"Дуэт" - читать интересную книгу автора (Колетт Сидони-Габриель)Он распахнул дверь и какое-то мгновение неподвижно стоял на пороге. «Ах, детки мои!» – вздохнул он, ощупью нашёл диван, бросился на него и с наслаждением погрузился в прохладный полумрак. Но жалобы показались ему важнее отдыха, он резко приподнялся и сел. – Ни от чего меня не избавили! Шевестр таскал меня повсюду, посмотри на ботинки… Крыша хлева вот-вот рухнет на быков, ивняки затопило, парень на другом берегу глушит рыбу динамитом… Мне пришлось, слышишь, мне пришлось… Он осёкся. – А ты здесь хорошо смотришься. Это, конечно, достойно уважения… Его жена поставила старый и совсем не изящный секретер в глубокой нише окна, под столбом полуденного света, в котором плясали пылинки. Перед ней в широком кувшинчике толстого стекла стоял букет пурпурного ятрышника – свидетельство того, что она вернулась с прогулки по сырым низинным лугам, где плотно, словно войлок, сплелись корни ольхи и ивняка. Лежавший перед ней кожаный бювар был того же цвета, и пурпурный отблеск от него, падая на лицо Алисы, приглушал серебристую зелень её глаз, которую Мишель сравнивал с листвой ивы. Она сочувственно слушала мужа и отвечала ему лишь сонной улыбкой. А он испытывал бесконечное наслаждение, видя, что растянутые в улыбке глаза и рот Алисы сделались почти одинаковой величины и схожими по форме. – Здесь у тебя волосы порыжели, – заметил Мишель. – А в Париже они чёрные. – И седые, – сказала Алиса. – Десять-двадцать седых волосков, вот тут, на макушке… Она подставила лицо свету, произнося эту кокетливую ложь, в тридцать семь лет гордая своей необычной моложавостью, беззаботностью и ещё не отяжелевшей плотью. Она увидела, как Мишель встаёт и направляется к ней. – Нет, Мишель! Посмотри на ботинки! Пожалей паркет, его же только утром натёрли! Какая страшная бурая грязь! Звук её голоса всегда убеждал Мишеля. Этот сонный, как и улыбка, чуточку жалобный голос, умел на одних и тех же нотах кротко воспротивиться и худшему и лучшему. Мишель широко развёл ноги и осторожно поставил их пятками на истёртые доски паркета. – Дорогая моя, эта бурая грязь – с речного берега. Герой, который сейчас с тобой говорит, умчался отсюда в девять утра и с тех пор ни разу не присел, пока не пришлось выпить белого вина, и какого! Зеленоватого, едкого – такой жидкостью можно травить по меди, точить ножи… Он встал не без усилия, положив руку на поясницу. – Это, малышка, расплата за наш отпуск… Будем ли мы ещё здесь хозяевами в тридцать третьем году? Этот Шевестр… У Шевестра на роже написано: «Куплю!»… А у меня… До каких пор у меня ещё будет физиономия землевладельца? Он зашагал взад-вперёд, с каждым шагом оставляя комья засохшей глины, но Алиса уже забыла о паркете. – Ты всё равно лучше всех! – выпалила она, когда Мишель проходил мимо секретера. Он не привык слышать от неё такое и с улыбкой остановился. – Неужели дела совсем плохи, Мишель? В умоляющем тоне Алисы он прежде всего уловил желание быть успокоенной, и успокоил её: – Нет, малышка, не совсем. Не хуже, чем у других. Но что ты хочешь? Кровля отслужила своё, на ферме всё полувековой давности… Думаю, Шевестр крадёт не слишком много… Мы должны сделать выбор, отдать все наши сбережения, весь доход от «Маленького казино», чтобы омолодить, поставить на ноги Кран-сак… Как подумаю, что ещё три года назад один фильм шёл по пять месяцев, что каждую зиму мы ставили в провинции ревю-феерию и костюмы нам переделывала Жанна Разими. Как подумаю… Алиса снова перебила его, вытянув ладонь с сомкнутыми пальцами. – Нет, не думай об этом. Вот об этом думать не надо. Ивняк… – Деревья пошли развилками. За это добро не выручишь и трёх тысяч. – А почему они пошли развилками? Он посмотрел на неё сверху вниз – ему нравилось так смотреть, когда он стоял, а она сидела – со снисходительной жалостью знатока. – Почему? Бедная малышка! Неужто не знаешь? – Нет. А ты? У него вырвался тихий смешок. – Я тоже. Ничего не смыслю во всех этих хитростях. Шевестр говорит: жара виновата. Но Мор, арендатор, утверждает, что, выруби Шевестр два года назад всё подчистую… Хотя, с другой стороны, почва тут недостаточно рыхлая для ивняка… А я в этом во всём, как ты понимаешь… Он поднял ладонь, отогнув мизинец, как в игре «голубок летает». Затем умолк, перестал смеяться и подошёл к стеклянной двери, которая вела в сад. Весеннее буйство свежей листвы, необрезанных побегов и длинных молодых ветвей роз, покрасневших от яростного прилива сока, приближало к дому запущенные лесные угодья. На тополях золото и медь распускающихся листьев ещё не уступили место зелени. Дикая яблоня, чьи белоснежные лепестки были подбиты алым, сумела восторжествовать над хиреющим иудиным деревом, а кусты сирени, спасаясь от смертоносной тени аукубы с её лакированной кроной, тянули сквозь гущу широких ненасытных листьев, по-змеиному пятнистых, свои хрупкие ветви, усеянные сливочно-белыми звёздочками… Мишель окинул взглядом заросшую аллею, опушку рощи, которую больше не прорежали, втянул воздух, полный множества ароматов. – У них настоящая война, – вполголоса проговорил он. – Если на них смотреть слишком долго, это уже не радует глаз… – Что не радует глаз? Обернувшись, она сравнивала теперешнего Мишеля с тем, каким он был год назад. «Ни лучше, ни хуже…» Они были одного роста, но она казалась очень высокой, а он – слегка приземистым. Он в большей степени, чем она, пускал в ход своё чисто физическое обаяние, юношескую живость движений – это выработалось в нём от нескольких профессий, где нужно нравиться и женщинам и мужчинам. При разговоре он сверкал безупречными зубами, яркими карими глазами. Чтобы скрыть уже чуть дряблый подбородок, он недавно отпустил бородку, мягкую и курчавую, очень короткую и словно нарисованную на коже, от уха до уха – при его низком лбе в круглых завитках, небольшом носе и чётко очерченном рте это придавало ему сходство с прекрасными изваяниями античности. Алиса набрасывала карандашом рисунок и украдкой поглядывала на Мишеля. Больше всего она боялась, что он поделится с ней слишком многими заботами. Хорошая погода, будоражащая и сладкая истома делали её малодушной: у неё было лишь одно желание: не знать, что во время каждой бури с крыши слетает несколько покрытых золотистым лишайником черепиц, что в хлеву дырявые стены затыкают соломой, вместо того чтобы позвать каменщика. В Париже, по крайней мере, ей об этом думать не приходилось… – Что ещё у нас не так? – спросила она, пересилив себя. Мишель вздрогнул и забормотал, как человек, которого только что разбудили или который тянет с прямым ответом: – А? Что ещё? Да больше ничего. Ты знаешь, Шевестр говорит со мной только о неприятностях. Он портит мне настроение три часа по приезде и три часа накануне отъезда плюс две-три пакости за время нашего пребывания здесь – такую цену я плачу за наши пасхальные каникулы. Много это или мало? Он прошёл за спиной жены, опёрся об источенный червями подоконник и вдохнул запах родного края. Рыхлая лиловатая земля; уже высокие травы; катальпа в цвету, переросшая красный боярышник; лепестки шиповника, дождём осыпавшиеся на порог стеклянной двери; рано распустившаяся от жары сирень; длинные жёлтые гроздья ракитника… Как не хотелось лишаться даже крохи этого животворного достояния, такого давнего и пребывающего в небрежении. Но он безрассудно дорожил одной лишь Алисой. Вдали невидимая река, выступавшая из берегов, ещё холодная, дымила под солнцем, словно поляна, где жгут сухие листья. «Шевестр не пожалел бы денег. Ему ведь, подлецу, хочется всё скупить. Он всё продумал. Сосед Капденак ещё давно предупреждал меня: "Коли твой управляющий носит сапоги, гони его в шею, а не то он сам тебя выживет…"» Узкая рука коснулась его рукава. – Это всё пустяки, – сказала Алиса. Она не вставая слегка повернула кресло к окну, откуда врывались солнечные лучи, гудение пчёл, петушиное и соловьиное пение. Низкий потолок с почерневшими балками, мебель тёмного дерева и коричневые обои в букетах поглощали свет, возвращая лишь блики, вспыхивавшие на выгибе японской вазы, на медном кувшине, на фасетке венецианского зеркала. Алиса обитала в этой гостиной-библиотеке, но освоила лишь неширокое пространство между стеклянной дверью в сад и камином, избегая сумрака в дальнем конце комнаты и двух громадных книжных шкафов без стёкол, упиравшихся в потолок… – Какая ты милая, – коротко сказал Мишель, поглаживая гладко причёсанную головку жены. Он чувствовал: сейчас он уязвим, готов растрогаться, и он хотел скрыть эту слабость. «Здорово же я сдал! Усталость сказывается, и ещё здешние края. Ах, эти края! Наверняка здесь жарче, чем в Ницце!» С той поры, когда он управлял казино во время курортных сезонов, у него сохранилась привычка всё сравнивать с Ниццей, Монте-Карло и Каннами. Но теперь он уже не решался произносить это вслух, по крайней мере при Алисе, которая хмурила брови, морщила кошачий носик и жалобным голосом укоряла его: «Мишель, не надо строить из себя приказчика!» Круглая головка с удовольствием поддалась его умелой руке: Мишель умел гладить её в нужном направлении, под стать неизменной причёске Алисы – она носила ровную густую чёлку, подстриженную параллельно прямым бровям, и никогда не завивала волосы. Одевалась она очень смело, но какая-то непонятная робость не давала ей хоть что-то изменить в причёске. – Хватит, Мишель, ты меня утомляешь… Он наклонился над запрокинутым, влекущим лицом, почти не накрашенным, упрямо не желающим стареть, над глазами, умеющими мгновенно закрываться – как от скуки, так и от избытка блаженства. «Если продам Крансак, то снова буду на коне… Имение, даже если его не обновлять, – чудовищная обуза. Продав Крансак. я бы почувствовал себя налегке, больше заботился бы о благополучии Алисы… Я бы ещё повкалывал ради неё… ради нас обоих…» В своих внутренних монологах он охотно пользовался романтическим жаргоном – вот так же он зачем-то поводил плечами, в знак того, что борется за жизнь. – Какая ты неженка сегодня утром. Ночью ты была другой… Она не стала возражать, но и не открыла глаз, показав лишь узкую голубовато-белую полоску между начернёнными ресницами и ещё улыбку своих губ. Он приласкал её грубовато-откровенными словами любви, а она слушала, вздрагивая ресницами, словно он встряхивал над ней мокрый букет… И он и она всегда с готовностью отдавались этим вспышкам чувства, которые дарили им случай, дорога, резкая смена времён года. Приехав накануне в весеннюю грозу, они обнаружили в Крансаке дождь, заходящее солнце, радугу над рекой, отяжелевшие сирени, встающую в зелёном небе луну, крохотных лакированных жаб под ступеньками крыльца, а ночью они слышали, как с высоких сосен срываются крупными каплями запоздавшие ливни и соловьиное пение… В то мгновение, когда муж прижимал к себе голову и горячее плечо Алисы и мял ей подбородок забывшей о нежности рукой, она отстранила его, тихо заметив: – Сейчас войдёт Мария! Уже половина первого! – Ну и что? Пускай входит! Она заставала нас не раз и не два! – Да. Но мне это никогда не нравилось. И ей тоже. Одёрни джемпер. Пригладь волосы. – Ну ладно, – поставил точку Мишель, – будем вести себя естественно. Шухер, легавые идут! Алиса никогда не смеялась, если муж отпускал очередную тяжеловатую шутку с заранее известными словами. Но и не выказывала раздражения, поскольку давно уже научилась видеть в нём за нарочитой вульгарностью глубоко скрытую утончённость. «Я не хочу, чтобы ты острил, – говорила она, – ведь ты остроумен, только когда тебе плохо». Вдалеке под ногами Марии заскрипел паркет, покоробившийся широкими волнами, она толкнула дверь и всунула в комнату лишь верхнюю половину туловища: – Мадам желает, чтобы первый раз позвонили к обеду? – А я? Я что, уже не в счёт, старая ты перечница? – шутовским тоном осведомился Мишель. Мария сильно смахивала на лошадь или, вернее, на кузнечика с головой, напоминающей лошадиную. Она рассмеялась, поблагодарила Мишеля, подмигнув ему маленьким блестящим глазом, и закрыла за собой дверь. Алиса, встав, собирала карандаши. – Ты на всё готов, лишь бы умаслить эту Марию. – Ревнуешь? – бросил Мишель с видом покорителя сердец за дешёвым табльдотом. Алиса не удостоила его ответом. Она поправляла свою гладкую и необычную причёску, приглаживая ладонью волосы. Она знала, что Мария, хранительница этого дома, не признаёт никакой другой власти, не поддаётся ничьему обаянию, кроме обаяния Мишеля. Сухощавая и проницательная, пятидесятилетняя Мария блестяще играла роль «кормилицы мсье», могла, умильно сложив руки, вздохнуть: «Кто не видел его в лучшую пору, тот много потерял!» На самом деле она служила у него только десять лет и если иногда и обходилась с Алисой как с равной, то только потому, что обе они появились в Крансаке одновременно. Но Алиса отдавала должное Марии: та вела хозяйство в Крансаке строго, честно и твёрдо, не имея в помощь никого, кроме мужа, мастера на все руки, медлительного кряжистого человека, приходившего в уныние от двенадцати гектаров парка. – Руки мыть будем? – спросил Мишель. – Да, но только в кухне. Туалетная комната убрана, там всё чисто, и тебе запрещается туда входить. Я даже оттёрла никелированные краны. Он посмеялся над её маниакальной страстью к чистоте и спросил: – Ты думаешь, Марии понравится, если мы умоемся над «её» раковиной? Она лениво обратила к нему тёмноволосую головку, прекрасные серые глаза, которые льющийся из окна свет делал зелёными. – Нет. Но Мария знает: иногда нужно скрывать недовольство. Куда ты несёшь цветы? Он осторожно нёс кувшинчик из толстого стекла с пышным букетом дикого ятрышника. – На стол, куда же ещё. Как это было чудесно – пурпурный отблеск у тебя в глазах и на щеках… Вот тут… Но надо бы добавить ещё и другую штуку, того же цвета, – ты знаешь, на что я намекаю… – Какую штуку? Осторожно, Мишель, не расплескай воду… Идём же! – За всю жизнь я ни разу не опрокинул вазу с цветами! Там, на твоём секретере, было что-то вроде бювара… Его здесь уже нет. Ты его убрала? А что ты с ним делала? Писала? – Нет, я рисовала костюмы – так, ничего особенного… – Какие костюмы? Она взглянула на него словно издалека, с извиняющейся полуулыбкой: – Ну ты же знаешь… это у меня навязчивая идея. Всё время думаю: если в будущем сезоне мы поставим «Даффодиль», мои костюмы обойдутся не дороже, а может, и дешевле, чем переделка старых костюмов из «Могадора», и я не хвастаюсь… Она подняла узкую руку с сомкнутыми пальцами и покачала головой, закончив этим фразу. – Покажи! – отрывисто приказал Мишель, поставив кувшинчик на секретер. – Где рисунки? В лиловом бюваре? Алиса нетерпеливо прищёлкнула пальцами. – Оставь! Что это за выдумки? Нет у меня никакого лилового бювара! Пойдём обедать, Мишель! Он взглянул на жену с обидой. – Вы только посмотрите! Нет никакого лилового бювара! Что за манера всегда говорить со мной точно с ребёнком! Подняв руку, он показал на щёку Алисы, туда, где увидел погасший теперь отблеск. – Тут… и вот тут… – произнёс он вполголоса. – Такой цвет, его бы перенести на картину… Тебя словно освещала рампа, в которой две трети красных лампочек и треть – синих… Красный… пурпурно-лиловый… великолепно… Она пожала плечами, лицо выражало полнейшее недоумение: – Я иду обедать. Мишель. Пирог остынет. – Постой! Не столько это слово, сколько звук его голоса заставил её остановиться, Мишель как-то странно вскрикнул – на двух высоких нотах. Она знала, отчего у него так меняется тембр голоса. Обернувшись, она увидела посеревшее лицо Мишеля, услышала его учащённое дыхание. Она помедлила, позволила себе роскошь подумать: «Он похож на Мато в миниатюре…» А затем с достоинством вошла в неведомое. – На что ты злишься, Мишель? Он тряхнул курчавой головой, словно желая отбросить всё, что она собиралась сказать. – Не усложняй. Тут что-то было… Ну же, Алиса… Ты говоришь, что нет никакого бювара, никакой лиловой штуки… Но я же не сошёл с ума, повтори ещё раз… Нет никакого бювара? Она печально взглянула на изменившееся лицо мужа, на тёмные круги, мгновенно обозначившиеся у него под глазами. Быстро обшарила взглядом стены, потолок между массивными балками, ища какой-нибудь блуждающий отблеск, пурпурную искорку в зеркале, луч, преломившийся в гранёном стекле и отражённый другим стеклом. Но ничего не нашла и снова перевела взгляд на Мишеля. – Нет, – грустно сказала она. Она наблюдала за ним с такой тревогой, что он попался на эту удочку. Резко выдохнув, он упал в кресло, в котором до того сидела Алиса: – Господи, как же я устал… Что со мной было? Что происходит? Он поднял голову, по-детски потянулся к ней, и она чуть не поддалась желанию обнять его, всплакнуть, вздрогнуть при мысли о миновавшей опасности. Однако позволила себе не больше того, что требовала осторожность. Сложив губы в мягкую удивлённую улыбку, заставила глаза широко открыться и выдержать умоляющий взгляд Мишеля: – Как ты меня напугал, Мишель! – жалобно сказала она. Он созерцал её с тревожной и суровой нежностью, которую многие легкомысленные мужчины втайне испытывают к своей верной подруге, и уже облегчённо вздыхал, видя её прежней, такой неизменной: её розовый рот с широкой, часто в трещинках нижней губой и короткой верхней, чуть вздёрнутой к носу – чуть плоскому, чуть приплюснутому носику, некрасивому и неподражаемому камбоджийскому носу, – а главное, глаза, удлинённые, словно листья, где зелёное переливалось в серое, казавшиеся светлее вечером, при лампе, и темневшие утром… Она не двигалась, не отводила взгляда. Но Мишель увидел, что под густой челкой одна из бровей Алисы едва заметно подёргивалась, как от лёгкой нервной судороги. И в то же время его ноздри ощутили запах, выдававший волнение, запах испарины, которая выступает на теле от страха и тоски, запах, который словно зло передразнивал аромат сандала, разогретого солнцем самшита, – аромат, принадлежавший часам любви и долгим дням в разгаре лета. Он высвободился из кольца милосердных рук, повернулся и открыл ящик секретера. Луч солнца заиграл на бюваре из лакированного сафьяна, и первым побуждением Мишеля было воскликнуть с ребяческим торжеством: – Видишь? Ну что я говорил? Он улыбался, повторяя: «Видишь? Видишь?», и потому Алиса решила улыбнуться тоже. Мысли покинули её, она старалась только оставаться неподвижной. «Если я не двинусь с места, он тоже не двинется…» Но едва она улыбнулась, как Мишель переменился в лице, и она поняла: его улыбка была ничего не значащей случайностью. Она ухватилась за соломинку: – Звонили к обеду. Он машинально повернулся к стеклянной двери в сад, чуть нагнув голову, словно желая рассмотреть маленький чёрный колокол, полускрытый гирляндами майской розы и жёлтыми гроздьями жасмина, и Алиса понадеялась, что он спохватится и встанет, боясь опоздать к обеду и рассердить эту хитрую бестию Марию, что отложит на потом то, что ему предстояло узнать, то, что ему предстояло сказать, сделать… «Потом, – подумала она, – я всё улажу. Или нам обоим не жить». Она направилась было к двери, но Мишель сдавил ей запястье: – Постой! Дело не кончено. Она пошла на хитрость, громко застонала, заставила себя заплакать: – Ты мне делаешь больно! Пусти!.. Она встряхнула запястье, рука Мишеля сразу же разжалась, и она поняла, что грубости ожидать не приходится – Мишель сохранял какое-то неестественное хладнокровие; так потерпевший кораблекрушение, уже захлёбываясь солёной водой, говорит себе: «Как жаль, я надевал эти запонки всего два раза!» Она видела перед собой озабоченное, настороженное лицо, потому что он ведь и в самом деле был всего лишь насторожён и озабочен, в нём ещё теплилась надежда, как и в ней самой; он боролся за неё, а не против неё. На мгновение он стал «умником», как говаривала она: голова чуть склонена набок, карие глаза озадаченно улыбаются. Она чувствовала, как постарела за эти несколько секунд. «Я не смогу уберечь его от того, чего он боится», – подумала она и, пав духом, возненавидела его. Ослабев, она перенесла всю тяжесть тела на одну ногу, отдавая себе отчёт в том, что этим движением как бы признаёт себя побеждённой. И всё же он ещё не открыл лиловый бювар, и Алиса успела прочесть в его взгляде малодушное желание, совпадавшее с её собственным: закрыть ящик секретера, помчаться вдогонку за мгновением, которое убегало всё дальше, оставляя их замершими, покинутыми, неподвижными, тем мгновением, когда Мишель заговорил о пурпурном отблеске на щеке Алисы. «Сейчас я крикну ему: "Сыграем!" Схвачу бювар, побегу, он за мной, и…» Мишель, чья голова была совсем рядом с разгорячённой грудью Алисы, боязливо спросил: – Что там, внутри? Она вяло повела плечами, склонилась к нему, словно желая сказать «прощай». – Ничего. Уже ничего. Он яростно набросился на два последних слова: – Ты, значит, успела всё переложить в другое место? Она выпрямилась, с силой втянула воздух, раздув камбоджийские ноздри, облизнула потрескавшуюся нижнюю губу, и лицо её помолодело. Теперь, наконец, нужно было спорить, защищаться, делать осторожные признания, ранить самолюбие Мишеля, чтобы отвлечь его, чтобы он не слишком мучился… «Надо исправить свою ошибку… И как это меня угораздило сказать, что у меня нет лилового бювара? Бедный, бедный Мишель…» Она сдержала слёзы, придававшие её глазам необычный блеск, к щекам прилила кровь. Она