"58 1/2 : Записки лагерного придурка" - читать интересную книгу автора (Фрид Валерий Семенович)Юлий Дунский, Валерий Фрид «Лучший из них»…Юрок, я справедливый человек. Скажи: Шурик гад, Шурик негодяй, Шурик десять лет лишних живет — пускай ладно. Но я, блядь, справедливый человек. Я себе лучше язык вырву, чем скажу на черное, что это белое. И за это я всю дорогу терплю. Что ты обо мне знаешь? Что я стопроцентно ссученый, трижды проигранный, что за мной давно колун ходит. А что Шурик был золотой вор-универсал, за это никто не вспомнит. Я гастролировал по всему Союзу от Батума до Владивостока, и мое имя гремело. Я пять раз под вышкой сидел, из Владимирского изолятора брал кабур и ушел с концами. Да что, я с Колымы два раза отрывался! Первый раз актировался с понтом, а то сменял червонец на сухаря и с первым пароходом на материк. Это я у Френкеля на БАМе кожаное пальто ебнул, если кто другой будет хлестаться, смело плюй ему в шнифты. Кто мы были? Веселые нищие, безвредные насекомые. Ни троцкистов, ни хуистов мы в глаза не видели. Тогда и не такие номера пролезали. Один аферюга ушел с Сахалина за нач. сано. Ксивы, ланцы — все было тики-так. И представь, погорел на мелочности. Уже на Чукотке вылазит из самолета, какой-то туз кинулся ему дверки открывать, а он, падло, возьми и грохни: — Спасибо, гражданин начальник… Теперь другой период времени. Крах босякам, пиздец закону. Нет уже справедливых воров, я был последним. За это меня и приземлили. Юрок, ты фрей, но в курсе воровской жизни. Я тебе расскажу, и ты поймешь. В сорок пятом году я чалюсь на Вологодской пересылке. В каморе народу хуем не провернешь. На верхних рюмах кодло — пятнадцать лбов. Все законники, полнота, некого на хуй послать. Жранья от пуза, смолы цельный сидор висит на стенке — подходи, шмоляй. Сам знаешь, кому кичман, кому дом родной. Все мои жуки молодые, нахальные, дерзкие на руку и на язык. Делать им нехера, и от нехера делать они с отбоя до отбоя ведут толковище. Ковыряются в чужих душах и ищут солдатскую причину, чтобы кого-нибудь землянуть. А я это всегда презирал. Я сам авторитетный правила, и глотка у меня луженая, но я в это темное дело не лезу. Дохну или катаю под горцами с пацанами. Потому что я знаю: если я встряну, то не выдержу ихней несправедливости и обязательно с кем-нибудь заведусь. А был там некто Борода, старый честный вор, из тех воров — еще кандалы обосрал. Когда я в Питере в двадцать пятом году еще бегал по городовой, он уже был родский, но нас, пацанов, уважал. И вот они приеблись к этому Бороде. Они кричат: — Борода, ты блядь. Ты сука. Мы тебя лишаем воровским куском хлеба. А он авторитетный старик, но тихий и не может за себя слова сказать. Он им по-хорошему: — Побойтесь хуя, ебаный ваш рот! За что вы меня на старости лет лишаете воровским куском? В рот меня ебать — моя воровская совесть чиста! Они на него прут: — Нет, ты блядь. Ты работал подрывником, и значит ты был в доверии. Он им ботает: — Чем вы меня попрекаете? Я работал подрывником, но все ворье кантовалось при СВВ. Пускай скажут люди! Тогда эти охуевшие правилы толкуют: — Хорошо, мы это проверим, а до выяснения мы тебя отходим сапогом по ребрам. Клади крабки на баш. У меня сердце горит, но я молчу. А старая мандавша уже сам лезет на середку, сымает френчик и ложит грабки на калган. Ты понял, Юрок? Этого я уже не мог терпеть. Я выхожу к ним и говорю тихим голосом: — Борода, ты чокнулся? Не позорь свой авторитет. Лезь на юрцы. Я за тебя отвечу. А у меня уже и зубы клацают. Ленчик-Воркута — он у них хлябал за старшего блатного — мне ботает: — Шурик, ты чего? А я ему ботаю: — Ничего. Хуй через плечо, вот чего. Отъебитесь от человека, вот чего. Никола-Мора кричит: — Ссыте на него, он с ума сошел! А я ему ботаю: — Ай, братка, ай Кирилла Кириченко, а полезай под нары, падло позорное, мы с тобой в Халмер-Ю потолкуем, с тамошним ворьем. Я знал за его грязные дела на севере. Никола засох, но Ленчик, настырное падло, нахально пыряется на рога. — Шурик, ты не прав. Смотри, не бери на себя лишнее. А, думаю, так вы уже на меня хвост подымаете? Ладно, я тебе скажу. И говорю: — Кого ты тянешь, псенок? Змееныш, с кем ты заедаешься? Что ты понимаешь в законе? Что вы все знаете о взрывниках? Я ебу вашу немыслимую динтойру! Я сам работал подрывником на БАМе и на ББК. Вольняги к нам и носу не совали, бздехали этой легкой работы. Когда мой кореш подорвался на отказе, я в двух котелках приволок в зону все, что от него осталось. А вы тут ставите свои шаляпинские права, твари позорные, падлы, блядская отрава!!! Я вижу, они забздели. Ленчик кричит: — Брось, Шурик, не психуй… А я ему: — Соси ты сифилисный хуй! Я чувствую, что говорю лишнее, но