"Золотая гора" - читать интересную книгу автора (Алферова Марианна)

Глава 19. УТРО В ДОМЕ ЯДВИГИ.

Генрих проснулся на просторной и пышной кровати. Над его головою клубились розовые облака на плафоне, упитанные амуры, нахально скалясь, волокли в пухлых ручонках гирлянды роз. Генрих перевернулся на бок. У открытого окна в глубоком кресле с чудно свитыми золочеными ручками сидела женщина в белом пушистом халате. Сидела она так по-домашнему уютно, будто уже не один год прожила подле Генриха. И если она сейчас встанет и скинет халат, то окажется нагая. Женщина встала, пушистый халат сугробом лег у ее ног. Гибкое смуглое тело на фоне окна высветилось золотом. Женщина потянулась сладко, до хруста в каждой косточке, и направилась к трюмо с потухшим от времени зеркалом. Женщина уперла руки в бока и повертелась из стороны в сторону. Генрих не мог оторвать глаз от ее по-юному стройного тела.

"И все же в ней есть что-то отталкивающее", — подумал Генрих и отвернулся, сделал вид, что разглядывает спинку кровати с резной собачьей головой. Высунутый язык, отполированный руками до белизны, блестел.

"Чьими руками?" — всплыл тут же вопрос, и Генрих удивился тому, что вопрос этот ему так неприятен.

— У тебя слишком сильная собственная энергетика, — сказала наконец Ядвига. — Зачем тебе понадобился чужой разум?

— А тебе?

Она вздрогнула.

— Ты знаешь?.. Откуда?.. Тебе кто-то сказал, ведь так? — она раздраженно передернула плечами. — Впрочем неважно.

— Я это чувствую. Так зачем?

Она колебалась. Хотела сказать, но боялась. Или тот, другой запрещал? Брови ее мучительно сдвинулись.

— Не обращай на него внимания, ты сильнее, — подтолкнул ее Одд.

— Я сильнее, — подтвердила Ядвига, и губы ее раздвинулись в улыбке, больше похожей на звериный оскал. — Я сильнее, — повторила она, — а ты заткнись. — Генрих понял, что эти слова относятся не к нему. — Сейчас, я знаю, как с ним справиться. — Она включила плеер, но не вставила наушник в ухо, а приложила к затылку. — Теперь он отключится. — Яростная улыбка сползла с ее губ, и женщина перевела дыхание. — Ну, так слушай! Все было сделано по завещанию Папаши. Мне досталась только четверть его разума, как и остальным. Но иногда я думаю, что стоило взять пример с Дины и продать свою четвертушку. Господин Бетрей купил бы. А я бы получила свободу. Но тогда мне пришлось бы расстаться с Садом. А вот это я не могу сделать. Кстати, ты знаешь, где находишься?

Генрих отрицательно покачал головой.

— Ты в Эдеме.

— В земном раю? — Генрих рассмеялся. — Вот уж никогда не подумал, что рай — столь мало привлекательное место.

Ядвига нахмурилась.

— Жаль, что тебе здесь не нравится. Это единственное место, где можно получить бессмертие. Подлинное бессмертие.

— Бессмертие? — он пожал плечами, будто речь шла о какой-то малости. Зачем мне бессмертие? Однажды я был готов отказаться от жизни. От своей кратенькой маленькой жизни, — Генрих улыбнулся через силу. — Признание взамен на признание. — Идет?

Она кивнула.

Он помолчал.

— Я всю жизнь хотел быть художником. Хотел и стал им. И был… Добился известности. Мои картины стоили дорого. Меня хвалили — умеренно, но постоянно. А потом… Потом я решил устроить юбилейную персональную выставку. Готовился. Отбирал картины, и вот наступил день открытия.

Я ходил по залам и чувство наготы не оставляло меня… — Генрих вздохнул. Неужели он отважится рассказать об этом?

Он смотрел на картины и не узнавал их. Покинув мастерскую, они умерли и превратились в муляжи, висящие на фоне светлых равнодушных стен. Генрих ходил от картины к картине и не мог понять, в чем дело. Прежде он так любил их! Горло сжималось от переполнявших его чувств. Он гордился! Он ликовал! А теперь рисунок казался корявым, цвета — жухлыми.