стыдливо прижала локти к туловищу из-за влажных пятен, которые, расплываясь у неё под мышками, темнили её голубое платье. – Послушай, Мишель… Сейчас ты поймёшь… Он недобро усмехнулся и протестующе поднял руку: – Ну уж нет! Честное слово… Нет! Это было бы странно… Она часто замечала у него эту мнимую непринуждённость, этот вымученный смех, когда ему казалось, что он потерпел полное поражение в делах. – Мишель, ты поступишь правильно, если не захочешь открывать этот бювар: там больше ничего нет – ни для тебя, ни для меня. Если ты его откроешь, сумей понять, что то… та бумага, которую ты там найдёшь, ничего не значит, уже ничего не значит. Это всё равно что зола от чего-то такого, что отгорело навсегда… В общем, это ничто, слышишь, ничто… Он удивлённо слушал её, высоко подняв брови, с недоверчивым видом теребя двумя пальцами бородку. Всё же он расслышал главное: – Отгорело, говоришь? Ну-ну! Ладно… Он схватил лакированный сафьяновый бювар, который сверкнул под солнцем, словно зеркало. Пурпурное пятно прыгнуло на потолок, заметалось между потемневшими балками. Мишель открыл бювар – оттуда вылетел маленький, лёгкий листочек бумаги и плавно опустился вниз и вбок, на паркет между ножками секретера. Алиса тронула Мишеля за рукав: – Может быть оставишь его там, где он лежит? Я бы его выбросила, сожгла и… Мишель, подумай о нас с тобой… Он живо нагнулся и, выпрямляясь, метнул на неё разъярённый взгляд. Он был зол на неё: зачем она, выказав чрезмерное волнение, вынудила его поднять этот тонкий, жёсткий и хрустящий, словно новенькая банкнота, листок, который он теперь машинально ощупывал: «Это foreign paper,[1] на такой бумаге обычно пишут письма по десять-пятнадцать страниц…» Однако на листке было всего несколько строчек, написанных очень мелким почерком. – Да ведь это почерк Амброджо! Алиса уловила, сколько надежды прозвучало в этом наивном возгласе, и поняла: настаёт самая тяжёлая минута. Она опустилась на диван – не как обычно, поджав под себя длинные ноги, а села прямо, готовая вскочить и убежать. Мудрость и предусмотрительность собственного тела ужаснули её; она прикинула расстояние между диваном и туго отворявшейся дверью, между диваном и окном, и потеряла всякое терпение. «Как! Он ещё не прочёл? Чего он ждёт? Не весь же день это будет длиться?..» – Амброджо… – повторил Мишель. – Когда написано это письмо? – В ноябре тридцать второго года, – кратко ответила она. – В ноябре тридцать второго? Но я же тогда был в Сан-Рафаэле?.. Она пожала плечами, с досадой глядя, как он, вытаращив глаза, принялся искать свои очки в круглой оправе. – На конторке! – бросила она всё так же сухо. – Что?.. – Очки на конторке, вот что!.. Её раздражение росло, и вновь появилось желание осуждать, пререкаться: «Боже, до чего у него глупый вид! Как будто не знает, что не сможет разобрать почерк Амброджо без очков! Неужели мне придётся самой прочесть ему вслух?» Неловко, словно стесняясь наготы, он медленно заправил тонкие дужки очков за уши. Она понимала: он унижен и готов приличия ради взорваться, а потому сочла за благо промолчать. Впрочем, стоило ему бросить взгляд на письмо, которое Алиса мысленно читала вместе с ним, как он мгновенно переменился. Ожидая, пока Мишель поднимет глаза от письма, она размышляла с расстановкой, отрешённо: «Как долго он читает, не торопится. А тот болван ещё взял да и написал моё имя в первом же письме. Такое пошлое письмо… Остальные, правда, были лучше. Надо было сочинить для Мишеля какую-нибудь историю. Это было проще простого. Простого проще. Вплоть до минуты, когда я разорвала бы письмо, и везения бы не потребовалось. Это – мне урок. Торжественно клянусь: если всё обойдётся, лягу в постель и просплю до самого утра…» Дочитав до конца, он снял очки и взглянул на жену. В первую минуту ей стало неизмеримо легче от того, что он вновь стал красивым и избавился от чувства неловкости. – Ну?.. – резко сказал Мишель. – Ну?.. – обиженно повторила она. – Что ж… я жду объяснений… Она не сразу дала превратить разговор в допрос. Решила схитрить, вызвала у себя приступ гнева. Раздула широкие ноздри азиатского носика, сдвинула брови, и густая чёлка свесилась до самых ресниц. – Какие объяснения? – звонко спросила она. Безотчётно подражая мимике жены, он нахмурил брови, на гневную полуулыбку Алисы ответил такой же, ощерив мелкие зубы. – Только дополнительные сведения. Вижу, у тебя хватает вкуса не отрицать… И не строй, пожалуйста, рожу вьетнамского слуги-предателя, меня это уже не впечатляет. Итак: пока я мучался с казино в Сан-Рафаэле, а кинотеатр на Проспекте оставил на попечение Амброджо, он… А ведь дельце-то не такое уж давнее. Сдаётся мне, оно ещё свежо? – Нет, – пренебрежительно отозвалась она. – Я же сказала тебе: всё отгорело. Могу только добавить, что и длилось это совсем недолго… Он вдруг стал ехидным и недоверчивым: – Не скажи, не скажи! Алиса не ответила. Она размышляла о том, что разговор принимает скверный оборот. Она всё надеялась на очистительный ливень слёз и упрёков, на руки, свирепо стиснувшие её запястья, на разбитую вазу… Она прислушалась, не идёт ли Мария, подумала о маленьком чёрном колоколе… «А что будет, когда позвонят второй раз! Ах! Если бы я дала Мишелю поцеловать себя, когда он вернулся домой, всё сейчас было бы по-другому, я знаю! Какая же я дура…» Она повернула голову к двери в глубине комнаты, по обе стороны которой стояли громадные книжные шкафы, к спальне с двумя кроватями под балдахином с кручёной бахромой, и выругала себя ещё злее: «Лень было снимать и потом снова надевать платье!.. Эти предосторожности: а вдруг Мария заметит что мы измяли покрывало, что пользовались туалетной комнатой после уборки! А теперь вот…» Она ждала, когда Мишель, стоявший перед стеклянной дверью в сад, откуда постепенно уходило солнце, повернётся к ней. Наконец он повернулся, и Алиса увидела знакомое лицо, его всегдашнее приветливое лицо, утомлённое, но всё ещё притягивающее лицо, которому так не шла грусть. – Девочка моя, что же ты с нами сделала? Ей, захваченной врасплох, пришлось бороться с подступившими слезами, перехватившими горло спазмом, солёной слюной со вкусом крови, исконно женским желанием самоуничижаться, молить о прощении. Но она всего лишь промолвила запинаясь: – Мишель… уверяю тебя… Мишель, милый… В это мгновение чёрный колокол за окном, встряхнув опутавшие его гирлянды глициний и роз, требовательно подал голос – тонкий, настырный голосок. Алиса быстро встала, одёрнула платье и пригладила волосы. Мишель вполголоса чертыхнулся, взглянул на свои часы… – Второй раз звонят, – заметила Алиса. – Да ещё с опозданием… – сказал Мишель. – Эх!.. Он бессильно развёл руками, и Алиса догадалась, что он подумал о Марии, о муже Марии, о Шевестре, о ближней деревне, о всех этих развязных и лукавых шпионах… – Что будем делать? – спросила она тихо-тихо. Но главным образом вопрошали её глаза, обволакивая его выразительным взглядом смиренной сообщницы. Он повёл плечами, засунул руки в карманы. – Пойдём к столу, естественно… Он, пропуская её вперёд, шагнул в сторону, потом остановил её, всмотрелся: – Попудрись… У тебя что-то чёрное под глазом, вот тут… Нет, пальцем не трогай, размажешь… Осторожнее, чёрт возьми! Он протянул ей свой платок. Она представляла себе этот обед изощрённой пыткой, дурным сном, в котором всё будет отравлено их скованностью и наигранной беззаботностью. Но, к её изумлению, Мишель думал только о том, как бы умаслить Марию. Войдя в столовую, всё ещё немного затхлую и пахнущую погребом, он воскликнул: – Ба, что я вижу? Уже созрел редис? Наверное, тепличный, да? Алиса, сев, поглядела на него так, словно он сказал что-то непристойное, однако Мария соизволила усмехнуться, и Мишель снова стал добиваться того же эффекта теми же средствами. Он стал расспрашивать строгую служанку об огороде, с живым интересом узнал, что пчёлы устроили улей под старой черепичной кровлей, а когда Мария упомянула о смерти собаки пастуха, которую он видел два раза в жизни, горестно вздохнул: «Бедный старикан!..» При этом он подливал жене пенистый сидр и, передавая ей хлеб, восклицал: «Ах, извини!» тоном актёра в комедии из светской жизни. «Как он выкладывается, – с возмущением подумала Алиса. – И перед кем – перед этой Марией! Он вызовет у неё подозрения. Впрочем, наверное, уже вызвал. Она всё чует». Словно читая её мысли, Мария посматривала то на словоохотливого Мишеля, то на молчаливую Алису, которая жадно ела и экономила силы. Влажный скомканный платочек, лежавший возле тарелки Алисы, притягивал взгляд Марии, словно золотая монета. – Мадам желает, чтобы кофе подали сюда? Мадам устала, может быть, мадам будет удобнее в библиотеке? Мария обращалась к Алисе в третьем лице, но Мишелю говорила «вы» с преувеличенной крестьянской простотой. – Вот-вот, – одобрил Мишель. – Прекрасная мысль. Кофе будем пить в библиотеке. – Желаете коньяку, мсье? – Что? Желаю ли я коньяку? Ничего себе вопрос! Алиса, ты послушай, она спрашивает, желаю ли я коньяку! Проходи, я подержу дверь. Мария, sancta Maria, gratia plena, когда же ты соберёшься починить эту дверь?.. Не сказав ни слова, Алиса вошла в библиотеку. Её трясло от возмущения. «Это недостойно, недостойно… – со злостью думала она. – Ломать комедию перед прислугой… До смерти трусит, как бы она не пронюхала, что ему наставили рога! А я-то боялась невесть чего… Что ж, можно и успокоиться. Как же я боюсь… всего боюсь…» Она неловко подняла кофейник и чуть не заплакала оттого, что брызги кофе попали на сахар… – Как ты дрожишь, малышка! Полно, не убью же я тебя… Он следил за подрагивавшей узкой рукой, и Алиса, смягчившись от ласкового голоса мужа, взглянула на него с благодарностью. «Как он устал, ведь и он тоже устал… Эта усталость убивает… Я засыпаю стоя, вот что со мной происходит…» Мишель рассудительно покачал головой. – Эта признательность тебе не к лицу… Что, по-твоему, я собирался сделать? Всё тут переломать, выбросить тебя на улицу? Взбудоражить всю округу? Она прикрыла глаза, взгляд снова стал невидящим, отстранённым. – Нет-нет, конечно, не это… Он уловил в этом ответе двусмысленность, выпятил подбородок, сжал в карманах тяжёлые кулаки: – А может быть, правильно сделал бы… Глупо было думать, будто мы больше не заговорим об этой истории… Он с важным видом выдохнул: «Пффууу…», побагровел и большими шагами подошёл к стеклянной двери – солнце уже покидало её. Птицы спешили за уходящим лучом, пчёлы больше не залетали в глубокую нишу окна. На секретере лежал потускневший бювар из лилового сафьяна. «Скоро вечер…» Алиса содрогнулась от изнеможения, прилегла на диван и укрыла ноги клетчатым пледом, который оставался в Крансаке на весь год и был кругом в дырках от моли и подпалинах от послеобеденных сигарет. «Если я попрошу дать мне сигарету, примет ли он это за браваду или же сочтёт преступным безрассудством?» Она не отрывала взгляда от спины Мишеля, чья фигура чётко вырисовывалась на фоне стеклянной двери. «Изображает разъярённого быка. Шевелит ноздрями и весь надувается. Может быть, он в бешенстве. А может быть, холоден в душе. Не разберёшь их, этих полуюжан. Возможно ли, чтобы всё рухнуло, и притом по моей вине? И часа не прошло с тех пор, как всё изменилось, а я уже без сил. Будь я уверена, что он не страдает, то послала бы всё подальше, взяла бы грелку в постель и легла бы спать… Но если он страдает, это недопустимо, это несправедливо, это нелепо… Мишель, толстый мой Мишель…» Он обернулся в тот самый миг, когда она мысленно звала его, и, поражённая этим маленьким чудом, она едва не раскрыла ему объятия. – Нет, – сказал он, возвращаясь к своей угрозе, – глупо думать, будто всё кончено. Всё только начинается. Она закрыла прозрачные глаза, уронила голову на подушку из поблёкшего шёлка и протестующе подняла руку: – Послушай, Мишель… Это… Эта глупость, которую я сделала… – Эта гнусность! – сказал он с силой, но не повышая голоса. – Эта гнусность – в общем, называй как хочешь, – эта гнусность, которая ненадолго вторглась в мою жизнь, пока тебя не было рядом, она началась и кончилась меньше чем за четыре недели… Что? Нет, нет и нет! Не смей всё время перебивать меня! – вдруг вскричала она и снова открыла глаза, в полутьме ставшие почти синими. Ты дашь мне выговориться!.. Не отвечая, он бросился к полуотворённой двери, тщательно и бесшумно закрыл её: – Ты в своём уме? Они же там, на кухне, обедают… Можно подумать… право же… можно подумать… Честное слово! А почтальон, который, наверное, как раз сейчас поднимается на пригорок? Он говорил невнятно, кричал шёпотом, предусмотрительно стараясь подавить гнев. Порывистым движением он указал на стеклянную дверь, и Алиса заметила: он открывает рот так, что получается прямоугольник, как у маски из античной трагедии. Но она бесшабашно встряхнула плечами и подхватила: – А пастушонка ты забыл? А Шевестра, который, конечно же, притаился где-то поблизости? А барышню с почты, которая, возможно, надела свою воскресную шляпку и направилась сюда – просить тебя похлопотать о её продвижении по службе? Ты ведь их боишься, считаешься с ними, они занимают твои мысли, верно? Она снова откинулась на диван и, согнув руку, локтём прикрыла глаза. Он услышал глубокие вздохи, похожие на рыдания, и склонился над ней: – Чёрт побери! Возьми же себя в руки… Так что я тебе говорил. Алиса? Скажи, ты отдаёшь себе отчёт… Она открыла раскрасневшееся, но не заплаканное лицо и в гневе приподнялась, повернувшись к нему: – Не знаю, что ты мне говорил! Мне наплевать на то, что ты там говорил! Но я точно знаю: если ты из-за того, что я раз в жизни переспала с другим, решил отравить существование нам обоим, то мне лучше сразу уйти! Вот так! Нет уж, с меня довольно! Она стукнула кулаком по пыльной шёлковой подушке, и её резковатый голос вдруг зазвучал хрипло: – Я несчастна, Мишель, пойми же, я не привыкла быть с тобой несчастной!.. Неподвижно склонившись над ней, он ждал, пока она умолкнет, но словно бы уже не слушал: – Раз в жизни, говоришь? Переспала один раз? Один-единственный раз? Тревога, состарившая Мишеля, наивная надежда, подобно затаённой улыбке засветившаяся в любимых глазах, чуть не вынудили её солгать, но она вовремя спохватилась, что уже говорила о четырёх неделях… Она села, вынудив Мишеля выпрямиться, вытерла взмокший лоб, и чёрная чёлка встала дыбом. – Нет, Мишель. Это не было случайностью или неожиданностью. Я в своих чувствах не настолько капризна… и не настолько требовательна. Он поморщился и умоляющим жестом призвал её замолчать. Он малодушно отвернулся от лихорадочно возбуждённой, подурневшей, растрёпанной Алисы, потому что именно так, наверное, выглядела та Алиса, над которой восторжествовал другой. Она увидела мужа поникшим, обезоруженным – без признаков напускного гнева, без судорожного стремления нравиться – и быстро придумала, как его излечить. – Послушай, – сказала она, понижая голос, – послушай меня… Чего ты хочешь? Ты, конечно же, хочешь правды. Ты глупейшим образом хочешь правды. Если я не расскажу тебе, как говорится, всё, ты нас обоих замучаешь – нет, хуже, до смерти занудишь этой историей… – Выбирай выражения, Алиса! Она поднялась с дивана, потянулась, смерила его взглядом: – Ради кого? Это и есть начало правды. Итак, ты будешь портить нам жизнь, пока не добьёшься своего? Уж это не займёт много времени. Ты своего добьёшься. И не далее как сегодня вечером, когда мы останемся одни, когда я не буду чувствовать в доме… Не закончив фразу, она взглянула на дверь и направилась в спальню. – Куда ты? – по привычке спросил Мишель. Она обернулась, и он увидел изменившееся лицо: поблёкшие глаза, блестящий приплюснутый нос, бледные губы. – Надеюсь, ты не думаешь, что я покажусь им с такой физиономией? – Нет… Я хотел сказать: чем ты займёшься потом? Она дёрнула подбородком в сторону окна, чистого неба, долины, видневшейся сквозь узкие листья и заострённые почки… – Я хотела пойти погулять… Нарвать жёлтых нарциссов… Посмотреть, не распустились ли ландыши в роще Фруа… Но теперь… У неё набрякли веки, и Мишель отвёл глаза: её слёзы всегда лились с такой юной безудержностью, что это переворачивало ему душу. – Ты не захочешь… тебе, конечно, неприятно будет если я пойду с тобой! Она порывисто положила ему руки на плечи, от чего на лиф голубого платья скатились две крупные слезы. – Мишель! Да нет же! Пойдём, Мишу! Пойдём вместе. Сделаем что можем. Давай перейдём на другой берег и пройдёмся в Сен-Мекс за свежими яйцами. Подождёшь меня? Он кивнул ей, стыдясь своей покладистости, и опустился в кресло в ожидании жены. Когда она вернулась – напудренная, чуть подкрасившая покрасневшие веки, с шапкой волос, шёлковой лентой обтягивавшей лоб, он спал, сражённый сном, грубым, но милосердным. Он даже не слышал, как она вошла. Он спал, вывернув шею, вдавив подбородок в галстук, и выглядел подурневшим, смирившимся. Раскрытые ладони слабо вздрагивали. Несмотря на короткий нос и подбородок римлянина, придававшие его лицу твёрдость, он походил на постаревшего ребёнка, осенённый тронутыми сединой, но ещё густыми волосами, которые вились кольцами, когда он их не помадил. Склонившись над ним, Алиса старалась дышать неслышно, боялась, что скрипнет старый паркет, прогибавшийся под ногой. Она не решалась ни разбудить Мишеля, ни дать ему выспаться. «Ещё вчера я укрыла бы ему колени старым пледом… Или крикнула бы: "Мишель, на дворе такая красота, выходи на улицу! Мишель, ты так растолстеешь…" Но сегодня…» Она попыталась обрести хоть малую толику прежнего легкомыслия, призналась себе: «Не очень-то представляю, как принято вести себя в моём положении…» Она со смутной неприязнью отвернулась от этого непроницаемого лица, изуродованного неестественной позой, вздохнула и подумала, как бы всё подытоживая и объясняя: «В сущности, мне никогда не нравилась эта бородка на испанский манер, которую он отпустил». Лёгкими шагами подошла она к стеклянной двери в сад. Ей было скучно, и она не испытывала благодарности к Мишелю за эту неожиданную передышку среди мучительной тревоги, за возможность подумать. «Подумать о чём? Перед тем как сделать глупость, не раздумывают, думать начинают после…» Ей показалось, что по спине, между лопатками, стекает капля тёплой воды, она сильно вздрогнула и обернулась. Мишель проснулся и смотрел на неё. Он так мало походил на сморённого сном беднягу, что ей стало страшно и захотелось дать отпор. – В чём дело? – глухо спросила она. – Что ты на меня так смотришь? От звука её голоса Мишель снова сделался живым и беспокойным; он встал с видимым сожалением. – Я уснул… – сказал он, проводя ладонями по лицу. – Представь себе, я забыл… Этот извиняющийся тон не понравился Алисе, и она перебила мужа: – А я не забыла. Я ждала тебя. Мы собирались пойти гулять. – Да… Гулять? – В Сен-Мекс, ты же знаешь. Он выпрямился, метнул угрожающий взгляд в невидимых соглядатаев, притаившихся за жасмином и пурпурной сиренью: – В Сен-Мекс?.. Отлично, иду. Два часа спустя Мишель и Алиса в полном изнеможении поднимались по склону холма, вершину которого венчал Крансак. После утомительной прогулки у них не было сил обменяться даже словечком, и обоим было ясно, что всю энергию они потратили в посёлке и дальше, в деревушке под названием Сен-Мекс. Алиса вспоминала, как перед мостиком, соединявшим аллею Крансака с просёлочной дорогой, Мишель взял жену под руку, чтобы предстать перед деревенскими зеваками дружной парой. Но разве жители Крансака, когда дело касалось «имения», не обладали звериным чутьём и орлиным зрением? «Они заметили, что я не переменил ботинок, облепленных засохшей грязью, – думал Мишель, – а аптекарша предложила Алисе васильковой воды – для покрасневших век… Страшные люди…» Алиса с дрожью негодования вспомнила, как у Эспанья Мишель обнял её за талию, сжал ей руку… Потом они пошли в Сен-Мекс по залитой солнцем тропинке, повторявшей изгибы полноводной реки, окаймлённой нарциссами и синей вероникой, озарённой белым сиянием боярышника в живых изгородях по обеим сторонам, откуда то и дело перелетали друг к другу зимородки и алые снегири. За рекой на плодородной красной земле располагались знаменитые на всю округу виноградники, однако лучшее вино давали те, что были повыше, на каменистых склонах. Заботливо ухоженные крансакские виноградники, где на возделанных грядках между рядами лоз приютился лук и густые побеги фасоли, каждый год вдохновляли Мишеля на банальные речи об изобилии и на широкие взмахи рук, обнимавших горизонт. «В этом году он помалкивает», – подумала Алиса со злостью, о которой тут же пожалела. – Гляди-ка, на лозах уже листья! – воскликнула она, желая вызвать у мужа ежегодный приступ воодушевления. Но он лишь выпустил руку Алисы и вдруг стал чопорным: в его лице достоинство оскорблённого мужа оттенялось предусмотрительным благодушием… «Бездарный комедиант, как все мужчины», – ворчала она себе под нос, с трудом взбираясь на вершину холма, к Крансаку, массивному и приземистому родовому гнезду, словно слепленному из одних только черепичных крыш и невысоких тяжеловесных башен – непочтительному воображению Алисы он представился похожим на толстяка в нахлобученной до бровей шляпе. Оба разом остановились, чтобы перевести дух. Обычно Алиса оказывалась выносливее, да и ленивее мужа: когда склон делался