"Информация" - читать интересную книгу автора (Эмис Мартин)

~ ~ ~

— Кусок дерьма, — сказал Стив Кузенс, обращаясь про себя к старику, который минут десять переходил дорогу: «зебра» перехода лежала перед ним, как спортивная дорожка.

Стив свернул с Флорал-Гроув на Ньюленд-Кресент. Чем стать таким, уж лучше подохнуть. Номер шестьдесят восемь. Он затормозил. Это был дом Терри. Сам Терри Скуззи был не нужен. Дома Терри следовало искать в последнюю очередь. Наверное, он где-нибудь в клубе проворачивает какое-нибудь дельце или валяется с чернокожей цыпочкой в квартире над казино на Квинсуэй. Посмотрели бы вы на этих обкуренных придурков: дым из ноздрей так и валит, как будто у них в черепе пожар.

Двое детей, две девочки в цветастых платьицах, со смешными, загнутыми вверх косичками, играли в садике с качелями, металлической лесенкой и горкой. Под обтрепанными деревьями. Подобная сценка не затронула в душе Стива никаких детских струн. Осторожнее, девочки: мама идет. Мама была одета в тренировочный костюм — она готовила что-то у плиты, пар скрывал ее лицо. Вот она высунулась в кухонное окно: «Чтоб через минуту были дома…» Стив сидел в своем «косуорте» — приземистом, с низкой посадкой гоночной машины. Он повернул голову: на заднем сиденье спал Тринадцатый. А этот что делал прошлой ночью? Угнал двухэтажный автобус и сгонял в Шотландию и обратно? По треугольникам лица Скуззи — равносторонним, равнобедренным и неравносторонним — пробежала судорога, и они вновь замерли.

— Я против беспричинного насилия, — любил повторять Стив.

Это было неправдой, и все это прекрасно знали. Одно из его прозвищ было Беспричинный.

— Боже, — пробормотал во сне Тринадцатый.

Стив обернулся: Тринадцатый спал… Можно ли считать Ричарда Талла умным человеком? Стив знал оптовиков, которые закончили Оксфорд или Кембридж или не важно что. Им по тридцать два, тридцать три года, а у них в подчинении уже была целая команда, которая переправляла товар за пять тысяч километров: афганские армейские командиры, японские дипломаты и британские таможенники — все работали на них. Вот это, я понимаю, умные ребята. Это — организация. Наркотики, поставщики — это затягивает все больше и больше, пока ты не лопаешься, как напившийся крови клещ. Успех в делах — это такая скука. В бизнесе, которым он занимался, благоразумнее переживать кризис среднего возраста, пока тебе еще нет тридцати. И что же? Деньги у него есть. Но он не мог себе представить, что пойдет по проторенной дорожке. Купит бар на Тенерифе, где будут подавать коктейли и яйца по-шотландски и показывать по видику «Матчи дня». Может быть, сейчас там все по-другому. Теперь у них, наверное, есть спутниковый канал «Скай».

Непослушные дочки не спешили домой. Старшая демонстрировала младшей трюк на горке. Надо было подпрыгнуть наверху и приземлиться на попу посередине спуска. Маленькая не решилась повторить трюк. Мысли Стива рассредоточились и устремились на другой предмет. Он перестал думать о том, как ему разобраться с Терри, и начал думать о том, как разобраться с Гвином Барри.

Конечно, Гвин паркует свою машину не на улице. Трудно сделать что-нибудь с человеком в тихой гавани его собственного дома, который не сводит с тебя пристального взгляда своих окон. Охраняемая парковка в некоторых обстоятельствах способствует долголетию городского жителя. И вам не грозит язва или рак, которые можно нажить, когда по два часа в день тратишь на то, чтобы припарковать свою долбаную машину. Может, перехватить его у выхода из спортивного комплекса на шоссе Уэствей? Подослать Уэсли или Ди. К примеру, Гвин выходит из-за утла — и тут Ди на полном ходу налетает на него. Представьте себе черную глыбу весом в сто кило, которая летит на вас на скорости пятнадцать километров в час. Вы падаете, и этот амбал обрушивается на вас сверху. Ладно, там посмотрим.

Стив взял мобильник и позвонил Класфорду.

— Класфорд? Сегодня вечером, приятель. — Потом, помолчав, добавил: — Нет. Тебе придется сходить в кино.

— В кино? — осторожно переспросил Класфорд.

— В главной роли Одра Кристенберри. Трогательная история о том, как группу подростков отправляют в деревню во время бомбежек сорокового — сорок первого. Сделаешь его в сортире.

— Боже, — только и сказал Класфорд.

Девочки ушли домой пить чай. Где-то позади пронзительно завыла полицейская сирена, Оу-оу-оу! — точь-в-точь как какой-нибудь комик-педераст. Стив мучительно зевнул. Завел мотор и включил первую скорость. И тут прямо перед его «косуортом» остановилась монашка; Стив, вздыхая, ждал, пока она не пройдет, а она остановилась, чтобы рассмотреть какое-то пятнышко на своем белоснежном нагруднике. Потом посмотрела на Скуззи. Несколько секунд девственник и девственница взирали друг на друга с девственной яростью.

— Кусок дерьма, — сказал Скуззи, отъезжая.