уже не могу остановиться. Меня несет. — Господи, ебаный мой боже! Ты все видишь — чего же ты не стреляешь? Есть на свете справедливость? Нет, блядь, справедливости! Я воровал в период нэпа, когда за мной уже ходило сорок лет срока. Где вы были в ту зиму, когда нас Курилка ставил на пеньки, обливал водой на Соловках, в двадцати километрах от Советской власти? Где вы были в тридцать седьмом году, когда все кюветы за Бутырками были забиты воровскими телами? Где вы были во время колымского произвола, когда Павлов ликвидировал рецидив, когда нас шмоляли без суда и прокурора за рыжие фиксы, за белые руки? Вы по битому льду босиком бегали? Вы человечину хавали? Вы кашу из говна варили?.. Кто вы такие, сучье кодло, самозванцы?.. Зачем я на свет родился, зачем меня в Москве трамвай не переехал, зачем я не пошел в милицию служить, чтобы не быть с вами в одном законе? Я ебу вашу родословную на сто верст в окружности, псы, бакланье, падлючие творения. Я ваш рот ебал, я вашу веру ебал, я вашу совесть ебал и цель вашей жизни! Лезьте под нары, гады, порчаки, троекуровская псарня, лезьте под нары, пиздорванцы, и засохните там навек! Я им ботаю, а сам соображаю: сейчас начнется корда-балет. Потому что таких слов ни один вор вынести не может. А они уже рвут доски с нар. Теперь я должен сбить роги Ленчику и Николе, остальные все — натуральные торбохваты и без этих бодаться не будут. В рукаве у меня был притырен приличный саксан. Ленчик прыгает на меня, я отваливаюсь в сторону, гребу его за хобот, вынаю саксан, и уже намахнулся, но тут меня как током прожгло: Шурик, что ты делаешь. За это тебя приземлят. Потому что, пока нас не рассудили, он в законе. И я поворачиваю руку и катаю его между рог колодочкой. Бей в лоб, делай клоуна! Ленчик с копытов, а я поворачиваюсь кругом себя, потому что по моему расчету Мора обязательно зайдет с жопы. Точно: он уже намеряется доской. Гуляем по буфету!!! Как я приварю ему тырса!.. Никола загремел к параше, а остальная хевра сбилась в кучу и не знает, на что решиться. А я беру их на бас. Кричу дурным голосом: — Ложись, фраера! Легкой смерти захотелось? Это у меня прием такой, вроде психической атаки. Ужасно действует, как-то морально убивает. Фраера шур-шур под нары, да и мои духарики приуныли. Ленчик лежит в бессознании, хитрожопый Мора уже отполз к дверям — мне можно лезть к себе на юрцы. И тут Борода, еби его в гробину мать, хватает дубовую крышку от параши, подлетает к Ленчику и коц его по черепу! Тоже был принципиальный, падло. У Ленчика и мозги на стенку. В каморе тихо стало, слышно, как муха перднет. Я говорю: — Эх, Борода, Борода. Дожил ты до седых мудей, а ума не нажил. Ты думаешь, я не мог его прибрать? Я мог, но сознательно воздержался. А теперь нашли мы приключение на свою сраку. За это нас обоих пустят под откос. Я велел фраерам замыть пол, а Ленчика затащить под юрцы, с понтом он дохнет. Отдал пику пацанам, послал босякам на первый этаж парашют с описанием, как было дело, а сам сел с Бородой хавать: я знал, что через полчаса нас крутанут. Дубак через волчок ливер бьет, почему в каморе тихо, но не додует, что к чему. Кнокай, кнокай, пес, скоро дотумкаешь!.. Похавали мы, и Борода толкует: — Шурик, я объявлю. А меня зло взяло: — Чего ты заладил — объявлю, объявлю… Ты лучше крошки с бороды смети, грозный объявитель! Он, правда, ничего не сказал, смахнул крошки и пошел объявлять. Постучал в кормушку и кричит: — Дежурный, уберите труп. Тут набежала вся псарня — и режим, и прокурор. Бороду вертят, а через час выдергивают и меня. Сажусь в трюм, и волокут меня по кочкам и по корягам. Грязь, блядь, сырость, сосаловка. Борода отшивает меня вчистую и получает довесок до червонца, мне лепят два месяца штрафняка, и с первым вагонзаком я гремлю в Севдорлаг. А мне хоть бы хуй. Я даже рад: ты шутишь, полгода бимберу не видал, человечьего мяса не хавал. Заваливаюсь в зону, как могерам. У вахты штопорю огольца и толкую: — Тут люди есть? Пацан кричит: — До хуя и даже больше. — Кто да кто? — Никола Сибиряк, Мишанька Резаный, Лева-Жид, Змей Горыныч, Мыня Заика — не саратовский Мыня, сучонок, а другой Мыня. Я ему ботаю: — Сынок, чеши к ним, скажи, Шурик Беспредельный приехал. Это теперь меня зовут Чума, а тогда у меня была кличка Беспредельный, потому что я имею беспредельный душок. Пацан оборвался, а я сед на сидор и жду. Всех этих воров я знал, а с Жидом я бегал еще по воле, в Киеве, он был золотой щипач. И мне очень интересно, как они ко мне сейчас отнесутся. Проходит десять минут — их нет. Проходит полчаса — ни одной бляди. Что за еб твою мать?.. Я подымаюсь и сам чимчикую в ихний куток. Заваливаюсь в кабину. Ни хера себе, кучеряво живут: на нарах