"А что же завтра?" - читать интересную книгу автора (Саутолл Айвен)

ПЯТЬ

Сквозь сон Сэм почувствовал два горячих прикосновения: на груди и под лопаткой — и нехотя осознал чье-то присутствие, чье-то чужое, чуждое, постороннее вмешательство, словно бы вторгшееся издалека. Словно на полпути куда-то, куда ему так важно попасть, его вдруг останавливают и не дают дойти до конца. Сэм сопротивлялся, и горячие прикосновения то обретали, то утрачивали реальность и в конце концов стали частью сна, в котором тетечка, чтобы выгнать из его тела болезнь, лепила на него горячие припарки. Ну, уж этого он стерпеть никак не мог, даже в самом глубоком сне, и проснулся с воплем: «Сейчас же отстаньте, слышите? Не троньте меня! Можете самой себе ставить ваши вонючие припарки!»

Никакой тетушки не было, а припарки оказались двумя перепуганными кошками, которые, шипя, прыснули в стороны, когда он вдруг вскинулся и заорал, и сам он был перепуган не меньше их и плохо понимал, что к чему.

Он испустил вздох из бездны охватившего его отчаяния, из такой глубокой, глубокой бездны… Может, здесь и вправду обрывается мир и дальше — пропасть? Пальцы судорожно впивались в грязь, в пыль, хватались за комки глины — только бы удержаться, пусть и не понимая, где он и что с ним.

Ничего похожего на то, что обычно окружает тебя по утрам. В слабом сером свете едва проступали расплывчатые груды не то земли, не то мусора да виднелись похожие на ножки грибов столбы, на которые опиралась тяжелая темная громада. Все остальное под каким-то неестественным углом уходило в землю. Жуткая картина. Но было ни кровати, ни хлопающей шторы, ни отрывного календаря с изображенной на нем картой мира. Не было потрепанных комиксов (на стуле из гнутого дерева), которые, прежде чем они дошли до Сэма, читали и перечитывали 19 других мальчишек. И никто не звал его из кухни:

— Сэм, иди скорей. Да иди же, Сэм, а то в школу опоздаешь.

— Мам, а что на завтрак?

— Сосиски с картошкой, милый, но скорее выходи, а то у тебя не останется времени поесть.

Ничего похожего на это. Этого, наверно, больше уже никогда не будет. Он убежал из дому, как миллионы мальчишек до него. И среда наступила. Да, наступила. Он пересек реку Стикс,[1] или как ее там называют, и снова забрезжил день. Что ж, могло бы быть и хуже.

Сегодня он должен сесть на поезд. Сегодня он должен уехать. И мысль об этом уже не была такой страшной.

Уехать? Куда? Да хоть за сотню верст. В этом было даже что-то приятно волнующее.

И не будет сегодня школы — и завтра тоже, — и не будет французского, и занудной тригонометрии, и никаких домашних заданий, и не будет тетечки — слава богу! — и не будет Линча и его мерзких газет. И не будет велосипеда. А как же мама и отец? А как же Пит?

Ну, что ему теперь делать — подсчитывать, что он выиграл и что проиграл, или предаваться панике?

Там, где раньше его согревали кошки, чувствовался холод. Уютно они к нему прижимались. Право же, уютно. И надо же ему было их так распугать. Приятно было чувствовать их рядом. Быть рядом с живым существом. А если это настоящая живая девушка? Вот, наверно, здорово!

— Кис-кис, — позвал Сэм. — Кис-кис, поди сюда. Погрей меня еще немного.

Удивительно, как ему, в общем, тепло и сухо. Сколько же это он проспал? Наверно, долго, если на нем успела высохнуть вся одежда. Ах, как это полезно для его ревматизма, наверняка сказали бы женщины у него дома. Но у него сейчас ничего не болело, только в желудке была ужасная пустота. Купить бы пирог или еще что. Со вчерашнего завтрака он почти ничего не ел. Правда, правда. Сейчас бы сочный такой пирог с мясом под томатным соусом. Не плохо бы. Интересно, пекут пироги по утрам? Да и какой сегодня день — одежда-то высохла? Может, он целую неделю проспал в обнимку с горячими кошками?

Если кошек разозлить, они ведь и глаза могут выцарапать. Кошки смотрят из темноты. Ну конечно, кошки. Кому же еще тут быть?