— Там играет Одра Кристенберри. Она ведь тебе нравится?

— Она там играет? А я думал, что этот фильм снимали в Англии.

— Она — актриса, — сказал Ричард. — Ее голос могли дублировать. Тебе пива, как всегда?

— Лучше кампари с содовой, — сказал Гвин.

— Нет. Тебе портера. Ведь в Уэльсе все его пьют?

— Ладно, давай. Когда начало?

Они взяли напитки и направились к своим женам. Джин с тоником для Джины. Минеральная вода для Деми. Она сказала, что алкоголь ей противопоказан: теперь Ричард знал, насколько строго он ей противопоказан. Деми была исключением и еще в одном смысле. В свое время Ричард, Гвин и Джина вместе с бессловесной Тильдой провели в «Улитке и капусте», если все сложить, по меньшей мере год. Теперь Таллов и Барри редко можно было увидеть в полном составе. Ричарду даже пришлось пообещать Джине, что он будет паинькой.

— Что с твоим романом? — поинтересовался Гвин. — С тобой все в порядке, любимая?

Деми выглядела абсолютно нормально. Ричарду даже показалось, что она распространяет вокруг себя умиротворяющую атмосферу, которую пабы так любят в своих посетительницах. Что касается Джины, то она знала все о пабах: об их уюте и скуке. Сквозь открытые двери были видны машины, проезжающие в сумерках у Нотгинг-Хилл-Гейт. Сигаретный дым, влажный воздух паба, запах жареных пирожков и пивной отрыжки смешивались с выхлопами машин и висели рваной пеленой на уровне столиков. Над мостовой кружились легкие циклоны мусора, перегоняя с места на место картонные коробки с остатками еды, недоеденной в спешке, в порыве отвращения или в приступе рвоты. Выше блестело целлулоидное небо. Ричард переждал подступившую волну тошноты и сказал:

— Он у Тоби Миддлбрука в «Квадранте». Гэл сказала, что находит роман амбициозным. Это несколько обескураживает.

— Но ведь он действительно амбициозный, верно?

— Да? Не знаю.

— Но ведь ты именно этого и добивался, разве нет?

— Я не… то, что пишешь, не обязательно соответствует тому, что хочешь написать. Нужно ощущать своего рода давление. В некотором смысле.

— А мне весь процесс представляется совершенно естественным. Таким же естественным, как… рождение ребенка.

Когда Ричард слышал любую метафору, сравнивавшую сочинительство с родами, ему становилось не по себе. Чем они были, его романы? Только не мертворожденными. Скорее они были теми незаконнорожденными младенцами, которые появлялись на свет, чтобы тут же умереть. Но этот родильный дом был далеко, и он с суеверным презрением отвергал своих мертвецов; и вам самому приходилось нести домой мертвое тельце, завернутое в старые газеты. Ричард переждал второй приступ тошноты. Первый был хрупким и слабым, а второй рвался наружу, как реактивный снаряд. Что это — нервное возбуждение? Огорчение? Нет, подумал Ричард, ни то, ни другое. Просто близость насилия.

— Ты что-нибудь планируешь? — спросила Джина. — Может, ты что-то от нас скрываешь?

Ричард (смотревший на ботинки Гвина) подумал, что Джина обращается к нему. Но это было не так. Она разговаривала с Деми, которая в ответ на вопрос Джины помотала головой и натянуто улыбнулась.

— Вы когда-нибудь видели что-нибудь более красивое? — спросил Гвин.

— Красивее, чем что?

— Чем моя леди…

— Перестань, — сказала Деми.

— Она засмущалась! Я просто обожаю, когда она краснеет. М-м-м. — Гвин задумчиво помычал. — М-м-м. Давайте не пойдем в кино. Давайте пойдем домой и займемся любовью. Мы идем домой. Вы идете домой. И все занимаемся любовью.

— Этот фильм тебе понравится, — сказал Ричард, — не говоря о том, что я уже купил билеты. И вообще тебе полезно время от времени выбираться из дворца и растворяться в толпе своих вассалов. Становиться одним из них. Разумеется, замаскировавшись. — Этот подкол относился к новому прикиду Гвина, который он уже успел во всех подробностях расписать своим слушателям: красновато-коричневый замшевый пиджак из Милана, коричневые вельветовые брюки из Флоренции и сизо-серые кожаные ботинки из Сиены. — Допивай. Вот еще пинта. Давай.

— В меня столько не поместится.

— Ну, тогда полпинты. Давай пей.

— Мне придется весь фильм просидеть в сортире.

Да уж. Очень может быть, подумал Ричард. Когда он помогал Джине надеть пальто, она шепнула ему на ухо: «Ненавижу его». Ричард нахмурился, кивнул и почувствовал, что возмездие уже близко…

Первые полчаса в темноте он с трудом контролировал свои мысли. Ему было все равно, что за фильм, кто режиссер, на каком языке говорят актеры, черно-белый он или цветной. Это имело значение до начала фильма. Нужен был фильм по вкусу Гвина, всегда послушному, если вы помните, причудам и выкрутасам своей придури. И он действительно оказался во вкусе Гвина: невинный, сельский, с поисками истины. Слезная повесть на историческую тему о группе очень смышленых и очень разговорчивых подростков, которых во время бомбардировок Лондона переправляют в Камбрию, — это был почти что кинопредшественник «Амелиора». Если бы Ричард его смотрел, это было бы для него поистине крестной мукой. Но он его не смотрел. Ричард не смог бы его смотреть, даже если бы фильм был в его вкусе: море крови с бюджетом в миллиард долларов. Он не смотрел на экран. А женщины сидели между двумя романистами и, не отрывая глаз от экрана, как дети, ели попкорн из одного пакета.