подушечки, хуюшечки. Всё кодло сидит у стола, кушают кислое молоко из ведерной параши. Я кричу: — Здорово, малы! — Здорово, Шурик, — отвечают и продолжают штевкать. Вот так хуй, не болит, а красный. — Да что вы, — говорю, — псы? Уху ели или так охуели? А Змей Горыныч толкует: — Псы, да не суки. Ты понял? Это он дает набой, что будто я суканулся. У меня аж в горле перехватило. Стою и не могу дохнуть. Что мне делать? С ходу пороть их? Бесполезняк — их же пять рыл. Качать права? Нет, думаю, хуй вам в горло, господа воры. Ничего я им не сказал, сказал только: — Эх, урки, вот какие ваши мнения! Повернулся и пошел в барак. Лежу на юрцах, грызу щепочку и размышляю. Вот, Шурик, ты и под откосом. Отгулялся по цветной улице. Попал ты в непонятное и непромокаемое… Но ничтяк — я был и буду в вантажах, а они, позорники, еще наплачутся. Раз такое дело — петушки к петушкам, раковые шейки в сторону. После поверки я встал и канаю к нарядило. Нарядила на койке, в носочках — отдыхает. А рядом помпобыт, шпилит на гитаре. Как они меня надыбали, то оба заметали икру. Нарядила с лица переменился, а Серега-помпобыт кинул свою музыку и лезет под тюфяк: наверное, там он ховал перо. Кричу: — Добрый вечер, господа суки. — Добрый вечер, Шурик, — ботают, — чего пришел? — Пришел толковать на понял-понял. Сучьего полку прибыло. Они на меня шнифты вылупили: — Шурик, ты в натуре? — Сказано — сымаю погоны. Кажите масть! Они толкуют: — Какой разговор! Буби козыри, все в наших руках. Принимай любую колонну. Помпобыт маячит нарядило, тот волокет из заначки пузырек одеколону, миску жареной картошки. Шурик мне толкует — нарядилу тоже Шуриком звали: — Садись, похаваем. Это они делали проверку, потому что если я к ним пришел с целью, то хавать с ними не стану ни в каком разе. Сели мы, покушали все вместе, и на этом окончилась моя воровская жизнь. Юрок, кем я с тех пор только не был — и нач. колонны, и комендантом, и нарядчиком, и зав. ШИЗО. Преступный мир от меня стонал. Я поклялся мстить им и мстил беспощадно. С Княж-Погоста воры телеграфят: Бороде на граверном карьере отрубили грабки, жди своей очереди. А мне по хую. Шурика, моего тезку, зарубили в бане. После этого я совсем очумел. Тогда мне и дали новую кличку. Как я над ними гулял! Помню, приехал начальник восьмой дистанции и расплакался: жуковатые забрали власть в свои руки, по зоне пройти нельзя — та еще кромсаловка, каждый день на кухне свежее мясо. Просит меня на усмирение. Я приезжаю на восьмую и объявляю сучий террор. Там были дела!.. Я три ночи не спал ни грамма — наводил порядок. Они от меня на проволоку лезли, искали по зоне пятый угол. На четвертые сутки выхожу к разводу, а все мои жуки-куки уже стоят у вахты — в рукавицах, в чунях, в бушлатах сорок четвертого срока… Лопни мои шнифты, блядь-человек буду! Я встал на пенек, как Наполеон, и толканул им речугу: — Позор вам, воры! Сегодня я вас выеб в рот, а завтра весь Советский Союз узнает об этом. Идите и пашите до кровавых соплей. Роги в землю, господа олени, потому что на лбу у вас написано: «вкалывать», а на жопе — «без выходных». Сказал и пошел спать. На этой восьмой я и притормозился. Жил, сам понимаешь, свыше грабежа. Начальство меня кнокало, контингент бздел. Повара и каптеры на кукане, шалашня ко мне так и липнет. Хуй ли — держу все вантажи и на личность авторитетный. Но я с ними мало занимался. Оттолкнемся — и жопа об жопу, кто дальше прыгнет. Они же все материалистки, бляди. Конечно, на мне где сядешь, там и слезешь, вот я над ними чудил правильно. Одну дешевку обстриг, увешал всю банками-жестянками, потом юбку на голове завязал и выспидком из барака — гуляй, девка!.. Это от меня мода пошла — банками увешивать. А одну дешевизну велел дневальному говном облить. Мужики со смеху поусерались. Я вообще в компании очень шебутной, со мной не соскучишься. В мае к нам пригнали кировский этап, и в том числе приходит одна Вика, москвичка — чистопородная воровайка, голубых кровей. Саму, говнюшку, соплей перешибить можно, а нос дерет до небес. Все мои недобитые коки-наки вокруг нее, ясное дело, кобелятся, но она держит стойку. У нее в Ягремлаге остался какой-то гусар, питерский штопорила, так она для него берегла. Ксивы он ей катал — на восьми листах. Не ксива — Библия, еби ее мать!.. В субботу у нас, как положено, танцы. Я, как комендант, должен там показаться, чтобы помнили, что над ними есть бог и прокурор. На мне эстонский лепенец, расписуха, прохаря наблищены, на грабке перстенек. Я всегда чисто ходил. Заваливаюсь в столовую, становлюсь у дверей и кнацаю. Все притихли и ждут, когда я уйду. А Вика сидит на столе, со своей гоп-капеллой, и кричит мне через весь зал: — Здравствуйте, господин