— Кис-кис, — позвал Сэм, словно он мог предложить им блюдце свежего густого молока и вечную любовь. Он очень надеялся, что это действительно были кошки, а не тигры в натуральную величину. — Да идите же сюда. Я вас не съем.

Пирог с кошатиной?

Под томатным соусом?

Бррр…

«Мяу-мяу, — послышалось слева. — Мяу-мяу», — послышалось сзади, и две молодые тощие кошки, чуть постарше котят, одна вроде рыжая, другая вроде черная, отделились от темноты и начали тереться о Сэма. Теплые, гибкие, мурлыкающие, они готовы были принять осторожную ласку его рук.

— Если вы обещаете не царапаться, — вздохнул Сэм, — я обещаю вас не есть.

Могло бы быть и хуже. Только представьте себе, проснуться с ядовитой змеей вокруг шеи. В объятиях со змеей — ну, это был бы конец.

Да… На дворе летали сороки — различить их болтовню было так же легко, как мяуканье кошек, и день от нее казался веселее. Вдали пел дрозд, вроде бы дрозд — большим специалистом по птичьим голосам Сэм не был. Если кукарекает — значит, петух. Если говорит «Полли, Полли» и щелкает орехи, считай, что попугай, не ошибешься. Если выводит тоненькие трели, это, надо думать, сорока. А если поет особенно нежно и красиво, то это дрозд или Эрни Скарлет с Уикем-стрит, который умел подражать всем птицам. Но сейчас это не мог быть Эрни, разве только он сегодня особенно в голосе: Эрни живет далеко отсюда. Где-то в отдалении заливались собаки, а совсем рядом, должно быть на крыше церкви, прогуливался и ворковал самодовольный голубь. Раздул, наверно, как шар, свою манишку, красуется перед голубкой. Голуби — мастера любезничать, почище людей. Да, кто только на свете не любезничает — народу-то вон сколько развелось. Нот и ты все ждешь да ждешь, что в твоей жизни что-то начнется. Словно поджидаешь поезда, который никак не приходит. Вглядываешься вдоль линии, а там — ничего.

Да, похоже, жизнь снаружи шла своим чередом, хотя не сказать, чтобы Сэма слепило сияние дня или оглушал шум человеческой деятельности. Может, там вообще обитают существа другой породы, и тогда, значит, можно без опасений вылезать, если, конечно, собаки не окажутся ищейками с мистером Линчем на поводке. Собаки Линч-вилла! А что? Кто из ребят работает на Линча, знают: он и не на то еще способен.

А вы, киски, как думаете?

Сэм нащупал в углу свое пальто — оно осталось с ночи такое же мокрое, как было, — и пополз с ним обратно к дыре. Но дыра теперь ему показалась слишком маленькой. Тут что-то не так, а может, это не та дыра, через такую можно протиснуться только с отчаяния. А может, он потому и протиснулся, что не видел, какая она маленькая. Чего толком не разглядишь, того и не опасаешься. Как только теперь отсюда выбраться?

Сэм протолкнул пальто и высунул на свет серого дня голову. Путь ему преградил край бетонной дорожки. Она-то откуда взялась? Такая твердая, такая прочная, и так она тут не к месту.

— Эй! — позвал Сэм.

Потом отодвинулся и попробовал еще раз. Чтобы защитить голову, он просунул вперед сперва одну, а потом и другую руку. Что-то было не так. В чем дело? С ума сойти!

— Слушай, Сэм, брось дурачиться, — говорил он себе. — Ты влезть смог, значит, и вылезти можешь. Это же основы математики.

Извиваясь и корчась, он просунулся еще немного. Что за черт?! Чем дальше лезешь, тем хуже получается. Из этого положения мир представлялся ему в каком-то странном ракурсе: край дорожки вставал как Великая Китайская стена, задний фасад церкви над ним угрожающе заваливался, а сосны взмахивали ветвями на ветру выше самого неба и зловеще гнулись. В странном мире он очутился. Может, надо было выползать как-то по-другому, например на спине, а не на груди? Это дало бы лишний размах. И удалось бы втянуть плечи обратно или выбраться наружу целиком, все лучше, чем застрять вот так.

Каким-то образом получилось, что угол спуска в эту яму не равен углу подъема из нее. У Сэма все чаще колотилось сердце, он изо всех сил старался не бояться; старался ни о чем не думать, не обращать внимания на то, что вдобавок ко всему ссадины, полученные под трамваем, кажется, начинали опять кровоточить; старался не думать и о том, что в его положении задача — пролезть через сифон канализационной трубы — может показаться просто плевой.