Одинокие мужские фигуры в кинотеатрах, подумал Ричард, в них чувствуется напряженное желание уединения, как у безумца или азиата. Кто они? Хмурые киноманы? Бродяги? Впрочем, сегодня кинотеатры слишком дороги, чтобы бродяги могли ходить в кино и распространять кругом свое зловоние. Ричард знал, что, если бы он был бродягой, у него были бы нужды поважнее, чем сидеть и вонять на весь кинотеатр. При полном зале с публикой происходит какая-то гравитационная метаморфоза — она сливается в единое целое, становясь толпой. Но сейчас «Корона» была заполнена лишь на четверть: виднелись срезанные на уровне плеч силуэты, а поскольку действие фильма в основном происходило в полумраке (в разбомбленных подвалах, палаточных лагерях в безлунные ночи), то все вокруг стали казаться Ричарду неграми или фотонегативами. Через какое-то время он представил, что зрители сидят к нему спиной, но их головы, как у карибских идолов, развернуты на сто восемьдесят градусов, и их лица обращены к нему; еще немного погодя он представил, что их затылки это на самом деле их лица, прикрытые волосами.

Это случилось через сорок минут. Вставая, чтобы пропустить Гвина, Ричард испытал противоречивое чувство. Гвин — известный своими бестселлерами и любовью к жене, а еще слабым мочевым пузырем — двигался, согнувшись, между креслами. Он тяжело прошел по проходу, свернул направо под сценой, потом пошел за своей тенью, мелькнувшей на зеленом экране: волнующееся поле, ряд деревьев, вечернее небо. Он вышел в дверь, над которой горело два указателя: «выход» и «мужской туалет». За ним никто не последовал. Потом вышел какой-то старик. Тогда Ричард перестал следить за залом и сосредоточился на фильме: он посмотрел пятиминутную сценку о том, как готовят тушеное мясо с овощами (жена мелкого фермера показывала Одре Кристенберри, как это делается), — в общем, это была бытовая зарисовка, не более. Но по его телу забегали мурашки, словно он смотрел что-то совсем другое: кульминационную сцену какого-нибудь бессмертного психологического триллера Хичкока — «Незнакомцев в поезде», «Головокружения» или «Психоза».

Время шло. Через какое-то время женщин, несомненно, посетила мысль, что Гвин почувствовал непреклонный вселенский призыв к дефекации. Исходя из этого предположения, Ричард представил себе, как позыв Гвина к полному опорожнению вскоре вызовет осложнения; еще минут пятнадцать, и он превратит туалет в авгиевы конюшни. Затем возникло еще одно незначительное затруднение: Ричард, не отстававший от Гвина в пабе, сам почувствовал необходимость посетить уборную. Нужда была острой и жгучей — такой же острой и жгучей, как и его любопытство.

— Извините, — сказал он, вставая.

Это был один из тех туалетов, какие бывают в кинотеатрах. Его многообещающий запах вел вас по лабиринтам лестниц, которые вдруг поворачивали в обратную сторону, а потом уходили куда-то вниз, точно в некоем мифическом городе с искаженными пропорциями, возведенном озлобленными бессмертными. Ричард углублялся во чрево здания, шел мимо закрытых на цепь запасных выходов, проходил под протекающими потолками, пока не дошел до предпоследней двери, которая с мягким щелчком впустила его, отрезав от остального мира. И там, в самом низу, горела надпись «Мужской туалет»… Ричард помедлил, прислушиваясь. Ничего — только извечное туалетное журчание, резкий и язвительный рассказ о туалетных ароматах. Ричард медленно нажал на дверь. Дверь открылась и тут же закрылась у него за спиной.

Первой его мыслью было то, что это он, Ричард, исчез. Он обернулся и окинул взором интерьер туалета: двойные ряды раковин, двойные рулоны бумажных полотенец на стенах, двойной ряд лампочек над головой — все это выглядело настолько симметрично, что невольно напрашивалось поставленное посередине зеркало. Но зеркала не было: просто в туалете у всех предметов была пара. Ричард закрыл глаза, а потом снова открыл. Нет зеркал, а следовательно, нет отражений, и он — вампир в своем истинном обличье, для него текущая вода означает смерть. Туалет «Короны», очевидно, был сценой совсем недавней желудочной катастрофы, и только. Ричард пошел вдоль кабинок, быстро заглядывая под дверцы: ни подрагиванья коричневого вельвета, ни мучительных подергиваний сизо-серых ботинок. Ричард ощутил одновременно и разочарование, и облегчение. Он направился к писсуару и, затаив дыхание, нагнулся, пытаясь нащупать бегунок молнии. И в этот момент чей-то голос произнес:

— Ничего себе запашок.