гад! — А, — говорю, — прелестная воровка, обосрала хуй, плутовка! Здорово, здорово. Она кричит: — Товарищ комендант, вы такой видный мужчина, а никогда не споете, не сбацаете. Вы не можете или у вас есть затаенные причины? Я ей ботаю: — Я с тобой станцую, когда у тебя на лбу вырастет конский хуй в золотой оправе. Но у тебя есть кодло трехнедельных удальцов, и если ты желаешь, то они сейчас будут у меня бацать и на голове, и на пузе, на двенадцать жил, на цыганский манер. Все ее жиганы втянули язык в жопу и в прения не встревают. А она вдруг толкует мне: — Скажите, Шурик, зачем вы сменяли воровскую славу на сучий кусок? Или вам не хватало? Хотел было я ее тягануть, но не стал портить настроения. Сказал только: — Гадюка семисекельная, не тебе меня обсуждать. Входить в мои причины я с тобой, мандавошкой, не намерен. И ушел на хуй. Проходит дней несколько, и она пуляет мне ксивенку: — Мне нужно с вами поговорить об очень важном. Я эту ксивенку порвал и хожу как ходил. Однажды по утрянке она меня штопорит у конторы. — Вы получили мой пропуль? — Получил, — говорю. — Что из этого? — У меня есть к вам разговор. Я ботаю: — О чем нам с тобой толковать? Ты крадунья, законница, а я убежденный сука, вечный враг преступного мира. Иди и забудь меня. Попутного хуя в сраку! Поканала она от меня, а сама худенькая, щуплая, как воробьенок. Мне даже ее жалко стало. А, думаю, ни хуя. Подумаешь, принцесса Турандо!.. Вечером с сельхоза приезжают бесконвойные возчицы. А там была одна Ленка, которую я раньше харил. Я ее волоку к себе в кабину, пошворил и отпустил в барак ночевать. Только заснул, в окно стучат: — Шурик, беги в женскую зону. Вика твою Ленку порезала. Я схватываюсь и — туда. Залетаю в барак — гвалт, хипеш, бабы все голые, лохматые — тьфу, обезьяны! Ленка на полу, вся в краске, базлает не своим голосом, а Вика с пиской сидит на своих нарах. Я к ней подошел, тырсанул разок, отмел мойку и говорю: — Собирайся! Она ничего — встала, пошла. Вышли мы на двор, и я ей толкую: — Дура ненормальная! Ну, на хуя она тебе сто лет усралась? Теперь тебе верником карячится срок. Чего вы с ней не поделили? А она заплакала и ботает: — Я ее пописала за то, что ты с ней шворился. Учти, я всех порежу, с кем ты будешь. И тебя порежу. Я тебя люблю и не могу без тебя жить. Ты понял? Меня любит и меня же порануть собирается. Что ты хочешь, Юрок, бабы — это ж такая нация!.. Меня смех берет. — Ах, — говорю, — падлючье творение! Вот ты чего замыслила! У-у, гуммозница, поносница, дристополетница!!! Бежи в кандей, спасай свою дешевую жизнь! Сейчас я тебя работаю начисто! Она от меня как рванет. Я за ней. Она бежит и ревет — та еще комедия! Пригнал ее в пердильник, запер в одиночку: — Посиди, — говорю, — девка, охолонись! И пошел к себе. Снял тапочки, лег, а спать неохота. Я лежу и думаю: все-таки она в меня здорово врюхалась, раз выкидывает такие коники… С кем я вращался до этих пор? Твари, двустволки, продажная любовь! Разве они способны на сильное чувство? Сколько ж так можно жить — менять харево на варево? Может, я теряю свой золотой шанс? Утром встаю, топаю в ШИЗО. Набрал с собой бациллы, сладкого дела, мандра беляшки, сую ей в кормушку: — На, принимай передачку! Она на меня шары выкатила, а у самой от слез на щеках грязные полоски. Засмеялся я: — Эх, ты, богиня джунглей! Иди, умойся, я тебе полотенце с пацаном пришлю. А сам пошел в санчасть. Я всегда знал, с кем кусь-кусь, а с кем вась-вась: с ходу дотолковался, и в тот же день Вику суют в этап на сангородок. Надо было убрать ее с ОЛПа, пока не завели дела. Вика кричит: — Шурик, я твоя навеки. Жди меня. Она уехала, а я, Юрок, — ты поверишь? — совсем охуел. Всю дорогу мысли про нее. Думаю, может, она, сучка, там подвернула кому-нибудь? Все этапы с сангородка — дождь не дождь, — я встречаю у вахты. И, наконец, с этапом доходяг приходит моя Вика. Как она меня увидела — кинулась, схватилась вокруг шеи и аж закостенела. — Что ты, — говорю, — падла, опомнись. Люди смотрят. И повел ее к себе в кабинку. Так мы с ней и зажили. Приду вечером, Вика сидит, чего-нибудь мастырит — занавесочку там или марочку расшивает, хаванье уже на столе. Кашку, шлюмку — эту лагерную стрихнину мы с Викой не кушали, для нас на стационарной кухне отдельно готовили. Я штевкаю, а она сядет рядом и давай разводить баланду: ты и такой, ты и сякой, с кушем тебя нету, ты красюк, ты один человек, я как тебя надыбала, так с ходу на тебя упала. И так и далее. Дело прошлое, я тоже ее уважал. Как барыга бегал по зоне, обжимал чертей за ланцы — исключительно для нее. Одел ее как картиночку: чулочки, корочки, бобочки — полковника Коробицына жена так не ходила, как моя Вика. Да что там