Кто найдет тебя здесь, Сэм, и когда, если ты сам отсюда не выберешься? Не раньше субботы, когда женщины придут прибирать церковь к воскресной службе. Они возложат цветы на тебя, Сэм, вместо того чтобы ставить в вазы. Разбросают вокруг головы и в ногах. Ты так и будешь торчать здесь, пока не умрешь? Сэмюель Спенсер Клеменс, скоропостижно скончался по причине того, что достиг возраста 14 лет и 4 месяца. Было бы ему сейчас 13, он бы запросто пролез через эту проклятую дыру. В том-то и беда: человек не привык к собственным размерам. Вымахал за ночь, как бобовый стебель из сказки, а сам даже не заметил, и люди не сказали — им-то что.

Может, стоит покричать, Сэм? И что тогда? Принесут лопату и тебя выкопают. Или пилу и распилят эту стену, или стамеску и выковыряют тебя из бетона, а то, пожалуй, примчится во всей красе пожарная команда и будет поливать тебя из брандспойтов — бр-бр! — покуда не размоет здесь всю землю. А зевак набежит — видимо-невидимо. Это если тебя услышат.

Где здесь дома, Сэм? И где все люди? Мужчины, спешащие на работу, ребята, бегущие в школу, — все, кто мог бы тебя услышать, если ты начнешь кричать? Похоже, парень, что ты пошел не в ту сторону и оказался за чертой города Мельбурна. Но даже если ты все-таки докричишься до кого-нибудь, что тогда? Смотришь, еще появится Линч. Появится мама. И все запутается еще сильнее. Помни, Сэм, ты ушел. Один. Сам по себе. Как Хинклер в своем маленьком аэроплане. Настал твой срок отправиться в путь. И ты уже в пути, хоть и не знаешь цели.

Он зарылся носками ботинок в землю, уперся вывернутыми руками в стену церкви и начал проталкиваться. По плечи не лезли. Надо было еще сильнее изогнуться, а ему для этого не хватало гибкости. Он не мог выгнуться кверху, по стене, и не мог перегнуться через дорожку. Он только вплотную уткнулся в ее бетонный край, будто цыпленок, которому стало тесно в яйце, а проклюнуть скорлупу ума не хватает. Да, дело плохо. Из рук вон. Надо же, как вышло!

…Сэм перестал напрягаться — что проку? Несколько минут он лежал так, обессиленный, тяжело дыша, постепенно с ужасом осознавая, что он здесь все равно как в гробу под заколоченной крышкой. И это была не досужая мимолетная фантазия, а вполне четкая мысль всерьез, и она захватила его и увлекла к безжалостному логическому концу. А по дорожке на уровне его глаз, мягко переставляя лапки, прошла кошка. Она показалась ему огромной, футов в пять ростом. Легла на спину и катается, довольная, будто у себя дома, будто не на бетоне, а на мягкой траве. Та же кошка, что спала с ним там внизу? Такая же тощая, и цвет рыжий. А может быть, одна осталась под церковью, роется, ищет выход, а это другая? Да нет, вряд ли. Никто там позади него не роется, нет там больше никаких кошек, ни рыжих, ни черных.

Просто это не та дыра. Он не в ту дыру полез. Надо же было так ошибиться, сделать такую потрясающую, вопиющую глупость. Второго такого дурака на свете не найдешь.

Тихо, друг. Сейчас разберемся. Как говорит тетечка, у ребенка есть голова на плечах, просто она у него бездействует.

— Помогите! Помогите мне!

Никого.

— Пожалуйста, помогите мне! Я понимаю, это глупо, но я застрял. Правда, застрял. И не могу вылезти.

Ну как это могло случиться? Просто непонятно. Вдруг оказываешься в безвыходном положении, и неизвестно, что делать. Если бы начать сначала…

Зашла, похоже, его звезда, или как это говорится… Закатилась его счастливая звездочка. А как же его ангел-хранитель, куда подевался? А как же бог в вышине, восседающий на облаке?

— Эй, неужели никто меня не слышит? Есть здесь кто-нибудь? Я под церковью, вот я где. Кто-то должен меня отсюда вытащить.

Но если поблизости и были люди, они, должно быть, сейчас шумно завтракали у себя дома или заводили граммофоны, а он тут чуть ли не под землей, кричи не кричи, звучит слабо. Да еще сороки, дрозды, ветер в соснах и множество других звуков.