И Ричард, чье сознание во всем искало боль, почувствовал себя оскорбленным, словно это едкое замечание относилось лично к нему. Он обернулся.

— Погодите, — сказал он. — Это не я.


— Я просто решил пройтись. Подышать свежим воздухом. Я предупредил Деми. Ты что не видел, что я взял шляпу? Между нами, я вернулся в «Улитку», чтобы выпить пива в тишине и покое.

— Между нами, случайно не кампари с содовой?

— Нет, пива.

— А чем тебе не понравился фильм?

— Он действовал мне на нервы. Все эти амбары, коровы. И то, как они все время чешут языками.

— Но тебе это должно было понравиться. Поля. Никакого секса. Дискуссии о гражданском долге. Ничего не происходит.

Вьющийся виноград за окном был золотисто-желтых оттенков — он пожелтел от дыхания осени и сигарет Ричарда. Ричард часто курил, высунувшись из окна своего кабинета, чтобы поберечь легкие Марко. Там, за окном, по-прежнему взволнованно порхали и пели птицы. Голоса их трепетали на ветру. Предположим, что все птицы просто подражают тому, что слышат, что их трели и щебет — это всего лишь подражание журчанию горных ручейков, тихому шороху капающей с деревьев росы. И вот попугай покинул свои джунгли и теперь, сидя на жердочке в пабе, кричал: «Черт побери!» Голоса дроздов и воробьев за окном казались механическими. За окном было холодно. Теперь, когда ему было сорок, он стал бояться холода. Теперь, в сорок лет, что-то животное в нем боялось приближения зимы.

Было воскресенье, и мальчишки с шумом носились по всей квартире. Пробегавший мимо Мариус зашел в кабинет, подошел к отцу и внимательно посмотрел ему в лицо.

— О-го, — сказал он.

— Да, да.

Ричард вышел на кухню и присел к столу, прижимая к правому глазу полуоттаявшую свиную отбивную. Совершив это небольшое перемещение в пространстве, он вышел из поля зрения Мариуса и попал в поле зрения Марко. Через два дверных проема и через узкий коридор Марко смотрел на отца в рубашке и темно-фиолетовой бабочке, но все еще в своих клетчатых шлепанцах. Как это часто случалось, Марко ужасно хотелось спросить, почему тапочки у папы не такие, как у него. Почему они не похожи ни на персонажа детской книжки или супертелегероя, они даже не похожи ни на одно из животных. И почему папе совсем не хочется прочитать, что написано на пачке с хлопьями… Влетающий в открытое окно прохладный ветерок ерошит волосы, а Ричард, приложив к лиловому веку кусок мяса, занят абсолютно прозаическим занятием: он принимает лечебную процедуру. Но Марко (у него, если вы помните, только один глаз был относительно здоров) представил себе Ричарда персонажем мультфильма, от которого исходит слабое, глухое электрическое потрескивание. Скажем, если бы он шел по краю пропасти, ему бы ничего не стоило одним движением развернуться на сто восемьдесят градусов и двинуться в обратную сторону; или если бы кто-нибудь стукнул его по голове молотком, у него моментально выросла бы остроконечная красная шишка, но скоро от нее не осталось бы и следа. Конечно, Марко ошибался: и в том, и в другом случае его папа мгновенно скончался бы от страха. Однако он был прав насчет наэлектризованности. С того дня, когда Ричард ударил Марко, с того дня, когда книга Гвина торжественной поступью вошла в список бестселлеров (и его карьера пошла в гору с сумасшедшей скоростью), — с того самого дня Ричарда стало дергать и потряхивать, как будто между Холланд-парк-авеню и Кэлчок-стрит был проложен электрический кабель и по нему передавались электрические разряды от одного человека к другому.

Недомогание, лето, проведенное в городской квартире, его положение младшего брата — все это накладывалось на сознание того, что он вызывает тревогу, раздражение и бесконечную усталость у своих родителей — просто потому, что он такой, как он есть. Но даже когда дела шли совсем плохо, Марко понимал, что их раздражение обращено не на него, а на что-то внутри него, на то, что заставляло его кашлять, тлеть от затаившегося жара и кричать по ночам после безутешных снов. Да, он был безутешен, и никто и ничто не могло его утешить. Все это сделало Марко более наблюдательным и чутким, чем это обычно нужно шестилетнему мальчику. Взрослые не были для него непонятными существами. Далекими и отдельными от него, живыми лишь постольку, поскольку с ними связаны и его радости, и его горести. Он знал, что взрослые — тоже маленькие и разные силы толкают и тянут их в разные стороны. Марко знал и понимал взрослых. Очень часто он проводил с ними дни и ночи напролет… Сейчас Марко хотелось сделать отцу приятное, сделать так, чтобы он чувствовал себя хорошо. Может, поцеловать его в висок? Или похлопать по плечу? Марко поднялся — он решил порадовать Ричарда шуткой.

Почувствовав его приближение, Ричард оторвался от «Известного землепашца. Жизнеописания Томаса Тассера». Мальчик смотрел на него снизу вверх — один глаз широко раскрыт, губы сжаты, он едва сдерживает смех.

— Тук-тук.

— Кто там?

— Не знаю.

— Не знаешь кто?

— Фу, ты — вонючка!

