меня звали Марко. Я хочу поменять имя. — Что за имя ты хочешь, Марко? — Ничто. — Ты хочешь, чтобы у тебя не было имени? Или ты хочешь, чтобы тебя звали «Ничто»? Мальчик поднял свои четко очерченные бровки и кивнул. Ричард подождал, пока Марко дойдет до двери, и окликнул его: — Ничто! Марко выдержал бесстрастную — нигилистическую — паузу и ответил: — …Да? — Пора купаться. Ричард встал — надо было заняться детьми… Когда возвращаешься домой после долгого отсутствия, то снова оказываешься в объятиях своей прежней жизни. И вряд ли эти объятия можно назвать очень ласковыми. Ричард вернулся домой. В аэропорту имени Кеннеди его усадили в самолет — но прежде его усадили в инвалидную коляску, а из самолета в лондонском аэропорту Хитроу его вынесли на носилках. Он до сих пор был этим потрясен. Как выяснилось после дурацкой сценки на взлетно-посадочной полосе аэропорта, инвалидная коляска не соответствовала его состоянию. В общем, Ричард вернулся домой и снова оказался в объятиях своей прежней жизни. И эти объятия вряд ли можно назвать очень ласковыми. На протяжении нескольких дней после возвращения, прокручивая в голове воспоминания о своих муках в Америке, Ричард представлялся себе одним из элиты мучеников, наравне с Иовом, Гризельдой и Адамом и Евой Мильтона. Но потом он понизил себя в ранге до участника какого-нибудь японского соревнования по выносливости, где люди унижаются ради приза. Он думал и о том, нельзя ли как-нибудь еще использовать «Без названия», даже если как роман он, очевидно, безнадежен. Возможно, он мог бы пригодиться военным. Записные книжки Марии Кюри даже сегодня, столетие спустя, могут вызвать онкологические заболевания. Ричард представил себе, что его роман хранится в лаборатории в специальном саркофаге из невероятно толстого стекла и что его время от времени перелистывают роботы. До сих пор этой книгой Ричард завоевал внимание читательской аудитории в единственном лице — в лице Стива Кузенса. Ричард отослал Стиву корректуру еще в феврале, и ответ пришел почти сразу. «Вы хороший писатель», — писал Кузенc (письмо было отпечатано на принтере: отформатировано с выровненными полями). И дальше Стив пускался в разумные или, во всяком случае, вполне вразумительные сравнения нового романа «Без названия» с его предшественниками. Он сравнивал «Без названия» с «Мечтами…» и «Преднамеренностью». «Вы хороший писатель», — часто слышалось Ричарду, когда он сидел, размышляя над тем, чем же все-таки он нехорош. Теперь он знал чем. Он не был хорошим писателем, потому что он не был невинным. Писатели — невинные существа. Не невиновные, а именно невинные. Толстой, без сомнения, был невинным. Даже Пруст был невинным. Даже Джойс. И еще: Ричард не любил своих читателей так, как их надо любить. Хотя он не имел ничего против них лично, он не любил их, а их должно любить. Итак, подведем итоги, Ричард все-таки был невинным (только посмотрите, куда он направляется), но не так, как нужно. Он все-таки любил своих читателей (вспомните, как страстно он по ним тосковал), но не так, как нужно. Представьте, каким испытаниям он бы их подверг… Ему следовало приставить нож к горлу Гвина и заставить его читать вслух «Без названия» от начала до одиннадцатой страницы. Какое-нибудь мозговое кровоизлияние довершило бы дело. Гвин тоже не был хорошим писателем, но это отдельная история. — Мойте руки, — сказал Ричард. Через несколько минут добавил: — Мойте попы. — Еще через несколько минут: — Мойте шеи. — И так далее. Ричард в Америке; старик Ричард в Новом Свете. Это было, как если бы он остановился, как тогда, у обочины восьмиполосной автострады, выбрался из… нет, не из «маэстро», а из его предшественницы, некогда белой подержанной «прелюдии» — выбрался, чтобы сменить колесо, поправить съехавший вбок груз на багажнике, открыть капот и проверить (или просто осмотреть) грязные внутренности в клубах пара. И вот там, на обочине, Ричарда вдруг поразило (на переднем сиденье неподвижно застыла