круче, она берегла силы, а тщеславный Мишель шёл словно на штурм крепости, легко, почти бегом, хотя и бледный, с гулко бьющимся сердцем – и всё ради удовольствия победно крикнуть Алисе своё всегдашнее: «Ну что?», когда она доберётся к нему. Сегодня их снедала одна и та же тревога, и у подножия Крансака, на лиловых, покрытых расселинами скалах, откуда по капле сочилась вода подземного источника, они перевели дух и устремились друг к другу. – Ты не очень устала? – спросил Мишель. Она отрицательно покачала головой, затем стала собирать по расселинам завитки папоротника, едва поднявшиеся из земли, выросшие в тени барвинки, бледно-сиреневые, точно снятое молоко, и розовые цветочки пострела, хрупкие и неприятно пахнущие. – А он красив в этот час, – заметила Алиса, указывая вверх на Крансак. – Да, – вяло откликнулся Мишель. И они отправились дальше, шаг в шаг. «Что меня ждёт наверху?» – думала Алиса, идя за Мишелем, шагавшим с непокрытой головой. Оба чувствовали себя разбитыми: с утра не отдохнули, не привели себя в порядок, и оба взмокли под шерстяной одеждой. На вершине холма, где тени от сиреневых кустов легли длинными полосами, Алиса перед самым домом перешла на свой обычный быстрый шаг, но у порога её порыв прервал возглас: «Куда ты так торопишься?» Она слегка повернула голову, коснувшись подбородком плеча: – Как куда – пить! Я чуть не умерла от жажды там, в низине. – Ты могла попить в деревне. – Лимонаду с мухами или может кислого сидра? Нет уж, спасибо… Я велю принести тебе на террасу воды или, если хочешь, сидра. Больше у нас ничего нет, коли не считать затхлого вина, смородиновки и ещё бутылки портвейна. Завтра… Внезапно она умолкла, увидев перед собой незримую цель, но Мишель не обратил на это внимания. – Пожалуй, сидра, если не затруднит… Ты выйдешь на террасу? – Да… нет… Не сразу. Платье прилипло к спине воротник жакета трет шею, я уже больше не могу… Она закончила фразу нетерпеливым жестом и исчезла за аркой двери. Он проводил Алису жадным взглядом словно желая отнять её у полутьмы сводчатого коридора, ведущего на кухню, затем уселся на каменную скамью, прислонился к стене и стал смотреть, как наступает вечер, безветренный, зелёный и нежный, так похожий на сумерки в Провансе. «Всё-таки чувствуется, что юг недалеко отсюда…» Соловей, ближайший из тех, что днём и ночью изливали гармонию возле своих наполнившихся гнёзд, перекрыл все остальные голоса, и Мишель принялся прилежно следить за рисунком певучей арабески, ждать повторения одинаковых долгих нот, усиливавших одна другую. Он различал «тц-тц-тц», которые сравнил со звяканьем колец, скользящих по медному карнизу, «коти-коти», повторявшиеся до двадцати раз кряду, без остановки и на одном дыхании… Он не испытывал особого удовольствия, но, соразмеряя своё дыхание с длительностью неизбывной песни, довёл себя почти до удушья: это мешало ему думать, и он уже не испытывал ничего, кроме жажды. – Вот сидр, – объявила Мария. – Мадам тоже будет? Она придвинула к старинной каменной скамье с резными ножками обитый жестью столик, купленный на дешёвой распродаже. – Точно сказать не могу, – ответил Мишель. – Мадам переодевается. Эй, чертовка, осторожней, у тебя же весь сидр так выбежит! – И то правда, – радостно подхватила Мария. – Это у меня запросто! Она наливала тёмный сидр, у которого даже пена окрашивалась жёлтым, тощей, словно из одних костей и сухожилий, рукой, а маленькие блестящие глазки искали взгляда хозяина с каким-то кокетством вне возраста, столь всеведущим, что Мишеля проняла дрожь. «Неужели нам не удастся скрыть от Марии хоть что-нибудь?» Он чувствовал себя таким слабым, таким беззащитным, что несказанно обрадовался, когда наконец вернулась Алиса – тревожно-оживлённая, кое-как напудренная, с чересчур белым носом и чересчур красными губами. Но её глаза, которые с приходом вечера, наполнявшего их синевой, становились недоверчивее, сейчас глядели из-под чёрной чёлки ясно и настороженно. – Я положила тебе на кровать нагретый халат, Мишель, – сказала она ещё с порога. – По вечерам здесь так… Видишь, я надела тёплую блузу… Марии нужно что-нибудь? Мария, любившая такое непрямое обращение, внимательно изучала длинную блузу из белого мольтона, красные шёлковые штанишки, узкие в щиколотках, и под её взглядом Алиса спокойно обвила рукой шею мужа. – Ничего не нужно, – сказала Мария, – И так всё хорошо. – Да, особенно сидр откупорила хорошо, – проворчал Мишель. – А ей и так сойдёт. Что будем лопать сегодня вечером, Марьюшка? – Протёртый суп, стало быть. – А ещё? – Карамельный крем. Я хотела было потушить мясо, но мадам сказала… – Мадам правильно сказала, – перебил он. – Давай, беги. И накорми нас вовремя, не то лишу наследства! Когда они остались одни, Алиса попыталась было осторожно убрать руку. Но голова мужа вдруг жадно приникла к сгибу её локтя, зажала его между плечом и щекой, сотрясавшимися от глубоких и частых вздохов, разгорячённое лицо обдавало её запястье знакомым запахом; она безжалостно высвободилась. – Перестань! – властно приказала она. – Неужели не стыдно? Потерпи немного, в конце концов! Скажем Марии, что хотим лечь пораньше… Она не посмела выказать, до какой степени эта мужская необузданность, этот его лепет и судорожные всхлипывания оставляли её равнодушной и задевали её гордость. Мишель совладал с собой и встал: – Я сейчас вернусь. Вода уже нагрелась? Его живые глаза, казавшиеся золотистыми от предзакатного света и непролитых слёз, с завистью глядели на умытое, напудренное лицо Алисы, её бело-красный костюм. – Нагрелась… для них, – пожав плечами, ответила Алиса. – Что они понимают в горячем и холодном? Оставшись одна, она в свою очередь заслушалась пением ближнего соловья, которому издали вторили остальные. Ближний был виртуоз, его мощно и безупречно льющийся голос, блеск и изысканность исполнения были несовместимы с живым чувством. Но когда он умолкал, снова становился слышен смягчённый расстоянием, независимый и слаженный хор дальних певцов, пренебрегших покоем гнёзд, где высиживали птенцов их подруги. Алисе не по душе были эти зеленеющие сумерки, окрашенные багрянцем на западе, над невидимой отсюда рекой. Но одиночество, молчание и весенний холодок, предвестник ночи, возвращали ей силы и рождали странное нетерпение, похожее на предвкушение блаженства. Мишель всё не шёл, и она стала прохаживаться по ничем не ограждённой террасе, борясь с дрожью, с соблазном трусости и всеми безымянными и бесформенными спутниками нервозного страха. Она не могла думать о своём проступке иначе, как о глупости, непростительной и пустячной. И не столько кляла себя за ненаходчивость и неумение лгать, сколько стремилась предотвратить последствия. «Надо это уладить, поправить как-нибудь… У нас с ним никогда ничего подобного не было! И он ещё вздумал раздуть из этого трагедию! А уж ему-то трагедии так не к лицу…» Она расчётливо, на всех парах, уносилась от рокового утреннего часа, который назвала «часом пурпурного отблеска», и спешила к определённому ей судьбой призванию не слишком щепетильной миротворицы: скрывать, заглаживать, забывать… В долине раздался гудок паровоза, потом неспешное пыхтение, и поезд остановился у вокзальчика. Когда он ушёл, в неподвижном воздухе ещё долго висели шары белого пара. «Четверть восьмого, – определила Алиса. – Сядь я на этот поезд, успела бы в Лор-Лезьер к экспрессу и через два часа была бы дома, в Париже… Глупо ломать тут себе голову. Этот скверный вечер пришёл и уйдёт, как любой другой. Не можем же мы всю жизнь обсуждать эту историю с Амброджо! Завтра с этим надо покончить, или…» Её окликнул Мишель, и она нахмурилась, найдя, что в туго подпоясанном вигоневом халате у него на удивление бодрый и живой вид. «До чего гадкий», – подумала она. Чуть наклонила голову, сделалась кроткой и весело крикнула Марии, чтобы та подавала суп. За столом она играла в игры Мишеля не хуже его самого. В тусклом свете люстры на её волосах, которые она успела смочить и пригладить, играл чудесной яркости отблеск, круживший при каждом движении её круглой головки. Когда она поднимала взгляд к старой люстре с выцветшим абажуром, её прозрачные глаза становились молочно-голубыми, глядели дерзко и в упор, как у слепых. В такие мгновения Мишель переставал есть, клал ложку на край розетки с карамельным кремом и ждал, когда Алиса смягчится – как он говорил про себя, «образумится». «Она ждёт. Храбрится, хотя ожидание ничего не даст». Потому что ночь, возвращение того часа, когда ещё накануне они были счастливы до глубины естества, исполнены гордости оттого, что способны дарить и получать в дар, – ночь дозволяла ему буйство, ускользавшее от него весь день, и такое любопытство, что он не чувствовал вкуса ни еды, ни питья. Он смотрел, как Алиса кладёт себе вторую порцию карамельного крема, слышал, как она говорит: – Мария превзошла себя. Поздравляю, Мария. По ту сторону стола глазки Марии сверлили затылок Мишеля. – Да нет, крем у меня не очень получился, вот мсье что-то ничего не говорит. – Я? – воскликнул Мишель. – Не могу же я делать два дела сразу: есть и хвалебные песни тебе петь! Знаешь, что я тебе скажу, старая ты коза? Протёртый суп даст сто очков вперёд этому крему. Не суп, а прямо-таки бархат с перчиком, верно, Алиса? Поскольку он сидел спиной к Марии, то позволил себе, продолжая громко смеяться, хлестнуть жену презрительным взглядом. Она не шелохнулась, сложила салфетку, встала и предложила с самой что ни на есть безмятежной наглостью: – Кофе будешь? Удивление Мишеля было ей наградой: – Кофе? Как это? Вечером? – А разве ты не собирался поработать после ужина? Тогда, может, липовый отвар? – Липовый отвар, если не возражаешь. – Конечно, не возражаю. Мария, подайте мне, пожалуйста, тоже липового отвара. За время ужина гостиная-библиотека наполнилась свежестью. Первые крохотные ночные мотыльки возникали из ночной тиши и становились пленниками гибельного пространства вокруг двух ламп. Алиса расправила сборчатый полотняный абажур на фаянсовой вазе, возведённой в ранг художественно исполненной лампы. Мишель вглядывался в полутьму, измеряя на глаз два громоздких книжных шкафа, верхние края которых упирались в потолок. – Как же это Эсканья не установил здесь розетку? Тут такой мрак. Ты ему не говорила, что это надо сделать? – Могу завтра сказать. – А-а, завтра… – вяло отозвался он. Алиса обернулась так резво, что чуть не опрокинула лампу. – Что «а-а, завтра…»? Ну да, как же, ведь завтра жизнь кончается, земля завертится в другую сторону, так? Дом рухнет, мы разведёмся, раззнакомимся, ты мне будешь говорить «вы», а я к тебе буду обращаться «мсье»? Так что ли прикажешь понимать твоё «а-а, завтра…»? Скажи, так что ли? Он заморгал, едва не попятился от этого словесного напора, от воинственного желания напасть, поменяться ролями, опередить его во всём, что он наметил сделать, во всём, что он ещё не успел наметить. Алиса вдруг умолкла и прислушалась. – Быстро же она сегодня принесла липовый отвар, – пробормотала она. – Обычно по часу ждать приходится… Она пошла навстречу Марии, отворила и придержала непослушную дверь. Мария поспешила уйти, но на пороге обернулась и с напускной робостью спросила: – Мадам… Я насчёт того, что завтра утром надо купить… Мадам не передумала? Алиса пустила в сторону Марии дым сигареты. – Конечно, нет. Вы что, забыли? Рагу из голубей, а для начала яичница с салом. Разве в меню что-то не так? – Нет-нет, мадам… Я просто сказала… Спокойной ночи, мсье, спокойной ночи, мадам… Она вышла нарочито торопливо и смущённо, и Алиса, сжав кулак, показала им на закрывшуюся дверь: – Видел? Всё слышал? А как озирается, ищет кругом улики! Она чует всё, что мы хотим скрыть! И всё это – по твоей милости. – Как это – по моей?… Ничего себе… Ты сама-то поняла, что сказала? Я просто со смеху помер бы, честное слово, если бы мог, как ты, потерять всякое представление о… Он опомнился, сел ровнее. – Ты ловкая, Алиса. Я это хорошо знаю. Не волнуйся насчёт Марии. Дать тебе волю, так мы здесь погрязнем в сплетнях о прислуге. А я хочу не этого. Сегодня вечером мне с тебя причитается другое. Она вперилась в него холодным гневным взглядом, который он так и не сумел смягчить. – Ничего тебе не причитается. Ничего особенного, во всяком случае. Впрочем, ты, очевидно, совсем отупел, как почти все мужчины, если думаешь, что тебе есть ещё что с меня требовать. И снова он спасовал перед женской грубостью, отвернулся, схватил чайник с липовым отваром. – Опять она разбила крышку, – сказала Алиса. – Дай мне чайник. Ты же знаешь: из носика плохо льётся. Он позволил ей налить отвар, бросить в чашку два куска сахару. В каждом их движении ещё чувствовалась готовность помочь друг другу, нежная предупредительность. Но Мишель уже страдал от этого, уязвлённый тем, что нанёсшая оскорбление, виновная Алиса возмутительным образом вела себя точь-в-точь как Алиса невинная. Минувший день почти не сказался на ней, она выглядела красивой и готовой к всевозможным ссорам – и это было уже слишком. Но она погасла, мгновенно постарела и поникла, когда из-за холмов вырвался поезд, перерезал реку, прогудел и пропал… Алиса стояла вся обмякшая, опустив голову, с сигаретой в руке и долго прислушивалась. – Тебе, наверное, хочется быть далеко отсюда, а? Она подняла к нему свою головку ласточки, молчаливо признаваясь, что не в силах больше говорить, не в силах лгать. Помада на пухлой нижней губе чуть-чуть съедена, глаза с грустью и мольбой глядели куда-то в пустоту, мимо Мишеля. – Да, – ответила она. – И да, и нет. Думаю, я всё же хотела бы остаться здесь… Куда мне ещё деваться? – Это только теперь! – крикнул он, сдерживая гнев. – Очень своевременно! Надо было думать об этом раньше, перед тем, как позволить себе переспать с этим… этим красавчиком! Но когда на тебя найдёт, ты, чёрт возьми… Она пожала плечами. – Дурак. Дурак в полном смысле слова! Можно подумать, ты меня не знаешь. «Позволить себе переспать» – вот в чём суть для тебя, вот чего ты больше всего боишься. Это, конечно, очень на меня похоже – отдаться невесть кому вот так, походя! – Может быть, не походя, а проездом. Пока я надрывался в Сан-Рафаэле… – Мишель, – перебила она снисходительно, – согласись, у тебя были и более «надрывные», но зато более успешные дела, чем управлять два месяца по поручению братьев Шмиль этим несчастным заведеньицем, красивеньким и никудышным… Я тебе говорила: «Мишель, ты тратишь время зря… Зима у тебя пропадает… Братья Шмиль не такие везунчики, как Моизы…» Женщина чует удачу лучше мужчины. Он слушал её, сбитый с толку. Нервным движением он распахнул халат, и Алиса узнала пижаму, которая была на нём прошлой ночью: у него было несколько таких пижам светло-табачного цвета, под цвет глаз… Она обратила внимание на мелкие зубы, за которыми он ухаживал с изрядным кокетством, на руки, которыми он гордился; она раздула ноздри навстречу запаху, о котором всегда говорила, что он тоже светло-коричневый, и в ней вдруг вспыхнул протест: «Это моя собственность, этот мужчина – мой, неужели я так глупо всё потеряю, по его и по своей вине?..» – Ну, давай, – резко сказала она. Она подошла к окну, выбросила погасшую сигарету таким жестом, который мужчины называют «неженским», взяла другую, закурила и удобно уселась в кресло рядом с секретером. Она рассчитывала каждое своё движение, следила за их непринуждённостью, вплоть до того, что выбрала для себя плетёное кресло, выдвижную доску секретера, свет лампы, падавший на лицо, а Мишелю с мнимым великодушием оставила диван и полумрак. Молодая луна наполняла высокое, без занавесок, окно мутным голубым светом; розовый луч лампы доставал до ближайших звёздочек сирени. – Мишель, налить тебе ещё отвара? – Нет, и отстань от меня со своими трогательными заботами. Надоело уже. По ясному и слишком мягкому голосу, доносившемуся из темноты, она поняла: дольше медлить нельзя. – Помнишь, я заболела гриппом, когда ты был в Сан-Рафаэле? – Конечно, помню. Не будь этого гриппа, ты поехала бы со мной. – Верно. Я не хотела досаждать тебе этим гриппом, даже в письмах. – Вот-вот. Кроме того, теперь я знаю: у тебя было чем заняться. Она порывисто смахнула пепел, упавший на доску секретера. – Давай без этого, Мишель! Отложи до другого раза свои злобные намёки и другие перлы остроумия. На сей раз я или буду говорить, или нет. Теперь уже я тебя прошу: отстань со своими колкостями. Защищённый тьмой, он чувствовал на себе близорукий взгляд синих глаз, сияющий из-под ресниц и полный бесшабашной, обжигающей смелости. «Никогда ещё она не была так похожа на камбоджийку, Камбоджийку с розовой кожей…» – Ладно, – коротко сказал он. – Я тебя слушаю. Вначале она мялась, но он кивнул, и она принялась рассказывать. – Да… Ты наверняка помнишь ещё и то, что я тогда была не в лучшем состоянии. Когда мы возили на гастроли «Дам этих господ», ты меня гонял – я сама себя гоняла – в хвост и в гриву, пока ты отрабатывал этот провальный сезон в Сан-Рафаэле… Поэтому нет ничего удивительного, что грипп… Мишель в своём тёмном углу слушал её вполуха. Усталость поднесла ему сюрприз – незнакомую раньше блуждающую боль, ещё не знавшую, где ей осесть, и пока Алиса говорила, эта боль уводила его назад, в молодость Алисы и его собственную, в те времена, когда Алиса принадлежала случаю и своей семье, обременённой дочерьми, которые понимали, что они – обуза, и яростно боролись за существование. Одна из трёх сестёр Алисы по вечерам играла на скрипке в кинотеатре, другая была манекенщицей у Лелона и питалась только чёрным кофе. Алиса рисовала, делала выкройки платьев, иногда продавала эскизы интерьеров и мебели. «Четыре Музы», как их называли, составили весьма посредственный струнно-фортепианный квартет и играли в большом кафе, которое как-то вдруг прогорело. Красоту старшей из сестёр, Эрмины, стало обрамлять – до середины туловища – окошечко кассы по предварительной продаже билетов, когда Мишель заделался летним директором театра на площади Звезды. Но он полюбил наименее красивую из этих четырёх девушек, бойких, сметливых, элегантных в своей бедности и ничуть не склонных к смирению. «Если бы я втюрился в Коломбу или в Ласочку, случилось бы со мной то же самое или нет?..» От звука минорного голоса Алисы он погрузился в раздумья и в какую-то странную беспечность, но знал, что поневоле вернётся в сегодняшний день, когда она дойдёт до худшего… «Что ж, – вздохнул он про себя, – приближаемся к потопу…» – Ты помнишь также, что велел Амброджо ничего не предпринимать без моего ведома, не давать ни строчки рекламы в газеты, не обсудив со мной и без моего полуночного звонка тебе… «Амброджо! – вдруг встрепенулся он. – Да-да, Амброджо! Как же это я почти не вспоминал о нём с утра? Этот Амброджо…» Он не хотел перебивать Алису и всё же перебил: – Обсудить с тобой, обсудить… А телефон на что? Она заставляла себя говорить спокойно и деловито, то опуская глаза на сигарету, которую тушила, то вглядываясь сквозь свет лампы в лицо Мишеля. – Вот именно – телефон, – вдруг нашлась она. – Однажды он с трудом узнал мой голос по телефону – в то утро мне прижигали горло, – и встревожился, а после обеда… Она импровизировала без труда, успокаивающий ритм банальной лжи увлекал за собой. «Это неправда, – признавалась она себе, – но выдумка, очень близкая к правде». – …А когда он увидел, в каком я состоянии, то сказал: «Как, вы не сообщили Арбеза, что у вас тридцать восемь и восемь? Да ведь это безумие! Бросайте всё! Здесь и делать-то почти нечего, я всё возьму на себя и каждый день буду вам давать отчёт о сборах в театре на площади Звезды и о репетициях "Золотого скарабея"»…Что? – Я ничего не сказал, – ответил Мишель. – А! Мне показалось… Теперь ты хоть немного представляешь себе ситуацию? – Очень даже, – сказал Мишель. – Ты выздоравливаешь. Твоя комната, где всегда слишком жарко. Розовые простыни. Твоя слабость, взгляд сонной камбоджийки, которая слишком много курила… Этот парень из Ниццы приносит тебе розы и говорит с тобой о счетах на мотив: «Мой свирепый поцелуй…» Он судорожно закашлялся, вынужден был встать, чтобы глотнуть полуостывшего липового отвара, и снова сел на диван. Алиса успела заметить, что лицо у него смятенное и озадаченное, а глаза налились кровью. – Продолжай, я тебя слушаю. Она тоже – передышки ради – выпила отвара, мозг её работал быстро и чётко. Над затихшими полями соловей-виртуоз начал свою ночную сюиту трелей, звучных флейтовых нот, вариаций на бесконечном дыхании, одиноких звуков, похожих на жемчужину, скатившуюся с влюблённой жабы. «Он тоже слышит, – поняла Алиса. – Он думает об этом. Думает о прошлой ночи. Будь осторожна». Она ощутила второе дыхание, словно опытный пловец. – Нет, – сказала она. – Всё было не так. Совсем не так. Я и сама вполне могла бы вообразить… то, что вообразил ты. Но этот парень… Она остановилась – хотела проверить, стерпит ли Мишель, что она так называет Амброджо. – …этот парень, когда я узнала его получше, оказался совсем не таким, как я думала. Да, представь себе. Он… тоньше, гораздо содержательнее, чем можно было подумать, он… увлекается массой всего такого, что меня когда-то занимало… Он музыкант… Поэтому мы с ним много разговаривали… Что? – Я ничего не говорю, – ответил Мишель. – Я только смеюсь. Она грустно взглянула ему в лицо, почти