— …Знаешь, Марко, по-моему, это не очень смешно.


— Сначала я решил, что это не он. Но он повел себя так, как и было по плану. Вот в чем дело.

— Ладно. Что ты с ним сделал?

— Дал в глаз. Но сначала надо было его поймать.

— Так он пытался от тебя убежать! Боже. Ты сказал ему что-нибудь? Вспоминай…

— Да, сказал: «Ты назвал меня шефом».

— Да?

— Ну да: «Эй, ты, говнюк, ты назвал меня шефом».

— Что-нибудь еще?

— Ага. Дал ему в глаз и сказал: «Никогда не называй меня шефом».

— Не называй меня шефом.

— Ну. «Никогда не называй меня шефом». Типа: «Ну, ты понял, говнюк?»

Стив попытался представить себе, как Ричард называет Класфорда шефом.

— Класфорд, — спросил он. — Когда тебя в последний раз называли шефом?

— Не знаю. Наверное, когда мне было три года.

— Ну ладно, пока, береги себя, шеф.

Стив засунул в карман мобильник и припарковал «косуорт». Все говорит о том, что в городе безопасней, чем в деревне. И в лесу опаснее, чем на улице. Город может встать на твою защиту, как на общественное мнение. А на что можно опереться в чистом поле? Почему, как вы думаете, людей убивают, не просто пырнув ножом, а пырнув их ножом ни много ни мало, а пятьдесят семь раз? Почему, по-вашему, люди умирают, получив тридцать девять ударов по голове? Учитывая, что торопиться некуда (а место тихое, укромное), остановиться бывает трудно. Это, так сказать, изнанка добропорядочности. Теперь Стив вряд ли бы удивился, если бы узнал, что Гвину — или, как выяснилось, Ричарду — предстоит серьезная нейрохирургическая операция и что ближайшие девять месяцев ему придется есть через соломинку. Даешь человеку в глаз, и веришь, что тебя оскорбили. Первый удар оправдывает второй. А второй оправдывает первый. Класфорда удержали вовсе не строгие инструкции, а город. Давай быстрее: свет, звук шагов. Неожиданно Стив вспомнил о монашке, которую видел накануне. Монахини носят такие ботинки с пряжками, как ведьмы в детских книжках, и совсем не пользуются косметикой — разве что совсем незаметной.

Стив Кузенс прошел мимо камеры слежения, мимо привратника, мимо другой камеры слежения и монитора камеры слежения, вошел в лифт и стал подниматься наверх: мимо проплывали железобетонные перекрытия и блоки. Выйдя из лифта, он миновал еще одну камеру слежения и спустился в подземный переход. Если не считать двух пентхаусов, шести двухэтажных квартир и четырнадцати студий (хотя существовали и другие иерархические различия, подразумевающие различный уровень комфорта), квартира Стива ничем не отличалась от других квартир комплекса. Команде архитекторов было поручено проникнуться мечтой современного бизнесмена и придать этой мечте весомость бетона и стали: экономность линий, пространство общественное и частное, сплав динамизма и заслуженного покоя. Затем человеку предлагалось оставить на всем этом отпечаток своей неповторимой индивидуальности — если таковая имелась. А таковая имеется у всех. Разве нет? Гостиная Скуззи — основная часть жилой площади, призванная выразить уникальность личности хозяина, — была разбита на четыре угловые зоны. Спортивный уголок (тренажеры для развития силы, гибкости и выносливости), компьютерный уголок (обычные информационные процессоры), уголок для чтения (подушки, низкий стеклянный столик, заваленный нигилистической классикой) и видеоуголок (плоский телевизор, размером с окно, черная немая гладь видеомагнитофона, несколько пультов дистанционного управления плюс целый набор декодеров, достойных космодрома на мысе Канаверал). Можно ли верить этой комнате? В некотором смысле в ней было все напоказ: театральное, бутафорское, несмотря на то что сюда никогда никто не приходил. Стив разделся. Дома он ходил голым. Дома он обнюхивал еду, прежде чем откусить (его челюстные кости характерным образом выдавались вперед). Дома он мог час за часом стоять, раскачиваясь из стороны в сторону. Дома он часто думал о том, чтобы отказаться от речи. Может, это осталось с тех времен, когда был «дикарем»? Или он стал так делать после того, как прочел о «детях джунглей»? Пожалуй, единственное, что он помнил из того времени, было то, как он лежал под какой-нибудь долбаной изгородью. Под долбаным дождем.

Голый, он подошел к видеоуголку. Нажал на пульт. Потом погрузился в холодную кожаную глубину большого вращающегося кресла. На экране медленно возник застывший в стоп-кадре женский торс. Стив осмотрел его наметанным глазом: под грудью были видны синеватые шрамы — следы работы хирурга. Женщина, как и смотревший на нее мужчина, была совершенно одна. Но Стив был девственником. Дитя джунглей никогда не делал этого. Когда он смотрел порнофильмы, ему иногда приходила в голову мысль, что он пытается понять, кому хочет причинить боль.

Скуззи нажал кнопку воспроизведения. Женщина на экране сорвала с себя рубашку, обхватила груди руками с длинными наманикюренными ногтями и сильно сжала.