В последние несколько лет он испытывал одни и те же чувства перед открытием выставки. Но вот отворялись двери, толпой валили посетители, поток хвалебной патоки растекался по залу. Картины мгновенно раскупались за сумасшедшие деньги, Генрих жадно вслушивался в щедрые похвалы, и это на время унимало тревогу. Как будто он принимал болеутоляющее. Порой Генриху казалось, что он слишком требователен к себе, а картины на самом деле прекрасны, но тут же начинал подозревать во всеобщем восторге подлый обман: некто пытается не допустить его к чему-то главному. Но к чему?..

— Вы художник?

Человек в просторном белом костюме смотрел сочувственно. Темные, с мутью, глаза, печально опущенные уголки рта незнакомца — все говорило о том, что человек этот слишком много пил и еще больше — думал.

— Да, я автор. А вы?

Человек не представился. Только вздохнул.

— Все это неплохо, красиво. Приятно. Только… — он снова многозначительно вздохнул. — Это не для вечности.

Генриху показалось, что голос прозвучал внутри него. То, что он давно подозревал, наконец произнесли вслух. Было больно, будто лезвием полоснули по живому. Генрих покачнулся и ухватился рукою за стену.

— Но мои картины покупают, меня хвалят! — Генрих схватил солидный искусствоведческий журнал, как кислородную подушку, и протянул человеку в белом.

Незнакомец пожал плечами и, не сказав больше ни слова, направился к выходу, печально оглядывая стены, на которых висели мертвые вычурные картины, восхищавшие других людей.

Генрих отшвырнул журнал и бросился за незнакомцем из галереи. Низкое зимнее солнце на минуту показалось ненастоящим. И город — ненастоящий, дома вокруг — задник декорации из пластика и картона. А люди — просто роботы, куклы. Вот идут две куколки и несут в крашеных коготках одинаковые сумки с картиной Генриха Одда. Право печатать эту картину на сумках, трусиках и майках стоит полмиллиона. Прежде эта картина ему даже нравилась… Но трусы и майки не для вечности. Вечность отгорожена от мира высокой стеной, и Генрих стоит у ее основания, и прикладывает ухо к холодному камню. Смутно слышен далекий рокот. Там, в вечности холодно и одиноко. Но все равно Генрих хочет, чтобы стена рухнула.

Как хорошо было бы остаться в сладкой и привычной жизни. Работать без напряжения, скользить по поверхности, наслаждаться успехом, не думать о мелочах. В конце концов этот тип с грустными глазами пропойцы мог ошибаться, и Генрих Одд все же останется в вечности. Генрих громко ненатурально расхохотался. Идиот! Одно слово поставило все на свои места. Остаются в истории. А в вечности живут. Хроникер Холиншед остался в прошлом, а великий Шекспир, превративший его унылые хроники в сгустки жизни, пребывает в вечности.

К черту, к черту, к черту все! Что такое талант? Разве это заслуга человека? Это просто игра природы, комбинация генов, усмешка Бога. Это выигрыш в кости, и порой не самым достойным выпадает удача. Поступок — вот личная заслуга человека. Трудоупорство и стремление к цели — все это пропитано человечьим, п/отом неудач и слезами бессилия. Но грош всему этому цена, если Господь не так бросил кости.

Сцена повернулась, сменились декорации. Исчезли улицы, залитые зимним солнцем. Явилась мастерская, заставленная мерзкими картинами и чистыми неиспорченными холстами. Раскрытый этюдник, палитра с засохшими красками, бочонок, плотно набитый кистями. Наступила ночь. Ночь, когда никого нет рядом, когда свет и тени меняются местами, ты становишься слабым, а беды огромными, и в тишине звучит одна фраза: "Это не для вечности!"

Генрих держал бокал, и в нем искрилась, будто живая, зеленоватая жидкость. У Генриха немного кружилась голова. Но это бывает, когда отрываешься от земли и летишь в пустоту.

— "Есть влага в кубке", — прошептал Генрих и осушил бокал.