неразличимое в темноте. – Мишель, прошу тебя… Я стараюсь как могу, вот и ты тоже постарайся быть искреннее, проще, иначе станет невозможным то, о чём ты меня просил и что я силюсь сделать. Тебе тоже приходилось болеть, и ты знаешь, что такое выздоровление, это состояние… неуверенности, головокружения от малейшей усталости, эта потребность в доверии и поддержке… Она увидела, как среди сумрака поднялась его тонкая рука, и запнулась. – Хотелось бы, – сказал он почти громко, – очень хотелось бы, чтобы ты не говорила о своём выздоровлении. Пропусти это. И расскажи остальное. Только остальное. Она приняла этот мяч с лёгкостью хорошего игрока. – А остального-то и нет! – воскликнула она. – Ты же не заставишь меня рассказывать во всех подробностях, как после долгой беседы наступает минута самозабвения – результат лихорадочного возбуждения в поздний час… свидетельство – да, пусть излишнее, и даже неуместное – доверия и дружбы, которая щедро раскрылась один раз и сочла бы бессовестным не раскрыться снова… От непомерного усилия у неё покраснели глаза и скулы. Она встала, прошлась и уронила руки, громко жалуясь: – Стыдно заставлять меня рассказывать… Стыдно… И это ничего не даст, ничего не поправит… Наоборот… Если ты думаешь, что я в глубине души смогу тебе это простить… теперь-то ты доволен, конечно же… Она распахнула дверь в сад и вобрала в себя дыхание весенней ночи, до того совершенной, до того великолепно украшенной недвижными ароматами, неосязаемой влажностью, соловьиным пением и луной, что на глаза ей навернулись гневные слёзы: «Нет, это слишком глупо… Такая ночь! Испортить такую ночь, когда мы могли бы, укрывшись, посидеть на скамейке, поглядеть, как смещаются звёзды и заходит луна…» Она вдруг по-настоящему оценила позднюю пору любви, безбурное время, когда любовное влечение упокаивается в сокровенных глубинах сердца, и обернулась, желая спасти всё то, чему грозила гибель. В тот же миг до неё дошло, что Мишель молчит. Он всё ещё полулежал на диване, опершись на локоть. – Мишель! – Да? – Что с тобой? – Со мной ничего. Мужество покинуло её, она села. – Можно узнать, о чём ты думаешь? Ты вынудил меня всё рассказать. Можем мы теперь рассчитывать на мир, на сносное существование? – Хм! – пренебрежительно промолвил он, – ты не так уж много мне рассказала. Если не считать самого худшего… – Какого худшего? Он вскочил, оказавшись в освещённом пространстве, и стало видно, как изменилось и осунулось его лицо. – Самого худшего. Ты даже не понимаешь, что худшее – это та самая… дружба, которая у тебя возникла с этим типом, те часы, когда вы с ним разговаривали – до того как переспать. Ей-же-ей, ты даже заговорила о «доверии». Ты сказала, будто этот тип любит то же, что и ты… – Извини, пожалуйста! Не надо путать… Я, наверно, неточно выразилась… – Молчи! – крикнул он во весь голос, стукнув кулаками по доске секретера совсем рядом с Алисой. Этот крик и жест, казалось, принесли ему облегчение. Алиса с трудом скрыла, как она довольна. «Не слишком-то рано он по-настоящему закричал. Если продолжать в таком тоне, то, может быть, мы всё уладим…» Секунду спустя она – как бы в испуге – подалась назад и подняла руки, защищая лицо. Но он уже отстранился, голос снова стал ровным: – Ах, моя бедная малышка… Тебе никогда не понять, что такое любовь мужчины, не понять, что для мужчины – измена. Тебе не понять, что мужчина простит, а может, и забудет плотскую связь, внезапный каприз чувств… – На то есть причина, – сухо заметила она. Он взглянул ей в лицо, уверенный в своём праве мужчины на мимолётные желания: – Конечно, есть причина. Он зашагал по комнате, засунув руки в карманы распахнутого халата, поводя плечами, как подобает человеку широких взглядов. – Внезапное влечение… Наваждение… Убийственная жара… Чёрт возьми, наш брат знает, что это такое… Пусть, коли посмеет, первый бросит камень тот, кто… Она смотрела на него, слушала, не говоря ни слова и вновь став безжалостной… «Что самое забавное – он думает, будто знает, что такое желание у женщины…» Она позволила себе беззвучно рассмеяться, пока он находился в тёмном пространстве между шкафами. Вернувшись, он схватил её за руки выше локтей. – Если бы ты, бедная моя девочка, призналась мне: «Знаешь, однажды вечером, в сумерках, на меня вдруг что-то нашло, в воздухе витало нечто такое…» Если б так, то я первый понял бы и простил тебя, бедная моя девочка… Она резко высвободилась: – Ещё раз назовёшь меня бедной девочкой – запущу в тебя чайником! – крикнула она. – И не спрашивай почему, а то я не знаю что сделаю!.. Она чувствовала себя разбитой, неспособной снова начать и выдержать борьбу… – Пойду спать, – сказала она упавшим голосом. – Спать, спать… Ничего лучше ты мне предложить не можешь. Пойду спать. Спокойной ночи. Она ушла, волоча за собой по полу красный шарф, словно пустой невод. Когда он решился войти в спальню, Алиса, казалось, уже спала, повернувшись лицом к стене. Между шапкой чёрных волос и натянутым до подбородка одеялом Мишелю были видны только нежный изгиб её опущенных ресниц и бесшумно дышавшие необычной формы ноздри. Стоило ей закрыть по-западному серо-зелёные глаза – и лицо её уже целиком принадлежало Дальнему Востоку. По нервной дрожи, которая охватила Мишеля, когда его тело коснулось холодных простыней, он определил, сколько времени провёл один, на диване, перечёркнутом лунным лучом. Он намеревался спать в библиотеке, несмотря на скребущуюся мышь, несмотря на когтистое насекомое, бьющееся в окно. Улёгшись, он приготовился страдать в неподвижности. Но его мучениям пока ещё недоставало ритма, размеренности и системы. Боль поминутно покидала его, уступая место мелким повседневным заботам: «Хотел попросить Виллемеца, чтобы он одолжил мне Канделера – объехать наши казино… Забыл написать Амброджо, чтобы он задержал печатание программ для театра на площади Звезды…» Вдруг он вспомнил: послезавтра его ждёт к обеду крансакский мэр, и ему стало тяжко и тошно. Он потушил лампу, и сквозь решётчатые ставни в комнату вплыла арфа лунного света. Мишель повернул голову к кровати Алисы: «Неужели она спит? Даже не верится…» Он не доверял неподвижности её тела – она лежала на боку, подогнув колени, овеянная слабым ароматом, такая близкая, что можно было дотронуться. Он знал – и это много раз доставляло ему наслаждение, – что Алиса способна лежать без движения ночи напролёт. В ту пору, когда их любовь искала всевозможные виды сладостного самоотречения, Мишель мог целую ночь глядеть на свою молодую жену, лежавшую рядом, такую воздушную, с закрытыми глазами, и никогда не знал точно, спит она или нет… «Неужели она в самом деле может спать после такого дня?» Ему казалось, что он испытывает боль, но то было всего лишь волнение, беспокойство, вызванное чрезмерной усталостью. Пытаясь нащупать между рёбрами место, где могла угнездиться и вызреть блуждающая боль, он старался не двигаться, избегать шума, какой производит в ночной тиши голый человек, ворочающийся под одеялом. Это ощущение неопределённости не отпускало его и во сне, ему всё снилось, будто он бодрствует и никак не может понять, притворяется Алиса или нет. Когда он открыл глаза, кровать рядом была пуста, а разбудивший его резковатый бодрый голос доносился от окна и был обращён не к нему. – Да, Шевестр, вот такие мы лентяи! Сейчас полдевятого, а муж, представьте себе, ещё спит! Что вы нам скажете хорошего? Приятные новости, как всегда? Мишель окончательно проснулся, тяжёлые сны улетучились, и только какая-то тревога с неясными очертаниями плыла из дальнего далека ему навстречу. Сперва он дал этой тревоге облик и имя своего управляющего. «Зря она шутит с Шевестром, – подумал он. – У него чувства юмора хватает только на то, чтобы играть со мной скверные шутки, вроде той истории с ипотекой…» – Алиса! – глухо позвал он. Она обернулась, отняв руки от подоконника, на который опиралась, вся голубая в длинном, до пят, одеянии из блёклого китайского шёлка, которое она называла халатом домашней хозяйки. И тут он понял свою ошибку. Его мукой, его болезнью, межрёберным спазмом, не дававшим ему дышать, была эта высокая женщина нежнейшей, блеклой от стирки голубизны, голубая, словно влажный просвет между облаками, где после ливня всходит первая звезда… – Проснулся? Она внесла в комнату малую толику смеха, который рассыпала из окна на улицу, и лукавого презрения, которое испытывала к Шевестру. Мишель не сразу разглядел, что у неё набухли нижние веки, и его внимание привлекли лишь оскорбительная молодость её тела и движений, шелковистая головка, напудренное лицо. – Шевестр здесь, – сказала она многозначительно, словно предупреждала: «Не показывайся голым!» В ответ он лишь яростно махнул рукой, приказывая закрыть окно. Но она не шелохнулась и продолжала в том же духе: – Мишель, завтрак подан… Нет, Шевестр, не ждите моего мужа, мы сейчас умираем с голоду. Зайдите ближе к вечеру или перед обедом, мы будем дома. Хорошо, Шевестр, до встречи. Мишель встал, подтянул пояс пижамы, нашёл свой утренний стакан воды, отбросил волосы назад, стараясь не подставлять лицо яркому свету. – Я зашла позвать тебя, Мишель. Погода такая чудесная, и я велела накрыть завтрак на террасе Марию от этого чуть не хватил удар. Собрали мёд у пчёл, которых поселились под черепицей. Темноватый, но очень вкусный. Приходи. И она ушла быстрым шагом, в туфлях на босу ногу, оставив его в трусливой нерешительности, охваченного потребностью повиноваться жене, как он делал всякий раз, когда речь шла о еде, питье или об уходе за ним. Он причесался, закусил губы, чтобы натянуть кожу щёк и казаться моложе, всмотрелся в красные прожилки глаз: «У нас только шесть лет разницы, как же получается, что она выглядит совсем молодой?» Он вышел на террасу с таким видом, точно входил в зал суда, и сидящая за столом Алиса ещё издали с удивлением взглянула на его неестественно напряжённое лицо. Однако она поборола удивление и повернула кофейник и молочник ручками к нему. – Хорошо спал? – осведомилась она. – Спал. На скатерть отбрасывали тень цветущие ветки катальпы, ещё без листьев. Отяжелевшая пчела неуклюже подлетела к кувшину с мёдом, и Мишель принялся отгонять её салфеткой. Но Алиса вытянула узкую руку, защищая пчелу. – Не трогай её. Она есть хочет. Она трудится. У Алисы вдруг выступили слёзы, и Мишель смотрел, как они дрожат в больших глазах цвета серебристой ивовой листвы. «Что за жизнь, – подумал он с мстительным чувством. – Каждое слово, каждый жест натыкается на что-то скрытое, надрывное, незажившее… Что её сейчас так растрогало? Эта сонная пчела? Что она «есть хочет»? Что она «трудится»? Алиса уже оправилась от слабости, она намазывала грубый деревенский хлеб маслом и тёмным мёдом, восклицала: «Что за погода!» А зябкий Мишель запахивал на груди халат, говорил, что прохладный воздух похож на ванну с мятой. Первый кусок и первый глоток горячего вызвали у него животное удовольствие, которое он скрыл: нахмурил брови, не желая смотреть кругом – на голубую росу, чистое бледно-лазурное небо, барвинки, майскую розу, чьи цветы в тени казались красно-лиловыми. Алиса тихим голосом попыталась подбодрить его: – Погляди: всё белое сейчас кажется голубым… Видел, ласточки летят к своим старым гнёздам? Чувствуешь, как сильно уже печёт солнце? Возьми ещё молока, я договорилась о трёх литрах в день – хоть купайся в нём… Он кивал, мысленно негодуя, призывая себя в свидетели: «Поглядите на эту тварь… Ей всё сгодится. Воздух, розы, кофе с молоком. Всё ей сгодится – лишь бы забыть. Если бы я пошёл у неё на поводу…» Его рука, подносившая к губам первую за день, самую желанную сигарету, вяло опустилась, он прикрыл глаза: «Если бы я пошёл у неё на поводу, – вздохнул он, – ах, как счастлив мог бы я быть тогда…» В доме раздался дребезжащий звонок, и опрятная до суровости Мария, казавшая ещё смуглее в белом переднике и наколке, появилась на пороге и крикнула: – Мсье к телефону! Из Парижа! Мишель положил салфетку и, не взглянув на жену, вышел из-за стола, а она, оставшись в одиночестве, перестала уминать масло в маслёнке, надевать колпак на сахарницу, закрывать мёд от муравьёв стеклянным кружком и застыла в напряжённом внимании. Но Мишель закрыл за собой тяжёлую старинную дверь, всю в кованых гвоздях. Так Алиса и сидела – неподвижно, опустив нижнюю губу, вытянув шею, и не сбросила с себя это двусмысленное обличье провинившейся камбоджийки до тех пор, пока не услышала, как Мишель прокричал громко и дружелюбно: – Совершенно верно… на меньшую сумму не соглашаемся, договорились? Отлично. До свидания, старина… Благодарю… До свидания! Небрежной походкой он вернулся на террасу, молча сел на своё место и устремил взгляд вдаль. Алиса пыталась определить, как всё разрешилось, но Мишель был непроницаем. – Это был… – Звонили из Парижа, – сказал Мишель, выдыхая дым. – Я знаю! – Зачем тогда спрашиваешь? – Это был… Разве это был не Амброджо? Я слышала, ты говорил: «Благодарю… до свидания, старина…» Солгать уже нельзя было, и он с вызовом ответил. – Да, это был Амброджо. Кто же ещё, по-твоему? – А! Так это… Значит ты ему не… Что ты ему сказал? Он расценил это удивленное бормотание как признак растерянности. – Сказал то, что мне надо было сказать, – ответил он резко и властно. – Он говорил со мной о делах, как ему и положено. А я дал указания. Она изумлённо уставилась на мужа, рассматривая губы, глаза, седеющие кудрявые волосы, золотисто-коричневый шёлковый платок так, словно Мишель вышел из погреба, затянутого паутиной. Он стряхнул с себя тяготивший его взгляд серо-зелёных глаз, бросив: – А ты что-то ещё подумала? – А?.. Нет… Нет, конечно… Я, с твоего разрешения, унесу поднос… Мария, наверно, уже ушла в деревню… Она проговорила это сбивчиво и унесла поднос чуть ли не бегом, будто спасалась от проливного дождя. «Он сказал ему «благодарю», он назвал его «старина», он крикнул ему "до свидания"»… В буфетной она разбила чашку и порезала ладонь у основания большого пальца. Лизнула дрожащую руку, наслаждаясь тёплой солоноватой капелькой собственной крови, точно целительным снадобьем, которого не мог ей дать никто другой. Потом оперлась плечом о дверь буфетной и прижала руку к губам, повторяя, как проклятье: «Он назвал его «старина», он сказал ему "спасибо"…» Это второе утро они провели довольно спокойно, щадя друг друга, и к обеду явились, как на урок, не представлявший для них трудности. Алисе удалось убедить мужа посетить мэра ещё до послезавтрашнего торжества, она рассуждала об общих интересах, связывающих поместье Крансак с местным муниципалитетом, о принципах добрососедства. Мишель одобрительно кивал, притворяясь, будто не помнит, что раньше, когда он беспокоился о судьбе родного Крансака, Алиса оставалась подчёркнуто равнодушной, как истая дочь богемы, и скрывала свой рассеянный взгляд за облаком табачного дыма. Зато Мария всё шире открывала глаза, чёрные с золотом, как вода потаённых горных источников, струящихся в неглубоких сланцевых впадинах. Впервые она восхищалась Алисой и в знак одобрения наклоняла голову, точно молодой бычок, впервые надевший ярмо. Ставни в столовой были наполовину закрыты, и в ней ещё стоял запах недозрелых фруктов и навощённой исповедальни. Сияя в солнечном луче, повисшем над столом, руки Алисы и Мишеля орудовали ножами и вилками, разламывали хлеб. Алиса глядела на кокетливо отставленный мизинец мужа, а Мишель следил за движениями тонких проворных рук Алисы, за той тонкой рукой, которая написала Амброджо, которая открыла Амброджо дверь, не скрипнувшую на петлях… Рука, которая забралась в шевелюру мужчины, и то замирала, то судорожно сжималась, то сонно разжималась, в такт произносимым шёпотом чудовищным признаниям… Со своего тенистого берега он бдительно следил за этими сверкающими руками, моргал глазками терпеливого рыболова, но не забывал ни единой реплики своей роли. – И вдобавок, – продолжала Алиса, – пока ты будешь у мэра, в гараже Бруша тебе могли бы вымыть машину. – Думаешь? Если мы решим содержать машину в чистоте, что же это будет? Безумие и расточительность! Мария, твой муж может вымыть нашу таратайку? Мария сложила твёрдые, как дерево руки, и возвела глаза к потолку: – Мой муж? Можно подумать, вы его не знаете! Тут он или нет его, всегда получается, что всё на мне одной. Мишель приподнял и снова уронил на стол холёную руку. – Алиса, ты только послушай! Она просто уморительна! – Она не уморительна, она прекрасно знает, что такое мужчина, – сказала Алиса. Из рук Марии выскользнула тарелка, и Алисе показалось, что служанка побагровела до корней волос. – Ой, мадам, до чего вы меня смутили, – извинилась Мария со своим звучным южным выговором. – Разбей вот так же ещё сорок штук, и сделаешь карьеру в мюзик-холле, – пошутил Мишель. – Ничего смешного тут нет. Ведь это могла быть какая-нибудь ценная тарелка, – строго заметила Мария. – Правда, мадам? – У нас здесь нет ценных тарелок, Мария. Дайте нам кофе прямо сейчас, мсье, по-моему торопится… – Что это с ней? – спросил Мишель, когда они остались одни. – Старая коза, видно, не в духе. Бьет посуду да ещё меня поддевает. И с чего ты взяла, будто я тороплюсь? В Крансаке у меня нет никаких дел, кроме отвратных. Голос у него был ворчливый, и Алиса напряжённо вслушивалась в эту жалобу несправедливо наказанного ребёнка. «Он уловил что-то новое. Какое-то недовольство Марии. Робкую попытку осуждения. Вообще мне кажется, что иногда она находит его немножко вульгарным…» Она проводила Мишеля до машины, помахала ему рукой и тут же выругала себя за это. «Наверно, это слишком. Я уже не знаю, что допустимо в наших отношениях, а что – нет… Что бы я сделала, если бы прислушивалась к себе?» Она подняла голову, словно вопрошая воздух, наполненный далёким гудением пчёл, глухим равномерным шумом, похожим на лихорадочное биение пульса весны. Напоённая недавним дождём, багровая земля на поверхности подсыхала и становилась розовой. За луговым клином и перелеском туман уже не висел над руслом невидимой реки. «Что бы я сделала?.. Завтра он опять позвонит Амброджо, а потом ещё и ещё… Значит, мне бы надо предупредить Амброджо?