Через три дня фингал Ричарда перестал экспериментировать с цветовой гаммой: испробовав желтый и фиолетовый цвета, он остановил свой выбор на черном, а Ричард наконец принял решение. Встав из-за кухонного стола, он пересек коридор. На полу в гостиной Мариус показывал Марко карточный фокус. На Кэлчок-стрит уже опускались осенние сумерки, мебель превращалась в трудноопределимые очертания, и звук шагов прохожих чудесным образом плыл над улицей… Ричард знал, что карточный фокус потребовал от Мариуса большой подготовительной работы. С колодой в руке он минут на пятнадцать удалился в ванную. Однако теперь все было готово. Мариус собирался рассказать историю. Для успеха карточных фокусов — а чтобы добиться успеха в этом деле, этим занятием, как и всеми прочими, нужно заниматься постоянно, — немаловажное значение играют длинные эффектные представления с сюжетами, не менее запутанными, чем сюжет «Крошки Доррит» Диккенса. (Где, если вы припомните, описывается, как некто завещает деньги младшей дочери брата опекуна любовницы своего племянника — Крошке Доррит.) Причем разработка сюжета в этих историях тяготеет к прустовско-джойсовской архитектонике. Фокус Мариуса был старым, довольно простеньким и всем известным. Но Марко его не знал. Фокус назывался «Четыре валета», и в нем рассказывалась нехитрая история городских страстей.

— Вот четыре валета. Видишь? — сказал Мариус, показывая Марко четверку валетов, под ними скрывались три «подсадные» карты (девятка, пятерка и тройка — обычные «простолюдины»). — И вот они решили ограбить дом.

— Наш дом?

Впившийся глазами в карты Марко периферийным зрением заметил, что в комнату вошел папа и остановился возле двери. Джина сидела у окна и вязала, ее ноги перекрещивались под таким же острым углом, как и ее вязальные спицы.

— Нет. Вот этот дом, — сказал Мариус, показывая на оставшиеся сорок пять карт. — Один валет пошел в подвал, — Мариус сунул первую «подсадную» карту под колоду и продолжал: — Второй валет пошел на первый этаж. Третий валет — на второй этаж. — Вторая и третья «подсадные» карты последовали за первой. Мариус помолчал, раздумывая, а потом сказал: — А четвертый валет идет на крышу смотреть, не едет ли полиция. — И он достаточно умело положил всех четырех валетов, плотно сложенных как одна карта, поверх колоды. — Марко смотрел как загипнотизированный. — И тут приезжает полиция. Уи-уи-уи-уи. Тогда валет, который на крыше, кричит остальным: «Полиция!» И они все бросились бежать наверх. Первый валет, второй, третий, четвертый.

Плечи Мариуса обмякли — напряжение его отпустило.

— Превосходно, — сказала Джина.

Мариус скромно улыбнулся и поднял глаза на Марко, встретившись с его умоляющим взглядом.

— А что потом? — спросил Марко.

Ричард переступил с ноги на ногу. Он тоже думал об одной истории — о рассказе Хорхе Луиса Борхеса «Алеф». О волшебном устройстве, алефе, которому было известно все, как «Всезнайке». Об ужасном поэте, который выигрывает большой приз, получает огромную премию за свою ужасную поэму. «Поразительно, — пишет рассказчик, — однако моя книга „Карты и шулеры“ не получила ни одного голоса». Ричард прислушался к бессвязному блюзу, звучавшему у него в голове. От него было никуда не деться.

— Что «потом»? — спросил Мариус.

— Что было потом? — спросил Марко.

— …Ничего!

— Полиция их поймала? Что они украли? Куда побежали?

— Марко!

Да. Марко, как всегда, был в своем репертуаре. Марко. Такой не похожий на Мариуса, который прочно стоял на ногах в этом мире, который постоянно отыскивал и устанавливал различия (это кайма, а то бахрома; это выступ, а это карниз; это царапина, а это ссадина), который уже присоединился к величайшему предприятию человечества — классификации. Ричард знал о классификации все. Сегодня днем, собираясь начать рецензию всего на один абзац, посвященную семисотстраничной биографии «Л. Г. Майерс. Позабытое», он целый час листал свой потрепанный тезаурус в поисках какого-нибудь забавного синонима к слову «большой». В самый разгар этих поисков позвонила Гэл Апланальп. «Ты не поверишь…» — начала она. А вот Марко поверил бы всему. Он страстно стремился верить всему. Он всегда хотел, чтобы истории не кончались. Один молодой невропатолог высказал осторожное предположение, что Марко плакал по ночам оттого, что повествование во сне обрывалось, или оттого, что сны заканчивались.

— Марко, — сказал Ричард. — Зайди ко мне в кабинет. Сейчас же.

Мальчик выпрямился. Раньше такого никогда не случалось, но, казалось, Марко знает, что делать. И только уже в дверях он обернулся и посмотрел на мать и брата. Его голые ножки шли гораздо быстрее, чем обычно, словно его подталкивали в спину, подгоняли сзади.