Жидкость с терпким острым запахом невысохших картин. Генрих ожидал боли, но поначалу ощутил лишь тошноту. Потом — приступ страха. Он понял, что не хочет умирать. Просто надо было что-то сделать, чтобы заглушить фразу о вечности, непрерывно звучащую в мозгу.

Комната начала медленно раскачиваться. Потом быстрее… Еще быстрее… Она разгонялась, как огромные качели. Генрих взмахнул руками и заскользил по полу, ударился лицом о подрамник картины, и его отшвырнуло к окну. Тело беспомощно задергалось, острый крюк внутри разрывал пищевод и желудок, норовя добраться до сердца. Нет, нет, он будет жить! Пусть серостью, дрянью, но жить! И он полз… к телефону. Позвать кого-то… Тело уже умерло, и он волок его одним усилием воли. Одеревеневшие пальцы с трудом нажали на кнопки…

Темнота длилась мгновение. А потом явилась комната в два окна с матовым экраном. Зеленоватые простыни и подушки, и огромная приборная панель подсказали Генриху, что он в больнице. Дверь медленно отъехала в сторону, вошел человек в зеленом халате, уже старый, но мнящий себя молодым, и улыбнулся Генриху лиловыми губами.

— С возвращением, — сказал врач, мельком глянул на экран и что-то отрегулировал на приборной панели.

— Откуда? — одними губам спросил Генрих.

— С того света, естественно. Тебя едва откачали. Ты выпил растворитель для красок, — старик придвинул стул и сел рядом с Генрихом. — Ты что-нибудь помнишь?

— Вечность.

— Это понятно. Ты побывал за чертой. Чтобы тебя вернуть, мне пришлось заказать пятимодульный блок в фирме "Сотвори гения", — Генрих дернулся и попытался подняться, но не смог. — Не волнуйся, через две-три недели твой собственный мозг начнет восстанавливаться. Мы часто используем этот метод в подобных случаях. К тому же я потребовал, чтобы мне был предоставлен интеллект художника.

— Я… я не давал согласия… — с трудом выдавил Генрих, испытывая к своей собственной плоти внезапное отвращение.

— А оно и не нужно, — отвечал врач со странной усмешкой. — Ведь я твой отец, и я подписал все бумаги.

— Я тебя не помню.

— Не сомневаюсь. А что ты помнишь вообще?

Генрих нахмурился.

— Двор… грязный… железные баки для мусора. Закат. Отсвет красного в окне. Я рисую на какой-то картонке. И у меня нет красного кадмия… вот обида…

Генрих замолчал и закрыл глаза — даже малое усилие его утомляло. И тут он явственно увидел картину. Она была уже написана, но краски еще не высохли и сверкали свежо и ярко.

"Это не для вечности", — услышал Генрих будто издалека ласково-сожалеющий голос.

— Нет, ошибаетесь, это как раз для нее, — прошептал Генрих.

Ибо там, на картине, была вечность. Просто глаза, просто лицо, свет, падающий сбоку, и золотой блик на щеке, и слабая улыбка на губах. И вечность.

Это была его картина, но Генрих никогда не писал ее — в этом он мог поклясться…

— Это была моя картина, но я никогда не писал ее, клянусь, — закончил свой рассказ Генрих.

— Опять картины, — раздраженно воскликнула Ядвига. — В Консерве все просто помешались на живописи. Ирочке кажется, что она исполняет завещание. Да, Папаша велел написать ей картину Воскрешения. Но это было самое слабое место в завещании. Слишком сложное решение. И значит — в чем-то искусственное, и потому — ложное.

— Чем же сложное? — не согласился Генрих. — Глина или краски — не все ли равно? Главное — какой образ создается.

— По образу и подобию Папаши, — усмехнулась Ядвига.

— Каким он был — ваш Папаша?

Она задумалась.

— Не знаю. Теперь уже трудно восстановить точно. Каждый создал себе его образ. Каждый рассказывает о нем свои байки. И я, как все. А на самом деле… Художник, изобретатель, проходимец, поэт, жулик, гений, авантюрист, идеалист.