Что такое случилось в мире? Почему все пошло наперекос, нарушился лад и порядок? Словно смерть твердо решила заполучить Сэма и не шла ни на какие уступки. Словно пришло его время. Словно он должен был погибнуть вчера под трамваем и остался жив только по недосмотру.

Хоть бы меня кто-нибудь услышал!

Мне всего четырнадцать лет.

Это же так мало. Мне еще рано умирать. Я еще столько всего хочу сделать. Поцеловать Роз… Исследовать в Египте гробницы фараонов… Выиграть забег на следующих соревнованиях… Совершить беспосадочный перелет через оба полюса…

Лежишь тут, словно дожидаешься конца, словно не можешь ничего предотвратить, не в твоей это власти.


Словно лежишь на своей койке в час, когда мир огромен, а сердце сжимается; лежишь один, а кругом затемнение, густая тьма, и ты такой маленький-маленький в безмолвной глубине ночи, и ты думаешь про немецкие «Фокке-Вульфы-190» над серо-голубой Атлантикой, где серые тучи несутся, задевая океанскую волну, как дождевые облака задевали верхушки сосен, когда ты лежал под церковью в четырнадцать лет. Так давно.

Тогда ты был мальчишкой и должен был делать мужскую работу. Потому что расти — это для мальчишки всегда мужская работа. А умирать — это работа для взрослого мужчины, твоя сейчас работа. И немецкие «Фокке-Вульфы-190» — это смерть (даже если ты немец). Для чего же еще их строили, для какой цели? Вся эта мощь. Все эти пушки. А внутри только и есть места что для стрелка и пилота. Их строят, чтобы убивать, и больше ни для чего. Чтобы убивать тебя, парень, потому что ты говоришь на другом языке и гимн твоей страны поется на другой мотив. Скажите мне, зачем еще они могут понадобиться, «Фокке-Вульфы-190», и получите от меня премию.

Так ты и лежишь ночью один, хотя есть еще вон и Джонни, старший лейтенант авиации Джонни Спейт, возраст — 22 года, на койке напротив, Джонни из Сиднея, на двенадцать тысяч миль отсюда. Джонни в алкогольном беспамятстве (для него это выход, ему в полете не нужны руки, но не для тебя, Сэм, — в твоих руках одиннадцать жизней и летающая лодка); Джонни, не ощущающий сейчас даже страха, нежный Джонни, который лежит себе на спине и храпит, как толстяк средних лет (он такой и будет, с брюшком, если не бросит пиво, с мягким колышущимся брюшком; оно у него вырастет лет через двадцать, если, понятно, он не умрет завтра или сегодня). Джонни лежит и храпит невыносимо, забыв и думать про пушки, которые разыскивают тебя в небе, про пушечные жерла, про пушечные стволы в крыльях самолетов, про пушечные снаряды, на которых значатся наши имена: этот снаряд — для Джона Спейта, штурмана, этот — для Роберта Сиднея Лайонса, стрелка, этот — для Брайена Говарда Фейрберна, механика, еще один — для Малькольма Мак-Глэшема, второго пилота, ну и — для Сэмюеля Спенсера Клеменса, командира. На каждом снаряде — имя. Правда, не каждый снаряд попадает, могу вас утешить.

И так — ночь за ночью (что у нас сейчас — июнь или май? 1941 год или 1942-й?). Сын какой из немецких матерей нажмет черную гашетку и размозжит выстрелом тебе голову? Какой парнишка из Гамбурга, волосы — конопля, глаза голубые, доберется до тебя, Сэм? Размажет тебя по переборке, будто ты — ведро краски.

А может, это ты, Сэм, размозжишь ему голову? Заманишь его, завлечешь погоней и круто вывернешь машину из пике у самой воды, а он не сможет повторить твой маневр и, не отрывая глаз от рамки прицела, ударится об воду в столбе пламени и брызг и растечется по волнам тонкой красивой пленкой, смирив ненадолго их пляску, чтобы заиграть всеми цветами радуги, когда в следующий раз выглянет солнце. В самом деле, почему только моя старенькая мама должна получать дурные известия? Может быть, теперь очередь чьей-нибудь чужой мамы, раз уж таков в наши дни порядок вещей? Мало того, что отец и Пит, так теперь еще и Сэм? И останется моя мама жить вдвоем с тетечкой? Да, вот уж вправду дурное известие! Но так уж устроен мир — везет не тем, кому надо.