Как-то раз я лежал на низкой кровати в комнате, куда велели явиться ребенку, где над маленьким мальчиком должны были учинить суд и расправу. И, таким образом, я оказался на одном уровне с ним, ниже чем на метр от пола. До этого мне и самому случалось выговаривать детям, и я помнил повинно склоненные шапки волос, густых и шелковистых. Но когда находишься с ними на одном уровне, то видишь, что на самом деле они печально смотрят прямо перед собой и поднимают глаза, только повинуясь рефлексу, чтобы встретиться с очистительным огнем родительского гнева. Обвинение выдвинуто, признание сделано, приговор вынесен. Дети смотрят прямо перед собой и жалко улыбаются, и видны их детские зубки — возможно, еще молочные, неровные, с новенькими клыками. Ведь дети всегда умудряются что-то натворить. Что же натворил Марко?

— Два дня назад, — начал Ричард, — то есть позавчера, ты сказал… ты сказал одну очень обидную для меня вещь, Марко.

Марко поднял глаза.

— И мне хотелось бы знать, что ты имел в виду.

Ричард стоял за своим столом. Он задрал подбородок, и Марко были видны прыщи на его горле, штрихи бритвенных порезов, большой подвижный кадык, глянцевый блеск подбитого глаза.

— Это была самая обидная вещь, которую ты мне когда-либо говорил.

Сознание позорного, постыдного тихим рокотом зазвучало в ушах Марко. Он еще раз поднял глаза, а потом снова печально уставился прямо перед собой. В комнату уже прокрались сумерки, но дня ребенка комната казалась еще темнее, потому что его мир начал медленно сворачиваться.

— Ты сказал, — Ричард перевел дыхание, — что я вонючий.

Марко взглянул на отца с надеждой.

— Нет, — сказал он. Потому что папа, с его точки зрения, не был вонючим. Запах табака, редко стираемого белья, некоторые таинственные неполадки организма, но он не вонючий. — Я этого не говорил, папа.

— Нет же, Марко, ты сказал. Да, да, ты сказал. Ты сказал, что я воняю, — тут он снова задрал подбородок, и по шее прокатился комок, — какашками.

— Я так не говорил.

— Ты сказал «Не знаю кто», — процитировал Ричард. — «Фу, ты — вонючка».

— …Это была шутка. Это была шутка, папа. — Марко не просто апеллировал к этому слову, он готов был броситься к его ногам. — Это была шутка.

Ричард помолчал. Потом сказал:

— Так да или нет? Я — вонючий или нет?

— Это была шутка, папа.

— И чем же я пахну?

— Ничем. Тобой. Это была шутка, папа.

— Прости меня. Не рассказывай маме. Скажи, что не хотел делать домашнее задание или еще что-нибудь. А теперь иди сюда и поцелуй меня. Прости меня.

Марко так и сделал.


В тот вечер близнецы, лежа в своих кроватях, шепотом разговаривали на разные темы (о мандаринах, о новом суперзлодее, о водяных пистолетах), примерно к четверти двенадцатого они подумали, что, пожалуй, на сегодня хватит. В любом случае, паузы в их разговоре стали длиннее, а позевывания — музыкальнее. Мариус (чаще всего именно он подводил черту) повернулся на бок, зажав ладошки между ног. В своих ночных фантазиях он с удовольствием исполнял роль спасателя. В его возрасте его отец, позаимствовав все необходимое из разных жанров, в своем воображении провожал девиц из варьете на гондолах, которые раскачивались на бурных черных водах. Мариус же, нисколько не страшась лазерных мечей и смертоносных гиперболоидов, закрывал своим телом прекрасных пришелиц из кукольного мультфильма, в обтягивающих костюмах пастельных тонов на фоне фантастического мультипликационного пейзажа; этот пейзаж проносился перед ним или через него, как подсвеченная посадочная полоса на мониторах в кабине совершающего посадку самолета. Снова повернувшись на спину, Мариус спросил:

— Марко, а зачем тебя папа звал?

Марко на мгновение задумался. Ему вспомнилось лицо Ричарда, озабоченного какими-то своими мыслями. И до этого он как-то раз видел, как Ричард принюхивается к кончикам своих пальцев. А потом (это был, по всеобщему мнению, очень плохой день) Марко видел, как его отец сидит за кухонным столом перед распечатанным письмом и дымит сигаретой.

— Он думает, что от него пахнет дерьмом, — сказал Марко.

Пораженный, но вполне удовлетворенный ответом Мариус повернулся на бок.

Братья помолчали.

— Он плакал, — сказал Марко и неожиданно кивнул в темноте.

Но Мариус уже спал. Слова остались висеть в воздухе. Марко вслушивался в них.


В то утро с Энстис — о господи, — в то утро, когда он проснулся в объятиях Энстис, или рядом с ней, или в ее постели — кровать была узкая, — он лежал на спине, обозревая мир супружеской измены. Потолок являл собой неплохую метафору: пятна теснились по углам (бледно-оранжевые подтеки просочившейся ржавой воды), украдкой сползались к центру, где болтался оборванный электропровод. Штукатурка, пропитанная одиночеством, давила на него со всех сторон. Его охватили отчаяние и страх; ему страстно хотелось вернуть прежнее положение вещей. Вернуть все, как было до того, как… У него была одна-единственная соломинка, за которую он мог уцепиться, единственная крупица, способная развеять его тревогу, — его сокрушительное сексуальное поражение этой ночью. Это фиаско — как он на него надеялся. Погодите, он доберется до паба и расскажет все ребятам… Неожиданно Энстис встала с постели. Почти так же неожиданно, как это делала Джина, когда Марко плакал. Иногда неверные супруги тоже неожиданно вскакивают с постели. Но никто не вскакивает с постели так, как матери. Ричард закрыл глаза. Он слышал, как завязанные в хвост волосы Энстис хлещут, как кнут, когда она проходила по комнате. Она принесла ему кружку чая; кружка была темная, потрескавшаяся, внутренняя поверхность ее была покрыта толстым слоем осадка от миллиона одиноких чаепитий. Однажды эти наслоения доберутся до края и кружка умрет, окончательно превратится в окаменелость, и тогда Энстис наконец будет готова.