… Нет, ни за что!» Она невольно состроила физиономию недотроги. «Я же не переписываюсь с Амброджо! И потом, если я презираю Мишеля, это ещё ладно, но чтобы этот болван Амброджо узнал, насколько Мишель может быть… гм, терпелив, – ни за что!» Гонимая этой нестерпимой мыслью, она дошла до самого края террасы, где росла сирень, и зарылась в неё лицом. Но сирень дожидалась вечера, готовясь наполнить воздух благоуханием. Алиса завернула рукав, подставила жгучему апрельскому солнцу белую руку, дотянулась до ветвей дикой яблони, покрытых красными и розовыми цветами: «В серой вазе эти три чудесные ветки будут…» Но вдруг ей расхотелось ломать их, и она отпустила ветку, пощадив цветы. «А ведь сегодня только второй день… Вчера у меня смелости было побольше. Но вчера он не звонил Амброджо, не называл его "старина"…» Она попыталась взять себя в руки, рассуждать беспристрастно. «При всём при том мне вовсе не хочется, чтобы они осыпали друг друга тумаками или вызвали друг друга на дуэль из-за такого…» Подыскивая нужное слово, она, наконец, остановилась на «пустяке», но это не вызвало у неё и тени улыбки, и больше она не стремилась быть справедливой. Она собиралась начистить краны в туалетной комнате, потом передумала и решила рассчитать, сколько метров ткани пойдёт на занавески в столовой, но не взялась и за это. Не столько из лени, сколько из осторожности она замерла на пороге дома, измерила густоту сумрака, наполнявшего прихожую в этот полуденный час, и вернулась на террасу, не желая признаться самой себе, что этот плотный сумрак, вырастающий за порогом и ползущий по плиткам пола, нынче немного пугает её. «Раньше я бы не испугалась. Раньше я пешком добралась бы до просёлочной дороги и у перекрёстка ждала бы Мишеля. Я бы села в машину, и мы бы съездили в Сарза-ле-О, "полюбоваться видом". Но сегодня…» Она принесла и положила на обитый жестью столик перед резной каменной скамьёй бювар из пурпурного сафьяна, к которому прикасалась без чувства обиды. «А что, если написать Ласочке…» Не то чтобы Алиса предпочитала Ласочку Эрмине, а Эрмину – Коломбе, просто Ласочка передавала Коломбе или Эрмине редкие письма Алисы – по четыре, шесть, а то и десять страниц, наполненных нехитрыми новостями и шутками, памятными с детства. Перед мысленным взором Алисы, заслоняя Кран-сак, возникла однокомнатная квартира в районе Вожирар… Она писала, и ей вдруг почудилось, будто она натолкнулась на маленький кабинетный рояль, стоявший почти вплотную к входной двери, на одноногий столик, заваленный нотной бумагой; она вдохнула въевшийся запах табака и не слишком тонких жасминовых духов. Цела ли ещё чёрная фарфоровая тарелка, полная окурков, которая гуляла от рояля к столу, от стола к подлокотнику широкого кресла?.. Поверх крансакских холмов она улыбнулась старому парижскому дому, укрылась под защитой воспоминаний, несказанных радостей верной дружбы, физического и духовного сродства, бесстыдной и непорочной привязанности друг к другу четырёх сестёр Эд, чей отец был учителем сольфеджио и фортепьяно. Единодушие близнецов, нежность, какую, вероятно, ощущают друг к другу животные, рождённые в один день из одного чрева, стремление бок о бок участвовать в битве жизни, неистовое желание выжить – вопреки голоду, вопреки болезни, привычка делить друг с другом все блага и все лишения – две шляпы на четверых, платья, надетые без рубашки, скудный рацион, который Ласочка окрестила «голливудской диетой»… Алиса оглядывалась на прошедшую молодость с опасением, в нелёгком раздумье. Неужели ей предстоит вернуться к прежней жизни в этой захламлённой квартире, душной, кругом пожелтевшей от солнца и табачного дыма, под звуки рояля, сидя за которым Эрмина и Ласочка, два навеки безвестных композитора, с сигаретой в зубах, склонив голову на плечо, полузакрыв глаза, подбирали мелодии для оркестра и песни для кинофильмов?.. Цветок катальпы, покрутившись в воздухе, пролетел сквозь ожившую перед глазами картину с не знающим сносу роялем, вертящимся табуретом, – и опустился на незаконченное письмо… Она вдруг бросила писать, ей стало стыдно. «Неужели мне больше нечего им сказать? Эти глупые детские выдумки, эти…» Но она знала, что Ласочка, хотя и рассмеётся по привычке, однако в глубине души вполне серьёзно воспримет этот пароль, преграждавший непосвящённым доступ к запретной поре их жизни. Эрмина, словно насекомое, ощупает воздух своими невидимыми усиками, прокашляется, выдыхая дым, и ответит ей издалека, как перекликаются пастухи на холмах, выпевая своё одиночество в протяжном речитативе: «Пузо на цыпочках опять снизило цены: сто пятьдесят за песню под названием "Чуть повыше", одно из тех утонченных произведений, которые возвышают душу и сочинение коих стало нашей специальностью. Что касается вертихвостья, то должна признать: это дело не в струю, а проще говоря, дохлый номер… Не беспокойся за маркизу де Жуанвиль: на киностудиях опять полно работы, и она по-прежнему сидит на монтаже, к тому же Коломба, наша чёрная голубка, не боится совместительства. Будешь на просмотре "Её величества Мими" – маленького шедевра, полного юмора и глубокого чувства – повнимательнее смотри ту сцену, где Мими принимает парад: третья лошадь справа – это наша любимая сестрица…» Свежий восточный ветер ворошил страницы блокнота, который Алиса исписывала косым неровным почерком, более мелким по краям и крупным вверху страницы. Иногда она переставала писать и смотрела, как между двух склонов встаёт, растекается, ширится вечерняя синева. Но она видела, она стремилась увидеть – за ещё белоснежными вишнями, за теми персиковыми деревьями, что ещё не отцвели и трепетали вдоль виноградников, – лишь душную комнату, двух рослых девушек, чуть-чуть увядших, чуть-чуть уставших вместе работать и смеяться и уделявших любви небольшое и скромное место в их жизни: одна хранила верность своему женатому дирижёру, у другой продолжался таинственный роман с человеком, чьего имени она не раскрывала, и сёстры называли его «господин Уикэнд». «А вдруг это госпожа, а не господин? Вот было бы забавно…» Алиса развеселилась, но пейзаж Дофине заслонил квартиру в Вожираре, и она помрачнела. «Если я так долго думаю о моих, значит, Мишель надоел мне до смерти, уж я себя знаю… Вроде слышна машина. Уже?» Мгновение спустя Мишель легко и ловко выпрыгнул из машины. «Право же, красивый мужчина. Эти светлокарие глаза всегда казались мне восхитительными. Только сейчас мне мало радости его видеть». Она смотрела на идущего к ней Мишеля вся во власти душевного надлома, когда женщина холодна как лёд и беспощадна ко всему. Но Мишель ещё издали заговорил с ней, и внезапно она оттаяла – от звука его голоса. – Скажи-ка… Скажи-ка мне, это именно то, что Мария просила купить? Как его… какой-то «ол»… А… ты письмо писала? – Да, Ласочке. Я не закончила, но это неважно, всё равно ведь письмо отправят только завтра. «Честное слово, он подумал, что я пишу своему прошлогоднему неистовому любовнику. Гляди на лиловый бювар, бедный Мишель, гляди… Ну и лицо у тебя! Конечно, этот бювар просто мерзость, конечно, от него скверно пахнет..» Не говоря ни слова, она умиротворяюще положила руку ему на плечо. – Ты смеёшься? – тихо спросил он. – Нет. – Но тебе охота смеяться. Она подняла руки, хлопнула себя по бёдрам. – Я что, дала обет никогда не смеяться? Ах, Мишель, Мишель, не превращайся в домашнее чудовище. Ты вернулся, я рада, что ты уже дома, не ждала тебя так рано… Пусть я низко пала, но позволь мне быть в хорошем настроении, скакать и пускать пузыри в своей грязной луже… – Будь осторожнее, – перебил он её всё так же негромко и настоятельно. – Приучись быть осторожнее. Да, я вернулся рано. Я повидался со всей компанией. – С какой компанией? – С мэром, Ферреру. Всё улажено. – Что улажено? – Я не буду у них завтра обедать. Сказал им, что не привёз из Парижа подходящего костюма, что в Крансаке не подают к праздничному обеду минеральную воду, что мы это перенесём на другой день… Похоже, тебе это не очень-то по нраву? В общем, я им сказал, что мне нездоровится… Он опёрся обеими руками о столик, обитый жестью, прикрыл глаза, и лицо его потемнело. Алиса увидела морщины, по-городскому бледные щёки, губы и лоб, постаревшие в один день. – Ладно, – быстро ответила она. – Будем болеть! Это меня вполне устраивает. Разгуливать в халате, пить подогретое вино в шесть часов и не вылезать за ограду парка, вернее за то, что от неё осталось! – Но ты будешь скучать? – Вот и хорошо! Я этого и жду! У тебя есть ещё свёртки? Давай их мне и поставь машину. Или нет, подожди, я сама её уберу… Але-оп! Сейчас увидишь потрясающий задний ход! – Нет-нет! – закричал Мишель. – Ради Бога, выйди из машины! Всё что хочешь, только выйди! Моя генеральная доверенность! Мой крест Изабеллы Католической! Сейчас заденешь… правым крылом! Поворачивай, поворачивай!.. Он вскочил на подножку – Алиса меж тем рулила, как новичок, но ругалась, как бывалый шофёр. Они вернулись из гаража разгорячённые, довольные собой, и Мишель нахмурился только при виде Шевестра, шагавшего к террасе, медлительного, худого, из вежливости одетого в чёрное, в узких брюках блестящей кожи – издали их можно было принять за сапоги. – А вот и он, – тихо произнёс Мишель. – Так и дал бы пинка… – Ты, наверное, ждал его? – Да, ждал… Но когда я его жду, то всякий раз надеюсь, что он не придёт. Он нагоняет на меня тоску своей рожей наследника. Он говорил только о тоске и, как мог, скрывал свой страх, извечный страх землевладельца, который дрожит перед управляющим. Бывший подёнщик, а теперь фермер, Шевестр сменил обтрёпанную кепку на старую фетровую шляпу и неплохо смотрелся в пиджаке. Мишель испытывал неловкость при виде его журавлиной походки и, встречаясь с ним, попусту расходовал на него свою любезность коммерсанта и приятельский тон, усвоенный при исполнении реалистических пьес. Шевестр был уже близко – сухощавый, с седеющими пшеничными усами щёточкой, похожими на кусок пакли поперёк лица… «Это он навесил ипотеку на Крансак, – размышлял Мишель. – Сессэ – только подставное лицо… Если бы Алиса это знала… Узнает когда дело дойдёт до продажи…» Алиса тоже не отрываясь смотрела на поднимающегося к ним Шевестра. – Ничего не скажешь, Мишель, у твоего управляющего есть какой-то свой шик. Вылитый верблюд, но держаться умеет. «За десять лет она так и не привыкла говорить "наш управляющий". Она нездешняя. И никогда не будет здешней. А я-то – "если бы Алиса это знала"… Да Алисе на это трижды наплевать… Сейчас вот опять начнёт дразнить Шевестра своими наводящими вопросами, звонко восклицать от удивления, что ивняк пошёл развилками, и советовать айвовое желе в качестве средства от поноса у цыплят… Ей и в голову не приходит, что эти богемные замашки вызывают всеобщую неприязнь…» Он встал и пошёл навстречу управляющему. – Хочешь, я останусь с тобой? – предложила Алиса. – Знаешь, меня Шевестр не проведёт. – Меня тоже, – сухо сказал Мишель. – Встретимся потом в библиотеке. Только не убегай со всех ног, не поздоровавшись, он уже здесь… Ну что же вы, Шевестр! – крикнул он. – Неужели вас на стаканчик портвейна теперь надо за ухо тащить? – Никак нет, мсье, никак нет. Да только ведь работа – всё равно как красотка, ждать не любит. Шевестр снял шляпу, открыв коротко стриженную голову, и почтительно ждал, когда Алиса первая шагнёт к нему. Она не стала спешить, протянула ему сначала узкую ладонь, затем пачку сигарет и, взглянув из-под полуопущенных век в голубые глаза Шевестра, поинтересовалась, какая завтра будет погода, а Мишель, сияя барственной улыбкой, злился оттого, что встреча Алисы и его управляющего походила на встречу благовоспитанного господина и красивой женщины. – Что, в общем, он тебе сказал? – Ничего. Вернее, ничего нового. У него такая манера: рассказывать о своих махинациях до того вкрадчиво и нежно, что когда пытаешься подвести итоги, уяснить, что он тебе тут наболтал, он широко открывает глаза: «Но, мсье, я никогда не говорил, что… Да мне и в голову не пришло бы… Мсье ведь знает, скудные средства не позволяют мне…» – Не позволяют чего? Мишель дёрнул плечом и солгал: – Откуда я знаю! Ты же видишь, Шевестр не из тех, кто раскрывает свои планы, если таковые вообще имеются! И потом, должен тебе сказать, я плохо понимаю, что он мне говорит, особенно теперь… – А что с тобой теперь? Ах да… – рассеянно сказала она. – Алиса!.. Она удержалась от дерзких слов, ещё раз попробовала отвлечь Мишеля от его неотвязной мысли. – Почему он обращается к тебе в третьем лице? – Его отец служил лакеем у наших соседей Капденаков. – Вот как?.. Это меняет мои представления: я-то видела в нём эдакое воплощение старой Франции с пшеничными усами. Ты поколебал моё убеждение, что Шевестр – плод любви гусарского офицера и снопа пшеницы… Она говорила что попало, желая рассмешить, и расхаживала взад-вперёд, чтобы ускользнуть от внимательных глаз мужа. – Погода меняется, задул восточный бриз. Как сказал бы один мой знакомый: «В Ницце сегодня ночью – мистраль…» Э! Подожди-ка! Она побежала к поленнице, вернулась с охапкой прутьев, сосновых шишек и буковых щепок и развела жаркий огонь. – После двух чудесных дней мы решили, что уже лето, и вот пожалуйста… Что, хорошо я придумала? Она горделиво обернулась. Золотистый отблеск пламени плясал в глазах Мишеля, пристально глядевшего на огонь. – Хорошо, Мишель? Усевшись на камень у очага, она говорила, упирая на жалобно-юные нотки своего голоса, проверяя действие этого голоса, который Мишель так любил. – О чём я сейчас говорила, что наметила для нас? Ах да, подогреть вино… Мишель встал и пошёл привести в порядок то и дело открывавшуюся дверь, и Алиса проводила взглядом медленно ползущую по стене тень широкоплечего мужчины с круглой кудрявой головой, тень, которую, как ей показалось, она увидела впервые. – Не закрывай, я схожу на кухню, распоряжусь насчёт горячего вина… Ты устал, Мишель? – Да, устал, – рассеянно ответил он. – В общем, так себе. Он задумчиво взглянул на небо, на быстро несущиеся облака, нежную листву, которая стелилась под ветром в одном направлении, словно трава по течению реки. – По-моему, погода портится не на шутку, – добавил он. – А барометр… Вот тебе и барометр!.. Хлопнула дверь, и он обернулся. Это Алиса убежала на кухню – от Мишеля, от разговора о погоде от свинцового неба. В жаркой кухне, сверкающей розоватой медью кастрюль, она облегчённо вздохнула: – Господи, до чего вкусно пахнет! Что это так вкусно пахнет Мария? – Цесарка, мадам. Я её загодя поставила в печку, а то она расплывается на блюде. Мадам хочет горячего вина? А ну, вставай, невежа! Сбегай за красным вином! Повинуясь руке колдуньи, которая сначала оживила, а затем изгнала их, пара шаркающих сабо и вельветовая безрукавка землистого цвета, обтягивающая мощную и понурую спину, покинули кухню. Алиса присела на стул, где только что сидел муж Марии «Как тут хорошо… Жаркое в гусятнице, докрасна раскалённая плита, от тепла так сладко размаривает. Эта тощая цикада командует неповоротливым мужиком… Как всё это по-человечески нормально. Служанка меня недолюбливает – ну так и это тоже нормально. Я бы осталась здесь…» Молчание Марии вынудило её встать. – Мария, не забудьте положить в горячее вино корицу, и ещё – восемь кусков сахара… Она не останавливаясь прошла через гостиную библиотеку, где Мишель писал письма, и задержалась в ванной. Обжигающее вино, а вскоре ужин, наполовину растаявшая в соусе цесарка, помогли им продержаться. Около девяти Алиса дважды звала Марию, просила положить грелку в постель, затем ватное одеяло. После этого Мишель и Алиса остались одни и слушали, как часы, угнездившиеся под самым потолком, на подставке из туи, глухо пробили десять. Мишель курил, дописывая оставшиеся письма, а Алиса, сидя в самом сносном из неудобных кресел, раскрыла вчерашние газеты, чтобы не казалось, будто она вглядывается в огонь, стремясь прочесть там своё настоящее и будущее. «Десять часов. Были бы мы сейчас в Париже…» – Алиса, тебе не нужно на моё место? Ты не будешь писать или рисовать? – Нет, спасибо. «Эта предупредительность невыносима. Раньше, когда я сидела за секретером, ему ничего не стоило сказать: "Убери-ка свой зад, детка, да поживее!" Ну вот и дождь пошёл. Были бы мы в Париже…» Хлопнула дверь, вдали раздался повелительный зычный голос Марии. Под дождём протопали две ноги в сабо. После этого Алиса жадно прислушалась: «Всё. Сейчас они пойдут спать». В камине рассыпались уголья, и она вздрогнула. – Какая ты нервная, – мягко сказал Мишель. Она промолчала, только потёрлась лопатками о спинку кресла, чтобы избавиться от знобящего ощущения, точно от капли холодной воды на спине, которое возникало у неё под взглядом мужа. «Он за мной наблюдает. Я прекрасно знаю, что не вынесу одиннадцать… нет, двенадцать таких вечеров, как вот этот. Не вынесу двенадцать… нет, одиннадцать ночей вроде той, что меня ожидает. Какая ночь меня ожидает? Нет, ни минуты больше не выдержу этой капли…» Она резко обернулась, почувствовав, что самообладание сразу вернулось к ней. «Всё в порядке, я боюсь только спиной». – Сигарету, Мишель, please! Он принёс ей сигарету, и пламя зажигалки, вспыхнув между их лиц, осветило выпуклые веки Алисы, её губы, сжавшие сигарету, всё её лицо, надутое, как маска на фонтане, которая извергает воду. Из-под опущенных ресниц она разглядывала осунувшееся лицо Мишеля: оно как-то стянулось, щёки опали, красивые глаза с тёмной оторочкой казались уже. «Подурнел», – подвела она итог осмотру. – О чём ты думаешь, Мишель? Я расстраиваюсь, когда смотрю на тебя… Такого… И такого… Она показала пальцем на щеку над узкой бородкой и на нижнее веко. Он пожал плечами. – Думаю о том, что ты мне изменила, – сказал он просто. – О чём же мне ещё думать? Алиса как будто не сразу расслышала. Она глядела на него рассеянно и была совсем близко – он различал в чудесных больших глазах синеватые, как графит, крапинки и серо-зелёные лучики, сходившиеся к тёмной сердцевине. – Скажи, – ответила она наконец, – когда, по-твоему, ты перестанешь об этом думать? – Не знаю. – Но Мишель, так ведь нельзя… Она устало повернула голову к окнам, по которым хлестал дождь. – Очень мило, что ты это заметила. Она набросилась на него: – Нельзя нам обоим, Мишель! Не только тебе, но и мне тоже! Жить в несчастье – это отвратительно, Мишель! Еле сводить концы с концами, недоедать в ожидании выручки, менять профессии, придумывать новые – всё это мы испытали. Впрочем, я притерпелась к этому ещё с детства. Но уйти с головой в сердечное горе, гордо выставлять его напоказ: «Отстань те, не трогайте меня, я несчастен!» Нет, нет, ни за что… И всё из-за какой-то давней истории, которая не стоит ломаного гроша… ломаного гроша… Она без удержу повышала голос, легко переходивший в завывание, и сопровождала слова жестом всех, кто томится в неволе, – ритмично и резко качала головой. – Девочка моя, – сказал Мишель, – не торопись. Для тебя эта история – давняя, а для меня она началась сутки назад. Алиса сразу умолкла, лицо её застыло, как у лунатика, нижняя губа отвисла – сверкнули белые зубы. Он воспользовался этой минутой оцепенения. – Почему ты сохранила это письмо? – Я… я его не сохранила, я его… забыла в бюваре, – вяло ответила она. – Забыла здесь? Здесь? – задохнувшись, выкрикнул он. – Да нет же, не здесь! Этот лиловый бювар всегда лежит у меня в дорожной сумке. Он облегчённо вздохнул. – А! Ладно… – Тебе легче? – вкрадчиво и ядовито спросила она. Мишель обиженно промолчал и задумался, глядя на огонь. – Если бы ещё… – отважился он после долгого молчания, если бы ещё у тебя с… этим парнем было… совсем не то, о чём ты мне рассказала, если бы… – Ну да, – отрезала Алиса. – Как сказал на том свете бедняга, который попал под автобус: «Если бы ещё это был "роллс-ройс"…» – Дорогая, я-то ведь не умер! – Слава Богу, – жёстко сказала она. – Я бы этого тебе не простила. Она села, положила ногу на ногу и нагнулась, чтобы надеть туфлю. Когда она сидела вот так, согнувшись пополам, вытянув длинную руку вдоль длинной ляжки и притиснув грудь к колену, то казалась ещё выше ростом. В постели Мишель уверял её, что она «нескончаемая». «Ты длинная, как река», – говорил он и смеялся, стараясь скрыть своё безумное и непоколебимое обожание. Пока Алиса, придерживая рукой задник, всовывала босую ногу в туфлю на меховой подкладке, он украдкой следил за свободой её движения, гибким коленом, великолепной спиной с желобком посредине, чуть-чуть плоской – «вроде медузы», издевалась она сама, – но невесомой грудью… «Это что же, она никогда не состарится?» – в ярости подумал он. Вожделения он не ощущал и порадовался этому. «Пожалуй, она мне даже противна, и это естественно. Вот так взять и одарить этого… этого субъекта нежной дружбой, советами, любовным участием, слабостью после болезни… Она даже посмела говорить о доверии!.. И словно всего этого было мало, вдобавок она дала ему своё тело, свой последний горячечный жар, большой рот с чуть шершавыми губами, свой запах… Она… все они всегда оказываются хуже, чем мы о них думаем…» – Скажи-ка, – крикнул он, не сдержавшись, – ты была с ним на «ты»? Она перестала тереть себе голую пятку, секунду помолчала, не сразу поняв вопрос, потом сощурилась, вспоминая: – Была ли я с ним на «ты»? А! Нет… Иногда, наверное… – «Иногда»! – повторил он. – Мне нравится это уточнение. Оно… Оно позволяет многое себе представить. В самом деле. Лицо с полузакрытыми глазами снова стало дерзким. – И поделом тебе. В другой раз не будешь задавать мне вопросов. Он замер, как человек, который обо что-то больно ударился в темноте и боится шелохнуться. – Знаешь, к чему это всё нас приведёт? – тихо спросил он. Она села у догорающего камина, обвила руками колени. – Понятия не имею, – небрежно ответила она. – К той грани, на которую наталкиваются многие супружеские пары, к состоянию – я говорю о себе – состоянию холодности, полубезразличия, и заметь, я говорю о будущем спокойно, я, к счастью, отнюдь не истерик… – Ну давай, выкладывай скорее! – презрительно перебила она. И тут же вскочила, услышав треск фаянса, – Мишель швырнул о стену кувшин из-под горячего вина. Но больше он не сделал никаких резких движений и, машинально нагнувшись, подобрал самый крупный осколок с уцелевшей ручкой в форме латинского «S». Почувствовав облегчение от того, что страх, холодной каплей сползавший по спине, наконец принял осязаемую форму и рассеялся, Алиса почти одобрила поведение Мишеля. – Идиотская выходка, – сказала она нестрого. – Согласен, – ответил Мишель. – Но что ты хочешь… Он разглядывал черепок, продев в ручку свой изящный мизинец. – Занятно: кувшин вдребезги, а ручка целенькая. Да, идиотская выходка… Но почему такой дурацкий рефлекс приносит облегчение?.. Посмотри, ручка ведь приклеена, но от удара не отвалилась, занятно… – Занятно, – повторила Алиса, чтобы ему угодить. Она оттолкнула ногой осколки фаянса. – Хорошо, что кувшин был пустой, – зачем-то произнесла она. Но мыслью она уже унеслась в укромные уголки души и там хладнокровно оценивала происшедшее. «Знаем, знаем, что это приносит облегчение… Как и удар молотком по голове. А ещё – руки, слишком туго сжимающие горло. Кое-кто сегодня ночью тихонько выйдет из спальни и переночует на диване в библиотеке…» Однако она не сделала этого. Потому что Мишель скоро забылся тяжёлым сном и заговорил во сне, громко и невнятно произнеся имя Алисы. Она потянулась, тронула горячую руку, свесившуюся с соседней кровати, и зажгла лампу. Мишель проснулся и умолк, пристально глядя на жену. От сна у него осталось радостное удивление и благодарность, похожая на бред. Алиса подала ему стакан с водой, встала, отворила внутренние ставни и приоткрыла окно. Пелена влажного воздуха, отягощённая земными ароматами, которые ночь и дождь прибили к земле, доползла до кровати, и Мишель приподнялся. Но Алиса сказала «ш-ш-ш» и положила на кровать свесившуюся руку, прикрыла плечо мужа. Он повиновался, стал спокойным, податливым, как дитя, а она боролась с настойчивым желанием залечить раны, приникнуть к спящему, к его знакомому, согревающему запаху, подержать его у себя на плече, в убежище, где женщина баюкает самое тяжкое и желанное бремя своей любви. Она всё повторяла «ш-ш-ш… ш-ш-ш», и последние часы весенней ночи, под свист ветра и шум вновь и вновь принимавшегося дождя, показались ей не тяжкими. – Вот горе-то, такой красивый кувшин! – Он был не такой уж красивый, Мария. – А всё-таки… Мадам заметила? Поглядите, здесь