Ты лежишь и считаешь тех, кого уже больше нет, считаешь гробы-самолеты, не вернувшиеся с заданий. Что за гробы? Длинные самолеты для длинных парней, других гробов нам не дают. Нас хоронят со всеми воинскими почестями, разве что без оркестра. Останки сжигаются на роскошных погребальных кострах, тут уж ничего не жалеют. Единственно, может, тебе не повезет и ты шмякнешься в океан, еще не успев сгореть. Тогда ты достанешься акулам или другим стервятникам моря. Уйдешь в зеленую толщу воды, глубоко-глубоко. Где вечная ночь. И, как водоросль, будешь колыхаться там в преддверии ада, пока не появится кто-нибудь, кому твои косточки придутся по вкусу. Восхитительные молодые косточки, столько лет взраставшие в саду жизни.

Любимая!

Ночами, когда все болит от усталости — устала душа и устало тело, лежать на этой койке и тосковать о ней. Другим все равно. Есть ведь такие. Может, они-то и счастливчики. Сегодня любит, завтра забудет — до следующего приезда домой. А Сэм не такой. Когда ее нет, в нем образуется пустота. Ему так одиноко. Выпала же судьба парню в 12 тысячах миль от дома оказаться однолюбом. Когда в мире полно красивых девушек и все только и мечтают тебя полюбить — потому что война, — а Сэму нужна одна единственная, которой здесь нет.

Лежать, поджидая, когда откроется дверь, щелкнет выключатель и дежурный офицер скажет: «Два часа утра, Сэм. Пора начинать новый день».

Как будто это кому-то сейчас интересно, как будто ты молился, чтобы этот день наступил. А может, так правильно? Выполнить, что положено, отделаться раз и навсегда. Но ты обязательно должен уцелеть. Чтобы вернуться домой. Чтобы вернуться к ней.

— Завтрак через полчаса, — говорит дежурный офицер. — Инструктаж в 03.00. Погода вроде хорошая.

Усилием воли ты заставляешь свое сознание услышать призыв, заставляешь жизнь вернуться в тело, которое не хочет пробуждаться, не хочет умирать. Ты заставляешь себя делать привычные движения. Все, что нужно, чтобы ты мог еще раз сыграть героя. Последний раз? Кто знает.

Командир летающей лодки. Самоуверенный молодой летчик. Прямая спина. Спокойная улыбка.

Еще раз сыграть героя. Первый раз. Второй раз. Тридцатый. Теперь уже сорок седьмой раз ты закладываешь свою жизнь, а потом будет еще раз. И еще. Сегодня ты жив. Ты возвращаешься живым. А что будет завтра? Сорок седьмой раз.

А нужно сделать шестьдесят пять или семьдесят вылетов. Меньше не бывает. Из них складываются восемьсот часов боевого патрулирования, их ты должен отлетать. Это твой вклад в войну, которую ты ведешь в составе береговой авиации.

Береговая авиация… А тебя от берега нередко отделяют тысячи миль.

Да, не менее шестидесяти пяти вылетов. Если, конечно, ты не начнешь забиваться в угол и дрожать, и грызть с утра до ночи ногти, и прятать от людей глаза, полные слез.

— В чем дело, парень? — а ты дрожишь и не можешь ответить.

Признаться, что тебя гложет страх? Признаться, что ты боишься? Что ты ни жив ни мертв, когда всю жизнь ты только и мечтал о настоящей, мужской храбрости, о настоящей мужской выдержке?

«Будь мужчиной, — говорила тетечка, когда тебе было всего восемь лет. — Не хнычь, мальчик».

«Расправь плечи, сынок, — говорила мама. — Я хочу тобой гордиться».

«Выше подбородок, Сэм, — говорил отец до того, как схватил туберкулез, от которого и умер. — Даже если тебе скверно, не показывай вида, не то с тебя живьем кожу сдерут. Их все равно не одолеешь, сынок».

«Нет больше той любви, — говорил пастор, — как если кто жизнь свою положит за ближних своих… Будем же помнить о свободе, которую подарила нам любовь наших доблестных героев, с радостью положивших жизнь свою».

«С радостью положивших жизнь свою»?

Видно, герои стали теперь другими.