толковать — лепилы сказали ей козиное молоко пить для здоровья, так я для нее козу купил и держал в пожарке. Козу, блядь! Вспоминать совестно. Но Вика, между прочим, как была фитилек, так и осталась. Хавала одну атмосферу. Вообще в ней ничего такого особенного не было: разве что глазищи как фары. Ну, и фигурка аккуратная, и подстановочки под ней тоже ничтяк. А как она шворилась!.. Юрок, лучше ее как женщину, я не встречал. Раньше я ходил под колуном и не оглядывался, а теперь как-то начал беречься: жизнь, что ли, милее стала, хуй ее маму знает. По ночам запирался на двойной пробой, ложусь спать — тесак всегда под подушку. Я ей часто толковал: — Вика, учти, что к преступному миру тебе возврата нет, надо менять курс жизни. Я ебал тот пароход, который говно возит. Что мы, в натуре, богу в бороду нахезали? Хочется ведь пожить на воле! Сроку у нас с хуеву душу — давай завяжем?! Ты поверишь, Юрок, я даже мечтал до освобождения пацана замастырить, удивить советскую власть. — Шурик, а ты когда освобождался? — Хуй в рот. Теперь я плыву, и берегов не видно. Мне намотали на всю катушку. — За что? — За то, за это и за два года вперед. Сказано тебе, всю дорогу горю за справедливость. Ты слушай. Раз ночью меня будит пацан Толик, мой помогайло. Кричит: — Шурик, подъем, пригнали этап с центрального изолятора. Я моментом собрался: все штрафные этапы я лично просматривал с ходу по прибытии, потому что всегда мог ожидать товарища с топором навстречу. И принимал их всегда в бане, это самое безопасное место: голые люди как-то к драке неспособны. — А ты говорил, что Шурика-нарядчика зарубили в бане? — Хуй мамин, ты все равно как деревня. Его работнули, когда он мылся, понял? Отрубили бошку и закинули в чан с кипятком… И вот я канаю в баню. Они уже моются. Хевра приличная, рыл двадцать. Фраеров согнали на пол, сами лежат на лавках, парятся. Я прохожу с понтом по делу, а сам давлю косяка. Все вроде незнакомые. Какая-то тварь кричит: — Чума, тебе привет от Бороды. Учти, ты свое отходил. Я остановился и поглядел на них. Ты знаешь, Юрок, — у меня взгляд очень страшный, его люди не выдерживают. Они все попрятали шнифты, и только один молодяк настырно пялится на меня. Я еще постоял, пока он не отворотил ебальник. Тогда я толкую: — Что ж вы притихли, грозные рубаки? Кто это у вас такой духарь? Имейте в виду: вы попали в мой кабинет, и на мне ваш курс кончился. Здесь с вами будут разговаривать только на ВЫ: выебу, вышибу… Не работаем, по фене ботаем? Это отошло. Подъем в шесть, развод в восемь. Я научу вас свободу любить! И вышел без всякого на них внимания. Но про себя я, конечно, маракую: кто это за молодяк, который так настырно зырил? Видать сразу, что чеграш не тутэшний. Во-первых, он с политикой, а чтобы привезти из СИЗО волос, надо быть довольно нотным. Потом у него наколки не по всей шкуре, а только на костылях, так что он может сблочить с себя всё до кальсон в любом кругу общества, и никто его не шифранет. И тут я лоб в лоб стыкаюсь с каким-то немыслимым фитилем: одна нога в суррогатке, другая в консервной банке. Он лыбится как майская роза и кричит: — Шурик, ебанный по черепу! Тогда и я его рисанул. Это был Никола Слясимский, старый прогнивший сука, в лагере родился, в лагере подохнет. Он мне с ходу толкует: — Шурик, заруби на хую: здесь скоро будет правильная мясорубка. Это та еще гопкомпания — оторви да брось. Тебе по блату прислали самый центр. Я сам в краснухе катился за фрея, отлеживался под горцами — с гарантией задавили бы! — Ничтенка, — говорю, — не первый хуй в жопу. Они у меня будут тонкие, звонкие и прозрачные. Ты мне лучше растолкуй: кто этот молодяк, с политикой, рыжая фикса, на грабке перстенек? Он кричит: — Ты в натуре не знаешь? Это ж Мишанька Бог — игрок, каких не было, сумасшедший вантажист, все ворье от Хановея до Ухты ошкурил, как белок. Он у них за паханка. Я отвел Николу на кухню, велел накормить и дал место в бараке ИТР — он был мой старый кореш. Но с этих пор у меня внутри засосало: охота катануть и все тут. Я ведь сам злой игрок и мог обаловать любого чистодела. А на этой восьмой я уже забыл, кто король, а кто дама. И меня ведет сыграть с этим Богом. Если он сибирский третист, то он у меня в руках, я третистов не уважал. Они все мелочники. И потом мне интересно — откуда ему такой фарт? Что он, бога за яйца ухватил? Думаю день, думаю два, а на третий вынаю из заначки пресс, откалываю половину — куска полтора, — ховаю в скуло, беру мессырь и иду к ним в барак. С собою прихватываю только Николу. Заваливаюсь в секцию — они уже делят. Мишанька банкирует. Надыбали меня, побросали колотушки. Я кричу: — Здорово, волки! Они кричат: — Здорово, пес! Я кричу: — Бог, я пришел