обои отстают. И это с недавних пор. – Может быть, и с недавних, только сами обои давние. Наверно, они зевают от скуки… Надев перчатки и повязав голову косынкой, Алиса чистила медный подсвечник, а Мария сдвигала с места секретер, кресла и зачехлённый диван. «Я сейчас сказала что-то прямо из репертуара Мишеля. Я тоже к ней подлизываюсь…» Вся в чёрном, если не считать белого головного платка, повязанного тюрбаном, Мария была сама живость, полная неистощимых сил, точно насекомое, и пыталась что-нибудь прочесть по осколкам кувшина. Скрытое за облаками солнце тянуло из охолодевшей земли ночную влагу, а от промокшего парка поднимался терпкий запах прибитой травы, грибов и проросших клубней. – Как думает мадам, что это такое у мсье? Алиса неторопливо вытряхнула на кусты самшита жёлтую тряпку. – Переутомление… Зараза, привезённая из Парижа… Лёгкий грипп… Мария вытянутой, как у кузнечика, головой трижды кивнула, соглашаясь со всеми тремя предположениями. «А она сегодня разговорчивая, – подумала Алиса. – Носится вокруг этого разбитого кувшина – точь-в-точь стрекоза над лужей… А Мишель спит за стеной, с температурой тридцать восемь и три». – Мадам позовёт доктора? Алиса, сидя на корточках, протёрла перекладины стула, выпрямилась и оказалась лицом к лицу с Марией. – Нет. Если к вечеру температура ещё поднимется, завтра утром позвоню доктору Пюимегру. Но… Словно ожидая подсказки, она взглянула на осколки кувшина, которые Мария смела в корзину для бумаг. – …Мне кажется, она больше не будет подниматься. У него, похоже, нервная горячка. Иссохшей проворной ручкой Мария схватила корзину и тряхнула осколки, словно монеты в церковной кружке. – Это мадам уронила кувшин? – Нет, – внятно сказала Алиса. – Это мсье. Но кто бы это ни был, итог всё равно одинаковый. Служанка задумчиво изучала лопнувшие обои и паркет. Она измерила на глаз расстояние между секретером и местом, где упал кувшин, и изрекла: – А! Это мсье… Ну что же это он так. И опять Алисе показалось, будто под крепким панцирем в Марии шевельнулось что-то тёплое, человеческое, некое чувство, которое она сравнила с взаимопониманием между супругой и наложницей. Алиса залилась краской до самых век, набрякших после бессонной ночи. «Славная победа… Предательница-крестьянка, которую разбирает любопытство, которую никогда не радовало моё присутствие в этом доме… Но если она не свыклась с моим присутствием, я не вправе за это называть её предательницей. Я не знаю за ней ничего плохого. И какая проницательность… И вообще, в чём я могу её упрекнуть? В маниакальной честности? Во всех возможных добродетелях?» Забыв об уборке, она выглянула в окно, окинула взглядом растительный хаос, сверкающий после дождя, украшенный недолговечными цветами, едва распустившейся листвой, набухшими почками, ещё хранившими красноту после непомерных мук роста. «Как всё это было прекрасно два дня назад…» Почти заглохшая аллея вела в самый тёмный уголок рощи, к цветущей землянике, к высоким, тонким стрелкам купены, к завиткам молодого папоротника. «Не пойду сегодня в лес одна. А с Мишелем? Тоже нет». Чтобы успокоиться, она послушала, как Мария, обутая в войлочные шлёпанцы, натирает паркет. Тощие смуглые руки ритмично взмахивали, по-козьи жилистые ноги сходились и расходились: служанка скользила по навощённому дубовому паркету точно водяной паук по зеркальной глади пруда. Алисе доставляло какое-то смиренное удовольствие слушать шарканье войлочных подошв. Ей было бы приятно послушать ещё и звяканье пестика в ступке, и скрип метлы в прихожей, и стук тяпки по доске – все звуки, которые свидетельствовали о присутствии Марии… «Я хотела бы, – вздохнула она, – перебирать чечевицу на кухне или выдёргивать пырей на аллеях. Я хотела бы поехать на ярмарку в Сарза-ле-О… Но мне вовсе не улыбается подавать лимонад и фруктовые соли тому, за стенкой, у кого тридцать восемь и три… Я рада за ним ухаживать, но не тогда, когда он болен…» Проходя через библиотеку, она отважилась дать совет Марии: – Вы знаете, Мария, что натирать паркет ногами, как делаете вы, очень вредно для живота? Она вышла, не дожидаясь ответа, немного пристыженная: «Я заискиваю, я уже почти заискиваю перед ней…» Сзади танец войлочных подошв на мгновенье прекратился, а затем возобновился с каким-то бешеным весельем. Алиса вошла в полумрак спальни с маленьким подносом, позвякивавшим в руке. – Не спишь? Тебе лучше? Вот горячий лимонад. Покажи язык. Ничего себе… Просто ужас… Как у тебя с желудком? Давно ли… А? Он заворочался под одеялом: – Перестань, перестань! Терпеть не могу такие расспросы! – Но, Мишель, послушай, ведь надо же… Ну что ты как ребёнок! Он сел на кровати, подняв колени, и оттолкнул поднос по-детски враждебным взглядом. – Мишель!.. Я тебе не позволю даже на минуту уклониться от лечения. Пей быстро. Я положила в лимонад столовую ложку фруктовой соли. Будешь лежать в постели до… до судорог. И встанешь только к чаю, в пять часов. Она терпеливо ждала, когда он выпьет. Но потом направилась к двери не без удовольствия и, пожалуй, слишком быстрым шагом. – Ты куда сейчас? Она остановилась, словно лошадь, которой натянули поводья. – Сейчас?.. Я иду… тут рядом… В парк, пройтись. В общем… никуда. Она наклонила голову, повторила: – Никуда. Прежде чем закрыть за собой дверь, она спохватилась: – Да, Мишель… Если позвонят из Парижа… – Что ж, я ведь здесь, – ответил он тоном здорового человека. – А если ты в это время будешь спать, поговорить вместо тебя? Он приподнял голову над подушкой, смерил взглядом Алису в утреннем платье, в серебристом ореоле солнечного луча, который проникал из сада, и наградил её довольно-таки неприятной улыбкой. – Нет, тебе не надо. Тебе-то как раз и не надо. Разбудишь меня, вот и всё. Она вышла, ничего не ответив, хваля себя за сдержанность, и превратила своё одиночество в заслуженную награду, неслышными шагами прогуливаясь от террасы к парку, от парка к дому под белым светом солнца, ежеминутно приглушаемым лениво ползущими облаками, которые то обещали, то придерживали грозы и давали соловьям недолгую передышку. В полдень Мария подала на террасу рубленое мясо и рис в капустных листьях, подрумянившихся от долгого тушения. – Остатки, можно сказать… – неуклюже извинялась служанка. – Раз уж мы в город утром не ходили… – Мария, если бы у меня в Париже были такие остатки… Алиса ела как лакомка, маленькими кусочками, и подставляла мягкому, печальному свету полузакрытые бледные глаза, гладкие волосы, которые отражали небо с волокнистыми облаками. В то же время она прислушивалась к звукам, доносящимся из дома, услышала торопливые шаги Мишеля, хлопанье заветной двери, щёлканье задвижки. «Ну вот, всё и в порядке… К вечеру температура спадёт…» – Мария, что у нас тут ещё? – Варенье из дынь. Попробуйте, мадам… Я кладу в него четыре лимона, для запаха… Обе они – и та, что сидела, и та, что стояла, – одновременно подумали о том, что впервые остались наедине, и это сильно взволновало их. «Как странно… В первый раз. Между нами всегда были Мишель, или муж Марии, или прачка, или стремянка для мытья окон, или тазик для варенья…» – Четыре лимона… Так вот в чём секрет! Ни за что бы не догадалась! Я тоже думала, что надо бы… Телефонный звонок заставил её умолкнуть, помрачил благожелательно серое небо, обесцветил алый боярышник. – Ох, какой неприятный звук… Надо бы его заменить… – Мадам подойдёт к телефону? Она жестом показала – нет, и ловила каждый звук голоса мужа. «Алло!.. Я слушаю, алло!», произносимое непреклонным тоном, который появлялся у Мишеля, когда он говорил с подчинёнными, не видя их. Связь наладилась, и голос зазвучал тише, – теперь Алиса различала лишь ровный рокот дружеской беседы. – Мария, я буду пить кофе здесь. Налейте сразу в чашку и принесите мне сюда. Два куска сахара, как обычно… Она снова прислушалась, вытянула шею, отупев от внимания. Ей показалось, что она слышит льстивый смешок, и она зло сжала губы. Но после долгого молчания раздался почти испуганный возглас: «Не кладите трубку!» Потом Мишель опять заговорил громко, в его голосе прорывались то удивление, то надменность. «Такое не обсуждается! – прокричал он. – Нет! Не позволю! Это можно понимать только однозначно. Как бы я иначе смог доверять…» «Дело пошло, – подумала Алиса. – И пошло вовсю». Она опять напряглась, но больше ничего не услышала. Сигарета, дрожавшая у неё в руке, окунулась в блюдечко с остатками варенья и погасла. Она не чувствовала, что бледнеет, но Мария, пришедшая с чашкой обжигающего кофе, взглянула на неё и чуть замешкалась. И в то же мгновение на пороге возник Мишель, громко захлопнул за собой дверь, и Алиса, инстинктивно вскочив, чтобы убежать от него, споткнулась и поняла, что опирается на протянутую руку Марии, на её плечо, твёрдое, как доска, на всё её крепкое, тощее, выносливое тело. – Мадам… полноте, мадам, – совсем тихо проговорила служанка. – Ты слышала? – издали крикнул Мишель. Алиса покачала головой и снова села на место. Мишель быстро шёл к ней, а она покусывала побледневшую нижнюю губу в трещинах. – Мария, у тебя не осталось больше кофе? Сходи, раздобудь мне капельку, ладно? Он сел на скамейку рядом с женой. Увидев, что взгляд у него прояснился, а движения стали свободными, Алиса опомнилась и глубоко вздохнула, чтобы успокоиться. – Ну так вот, – сказал Мишель. – Подумай, сумеешь ли ты за… четыре-пять дней подготовить в эскизах основную часть костюмов для «Даффодиля»? Конечно, не по всем мизансценам и без статистов… Есть такие дела – кажется, будто они давно умерли и давно в могиле, но именно они вдруг оживают и дрыгают ногами. ТЫ ведь тоже считала, что эта постановка лопнула? Я бы за неё ломаного гроша не дал. Но зато теперь, когда им нужна наша сцена, я и слышать не хочу о старых костюмах, полинявших в чистке, истрепавшихся за двести спектаклей… Пусть возьмут твои! Я им так и сказал! Пусть тебе, по крайней мере, заплатят за эскизы! Они мне твёрдо обещали! Я их за язык не тянул… – Кого? – спросила Алиса. Воодушевление Мишеля сразу угасло. Он взял у Марии чашку кофе, дождался, пока служанка уйдёт. – Всё тех же – Борда и Хирша, – сказал он. – Если хочешь знать, я ничуть не верю в успех этой затеи, по-моему, они возобновляют «Даффодиль» на год раньше, чем надо. Но раз уж сцена моя!.. Пока мы переписывались, это ещё ничего не значило. Серьёзные переговоры они ведут только по телефону. – Через кого? – спросила Алиса. Он отпил кофе, сделал вид, будто обжёгся, секунду помедлил, глядя на жену, и, поскольку уйти от ответа больше нельзя было, придал словам оскорбительный оттенок: – Через Амброджо, разумеется. Кому же ещё они могли бы это поручить, как не Амброджо? Мы ведь с ним компаньоны – если можно так выразиться. Он встал, отошёл на несколько шагов, затем вернулся. – Ну?.. Ты ещё что-нибудь хочешь сказать? Она подняла на него взгляд, более сонный, чем когда-либо. – А?.. Что я скажу?.. Ах да!.. Что ж, я согласна. – На что согласна? – Подготовить эскизы. – За четыре дня? – У меня есть сорок четыре наброска… балетных костюмов… У Мишеля вырвался недоверчивый смешок коммерсанта: – Сдаётся мне, ты недолго будешь корпеть над балетными костюмами, поскольку… – А? – Подумаешь!.. Четыре классических балеринки на пуантах… – Одену в тарлатан, – бросила Алиса. – Да… парочка танцовщиков-акробатов… – Полуобнажённые, в лоскутах ткани и стразах. – Стразах? – возмутился Мишель. – По-твоему, сейчас тринадцатый год? Не сходи с ума. Вот блестки – это сгодится. Без особых претензий, в общем. Особых претензий, впрочем, и не надо… В том числе и для драматических персонажей. Иначе, сама понимаешь, эти взбесятся… Алиса словно бы проснулась, повеселела: – Для драматических персонажей? Вместо перьев – громадные цветы, вместо вышивки – ленты, для видимости шёлка – накладной целлофан, а для видимости роскоши – бахрома, понимаю, понимаю! – Наброски у тебя здесь? – Да, все. В лиловом бюваре, – некстати вырвалось у неё. «Это называется «ляпнуть», – подумала она, глядя, как Мишель угрюмо пьёт кофе. – Придётся исключить из своего лексикона слова «бювар» и «лиловый», иначе каждый раз буду видеть, как эта мимоза свёртывает побитые морозом листья. Однако эта мимоза дружески беседует по телефону с Амброджо. Столь же странно, сколь и загадочно, как говорил покойный папа». Она потёрла озябшие руки, поёжилась от чего-то похожего на стыд: «Ужасно видеть, как всё между нами стало по-другому. Два слова – и вот он весь скукожился, сник, постарел, правый глаз почти совсем закрылся. А я не упускаю случая его осудить, как будто это он виноват, что я переспала с Амброджо…» – Мишель, я сейчас переоденусь и сбегаю в деревню. – В деревню? – У меня ничего нет для рисования: ни бумаги, ни красок, ни кальки… – Собираешься рисовать? – спросил он с отсутствующим видом. – А как же, Мишель… эскизы костюмов! – Ах да, верно, извини. – Тебе ничего не нужно? Он устремил на жену взгляд, говоривший о том, что его страдания не прекратятся. – Нужно. Но ты не можешь дать мне то, что я хочу. Он покраснел, как юноша, и большими шагами пошёл в дом. Глядя ему вслед, она прикусила губу, мысленно обозвала его «романтическим идиотом», сердито бросила салфетку на стол и откинула голову, чтобы удержать две слезы, повисшие на ресницах. Полчаса спустя она сходила по склону холма, подставляя лицо редким каплям дождя. По дороге она размышляла над костюмами, прикидывала их себестоимость и собирала первые горлянки. «Я сделаю фее в «Даффодиле» такой вот головной убор, синий с рожками…» В деревне она купила карандаши для школьников, красные и фиолетовые чернила, акварельные краски в брусках для самых маленьких. – Их можно засунуть в рот, и никакого вреда не будет, – уверяла лавочница. Алиса поднималась к дому повеселевшая, готовая любить весь мир. Она присела у обочины и стала набрасывать на листе только что купленной бумаги костюм Улитки. Мелкий дождь, неосязаемый, как брызги солёной волны, прилипал к её напудренным щекам и непокрытым волосам. «Уединиться на часок, немного поработать – вот верный способ улучшить цвет лица, да и настроение тоже!..» Когда она дошла до террасы, грозовая туча заволокла почти всё небо, кроме узкой золотистой полоски над горизонтом. – Мишель, где ты? – крикнула она. Вместо ответа на пороге возникла Мария, руки у неё были в муке. – Мсье ушёл. Мария? – Мсье находится в библиотеке. Мсье не выходил из дому. – Вы давали ему настой из трав? – Да, но мсье рассердился и не стал пить. Мария опустила выразительные глаза, встряхнула смуглыми руками в белых мучных перчатках. – Мсье говорил по телефону, может быть, я ему помешала… Она обратила к Алисе своё новое лицо – лицо намечающейся союзницы – и неуклюже убежала. «Ещё один звонок?.. И не выходил из дому? И не выпил настой?..» Она помешкала, затем, выбрав маску легкомыслия, вошла, треща без умолку: – Ты здесь? Господи, как тут темно! Ты представить себе не можешь, что предлагают в этих краях художникам для работы! И никакой возможности достать кальку! В общем, в Крансаке как в Крансаке. Если тут и приходит на ум «Плот "Медузы"», то не только тут – уж я-то знаю, повидала… Вот, взяла газеты. Новостей никаких? Не вставая с дивана, он тяжело заворочался в полумраке. – Ничего особенного… У меня страшная мигрень!.. Ах да!.. Мне звонили… – Кто? – Ну, эти люди. От Хирша и Борда… Извини, детка, но всё лопнуло. – Что лопнуло? – Постановка «Даффодиля». – Как? – Вот так. «Даффодиль» не пойдёт в театре на площади Звезды. Он опять зашевелился, повернулся на другой бок. – А как же… Вот это да… – пролепетала Алиса. – Вот это… Вот это номер… Она села, машинально развязала свои пакетики, зажгла лампу на секретере. – А теперь рассказывай. – Говорю тебе, у меня голова раскалывается… – простонал Мишель. – Примешь аспирин. А сейчас расскажи, что произошло. Он отвечал неохотно, уткнувшись лицом в стену. – А что тут рассказывать? Коли дело не выгорело, так не выгорело. – Из-за денег? – В том числе… Хирш не может фигурировать в этой постановке ни как продюсер, ни как директор… – Ну хорошо, а ты? – А одного меня они не хотят. Я не вполне им подхожу. Алиса жадно вглядывалась в кудрявый затылок, в спину человека, который разговаривал со стеной. – А вместе с Амброджо? Мишель ничего не ответил. – Ты слышишь?.. Если вместе с Амброджо? Он-то ведь из их компании? По спине было заметно: Мишель прерывисто задышал. – Не смеши меня, – снисходительно произнёс он. Она напряжённо думала, покусывая стебелёк теперь уже ненужной горлянки… – Ты сам позвонил в Париж, – промолвила она. Он завозился, повернулся в профиль. – Почему ты меня об этом спрашиваешь? – Я не спрашиваю. Я прямо сказала: это ты позвонил в Париж. В ответ он лишь передёрнул плечами и снова отвернулся к стене. – Слушай, – продолжила Алиса минуту спустя, – а ты отколол славную шуточку: загробил дело. Он сел, пригладил волосы ладонью. – Да, загробил дело, – повторил он. – Надо объяснять, почему? – Нет, – сказала она, поглощённая своими мыслями. – Нет. Я и так всё понимаю… В общем, так: ты не захотел быть чем-то вроде помощника директора при Амброджо, который в большом фаворе у Хирша и Борда… И потом – мне надо было бы работать над костюмами и декорациями вместе с ним… Понимаю… Ты решил насолить нам и загробил дело, верно? Примерно так всё и было? – Примерно так. Сцепив руки и сжав их между колен Мишель раскачивался взад-вперёд. – В этот раз ты опять говорил с Амброджо? – Конечно. – И… что он думает о твоём решении? Мишель рассмеялся, не глядя на жену: – Он? Представь себе, он считает, что в сущности я прав. Что это очень хитрый ход. Что Хирш и Борда при первом же удобном случае опять обратятся к нам но уже с более выгодными предложениями. Видишь ли, мы с ним не такие уж пессимисты. – Да уж. Он перестал раскачиваться и с видимой неохотой спросил Алису: – А ты? Что ты думаешь о моём решении? Она постаралась успокоиться, разобраться в сумбуре чувств. – Я? Скажу, что ты очень мило упустил возможность заработать, но что это, в общем, не моя забота. Ты не привык особенно считаться с моим мнением, по крайней мере, когда речь идёт о делах. – Не надо красноречия, Алиса. У меня сегодня сил маловато. Взгляни на всё иначе. Вдохновлять на такие решения, продиктованные ревностью, перевешивать денежный вопрос, все разумные доводы, все… – по моему мнению, моему скромному мнению, не одна женщина гордилась бы этим… – Мишель, никогда не бери на себя смелость судить, чем может гордиться женщина, а чем – нет. – А-а, я знаю… Она чуть наклонилась, и её дерзкие губы, её нос с приплюснутыми ноздрями выступили из полумрака. – Нет, не знаешь. Я тоже не знаю, не могу представить себе, что ты обо мне думаешь после того, как… Но я начинаю думать, что мужчине и женщине дозволено заниматься вдвоём чем угодно, только не разговаривать. С позавчерашнего дня один из нас говорит, а другой слушает с любезностью глухонемого или отвечает так, словно находится за тридевять земель, невесть где, на скале среди океана, и оттуда подаёт знаки… Не надо так, прошу тебя! А то мы опять взбесимся. «Даффодиль» умер. Похороним «Даффодиля». Алиса разворошила тлеющие уголья, прижала ко лбу мокрую чёлку и, сев на своё любимое место, стала набрасывать синим карандашом цветок с рожками – головной убор для маленькой феи. Сзади, в полумраке, послышался прерывистый благодарный вздох. Она делала вид, будто всецело занята работой, разглядывала рисунок на расстоянии вытянутой руки, наклонив голову и сощурив глаза. Она слышала, как шуршит мелкий дождь, как трещат говорливые поленья в камине, как тикают под потолком маленькие часы в виде совы, и думала: «Сейчас только шесть… Сегодня только суббота… Ещё полных десять дней…» Она бросила рисовать костюм феи и принялась за Стрекозу. «Крылья из целлофана… Тело из лёгких металлических пластин, соединённых друг с другом, – их легко будет покрасить, я уже вижу чудесные оттенки синего и зелёного. Глаза, ах! глаза… Два переливчатых надувных шарика по сторонам головы… Славно. Но это скорее смахивает на ревю, чем на оперетту». Она перечеркнула рисунок, и карандаш стал свободно гулять по бумаге – её завораживал мелодичный стук дождя на балконе, под дырявым водосточным желобом. – И кроме того, – раздался вдруг голос Мишеля, – они требовали, чтобы мы выехали в Париж сегодня вечером, самое позднее – завтра утром… Она не ответила, разорвала набросок и на чистом листе принялась рисовать дверные ручки и экраны для радиаторов центрального отопления. – Увидеть снова, сейчас… этих людей, – опять заговорил Мишель, – ей-же-ей, я не хвастаюсь, это, может быть, не слишком меня украшает, но сознаюсь, что… «…что эта задача оказалась мне не по силам, – про себя договорила Алиса. – Когда Мишель начинает фразу, он всегда может дать заканчивать её кому-нибудь другому. Вводные предложения и банальности, банальности и вводные предложения. Бедный мой Мишель, как я с ним обращаюсь… А как я обращалась бы с ним, если бы не любила?.. Я нарисовала что-то омерзительное. Самый настоящий стиль метро, в чистом виде. В жизни не решусь предложить эту гадость ателье Эшенбаха…» Алиса скомкала лист, попробовала нарисовать цветными карандашами гарнитур: колье, пояс и браслет, который вначале ей понравился. «Пластины из толстого стекла… А сюда – шарики из металла и экзотических пород дерева… Или