«Во имя бога, — говорил пастор в годовщину перемирия, и в День поминовения павших (Сэм тогда был еще мальчиком), и во всякий день, когда ему приходило в голову, — во имя короля и во славу наших доблестных павших героев мы тоже готовы положить жизнь свою.

Дежурный офицер все еще здесь.

— Джонни словно помер. Не могу его добудиться, а вроде дышит. Может, это его хладный труп дергается от многолетнего пьянства и хулиганства? Неужто он вчера опять напился? Ткни его под ребра, Сэм. Дай ему встряску.

— Ладно.

Каждый раз, что ты будишь Джонни, каждый раз, что он прокладывает тебе курс в Бискайский залив, не последний ли это раз? Джонни, проснись! Джонни, проснись! Проснись и умри. На него достаточно взглянуть: такой красивый, такой не от мира сего. Такие до старости не доживают. Боги при первом же удобном случае прибирают их к себе.

Как же тогда летать с Джонни? Если боги надумают прибрать Джонни к себе, можно ли надеяться, что за компанию они не прихватят тут же и Сэма?

Или наоборот?

«Сэм, — твердит она в каждом письме, каждый день. — Ты такой красивый. Ты единственный. Ты мой».

— Джонни, проснись! Ну, давай же, Джонни Спейт, просыпайся! Пора лететь.

А то еще опоздаем к своему смертному часу.


— Эй, есть тут кто живой? Неужели меня никто не слышит? Я под церковью. Кладбище здесь, что ли? Ни души.

Застрял, ну прямо как глупый малыш, засунувший палец в водопроводный кран. Сидит и ждет, что кто-нибудь придет и кран спилит.

Хоть бы кто пришел и спилил эту церковь!

Рыжая кошка оказалась совсем рядом. Сэм схватил ее и прижал к себе.

— Славная ты, кисонька, — сказал он. — Хочешь поехать со мной на поезде?..

— Ты такая худющая, — сказал он немного погодя. — Пожалуй, еще худее меня. Может, это все-таки та самая дыра. Ты-то и через трещину в стене пролезешь.

Потом он сказал:

— Ты что, никогда не ешь? Никто тебя не кормит? Ты, верно, тоже из дому убежала или тебя просто вышвырнули. Ты, наверное, не кот, а кошка и все время приносишь котят. Вот у них терпение и лопнуло. Мышей ты всех переловила. За птичками тебе не угнаться. Или ты так рано осталась без матери, что не успела научиться? Можешь, если хочешь, жить со мной, но только не приноси котят. Я этого тоже не потерплю. Мы же ездить будем.

Примерно через час полил сильный дождь. Струи воды падали наклонно, но Сэму удалось так пристроить пальто, что получилось подобие укрытия. Кошка сначала сидела смирно, но потом вода полилась еще и с крыши, через край карниза — видно, водосточные трубы забило сосновыми иголками, — и потекла между стеной и бетонной дорожкой, будто по канаве, а в канаве с водой кому охота сидеть, если нет на то особой необходимости? И тогда кошка стала рваться из рук, мяукать, царапаться, так что Сэму пришлось ее отпустить. Злая и взъерошенная, она пулей помчалась прочь и в одно мгновение скрылась из виду. Сэм к этому времени окончательно промок и начал истошно звать на помощь. А дождь продолжал барабанить по железной крыше и с грохотом изливаться на землю. Шум стоял такой, ну просто конец света.

— Да что же это такое! — крикнул Сэм. — Я же утону.

Он собрал все силы, как в тот раз, когда дрался на школьном дворе, за помойкой, напрягся отчаянно, свирепо. И что-то в его теле словно сдвинулось. Освободилось место. Земля вокруг размокла, размякла, как гончарная глина, и выпустила Сэма. Он выскользнул на свободу. По лицу у него текли слезы, мешаясь с дождем и грязью. Только бы скорее убраться отсюда подальше. Еще, чего доброго, эта жуткая дыра вздумает засосать его обратно! Дождь лил как из ведра, ссадины на ногах кровоточили, страх искрами пробегал по всему телу. Сэм всхлипнул и бросился бежать со всех ног, неуклюже оскользаясь по грязи. За углом церкви на дорожке, ведущей к калитке, стояла девушка под большим черным зонтом.

У Сэма вырвался стон, но огромное болезненное напряжение как-то сразу прошло. Он увидел ее сразу и очень ясно, словно знал всю жизнь, словно так и думал, что она встретит его на этом самом месте под зонтом, обвешанным нитями дождя.