с тобой пошпилить. Ты не против? Мишанька мне ботает: — По какой это новой фене суки играют с ворами? Может, ты не в тот барак зашел? — Ни хуя, — кричу, — жидовская вера полегчала. Ты не прими в обиду, Юрок, это есть такая присказка. Что будто один еврейчик просил нарядилу устроить ему кант и за это посулил отдать всё сало, когда получит кешер, потому как ему все равно по ихней вере не положено. И вот, ему обламывается бердыч, а он носу не кажет к нарядило. Тот заметал икру, летит к нему в барак и видит: жидяра сидит и наворачивает балалас. Нарядчик кричит: — Что же ты, падло, делаешь? Тебе по религии не положено! А тот ему отвечает: — Ничего, товарищ начальник, жидовская вера уже полегчала. Так вот, я толкую Мишаньке: — Садись, жидовская вера полегчала! — А чем я гарантирован, что ты, если прокатаешься, не наведешь сюда режим? Не заберешь нахально все шмотки? — Я никогда никому не двигал, и люди это знают. Но если ты хочешь, я могу дать золотое слово суки. Мишанька кричит: — Лады. Я кричу: — Выдвигай стол на середку! Темно, как у цыгана в жопе. Это я леплю горбатого, потому что мне нужно быть напрямую против двери. Я сажусь к печке, чтобы никто ко мне не мог зайти с жопы, а Николу ставлю у дверей, с понтом на атанде, а в натуре — на отмазку. В голяшке у него притырена правильная шпага. Я знал, что когда я их напою и стану отрываться со всем бутором, они меня попробуют пустить в казачий стос, потому что от этих навозных жучков можно ожидать все двадцать четыре подлости. Они волокут стары — красивый бой, но домашний. Может, ихнее колотье с фалылем? Ничтяк, на хитрую жопу есть хуй с винтом. Я кричу: — Бедно живете, господа воры! Вынаю из чердака фабричный пулемет и ломаю ему целку. Играем коротенькую — любишь не любишь. Я загадываю, Мишанька бьет в лоб. Загадываю вторую — он бьет ее по соникам. — Да что ты, — говорю, — в жопу ебанный, что ли? Это я к тому, что есть такая примета, будто лидерам всегда везет в игре. Он лыбится: — Кто раз даст, другой раз даст — тот еще не пидораст. Шпилим дальше. Проходит полчаса, и он меня приговаривает за все гроши. Я посылаю Николу за остатним прессом. Катаем по новой. Ебическая сила! Ты поверишь, Юрок, — из десяти талий я беру одну. Дыбаю, может, он фармазонит? Ни хуя подобного — играет справедливо. Меня в цыганский пот бросило! Шурик, где твое счастье?!. Посылаю одного пизденыша к Вике за шмотками. Толкую ему: — Если будет спрашивать, как игра, — кричи: «в говнах». Пацан вертается и таранит цельный сидор барахла, но хуй ли толку, если Мишаньке всю дорогу масть хезает? Бьет, падлина, и куши и семпеля. Через час я без ланцев — залысил все до последней тряпки. Опять посылаю к Вике: у нас были заначены маленькие рыжие бочата с лапшой. Смотрю, она прется сама: — Шурик, я погляжу? А вся уже на галантинках. Я ее, конечно, нагнал: — Лети отсюда метеором, проститутка, тебя еще тут не хватало! Она оборвалась, а мы гадаем дальше. Юрок, черное невезенье! Мне вспомнить страшно, как я летел. Бочата я делю на четыре ставки — и с почерку пропиваю. Сымаю с себя бостоновый френчик, кидаю на кон против летчицкого реглана. Воры кричат: — Ставки неровные! Неровные, дешевый ваш мир? Сблочиваю шкеры, отрываю на хуй одну штанину и кидаю на кон к френчику: — Воры, теперь хватит? Мишанька глазом не повел… Пропил я френчик, и ставить больше нечего. Мамочка, мамочка, в какой черный день ты меня родила!.. Мне не жаль ланцев, жаль игроцкой славы. У меня еще оставался кисет — настоящий жиганский кисет, под вид клоуна. Вика сама мастырила: глазки, волосы. И надпись вышила хорошую: «Сука кури, вор хуй соси». Я кидаю этот кисет. Мишанька ставит лакированные румынские прохаря на высоком каблуку. Воры кричат: — Мишанька, ты охуел? Ставки неровные. Мишанька порет мойкой переда и кидает на кон голяшки: — Воры, ставки ровные? Он тоже умел давить фасон… Прокатал я и кисет. Никола мне маячит: «Шурик, кончай!» А я уже совсем опизденел. Втыкаю в стол свой саксан — толковый саксан, с наборной ручкой: — Идет в ста колах? Мишанька кричит: — Убери свое перо, может быть, оно обагрено воровской кровью. Не играю. Я кричу: — Бог, поверь мне сто рублей. Будет за мной. Он лыбится: — Играем на чистые. Прошли крыловские времена. Я толкую: — Ты что, охуел? Если я двину — пори меня за фуфло. Он свое: — Играю на чистые. — Да кто ты, — кричу, — человек или милиционер? Дай мне мой шанс. И тогда он толкует: — Даю тебе твой золотой шанс: у тебя есть мара. Ставь ее за все вантажи, пытай свое сучье счастье. Проиграешь — пришлешь на ночь, а по утрянке забирай обратно. От нее не убудет. Я хочу сказать — «лады», а у меня зубы не расцепляются, слова не могут выдохнуть. Я кивнул башкой, и он