лакированные сливовые косточки… Итог: дурацкая безделушка в стиле «Уганда». Нет, я явно не в форме…» Она отодвинула карандаши и бумагу, прислушалась, как дождевая капля ритмично падает в лужу. «Она поёт: ми, соль, соль, ми, соль, соль-диез…» – Если бы только, – раздался неуверенный голос, – если бы только я мог утешиться тем, – нет, что я говорю? А впрочем, это всё-таки было бы утешением – если бы я мог сказать себе, что просто взбунтовались чувства… Алиса стиснула зубы: «Опять начинается». – В жизни женщины – я говорю о женщине уравновешенной, – вспышка грубой чувственности почти всегда бывает неким исключением, кризисом, болезненным и скоротечным… Ты понимаешь меня, Алиса? – Вполне. «И вдобавок сижу с серьёзным видом, – договорила она про себя. – Правда, на меня давно не нападал бесшабашный смех. Но почему мужчина, рассуждая о женской чувственности, обязательно говорит при этом чудовищные глупости?» Приободрившись, Мишель встал, прошёлся широкими, тяжёлыми шагами, широко раскрыл руки, подчёркивая стремление к справедливости, желание быть кротким. Но дойдя до конца комнаты, до книжных шкафов, всякий раз поворачивался на каблуках так резко, что в его натужное благодушие не верилось. – Интрижка, да, интрижка… Допустим… Если бы только… Что ты хочешь, так я устроен… Продолжая спокойно рисовать, Алиса то поглядывала на мужа украдкой, то напрягала слух. Она улавливала обрывки фраз, вариации на одну и ту же назойливую тему, которую она называла «тональность "если бы"». Мишель остановился у секретера, щёлкнул зажигалкой, и Алиса словно проснулась: она не думала больше ни о чём, кроме этого измученного лица «За такое короткое время – и так изменился!.. Точно его загримировали. С ним невыносимо скучно, но он угасает на глазах. Он стал плохо есть, почти не ест мяса. Я готова терпеть что угодно, лишь бы не видеть, как он гаснет. Это осунувшееся лицо, полузакрытый левый глаз, горький смешок… Бедный мой Мишель! Вот такое же лицо было у него после банкротства Спелеева: мы тогда оказались на мели, и кончилось это паратифом…» Алиса нахмурила брови, её наполняла нежная недоброжелательность, пока ещё не ведавшая, на что она направлена, но уже готовая броситься между Мишелем и болезнью, Мишелем и опасностью, Мишелем и ранами, нанесёнными рукой Алисы… Она смотрела, как он шагает взад-вперёд, точно помешанный, и опустила глаза, почувствовав, что её взгляд стал слишком пылким. – …И ты могла бы признать, что я не совсем неправ, Алиса?.. Так, Алиса? – Что-что?.. – Честное слово, она меня даже не слушает! С нежным упрёком он положил ей руку на голову: – Бедная маленькая мучительница… – сказал он. Она извинилась с принуждённой улыбкой: – Не сердись, Мишель. Я пытаюсь собрать осколки… Неужели ты каждый день будешь что-нибудь разбивать? Дай нам хоть немного покоя, по крайней мере, хоть немного тишины. Она пододвинула к нему лампу. – Давай поделим газеты… Я возьму с картинками… «Я из-за него становлюсь трусливой, – подумала она. – Я свыкаюсь с этой ситуацией, вот что ужасно. Два дня назад назови он меня "бедной маленькой мучительницей", я бы ему показала… Сколько часов мы уже не ругались?.. Он ведь привыкнет к такой жизни, позволь я ему. Изо дня в день несчастный вид, изо дня в день "если бы", и каждый день уносит год жизни. А по большим праздникам – объятия, полные стыда, раскаяние в придачу, сладострастно-инфернальные воспоминания о пресловутом Амброджо… Амброджо! Вот о ком он думает!..» Она хладнокровно представила себе тонкое лицо человека из Ниццы, его чёрные волосы, блестевшие, точно перья. «А у него были красивые губы, не то чтобы красные, а скорее бежево-пунцовые… И удивительно хороши были дёсны, обрамлявшие зубы, словно маленькие розовые арки… А сколько ещё других достоинств…» Она рассуждала о нём в прошедшем времени, словно о покойнике. «Думать об Амброджо!.. Даже я о нём не думаю!» Она неслышно опустила на стол иллюстрированный журнал, который перелистывала. Газета в руках Мишеля вздрагивала в такт неровному и частому биению уставшего сердца. «А вот он думает: Подожду ещё два-три дня… А потом решусь…» И она принялась ждать. Но она допустила оплошность: не смогла скрыть, что ждёт. Само это ожидание, лёгкий шум в ушах от прилива крови, каждодневный телефонный звонок, бубенчик на велосипеде почтальона, невидимые поезда, переезжавшие через реку и оставлявшие после себя стелющееся над долиной белое облако пара: всё, что слышала, всё, что видела Алиса, напоминало ей о беге времени, и она вытягивала шею, словно во власти галлюцинации. – К чему ты прислушиваешься? – спрашивал Мишель. Она безмятежно лгала: – Наверху скребётся мышь… Мне показалось, что на кухне хлопает ставень. Однажды вечером он заметил, как она только делает вид, что читает, а на самом деле сидит уставившись в тёмное пространство между книжными шкафами. – Что там такого интересного? – Ничего. Темнота, – ответила она. Мишель улыбнулся. – А, так ты тоже всматриваешься в темноту? – Да, я тоже… Мы с тобой дивно развлекаемся, – заметила Алиса уныло. Она повернула к нему голову на всё ещё гибкой, округлой шее: – Мишель, а что, если нам завтра вернуться в Париж? Он весь сморщился, ощетинился: – В Париж? Ты что, с ума сошла? Когда у нас осталось ещё девять дней отпуска, до того, как надо будет сменить Амброджо?! Когда я пытаюсь восстановить душевное равновесие, пытаюсь… – Не надо кричать, – перебила Алиса. – Окна открыты. – Уезжай одна! Уезжай в свой Париж! Я никого не принуждаю сидеть тут и скучать, ни от кого не жду ни помощи, ни участия, ни… – Ладно, ладно, считай, что я ничего не говорила. Мне и здесь неплохо. Мишель положил очки на секретер, всмотрелся в лицо жены. – Неправда, – сказал он жёстко. – Тебе здесь плохо. Но мне непонятно, с чего бы тебе могло быть хорошо. С чего, если ты этого не заслужила? – Потому что мне этого хочется. – Хороша причина! – Лучшая из всех. Что тут говорить о заслугах! Какая связь между заслугами и желанием дышать полной грудью, хорошо выглядеть, не истязать себя каждое утро? – Не говори о том, чего не знаешь, – возразил Мишель. – Истязать себя! Ты – и самоистязание… – Скажи лучше: мы – и самоистязание. Если не считать твоей привычки покусывать себе щёки изнутри, чтобы удержаться и не разукрасить физиономию какому-нибудь дельцу, если не считать того, что я умею отказывать себе в излишнем, то есть в новой одежде, в отдыхе, чтобы сохранить необходимое, то в смысле аскетизма мы друг друга стоим. – Необходимое? Что ты называешь необходимым? Алиса пожала плечами, как-то особенно, по-своему, словно хотела стряхнуть с себя платье и уйти голой. – Любовь – например, нашу любовь. Автомобиль, когда мне этого хочется. Право кое-кого послать к чёрту. Надеть под старый английский костюм красивую блузку. Я круглый год пью одну только воду, но мне нужен «фрижелюкс», чтобы её охладить. И ещё всякие мелочи. Вот это и есть необходимое. Она ушла, чтобы не видеть его волнения, и, уходя, дала себе торжественную клятву: «Завтра, самое позднее завтра!» Ночью она спала мало. В первые ночные часы её охватывала тревога, она чувствовала неуверенность, дрожь во всём теле и успокаивалась только после полуночи, перед рассветом. Уткнувшись лбом и коленями в стену, она старалась как можно дальше отодвинуться от соседней кровати, где тихо дышал спящий Мишель, усмирённый двойной дозой аспирина. «Это я посоветовала ему удвоить дозу, – думала Алиса. Грамм аспирина – это много. После этого грамма я не слышу его дыхания… Как это жестоко – поставить две кровати рядом, и как непристойно! У двуспальной кровати хоть есть своё оправдание. Но эти парные кровати, эти наблюдательные посты… Вот приедем в большой отпуск – обязательно переделаю эту дурацкую спальню… Но каким он будет, наш большой отпуск?» Сон связывал разнородные частицы в единое целое, смешивая приземистые башни Крансака, долговязую чёрную фигуру Шевестра – «как кюре, как кюре», – напевала она, – и целый рой пёстрых бумажек, а потом растворял всё в густой тьме, застоявшейся между крутыми и величавыми, словно утёсы, книжными шкафами, – и Алисе привиделось, будто она встаёт, собирает бумажки и убегает. Но вдруг голос первого дрозда оттеснил ослепительное однозвучие соловьёв, вторгся в пределы сна и возвестил о заре Алисе – она разогнула колени, разжала скрещённые руки и, умиротворённая, незаметно заснула. Наутро забота проснулась прежде её самой, и снова ожило то, что донимало в первые минуты сна: «Завтра, это будет завтра…» «Нет сегодня», – поправила она себя, открыв глаза. Мишель, бледный и спокойный, спал так крепко, словно убежал от самого себя. Она не стала его будить, взглянула на него с состраданием. «Он как юноша, когда спит… Это будет сегодня, и раз нам предстоит так много сделать, то поесть надо как следует». Она влезла в туфли на подкладке, надела белую мольтоновую блузу и пошла на кухню, где Мария выгребала из плиты непрогоревшие угольки и одновременно следила за молоком и кофе, закипавшими на синей изразцовой печурке. – Мария, я во что бы то ни стало хочу, чтобы у мсье вновь появился аппетит. – Я тоже очень хочу, мадам… – ответила Мария. Ей было достаточно беглого взгляда, чтобы заметить бледность и усталый вид Алисы, и она нахмурила высокий чистый лоб. – …если всё дело только в стряпне, – договорила она. – Пусть мадам отойдёт – у меня молоко поднимается! Она сунула ложку в закипевшее молоко и сняла кастрюлю с огня. Казалось, Мария раз и навсегда облачилась в чёрное платье и белую наколку. «Интересно, она вообще когда-нибудь раздевается?» – подумала Алиса. – Что это у вас с рукой, Мария? Обожглись? Порезались? – Трижды ничего, – ответила Мария. – Это «трижды ничего» очень плохо перевязано. – Сливочное масло помогает от ожогов? – В общем, помогает… Но есть и получше средства… И получше перевязки. – Да и эта не так уж плоха, ведь я завязывала одной рукой. Знаете, мадам, рукой наложила, зубами завязала. – А муж не мог вам помочь? Глаза Марии блеснули и засмеялись среди морщин: – Помочь-то он мне помог, да только не с перевязкой. Они стояли рядом, одного роста, и негромко беседовали. Алиса за разговором отламывала и съедала кусочки поджаренного хлеба. От горького аромата кофе её пересохший рот наполнился слюной, ей пришлось замолчать. «Как всё чисто, аккуратно, как всё женственно здесь…» Внезапно перед ней въявь возникла квартирка в Вожираре с бросающимся в глаза беспорядком и не сразу заметной чистотой. – Развяжите повязку, Мария. Я наложу вам потрясающую мазь. – У меня на кухне! – возмутилась Мария. – Да, у вас на кухне, почему бы и нет? Из чувства опрятности служанка закрыла кастрюлю с молоком. Затем свободной рукой медленно и торжественно размотала повязку и протянула руку Алисе, словно ключи от покорённого города. – Ай-ай!.. – сказала Алиса. – Вы ошпарились кипятком или задели рукой за плиту? – И не то, и не другое, мадам. Это кочергой. – Кочергой? Как кочергой? Они переглянулись, и Мария развеселилась. – А это загадка такая. Мадам не догадывается, кто мне устроил этот здоровенный пузырь? Она указала подбородком на открытое окно, плодовый сад и овощные грядки: – Толстяк, вон там… этот дурень. Увалень, размазня. – Ваш муж? Что это на него нашло? – Мстит мне. – За что? – За то, что он мой муж, а я его жена. Этого достаточно. Мадам так не думает? Она пренебрежительно смеялась, теребя сам «пузырь», вздутый от жидкости, и распухшую кожу вокруг него. – Не прикасайтесь к ожогу! – крикнула Алиса. – Сначала я выпущу жидкость… «"Мадам так не думает?" – повторила она мысленно. – Напротив, мадам думает именно так…» Поглощённая своим занятием, Алиса уклонилась от ответа, и проницательная Мария удовлетворилась её молчанием. – Значит вечером мадам и мсье хотят поужинать на славу? Поздновато вы мне об этом говорите. Придётся взять что-нибудь с птичьего двора… А если я сделаю голубей на манер куропаток? Или велю Эскюдьеру подстрелить полдюжины какой-нибудь дичи?.. А если утку приготовить? Но от неё бывают тяжёлые сны… Пока она говорила, Алиса перевязывала ей худое, плоское тонкокостное предплечье. Глядя на сморщенную кожу, на старые шрамы и жёлтые мозоли, она узнавала историю некогда красивой руки. Она бралась за длинные пальцы, трогала ладонь, шершавую и горячую, как садовый шпалерник… – Так не больно? В ответ Мария лишь качнула головой, а свою благодарность выразила так: – Вот знатная работа, мадам, в добрый час! Но перед тем, как опустить рукав, она прильнула щекой к белой повязке, словно то был запелёнутый младенец. – У меня три карты, – объявила Алиса. – Которые ничего не стоят, – подхватил Мишель. Она пыталась сыграть партию в пикет. Алиса играла с сигаретой в зубах, склонив голову на плечо и сощурившись, чтобы дым не попадал в глаза. – Отложи сигарету, – посоветовал Мишель. – Почему? – Некрасиво. И вообще в такой манере курить нет шика. – Я по-другому не умею ни играть, ни курить. И у меня терц… Она закашлялась. – Ага, вот видишь! Дым от этого окурка ест тебе глаза, и ты кашляешь. Занятно: когда женщины перенимают какую-нибудь мужскую привычку, то берут в придачу всё, что есть в ней развязного, а часто и уродующего. Ты как раз так и делаешь. – Ладно, мамочка, – сказала Алиса. – Итак, у меня терц, и потом, рада тебе сообщить: терц-мажор, трефовый. Твоё слово. Он не сразу ответил, и она, подняв глаза, прочла на его лице яростное вожделение, желание свирепствовать и обладать. «Смотри-ка!.. Не усложнит ли это мою задачу?» Когда он подсчитал очки, записанные ею в блокноте, она нарочно взяла ещё одну сигарету, перекатила её в угол рта и наклонила голову, подчёркивая расслабленность своей позы. Она чувствовала себя счастливой: их поединок и всё, чем он грозит, переходит на небезопасную, но знакомую почву. Накануне Мишель не притронулся к тщательно приготовленному аппетитному ужину, полному лакомых ловушек, – он лишь пил и кричал рассеянной, какой-то бесстрастной Марин: «Браво, браво, браво!» «Мария похожа на зверей с хорошим чутьём, – думала Алиса, – они всегда сторонятся людей и животных, если те ранены или больны… Выжду ещё сутки…» Со вчерашнего дня она тянула время и решила отложить всё на послезавтра – столь же из трусости, сколь из дипломатических соображений. Со вчерашнего дня нескончаемый ливень затопил долину, окружил Крансак сплошной завесой, сквозь которую Алиса и Мишель, два узника, едва различали тусклое пятно акаций в розовых гроздьях и красного боярышника и смотрели, как на террасе вода хлещет по воде, а затем вздымает вверх водяные щупальца. Со вчерашнего дня у них только и было развлечений, что книги, пылающий огонь в камине и этот стеной стоящий дождь «как в кино», говорил Мишель. Мария, накрыв голову фартуком, пробегала к поленнице и обратно. Муж Марии, собираясь в деревню, аккуратно поднимал узкий воротничок куртки, раскрывал дырявый зонт. Но Алисе и Мишелю скоро надоели новости о дожде и о бесчинствах реки, которые мрачно сообщала Мария. – Мсье, вода дошла до огородов! Дорогу залило! Мсье когда-нибудь такое видел? – Видел, – отвечал Мишель. – Примерно десять раз за десять лет. А у тебя память как у новорождённой! Накануне Алиса, изнывая от лихорадочного жара и безделья, стояла у окна, умоляюще глядела на Мишеля и показывала ему на пространство за серебристыми решётками водяной тюрьмы. – Подожди немного, – ответил Мишель. – Нельзя ехать на автомобиле под таким ливнем. Как только небо прояснится, подумаем об отъезде. Что-то весна, сдаётся мне, выдалась хуже некуда… Со вчерашнего дня они ни разу не задели друг друга. «Водяное перемирие», – думала Алиса… Она перетасовала колоду, сдала, потом развернула свои карты веером, держа в зубах сигарету и склонив голову набок. – На какую же картину Лотрека ты похожа? – спросил Мишель. Она осторожно скосила глаз и увидела, что он смотрит на неё со злобным восхищением. – На картину скандального содержания, разумеется. Эй. Мишель, будь осторожнее: мне до выигрыша осталось, между прочим, только двадцать два очка! Никудышный из тебя сегодня игрок. Лёгкий жар, какое-то неясное беспокойство, родственное чувственному желанию, помогли ей ощутить волнение мужа. Она представила себе, как они обнимутся, позволят себе один излюбленный фокус, как затем последует церемонная благодарность. «А потом?.. Потом я уже не решусь, вернее, не захочу сделать то, что задумала. Потом он, возможно, будет ещё больше дорожить мной. Ладно, ладно…» Лицо её стало спокойным, и она занялась подсчётами с прилежным видом, который Мишель называл «её европейским вариантом». – Мишель, ты по уши в долгах: с тебя тридцать два франка. Ты проигрывал с таким упорством… Она воздержалась от традиционной шутки о том, что если не везёт в картах – повезёт в любви. – Я хочу отыграться. – Нет, Мишель, я поведу себя нагло: выйду из игры после выигрыша. И вдобавок налью себе рюмку анисовки. Она терпеть не могла сухих вин и признавала только тягучие ликёры с запахом аниса, ванили и апельсина. Когда она наклонила графин над рюмкой, стекло задребезжало. «Смешно: у меня рука дрожит..» – Что это с тобой? – спросил Мишель. Она хорошо знала этот звенящий голос – от взрыва гнева или подозрительности он становился особенно пронзительным. Возвращаясь к столу, она залпом выпила полрюмки, и мужество вернулось к ней. «Какой у него тонкий слух… Знай он меня меньше, я могла бы ответить: "Лёгкая болотная лихорадка…" и вызвать к себе сочувствие. Но ему известно, что у меня никогда не было болотной лихорадки. И несварения желудка тоже. Вообще ничего такого не было… разве что с пятнадцати до двадцати пяти лет приходилось временами голодать… Ах! Какое было время, тогда мы ещё едва знали друг друга, и все твердили ему: "Да ведь из четверых она наименее хорошенькая!" Как это всё было внове! Он раздевал меня с головы до пят и удивлялся: "Надо же!..", а я, слушая его, про себя то и дело вскрикивала: "О!.." Как хорошо было тогда. Он изображал директора в «Сплетнице», которая не давала и трёх франков дохода, в то время как его скверный кабак с лимонадом и песенками приносил золотые горы…» Алиса глубоко и беззвучно вздохнула. Неослабевающий дождь тяжело приплясывал на черепице над гулкими чердаками. Дырявый водосточный жёлоб с громкими всхлипами проливался на балкон, а редкие капли, падая в камин через открытую трубу, шипели на головнях, подражая плачу сырых дров. Озябший Мишель укрыл колени пледом, ажурным от моли и непогашенных окурков. – Ты тоже дрожишь? Но ведь у тебя температура. А у меня на это другая причина, Мишель. «Ура! – похвалила она себя. – Теперь все мосты сожжены, волей-неволей придётся говорить». И всё же она едва не замолчала, потому что Мишель тут же смерил её проницательным взглядом, но вопроса в этом взгляде не было. – Мишель, мне всё же нужно тебе сказать… Он тихонько положил руку на правый бок, где печень, потом тронул себя за шею и ослабил узел шёлкового шарфа. – Нет, Мишель, нет, я не хочу тебе делать больно, совсем наоборот не бойся… Она робко протянула к нему узкую руку, но он отпрянул – чуть-чуть, так, чтобы она не достала до него. – «Не бойся?» – подхватил он. – Вы только подумайте: «не бойся»! Я вовсе не боюсь. Что ты о себе мнишь? Пожалев, что выбрала самое неподходящее слово, неприемлемое для мужской подозрительности, Алиса ещё усугубила свою оплошность: – Я неудачно выразилась… Я хотела, чтобы ты понял, что… то, что я собираюсь тебе сказать, не так страшно… Она заикалась, подбородок у неё дрожал. – Похоже ты совсем растерялась… Хочешь сказать мне что-то не очень страшное? Судя по твоему лицу, к тому же ещё и не очень приятное… Но ты не торопись, детка, не торопись… Он прислушался к шуму крошечного водопада на балконе, затем снова устремил на жену лукавый взгляд золотистых глаз: – Я сегодня никуда не собираюсь. Алиса пожала плечами: – Юмор – особенно такой юмор – нам не поможет, ни тебе ни мне. У нас с тобой всё так трудно. Мишель… У неё закружилась голова от глотка анисовки. Она села и кончиками пальцев дотронулась до сложенного листка бумаги в кармане белой блузы. – Мишель, я хочу сказать тебе правду. Это не обезоружило его, он рассмеялся: – Опять! Опять ты хочешь сказать мне правду? Во-первых, какую правду? Одну я уже знаю, и, признаться, мне её более чем достаточно. Я бы даже сказал, она мне осточертела. А есть ещё и другая? Ну и дела!.. С неба сыплются откровения, раскройте передник пошире… А?.. Что ты сказала? – Я? Ничего. Жду, когда ты перестанешь. Неужели так трудно вести себя просто? Мишель опустил глаза, лицо и голос изменились: – Да, милая моя детка, очень трудно, уверяю тебя. Когда терпишь то, что терплю я, гораздо легче вести себя непросто: изображать спокойствие и любезность, не броситься куда-нибудь – в пьянство, в реку, в разные там снотворные… Он тяжело сел на стул недалеко от неё. – Удивительно всё же, что человек может до такой степени зависеть от оттенков страдания, от оттенков измены… Никогда бы в это не поверил. Я говорю тебе раз, другой, двадцать раз: если бы ещё дело было в… Она вскочила, бросилась к нему: – Вот именно! Мишель, Мишель, послушай, это я во всём виновата, мне надо было всё сказать тебе раньше… Мишель, у нас есть надежда… Она выказала излишнюю весёлость, и поняла это. «Ну-ну! Это для него всё же не праздник…» Ей бы хотелось пробудить в нём любопытство, тревогу. Но он