— Почти как я, — улыбнулся Генрих. — Он слишком многого желал и слишком часто ошибался. Так расскажи, как было дело.

— Думаешь, твой рассказ стоит моего? — с сомнением спросила Ядвига. Ну ладно, расскажу.

Утро выдалось дождливое, серое. Вязкий туман стлался над огородами. Идти никуда не хотелось. Дина несколько раз пыталась закурить измятую, наполовину высыпавшуюся сигарету, но спички гасли. Дина шагала напрямик через уже расчищенные от леса, но еще не засаженные участки к голой плеши. Папашины сапоги, невозможно огромные, постоянно спадали с ног. А детское пальто не сходилось на груди и почти не грело. Красные обветренные руки чуть ли не по локоть вылезали из рукавов. От холода желтые шершни простуды облепили Динины губы. Дина плакала: от жалости к себе и от обиды на глупый и несправедливый мир.

Ядвига ждала у полуразвалившихся деревянных ворот. Подол ее длинного черного пальто был замызган серой огородной грязью. Дина подошла, прижалась к сестре и заплакала. Ядвига погладила младшенькую по голове, но как-то механически, без сочувствия. Васятка переминался с ноги на ногу и пытался поплотнее запахнуть ватник, на котором не было пуговиц. Подле Васятки стояла старая тележка, а на тележке — сверток, завернутый в старое одеяло. Неестественно длинный и плоский. Неужели ОН теперь такой?

— Почему не на кладбище? — спросила Дина.

— Я решила похоронить его здесь, — заявила Ядвига. — На кладбище опасно. А здесь я могу каждый день наблюдать за могилой.

Васятка зачем-то посмотрел на часы. Как будто время что-то могло значить для замотанного в брезент.

— А у кого завещание? — спросила Дина, отстраняясь.

— У меня, — отвечала Ядвига.

— И кому останется огород? И дом?

— Это неважно, — отозвался Васятка. — Главное, кому достанется это? И он показал металлический баллон с какой-то огромной безобразной приставкой сбоку, оплетенный паутиной проводов. Баллон лежал на тележке рядом с длинным свертком.

— Ну и что из того? Мне его изобретение как прошлогодняя редька, фыркнула Дина.

— Отказываешься от своей доли? — оживилась Ядвига.

— Зачем отказываться! Это уж дудки. А вот продать могу.

— Ирочка идет. Сука… — пробормотала Ядвига. — В такой день и то опаздывает.

Все повернулись. Ирочка шагала к ним размашистым мужским шагом, огромный, до земли, мужской плащ развевался при каждом шаге. За Ирочкой следом трусил Бертиков — молодой коренастый огородник в ватнике и болотных сапогах. Бертиков числился у Ирочки в женихах.

— Он здесь велел себя закопать? — деловито спросил Бертиков и будто невзначай бросил быстрый взгляд на пузатый баллон.

— Именно, — подтвердила Ядвига. — А вокруг велел насадить яблоневый сад.

— Почему не вишневый? — хихикнула Ирочка.

— Вишни в нашем климате плохо растут, — серьезно пояснил Бертиков.

Он шагнул к Дине и, пожав ее красную гусячью ручонку, проговорил, сочувственно:

— Соболезную, бедная моя.

Будто Дина была старшей, а не Ядвига. И Дина внезапно размякла от этих слов, так спелая ягода размокает от густого тумана и, прижавшись к толстому ватнику Бертикова, расплакалась, повторяя сквозь всхлипы: "Как мне плохо, как мне плохо!"

— Успокойся, моя милая, все еще наладится, — Бертиков гладил ее мокрые волосы и в порыве сочувствия сжимал в больших теплых ладонях ее огрубевшие красные руки.

— Хватит реветь, пошли, пока не явился старший огородник! прикрикнула на них Ядвига.

Бертиков с Васяткой взялись за ручки тележки и поволокли ее через грязь. Три сестры шли сзади. Дина мысленно прикидывала, сколько можно запросить за свою долю наследства. Ядвига ломала голову, где взять саженцы яблонь для выполнения папашиного завещания. Может быть, раскидать косточки, пускай пока дички растут? А потом она как-нибудь научится их прививать? Весной наломает в чужих садах веток. Не покупать же осенью на огородном базаре саженцы по диким ценам! Все равно торговцы жульничают, и из саженцев всегда вырастают дички.