стал тасовать. Зырю на Николу — он белый, как печка. Наверно, думаю, и я такой. А, была не была! Назначаю даму крестей — Вика себе всегда на нее гадала. Мишанька делит, и мою даму убивают на последней карте. А мне уже и интереса нет. Все сразу как-то атрофировалось. Вся хевра давит на меня ливер: чего я буду делать. А я встал и пошел из барака. Прихожу к себе. Вика не спит. Увидела меня и кинулась: — Щурик, что с тобой? — Ничего. Собирайся. — Куда? — Собирайся. Я тебя проиграл. — Шурик, ты в натуре?! — В натуре у собаки красный хуй. Собирайся. Она на колени, кричит: — Шурик, что ты наделал? Как я пойду? Ведь я не блядь, не простячка. Ты лучше убей меня, как делали старые воры, пожалей меня. — А, — говорю, — гадина, и ты против меня! Иди сейчас же, позорная падаль, иди, профура, пока я тебя на кулаках не вынес. Иди! Она в рев и не идет. Я ее попутал за волоса и поволок. Втолкнул в барак и воротился к себе. В рот оно ебись, думаю. Зато никто не скажет, что Шурик поступил несправедливо. Я лег и дохнул до обеда. Мой пацан три раза меня будил, но бесполезно. В обед просыпаюсь и иду шукать Вику. В столовой ее нет, в бане тоже наны. Может, она обиделась и к себе перешла? Чимчикую в бабский барак. Шалашовки кричат: — Она не была. Тогда я налаживаю своего помогайлу: — На цырлах — найди мне Вику и волоки сюда. Он толкует: — Так, Шурик, Вика же в шалмане. Я думал, ты в курсе. Я так и сел. Ебаные волки, неужели они ее пустили под трамвай? Ну, я им сделаю! Ботаю: — Толик, кличь Николу, Сифона, Ивана Громобоя и еще кого найдешь. Чешите все к седьмому бараку. Мы им сейчас устроим Варфоломеевскую ночь. Толик кричит: — Шурик, бесполезняк. Она сама не хочет идти. Я с ней толковал. Вот это номер! Нет, думаю, свистит пизденыш. Или не дошурупал чего-нибудь. Иду сам в седьмой барак. Заваливаюсь в ихний куток и вижу, точно: Мишанька босой сидит на верхних юрцах, в рябчике, флотских клешах, а Вика рядом — и о чем-то между собой толкуют. Я говорю: — Вика, пошли домой. Она молчит. Я по новой ботаю: — Пошли, нехуя тебе здесь делать. Она обратно молчит, а Мишанька мне ботает: — Она никуда не пойдет, понял? Она моя жена и останется здесь. А ты вались отсюда, сукадло — твоего тут ничего нету. Я ему толкую по-хорошему: — Что ты делаешь? Ты же не будешь с ней жить, воры с сучками не шьются. А он мне ботает: — Ничего, жидовская вера полегчала — ты сам говорил. А зачем тебе Вика? У тебя же есть коза, у ней карие глаза — хватит с тебя. Все уже, блядь, знали за эту козу. Тут и остальные загавкали: — Пес, лягашка, сучара! Собака, собака, на-ко тебе хуй!.. Но я на них поглядел, и они заткнулись. Я говорю: — Ладно, я пойду. Но ты, Бог, еще попадешь в мой капкан. Ты у меня будешь бедный. Он кричит: — Уж больно ты грозен, сосал бы ты член! (Он матюками вообще не лаялся, брал моду с каких-то прежних немыслимых воров, которых не было и нет.) Чеши отсюда, вохровский кобель, пиратюга, стервятник! А я ему ботаю: — Я с тобой лаяться не буду. Я тебя в рот ебу. Он кричит: — Не тяни меня, сукавидло! Ты меня можешь оттянуть только зубами за залупу — и то с разрешения. Как тебя земля носит, как ты еще смотришь на честных людей и не лопнут твои падлючьи шнифты? За твоей шеей золотой колун ходит, утварь позорная, черная душа, подонок общества! Рви когти, пока живой, лагерная гниль, катюга, Малюта Скуратов! А я ему ботаю: — Я с тобой лаяться не буду. Я тебя в рот ебу. Он кричит: — Рвотный порошок, ходячая проказа, позор человечества! Где ты был в девяносто седьмом холерном году, сучий обсосок, кусок негодяя? А я ему ботаю: — Я с тобой лаяться не буду, понял? Я тебя в рот ебу, понял? Но ты еще проклянешь день своего рожденья. Я на тебя высплюсь. Я тебя буду хавать по пятьдесят грамм. Я тебе кишки вымотаю и на зоне развешу. Ты в пустыне Сахаре от меня не скроешься, и никакая экспедиция тебя не спасет. Запомни, Бог, — ты мой заяц, я твой охотник. Я еще напьюсь твоей крови. Это я, Шурик Беспредельный, тебе ботаю. Век свободы не видать! Это старая божба, Юрок, и знающие воры ее уважают. Больше я не стал толковать и пошел в свою хаверу. Валяюсь на койке день, два — никуда не хожу, даже поверку не делаю. Спать не могу, курю — табак мне, как трава, пью — вода вроде кислая. Думаю за Вику — чего ей, сучке, надо было? Конечно, и я перед ней неправ: не к чему было на нее играть — но должна же она понимать, что я был в крайности. А когда человек в крайности, он помнит только свой понт. В сорок третьем году я чалился в Лабытнанге. Там на каменном карьере ишачила бригада доходяг. Мороз зарядил — заеби нога ногу: градусов на пятьдесят. Работяги накормлены по норме, одеты по форме: кто в телогрейке, кто в одеяле. Никто, конечно, не