Ее тон и сами слова удивили его:

— Сегодня ночью ты был таким озорником.

— …В каком смысле озорником?

Энстис поглядывала на него с мягким упреком.

— Ты был осторожен?

— О да. — Ричард оторопел: он всегда оставался джентльменом, даже когда был озорником.

— Я люблю тебя, — сказала Энстис.

Он почувствовал искушение раствориться во всем этом — в безмерности своей ошибки. Энстис уронила голову ему на грудь. Ее непослушные волосы и жесткие брови щекотали ему ноздри. Ричард был по-своему тронут. Он погладил ее шею; под грубым халатом его пальцы нащупали полоску чего-то более мягкого и скользкого. Он посмотрел. Это была розовая бретелька. Ричард понимал, почему некоторые люди не следят за собой — им не для кого быть чистыми и опрятными. И вот перед ним стояла Энстис, которой незачем было ухаживать за собой. Он взял в руку узел ее волос, чем-то напоминавший жилистую конечность. Волосы Энстис: чтобы промыть такую шевелюру, нужен не просто шампунь, а автомобильный шампунь. Ричард закрыл глаза, и ему представилась собака в ванной, нервно дрожащая, с мокрой шерстью, облепившей ее со всех сторон.

Ричард был по-своему тронут. Настолько тронут, что снова попытался стать озорником. И снова ничего не вышло. Он испробовал все ему известное, что может доставить удовольствие женщине. Он пыхтел и хрипел ей в ухо, но и это не помогло. Через десять минут он соскользнул с нее и плюхнулся на спину.

— Все, что об этом говорят, правда, — прошептала Энстис.

На какое-то мгновение Ричард удивился и даже испытал облегчение от ее безжалостного сарказма. Но так как бессвязное бормотание не умолкало, ему стало ясно, что она снова ошибочно приняла его безуспешную попытку за геройское свершение. Можно ли усмотреть в этом какое-то усовершенствование — другой способ (лучше, нежнее) — для людей зрелого возраста? Вот Джина знала разницу между словом и делом. Разумеется, было бы гораздо спокойнее, если бы она ее не знала. Возможно, ближе к концу жизни вообще разницы между словом и делом уже нет.

Не было никакой разницы и в том, что касалось чувства вины и фактической виновности. Ричард знал, что сделала бы Джина, если бы узнала об этом (она его не раз предупреждала): она отплатит той же монетой. Ричард повернул голову. На стуле рядом с кроватью Энстис лежала стопка романов, Энстис прочитывала по два-три таких романа за день. Они все были довоенные, в матерчатых переплетах. Романтические, серьезные, написанные женщинами. Имена авторов — сплошь Сюзанны и Генриетты — нигде не встречались второй раз. Это была любительская проза для исчезнувшего круга читающей публики. Каждая написала только по роману, который предположительно должен был быть у каждого.

— Спасибо, дорогой, — сказала Энстис, — теперь я могу спокойно умереть. Итак, — добавила она, нахмурившись, — как нам лучше всего рассказать об этом Джине?


Временами Ричард пытался уподобить Солнце и планеты человеческим существам или представить свое ближайшее окружение как часть Солнечной системы. Но продвинуться в этом начинании ему никогда не удавалось.

Джина олицетворяла Землю — Землю-Мать.

Венера была одновременно звездой вечерней и утренней. Вечернюю звезду, возможно, олицетворяла Белладонна. Утренней звездой была Деми.

На роль кометы Галлея претендовала Энстис, если не учитывать того, что она появлялась на его горизонте раз в день, а не раз за всю жизнь, — эдакий покрытый копотью и льдом призрак с безумным конским хвостом.

Гвин был Юпитером — слишком маленьким для того, чтобы разжечь свое ядро и стать звездой. А может быть, Гвин уже стал Солнцем?

Был ли Стив Кузенс Марсом, планетой войны, или всего лишь Меркурием, курьером, доставлявшим информацию с противоположной стороны?

И как ни бился Ричард, он не мог подыскать ничего достойного для своих мальчишек. Когда они дрались, а это случалось нередко, им вполне подходили роли спутников Марса — Деймоса и Фобоса: Ужас и Ненависть. Однако чаще, когда они ладили или, по крайней мере, не ругались, они могли быть просто светящимися точками на небе — Небесными Близнецами.

Он знал, кто он сам. Он — Плутон, и Харон — это его искусство.

Джина была Матерью-Землей. Двухполюсной, подлунной, вращавшейся вокруг Солнца.