У Ирочки был отсутствующий взгляд — Ирочка обдумывала новую картину. На полотне на фоне черного должна разместиться нагое мужское тело равномерно красного цвета с головой Бертикова. Весь вопрос, где взять чистый грунтованный холст? На остальное Ирочке было плевать.

Мужчины скоро выбились из сил, и Ядвиге с Диною пришлось их сменить. А когда повернули с дороги на рыхлое поле, тележку уже волочили впятером. Наконец Ядвига сказала: "Здесь", и похоронная процессия остановилась. Серое небо нависало низко и давило. Ожидался дождь.

Развязали сверок. Под одеялом оказался совершенно голый человек, худой, узкогрудый, без возраста, с мучительно-напряженным выражением лица. Бертиков взял его за руку. Лицо огородника вытянулось, сделалось изумленно-глуповатым.

— А пульс-то есть.

— И должен быть, — отвечала Ядвига.

— Так он что, живой?

— Я же объясняла! — раздраженно воскликнула Ядвига. — Он — жмых.

— Он воскреснет, мы воскресим его! — выкрикнул сын Васятка и почему-то захлопал в ладоши.

— Надо торопиться! — Ядвига вязалась за лопату.

И тут хлынул холодный частый дождь. Капли зашлепали по голому телу. Вода скапливалась в закрытых глазницах, в уголках рта, стекала по щекам. Влажная прядь редких волос на лбу завернулась колечком. Но сам жмых даже не вздрогнул.

— Скорее! — почти истерически выкрикнула Ирочка. — Ему же холодно! — И плотнее закуталась в просторный плащ.

Наконец яму вырыли. Перепачканными в земле руками Ядвига прикрыла лицо жмыху куском полиэтилена.

— Ну что, опускаем?

Все замерли в нерешительности. Васятка жалостливо взглянул на Ядвигу.

— Я его любил, — Васятка всхлипнул. — Как же я буду без него?

Ядвига не ответила, и первой взялась за угол одеяла.

— Лучше бы он просто умер, — проговорила тихо Ирочка. — Нам было бы проще.

Через два часа они сидели в старом домишке Папаши, пили черноплодную брагу, закусывали квашеной капустой и картошкой. В углу распалялась жаром железная печка. Когда закуска кончилась, побежали во двор, надрали морковки с грядки, начистили и принялись жевать. Всех мучил страшный голод. Верно, от страха.

— У Папаши где-то мясные консервы припрятаны. Надо отыскать их и съесть, — предложила Дина.

— Вот он воскреснет, и покажет тебе, как жрать его консервы, пригрозил Васятка.

— Да не воскреснет он, все это чушь! В общем, так, я его сапоги забираю, и машинку счетную, и свитер, — объявила Дина.

— Свитер у меня, не все тебе хапать, дорогуша, — заметил Ирочка.

— Нахалка! Ты стаканы вчера забрала и одеяло теплое! — взвизгнула Дина.

Она вся дрожала от обиды. Опять ее обделили, опять ей ничего не достанется. А она самая младшая, ей вообще шестнадцать, не то, что этим коровам-перестаркам!

— Прекратите! — повысила голос Ядвига и стукнула ладонью по столу. Нам Папаша такое сокровище оставил, а вы из-за какого-то тряпья грызетесь!

— Разум Папаши должен перейти к кому-то одному. Делить его на две части просто варварство, — заявил Васятка.

— На четыре части, — поправила его Ядвига. — Тебе, братец, полагается только четвертушка.

— О чем вы балакаете! — воскликнула Дина. — Разум целый, не целый… Мне нужны теплые колготки и новые сапоги!

— Динуля, яблочная моя, — раздался над ухом бархатный голос Бертикова, — у меня такие трусики есть голландские, да еще кофточка, закачаешься… — Он накрыл ладонью Динину ладошку. — Тебе Папашин разум ни к чему, ты же женщина, в конце концов, и красивая женщина. А я в долгу не останусь.