мантулит, а жмутся все к Ташкенту: костер все ниже, фитиль все ближе. Конвою надоело их от костра трелевать, и он раскидал все поленья. Фитили сбились в кучу и уже шевелиться неспособны, в носу сопли позамерзали. А тут как раз один шоферишка прогревал мотор. И как-то он, мудак, паклей припалил свой комбизон. Комбизон масляный и загорелся как свечка. Шофер по снегу катается, базлает на всю тундру. А блядские фитили бегают за ним и на этом костре грабки греют. Ты понял? Взял я лом, разогнал их нахуй, сбил огонь… Но это я к чему? Чтобы ты убедился, чего делает человек в отчаянности. А Вика этого не поняла, оказалась такая же дешевка, как все. Но все равно, я уже не мог без нее. На третий день меня вызывают в спецчасть. Я вылезаю из кабины, все от меня шарахаются. Иду по зоне страшный, как кровосос. В спецчасти узнаю, что собирают этап на штрафную — прибыл наряд. Я с ходу записываю Мишаньку со всей пиздобратией, а сам выкидываю такую авантюру: вечером посылаю за статистом спецчасти Грейдиным и толкую ему: — Мишаньку Силанова отставишь от этапа. Он кричит: — Шурик, не могу. Списки подписаны. — Грейдин, перестань сказать. Ты меня кнокаешь? Или, может быть, ты меня в рот ебешь?.. Он был умный мужик и сделал все чин-чинарем: этап уходит, Мишанька один остается. Он крепко заметал икру, но держит фасон, ходит всюду под ручку с Викой. Ходи, ходи, Бог, — недолго тебе боговать… Хляю до кума и раскидываю немыслимую чернуху: — Гражданин начальник, Мишанька Силанов остался от этапа с целью, по сламе с Грейдиным. Он проиграл вас в карты и должен уплатить. У него уже и колун притырен где-то в зоне. Кум был бздиловатый конек. Он кричит: — Делай что хочешь, но найди мне этот колун. А Грейдина, мерзавца, — в лес, на общие работы! Я ботаю: — Колун я вам принесу в кабинет, но для этого мне надо потолковать с Силановым. Через час Мишаньку в наручниках волокут в торбу. После отбоя я заваливаюсь к нему с Николой Слясимским и Толиком. Кричу: — Добрый вечер, Бог. Пришел с тебя получить. Чего ж ты молчишь? Ты ведь был такой развитой, языкатый… …Юрок, он у меня в ногах валялся, сапоги целовал. Мы из него сделали мешок с говном, все косточки потрошили, поломали ребра. Подпоследок посадили жопой об цементный пол и оторвались. Я велел Толику сказать в санчасть, что у Мишаньки припадок и он весь побился об стены, а сам пошел дохнуть. Между прочим, Мишанька еще часа три хрипел, дневальный рассказывал. По утрянке меня будит Никола: — Шурик, ебать мой хуй, горение букс. Мишанька врезал дубаря, и режим рюхнулся — под тебя копают, роются в задках. Я ему ботаю: — Не бзди, кирюха! Дальше солнца не угонят, меньше триста не дадут. Если что коснется, тебя с пацаном я по делу не возьму. Но теперь я знал, что мне надо действовать быстро, потому что каждый момент меня могли замести. Иду к Вике в барак. Бабы кричат: — Она с девочками в КВЧ. Было воскресенье. Иду в КВЧ. Вика сидит с какими-то оторвами на скамейке и поют самые паскудные воровские побаски: Я ей маячу, она без внимания. Тогда я подошел, взял за руку, отвел ее и толкую: — Вика, кончай придуриваться. За Мишаньку ты, конечно, знаешь, что он уже труп. Не сегодня завтра меня крутанут, и я уеду на штрафняк — скажи, ты меня будешь ждать? А она, как будто не к ней касается, выдернула грабку и пошла к своей шалашне. Я кричу: — Вика, учти, дело идет о моей жизни и о твой жизни. А она лупится на меня, как гадюка, и вызванивает: Тогда я вытягиваю финяк, подхожу и порю ее прямо по глотке, аж кровь в морду прыснула. Повернулся — в КВЧ уже никого нету, все рванули кто куда, только скамейки поваленные, да Вика на полу, и весь пол в краске. Маленькая была, а крови много. Сел я, достал кисет, сворачиваю, а руки — Юрок, ты план справлял? По плану человек чувствует, что костыли у него как трехметровые — а переступить порог не может. Руки длинные — а взять ничего нельзя. Так и я — знаю, что надо завернуть, а не умею. Посидел я, свернул все-таки и зашмолял. — Шурик, а о чем ты в это время думал? — Ни хуя я не думал. Я про гусенят думал. Когда я был пацан, меня мать приставила гусят пасти. А один гусенок был такой пидораст — никак не идет со всеми, обязательно отобьется. И очень доходной — уцепится за стеблинку, вырвет ее и сам на жопу хлопнется. Я с ним воевал, воевал, потом сгреб его в подол и несу. А он, падло, мне всю рубашонку обхезал. Я тогда взял пруток и давай его метелить. А гусыня надыбала это дело и ко мне. Как она меня понесла! И крылами, и клювом, и как хочешь. Спасибо, мать отняла, а то я уж думал — кранты мне. Я потом целый год заикался. И вот я думаю: ебанный в рот, было же ведь время, когда я гусей боялся. Почему моя жизнь так повернулась?.. |
||
|