Джина, а малыши сидят сзади в своих детских креслицах), что он единственное живое существо в этом беспощадном пейзаже, ревущем так — о боже, — будто с миллиона живых существ резко сдирают миллион пластырей. «Я — просто ходячий анекдот, — подумал он, — причем с бородой». Это место принадлежало не голому и дрожащему человеческому существу, а целеустремленным стотонным грузовикам. — Чистите зубки, — сказал Ричард. Через несколько минут: — Наденьте носки. — Еще через пару минут: — Не забудьте тапки. — И так далее. Когда дети были уложены, Ричард пошел на кухню, налил себе норвежского «каберне», чтобы запить кусок какого-нибудь животного, который можно приготовить на гриле. Время от времени на кухню заходила Джина в халате, с убранными под пластиковую шапочку волосами и с маской на лице. Это было нормально. Теперь Джина работала четыре дня в неделю; у них было больше денег; Джина решила, что этим летом они всей семьей отправятся в отпуск, и уже листала глянцевые брошюры турагентств. Это было нормально. Джина больше не была женой писателя, потому что Ричард больше не был писателем. Он не думал, что она его бросит: во всяком случае, пока. Они вместе входили в великое сообщество вконец измотанных жизнью людей. — Губы у мальчишек, — сказал Ричард. — Вообще у детей. Они всегда немного припухшие. Как будто они играют на трубе. Полагаю, со временем они немного огрубеют. Все нормально — и знаете, почему он так решил? Позже, когда Ричард заканчивал свою отбивную, а Джина — свою овсянку или какую-то другую кашу, он снова принимался читать «Человек слова. Жизнеописание и эпоха Ингрэма Байуотера», а она снова бралась за «Финансовое состояние Бельгии», в мойке капала вода, за окном сгущались сумерки, и в какой-то момент они вместе зевали. Ничего слишком чувственного или откровенного — зевота, передающаяся как зараза. По своему опыту, из вороха унаследованной информации, Ричард знал, что нельзя подцепить зевоту от того, кого не любишь. Он подхватывал ее зевоту. А она — его. Теперь их сексуальная жизнь ограничивалась этим. На содрогания челюсти откликались расширяющиеся ноздри; протяжная дыхательная судорога отвечала негромкому стону удивления. Не слишком откровенно и не слишком широко. Но вполне явный обмен зевками. Скромное зевотное проявление любви. Джина пошла спать, а Ричард направился в свой кабинет, спеша воспользоваться комнатой, на которую у его жены были другие планы. «Ричард Талл. ГВИН БАРРИ». Он перечитал первый абзац, и в глазах защипало от грусти и гордости. Этим утром был один неприятный момент, когда Ричард позвонил в психушку справиться о Гильде Пол. Ему ответили, что она уже выписалась. Но потом выяснилось, что ее просто перевели на свободный режим. Гильда по-прежнему оставалась психологически неуравновешенной. И ее по-прежнему считали психологически неустойчивой. Вторая и последняя хорошая новость, ожидавшая Ричарда по прибытии из Америки, заключалась в том, что Энстис, его преданная секретарша из «Маленького журнала», не взяла, как все думали, долгожданный отпуск, чтобы в одиночестве отправиться на остров Малл, а пошла домой и покончила с собой. О, этот литературный портрет покажет всем, на что способен Ричард как журналист! Давайте начистоту: Ричард собирался пойти на любые ухищрения, держась как можно ближе к запретной черте. Ричард закурил и заправил в машинку новый лист бумаги. В приливе вдохновения, озарения, несущего с собой бесконечное множество новых мыслей, он бойко принялся печатать: Дыхательные пути чистые — дыхание не нарушено. Пациент уже может пожимать руку врача, и отсутствует парез мышц. Ретроградная амнезия поначалу заставила предположить более серьезную внутричерепную травму, но теперь сознание пациента стабилизировалось. Голос его пока слаб, но речь внятная. Отделение реанимации с его капельницами и питанием через трубочку осталось позади. Последствия травмы серьезные, но из отделения интенсивной терапии Гвина Барри уже перевели. |
||||
|