Дина растаяла от прикосновения этих больших и уверенных рук. Ей хотелось попросить еще куртку и сапоги, но Бертиков смотрел так выразительно, что Дина почему-то уверилась, что куртку и сапоги он подарит ей непременно. Просто так. После.

И Дина кивнула, соглашаясь. И потянулась простудными губами к полным ярко-красным губам Бертикова.

Ядвига уверенным жестом сдвинула пустые стаканы и тарелки, и Васятка водрузил на стол тяжелый баллон. Ядвига взяла плетенку из белых проводов, чем-то похожую на головную повязку, повертела.

— Я первая, — заявила Ядвига, и надела на голову паутинку из проводов.

Несколько секунд она сидела неподвижно, не решаясь повернуть ржавый тумблер на боковой приставке баллона.

— Подумай, Вигуся, прежде чем пить, — вкрадчиво заговорил Бертиков. Разум-то Папашин — мужской. Ну и кем ты станешь после этого?

Ядвига не ответила, резким движением повернула тумблер. Лицо ее секунду оставалось растерянным, а потом помертвело.

Ирочка налила себе полный стакан браги и осушила залпом.

— Ерунда. Я вообще ни во что не верю.

— А пить разум будешь? — живо спросил Бертиков.

— Буду. — Ирочка шагнула к печке и протянула ладони к огню.

— Это великая ошибка, делить разум на четыре части, — вновь вернулся к прежней теме Васятка. Его никто не слушал.

Бертиков, следивший за индикатором на баллоне, щелкнул тумблером и остановил перекачку.

Ядвига несколько секунд сидела неподвижно с закрытыми глазами, потом медленно стащила с головы белую паутину проводов.

— Ну, как? — живо спросил Васятка.

Ядвига беззвучно пожевала губами, скорчила брезгливую гримасу и наконец выдохнула:

— Противно.

Следующая очередь была Дины, но Дина отрицательно мотнула головой, и тогда вперед выдвинулся Бертиков.

— Я вместо нее.

— Облапошил, значит, дурочку, — усмехнулась Ирина.

— Прошу не оскорблять! — ринулась на защиту Бертикова Дина, и глаза ее сверкнули синими огоньками. — У нас соглашение добровольное. И вообще женщине вся эта чушь ни к чему! Творческое начало всегда принадлежало мужчинам.

— Неужто думаешь, что Папаша тебе творческое начало оставил? — Ядвига попыталась рассмеяться, но лицо ее перекосилось от боли.

А Бертиков уже присосался к баллону, и физиономия его под белой сеткой проводов выражала высшую степень блаженства. Ирочка подскочила к столу.

— Следи, чтобы он лишнее не сожрал! — приказала она Ядвиге. — Он такой, он все может слопать!

— Я слежу, — сообщил Васятка. — Потому как моя теперь очередь пить.

— А я, значит, последняя, — Ирочка понимающе скривила губы.

— Тебе самое ценное достанется, — утешил ее брат. — Создать образ воскрешения. Без этого ничего не получится.

— А Бертиков? Что получает он? — встревожилась Ирочка.

— Саму перекачку, — отвечал Васятка, глядя на зеленый столбик индикатора. — То есть технологию.

— Мы все — идиоты! — заявила Ирочка. — А Дина — самая большая кретинка во всех Огородах.

— Опять напали! — вскрикнула Дина. — Бертиков мне обещал…

— Заткнись! — прошипела Ирочка.

— Значит, вы поделили Папашин разум на четыре части, — сказал Одд. Но зачем?

— Так было завещано, — отвечала Ядвига. — И мы все исполнили, как он приказал. Мне достался сад, Бетрею — вместо Дины — Мена, Ирочке — образ воскрешения, а Васятке — наставление жмыхам.

Генрих расхохотался.

— Что с тобой? — Ядвига обидчиво выпятила губы.

— Ничего. Я вдруг подумал: а что если Папаша не умел рисовать? Что тогда? Какой образ воскрешения можно создать?