сидел отчуждённый, вздёрнув плечо, сощурившись. Она прибегла к помощи своего чарующе жалобного голоса: – Помоги мне, Мишель, хоть немного! Ты же видишь, как я мучаюсь! – Я вижу в основном то, – сказал он, – что ты похожа на сквозняк. Сколько предисловий и жестов! Какой шум! Сколько от неё шума, от этой правды! Она покраснела, оскорблённая в своих лучших чувствах, в стремлении к примирению. – Ладно, тогда я сразу перейду к делу, без лишних слов. Вспомни, ты много раз повторял, что предпочёл бы… Она запнулась. – …что ты придавал бы меньше значения… Он сделал движение рукой, как бы отталкивая слова, которые она собиралась произнести: – Понятно, понятно, давай дальше… – И что ты снисходительно или, по крайней мере, с пониманием… – Ну да, да… – …отнёсся бы к… Он сжал кулак, притиснув его к зубам: – У-у! Дальше, чёрт возьми… Забыв о всякой сдержанности, она выпалила: – Так знай, я спала с Амброджо потому, что мне этого хотелось, исключительно поэтому! И я перестала с ним спать, потому, что мне расхотелось! А помимо этого твой идиот из Ниццы никогда не вызывал у меня ни малейшего интереса! Вот что я хотела тебе сказать! Она распахнула окно; дождь хлестнул её по разгорячённому лицу, порыв ветра овеял запахом размокшей земли, и она закрыла обе створки. Мишель не шелохнулся, и, видя, как он сидит неподвижно, Алиса ощутила стыд. – Ну вот, – сказала она, – ты вынудил меня выложить всё разом… но я хотела во что бы то ни стало тебя… – Успокоить, – подсказал Мишель. – Да, – простодушно согласилась она. – Я хотела, чтобы ты легче к этому относился… Теперь ты легче к этому относишься? – Чёрт возьми, это, наверно, не совсем подходящее слово… Он улыбался, взгляд его блуждал, на лице нельзя было заметить ничего, кроме бледности. – Понимаешь, ты только что мне заявила: «Я солгала, всё было по-другому, этот тип уже не "отзывчивый парень", не "утонченный, обаятельный друг"», речь идёт лишь о… как бы это выразиться… о том, что вы приятно время провели. Так? Она не нашлась что ответить, и почувствовала, что краснеет до корней волос. – Это очень мило, девочка моя, очень мило, – продолжал он, но кто поручится, что ты не вывернула всё наизнанку исключительно – как ты выражаешься, – чтобы доставить мне удовольствие? Она незаметно для него трогала сложенные листки у себя в кармане, листки, на которых её память вновь читала короткие фразы. «Лекарство? Но какое горькое…» Мишель глядел на неё нестерпимым взглядом хитроумного сыщика. – Не скрою, мне очень хотелось бы тебе верить. Но не преувеличивай мою добрую волю – она любит надёжность. Дело за тобой, докажи, что ты тоже не брезгуешь опираться – если я осмелюсь так выразиться – на… на реальные факты, хе-хе, на неопровержимую реальность! Алиса не смогла дольше выносить этот смех, этот разговор. Она зажала в кулак листки, лежавшие в кармане, вытащила их и показала Мишелю. Он словно ожидал этого: схватил её за запястье и стал по одному разжимать пальцы. – А-а-а!.. Отдай… это моё… – в отчаянии простонала Алиса. Однако она не сделала попытки вернуть своё добро, хотя слышала, как листки негромко потрескивают в руках Мишеля, точно горящая солома. Мишель больше не обращал на неё внимания. Он вернулся к действительности и осознал своё положение, и теперь ему было достаточно того, что он завладел этими бумажками, похрустывавшими, как новенькие денежные купюры. «Это такая же foreign paper, – думал он. – На сей раз я захватил весь выводок». Он дышал полной грудью, исчезло железное остриё между рёбер, стеснявшее движения, не было больше «если бы ещё…», стоящих между ним и волей к победе. «Бедняжка Алиса, вот теперь я её поймал». – Bono, bono, – машинально произнёс он. Он укрылся за секретером, оставив вдалеке ограбленную Алису, и стал осторожно разворачивать письма, стараясь не порвать их, а иногда дул на тонкие листки – так охотник дует на неостывшие перья убитой птицы… Наконец он разгладил их ладонью, а другую ладонь сложил ковшиком, словно хотел заслонить от ветра пламя. Вначале его лицо, его глаза от жадного внимания казались почти радостными. Напрягшийся подбородок выпятил полукруг узкой, чётко очерченной бородки. Не разобрав первых же слов, он был вынужден взять очки. Тогда Алиса обхватила голову руками и стала вслушиваться в дождь. Но пелена дождя низвергалась так однозвучно, что вскоре она перестала его слышать. Сердце, как и маятник причудливых часов в виде совы, неровно отбивало такт, и это на несколько секунд её позабавило: «Моё сердце дробит на триоли такты часов… Это просто находка для Ласочки… Она бы назвала её "Заунывная песня", это напрашивается, или же "Грозный час"…» Подняв голову, она увидела, что Мишель больше не читает. – Ты дочитал? Он обратил к ней глаза, их выражение было неразличимо за толстыми стёклами очков. – Да. Я дочитал. – Думаю, ты во всём разобрался? – Я… Да… Скажи… А ты отвечала на его письма? Она взглянула на него с искренним удивлением. – Я? Нет. – Почему? – Мне нечего было ему сказать. О чём бы я ему написала? Да и с какой стати? – Не знаю… Дух соревнования… Признательность. Энтузиазм… Маленький эпистолярный турнир… Если остальные письма не уступают этим трём образчикам… Она вскочила, прошла за спиной Мишеля, наклонилась над секретером: – Нет, Мишель, нет! Вся эта неприглядная история здесь, перед тобой. Одно, два, три письма… Одна, две, три недели… Дурной сон, который зато скоро кончился. У такой мелкой гадости, слава Богу, не может быть долгой агонии. Впрочем, в одном из писем ты найдёшь точную дату, в этом, кажется… Палец Алисы, указывая на письмо, случайно попал на одно грубоватое слово, она заметила это, но не успела отдёрнуть руку, которую Мишель тут же схватил, вывернул и отбросил – Алиса даже не успела вскрикнуть. Она молча принялась растирать занывшую от боли руку и не потребовала объяснений; пока Мишель разрывал на мелкие кусочки прозрачный листок бумаги, она размышляла, погрузившись в думы разочарованного филантропа: «Дело не стоило того… Выбиваешься из сил, чтобы всё уладить, и вот награда… Больше я так не попадусь!..» По мере того как боль в вывернутых пальцах ослабевала, Алиса становилась суровее к самой себе: «Я сделала то, что, наверное, не следует делать никогда: я открыла ему секреты моей чувственности, другие неизвестные ему секреты… Но теперь всё сказано. Выздоровеет ли он от этого быстрее, чем выздоровел бы от гордыни оскорблённого чувства? Он ручался мне за это. Он столько раз твердил мне, что если бы только…» Она встряхнула онемевшей рукой, села напротив мужа. Теперь его очки лежали на столе, он рвал на мелкие кусочки два других листка, покрытых лиловой вязью мелкого почерка. – Ну что, Мишель? – Ну что, дорогая… Тебе не слишком больно? Она улыбнулась, вспомнив смех Марии. – Трижды ничего, – сказала она. – А… а ты? – Ну что, дорогая… – повторил он. – Ну что ж, я думаю, что этот маленький холодный душ принесёт… да… принесёт только пользу… – Брось туда, – сказала она, показав на камин. – С удовольствием. Он сжёг похожие на мотыльков обрывки бумаги и снова умолк. – А! – встрепенулась Алиса. – Ты заметил: дождь-то перестал. – Верно, верно, – вежливо кивнул он. – Мишель, а ты не удивлён, что эти письма были у меня здесь? В его взгляде, обращённом на жену, не было, как она отметила, ни осуждения, ни неизбежного в его положении мстительного любопытства. – Да, – ответил он. – Как раз сейчас мне это пришло в голову. Но я подумал, что, в общем, не стоит… уже не стоит задавать этот вопрос. – Ты совершенно прав. Ах, Мишель, – робко, нежно, смиренно промолвила она, – давай выкарабкаемся из этой истории без больших неприятностей, ладно? Она соскользнула на пол возле Мишеля мягким, неуловимым движением, которое он называл «змеиный фокус». Однако он вспомнил ту короткую фразу из письма Амброджо, где гибкость Алисы называлась иначе, и затем его безупречная память начала диктовать ему подряд, без пропусков и ошибок, все три письма. Оба сидели задумавшись, глядя на догорающий камин, где уголья медленно превращались в белесый пепел. Дырявый водосточный жёлоб ещё икал, но ливень, барабанивший по черепице, умолк. Зашелестел ветер, слетевший с гор и донесённый холодными водами реки, а вместе с ним подали голос промокшие, но стойкие соловьи. – Шевестр говорит… – начала Алиса, подняв палец. – Тебя удивляет, что я ссылаюсь на Шевестра? Он говорит: коли ночью дождь перестаёт, значит, утро уже близко. Мишель, не пойти ли нам всё же спать? Мишель глядел на глаза под шелковистым козырьком волос, такие бледные при вечернем свете, с красными прожилками, и думал, что такие набрякшие веки бывают у пьяных женщин, печальных во хмелю. Но именно эта Алиса напомнила ему Алису былых времён, познавшую счастье в его объятиях, изнемогшую и безмолвную двадцатишестилетнюю Алису, неутомимую в познании наслаждения. Ему хватило мужества заговорить с ней мягко: – Иди скорее ложись. Ничего, если я немного побуду здесь? Она забеспокоилась, встала: – Но, Мишель… было бы лучше… Если тебя стесняет, что я рядом, в спальне… Ты же знаешь, я могу спать где угодно… Возьму одеяло, лягу на диване… Терпеливым тоном он перебил её. – Дело совсем не в этом, детка. Мне нужно написать уйму писем, и если я примусь за это занятие, которое ненавижу, оно успокоит мне нервы и сон придёт сам собой. Честное слово! Иди скорей. Алиса неохотно встала, разгребла и затолкала в глубину камина непрогоревшие головни, тронула ставшую тёплой бутылку минеральной воды. – Хочешь, остужу воду, Мишель? – Спасибо, мне сгодится и такая. Она выпила, поморщилась, задержалась ещё, чтобы собрать разбросанные газеты, сунула под мышку книгу и, взявшись за ручку двери, обернулась: – Мишель, ты ничего не хочешь мне сказать… Она чувствовала робость, ею управляло какое-то неведомое прежде смущение. – Я хочу тебе сказать «спокойной ночи», детка, поскольку ты идёшь спать. Сидя за секретером, держа в зубах синий карандаш, он с сосредоточенным видом рылся в портфеле. – Но завтра, Мишель… Он метнул на неё сквозь очки напряжённый взгляд, до того загадочный, что она запнулась. – Завтра, детка, всё будет хорошо. – Всё будет хорошо, Мишель? Ты так думаешь? Взгляд за толстыми стёклами затуманился. – Во всяком случае, будет лучше. Гораздо лучше. – Я была бы счастлива… До завтра, Мишель. – Доброй ночи, детка. Она закрыла за собой дверь, а он сидел и напряжённо вслушивался, пока вдали не хлопнула ещё одна дверь, не заскрипели другие петли. И только тогда он отбросил карандаш, портфель, бумаги и неслышными шагами заходил по комнате. Он держался очень прямо, плотно сжимал челюсти и наслаждался долгожданным правом войти без свидетелей в новую стихию, упругую, окрашенную в тёмные, пожалуй, коричневато-багровые тона, где, как он был уверен, ему не встретится никто. Этот морок длился недолго, и когда он прекратился, Мишель пожалел о нём. Но заметил, что его можно вызвать снова, если мысленно читать некоторые места из писем Амброджо, и тогда понял: это наваждение – не что иное, как ярость. «Ярость, – сказал он сам себе. – Что ж, это лучше, чем грусть. Как плохо мы себя знаем!» Он остановился выпить воды, потом зашагал снова. «Нынче вечером у меня ноги как у двадцатилетнего». Он вдруг захотел остановиться, сесть, заставить себя передохнуть, но что-то вынудило его шагать дальше, с высоко поднятой головой и крепко сжатыми кулаками. На ходу он почти безотчётно в такт размахивал руками. «И ничего такого, чтобы расслабиться». Но он поймал себя на том, что, проходя мимо лампы и бутылки с минеральной водой, нацеливается на них, представляет себе, как они упадут с грохотом, который будет слышен и вблизи и вдали… И в то же время заметил, что под его последним окурком, вывалившемся из пепельницы, тлеет крышка секретера. «Как ненадёжно дерево, источенное червём… Впрочем, весь Крансак источен червём от крыш до подвалов…» Слова «фитиль, факел, финал» ухмылялись в его воображении всеми своими «ф», раздувавшими пожар и дым… Когда все эти багровые и коричневые видения, искры будущего пожара и разноцветные осколки стекла разом померкли перед его взором, он сел, сбитый с толку этим мгновенным приступом помешательства. «Бедная детка, – подумал он, – попадись она мне сейчас под руку, я мог бы с ней скверно обойтись. Ну а теперь что мне делать с самим собой?» Он облокотился на стол, машинально погляделся в зеркальце – Алиса оставляла их повсюду, отбросил со лба волосы, курчавые от сырости. «Не так уж я страшен. Если не считать этого странного цвета лица, я, пожалуй, кажусь моложе, представительнее, чем вчера. Да, но вчера я ещё не прочёл писем Амброджо. Вчера я был не слишком-то счастлив, это правда. Но тогда я ещё не прочёл писем Амброджо. Так что вся прошедшая неделя не в счёт». Он сосредоточенно перелистал блокнот. «Сегодня у нас… вторник, значит, первый день после нашего приезда был понедельник. Да, утром в тот понедельник я осматривал… ну, скажем, осматривал то, что заложено, вместе с Шевестром, и мне так не терпелось с ним расстаться, что я вдруг его бросил, выдумав срочный звонок в Париж… А он хотел ещё мне предложить… предложить что?.. Ах да: соорудить нечто вроде дамбы, поставить вехи внизу, у огородов, чтобы обезопасить себя от ежегодных шалостей реки…» Остро заточенным кончиком карандаша он прорвал тонкий листок блокнота, размышляя: «Получается, что пойди я с Шевестром, притворись, будто меня волнует оползающий берег, там, внизу; вернись я домой на полчаса позже, то ничего этого не случилось бы!.. Поразительно. Просто поразительно. Сколько я сберёг бы! Я – в соломенной шляпе, Алиса – с непокрытой головой. Я – за рулём, Алиса – рядом со мной. Алиса, рисующая костюмы к «Даффодилю», её нижняя губа, синяя оттого, что она покусывает карандаш, её гримаса, когда она рисует её наморщенный плоский носик – я сберёг бы всё это, пойди я с Шевестром? Поразительно. Это слишком… Слишком…» Слёзы катились у него по крыльям носа, и он воспользовался этим, чтобы снова впасть в исступление. – Да, это слишком! – воскликнул он громко, возмутив хрупкую полночную тишину. Один из громадных шкафов в глубине комнаты сонно потянулся, один из стаканов мелодично звякнул о бутылку с минеральной водой. На краю этого стакана красное полукружье помады напоминало о том, что из него пила Алиса. «Умри она, я сохранил бы этот стакан, – подумал Мишель. – Но она жива, жив большой рот, который так хорошо умеет обрисовать полукружье. Который так хорошо умеет… так хорошо умеет…» – повторил он. Три-четыре слова послушно явились дополнить фразу, прочтённую им час назад, и он в испуге огляделся вокруг. «Куда бежать от таких слов и от того, что при этих словах встаёт перед глазами? И всё-таки должна быть какая-то возможность бегства. Не я первый. И не я последний, чёрт возьми!» Он овладел собой и смиренно подумал: «Это правда. Но я – единственный такой. Как и все остальные. И притом, все остальные женаты на ком-то ещё, не на Алисе. Они не ставили всё на одну карту на протяжении десяти лет… Десять лет! Ну не ребячество ли это – после десяти лет супружества так выходить из себя из-за… Из-за чего, собственно? Вчера причиной всему была некая идиллия, задушевная, уютно расположившаяся у огня, глуповатая и болтливая…» Мишель скорчил гримасу, послал в темноту насмешливую ухмылку, сказал «тю-тю-тю», передразнивая детский лепет. «А сегодня причина другая… Сегодня…» – Идиот! – сказал он очень громко. «Идиот! Я отравил жизнь ей и себе из-за того, что она утверждала, будто испытывала к этому типу… как она это называла? Дружбу с оттенком чувственности. И доверие… Что меня так взбесило – слово «доверие» или слово «дружба»? Смех, да и только. Если бы я мог вернуться во вчерашний день, то сказал бы ей: «Но это же замечательно! Какой жалкий пустяк – то, что ты ему дала! Дари свою дружбу сколько угодно, девочка моя, и доверие тоже, раз уж вы, женщины, придаёте этому такое значение… Даже если она "с оттенком чувственности", дари её, не стесняйся, бедная малышка… малышка моя…» Он уткнулся лицом в рукав, чтобы заглушить рыдания. «Сегодня я получил то, что хотел. Если бы я только не отнимал у неё этих писем… Но я отнял и прочёл их. Я и вправду их прочёл». И в доказательство того, что он действительно прочёл их, одна коротенькая фраза подняла лиловую головку в виде заглавной буквы «М». Она секунду покривлялась, потом исчезла, таща за собой замусоленную ленту из слов. Конец письма рука любовника украсила крошечным, очень точным рисунком – так бросают цветок на шлейф платья. Мишель поднял голову и вытер потное лицо. Он знал, что второе и третье письмо – одно полное благодарности, другое полное обещаний – ничем не уступали первому и что во втором большим грязным пятном выделялось игривое четверостишие, в котором «Алиса» непристойно рифмовалась с «абрисом»… Он спокойно и безнадежно махнул рукой. «Это непоправимо. Что может быть хуже такого положения, когда сомнений уже нет? И кроме того, как только она решится при мне снять платье, повернуться ко мне спиной, чтобы перешагнуть через край ванны, стать на четвереньки, чтобы поискать закатившееся кольцо или помаду, и…» Мишель вскочил, словно его столкнули со стула: «Просто невероятно, сколько мерзости может уместиться в трёх письмах… Всё написано, всё показано, честное слово, они ни о чём не забыли…» – Ни о чём, даже о том, что я больше всего любил! – выкрикнул он. Звук собственного голоса испугал его, он огляделся. Сквозь полуприкрытые ставни брезжил рассвет, почти такой же синий, как лунный свет. «Светает… Уже! Как быстро проходит время. Уже светает. Мне было так спокойно. Ну, не то чтобы спокойно, но я был один… Когда она встанет… Что делать, когда она снова откроет эту дверь? Начнутся вопросы, недоумение, участливая тревога. И она скажет, что я веду себя неразумно, и она подойдёт ко мне и положит мне руки на плечи, эта недотрога! Поднимет прекрасные руки… И что мне теперь делать с её поднятыми руками, с тёмными ямками подмышек? И с её родинкой возле пупка? Родинкой величиной с монету в десять су…» Он не замечал, что, восхваляя Алису, пользуется выражениями из их прежнего общего страстного лексикона – порой она ещё позволяла ему это, в те мгновения, когда от звука этих слов вздрагивала, закрывала глаза, дышала сквозь стиснутые зубы, как при сильном холоде… «Неповторимая родинка! Большая, как радужка глаза. И подвижная, когда Алиса того хотела… Я говорил ей: "Много женщин повидал я на своём веку, но ты единственная, кто подмигивал мне животом!" Много женщин? Скажете тоже… Да что они все значили по сравнению с ней…» Не договорив слова, он потерял сознание. Но время покоя ещё не пришло для него, и тяжесть собственной головы сразу же привела его в чувство. Он встряхнулся, встал, увидел, что синева за окном белеет, и открыл ставни. Вместо света, которого он страшился, и протянувшихся от края бледного неба лучей на него взирали серая заря и спящие деревья, согнувшиеся под полной воды шевелюрой. Из-за запертой двери глухо донёсся крик петуха; в воздухе возник запах хлева, и пустой желудок Мишеля болезненно сжался. «Если я поем, всё пропало. Я себя знаю». Он потушил лампу на секретере, но не открыл ящик, где лежал револьвер. «Я – и сделаю такое в своём доме? Чтобы увидела Алиса?.. А Мария, что сказала бы Мария?..» Он застегнул пиджак, нащупал в кармане бумажник. «Взвесив всё, его надо взять с собой, поскольку деньги лежат в ящике. Так-так, что у нас ещё… носовой платок? Да, платок здесь. Записная книжка? Записная книжка. Кажется, ничего не забыл». Чтобы не скрипнуть дверью, он не без труда вылез через балкон. «Как влюблённый, мадам! Влюблённый, у которого слегка онемели ноги…» На ходу он задел жёлтый жасмин и майскую розу, и они обдали его затылок целым дождём мелких капель, таким холодным, что он не удержался от неосторожного «ой-ой-ой!» На краю террасы он обернулся и окинул взглядом хмурый, настороженный Крансак с его двумя приземистыми башнями в низко надвинутых шапках из черепицы. «Ах! Мой Крансак… Мой любимый Крансак…» Он выжимал из себя волнение, но растрогаться не удалось, и он пожал плечами. «Нет, – признался он себе. – Что мне дорого, кроме Алисы? Ничего. Крансак – это так себе, законсервированная страстишка. К которой примешалась большая доза тщеславия, надо признаться… Только вот я оставляю их обоих довольно-таки незащищёнными, и Алису, и Крансак…» Его охватило злорадство, чувство человека, который успел укрыться и смотрит, как бегут под проливным дождём прохожие. «Да нет, она прекрасно справится. Когда она хочет… Я уже вижу, как она сражается с Шевестром! И с людьми из страховой компании, которые первым делом отвергают версию о несчастном случае! Да уж, вот будет сцена! А-а, ещё мой контракт с Амброджо! Ему будет с кем обсудить детали, этому парню из Ниццы. Разрази меня гром, она будет неподражаема!.. Голова откинута назад, в зубах сигаретка, рука на складке бедра…» От изнеможения у него потемнело глазах, но он всё ещё видел и это бедро, и складку, обозначавшуюся на нём всякий раз, когда застигнутая врасплох Алиса выгибала талию и освобождалась из дерзких рук… Он быстро спустился по пологой дорожке, прошёл через рощицу, где всё ещё царила ночь, и под его ногами медленно покатились отягощённые железистым илом воды реки, мягко и беззвучно плескавшейся у разрушенной ограды парка. |
||
|