"Дуэль в истории России" - читать интересную книгу автора (Кацура Александр)

Часть II. О дуэлях Пушкина

Забавно, но несколькими строками позже мы узнаем, что самая первая дуэль юного Пушкина должна была состояться с его родным дядей, коего звали Семен Исаакович. Ну и что?! Будем искать генеалогические следы и делать страшные выводы?

А Мандельштам, кстати, формально не был иудеем, ибо по собственной воле принял христианство и крестился в методистской церкви. Впрочем, это лишь небольшая деталь, имеющая отношение к определенному периоду русской литературы.

Веcною 1836 года, вернувшись в Петербург из Михайловского, где в Святогорском Успенском монастыре Пушкин похоронил свою мать Надежду Осиповну, поэт, чье сердце наполнено было тоской и воспоминаниями, прежде всего посетил на Волковом кладбище могилу своего рано ушедшего лицейского товарища барона Антона Дельвига и оставил запись в дневнике: «Я посетил твою могилу — но там тесно…» Тема смерти давно преследовала Александра Сергеевича. Незадолго до этих дней он начал повествование из быта античного мира с намерением, как пишет его первый биограф


Антон Дельвиг.

Павел Васильевич Анненков, выразить ложное, языческое понятие древних о смерти. Главным действующим лицом должен был стать Петроний, поэт и блестящий человек времен Нерона, вынужденный, подобно Сенеке, отворить себе жилы из-за тяжелых подозрений и преследований тирана. Тема смерти неотступно завладела мыслями поэта с тридцати лет, когда он, словно откликаясь на когда-то прочитанные мысли Мишеля Монтеня, написал знаменитое:

Мы все сойдем под вечны своды — И чей-нибудь уж близок час.

А может, быть это произошло намного раньше, в те времена, когда совсем еще юный Пушкин, гуляя по Невскому со своим приятелем и сослуживцем по Иностранной коллегии Никитой Всеволодовичем Всеволожским, заглянул к знаменитой на весь Петербург гадалке Александре Филипповне Кирхгоф. Это было в 1819 году. Гадалка предсказала двадцатилетнему Пушкину, что он погибнет от пули белокурого человека.

Вот как об этом рассказывал позже сам поэт в Казани поэтессе, хозяйке литературного салона, Александре Андреевне Фукс-Апехтиной: «Вам, может быть, покажется удивительным, что я верю многому невероятному и непостижимому; быть так суеверным меня заставил один случай. Раз пошел я с Н. В. В. гулять по Невскому проспекту, и, из проказ, зашли к кофейной гадальщице. Мы просили ее нам погадать и, не говоря о прошедшем, сказать будущее. Взяла она мою руку, рассмотрела линии ее, затем разложила карты и вскинула на меня свои глаза с острым взглядом. Потом заговорила, «Вы, — сказала она мне, — на этих днях встретитесь с вашим давнишним знакомым, который вам будет предлагать хорошее место по службе; потом в скором времени получите через письмо неожиданные деньги; третье, я должна вам сказать, что вы кончите жизнь неестественной смертию. Может быть, вы проживете долго; но на 37-м году берегитесь белого человека, белой лошади или белой головы».

Без сомнения, я забыл в тот же день и о гадании и о гадальщице. Но спустя недели две после этого предсказания, и опять на Невском проспекте, я действительно встретился с моим давнишним приятелем, который служил в Варшаве; он мне предлагал и советовал занять его место в Варшаве. Вот первый раз после гадания, когда я вспомнил о гадальщице. Через несколько дней после встречи со знакомым я в самом деле получил с почты письмо с деньгами; и мог ли я ожидать их? Эти деньги прислал мой лицейский товарищ, с которым мы, бывши еще учениками, играли в карты, и я его обыграл.

Он, получив после умершего отца наследство, прислал мне долг, который я не только не ожидал, но и забыл о нем. Теперь надобно сбыться третьему предсказанию, и я в этом совершенно уверен…»

И вправду, Пушкин настолько уверовал в пророчество, что даже, готовясь позднее к дуэли с опасным противником графом Ф. И. Толстым-американцем, говорил А. Н. Вульфу: «— Этот меня не убьет! меня должен убить белокурый, как колдунья пророчила». (Толстой был темноволос.) Александра Филипповна Кирхгоф не ошиблась: поручик Кавалергардского полка, барон Жорж Шарль Дантес-Геккерн, чья пуля оборвала жизнь тридцатисемилетнего поэта в самом начале 1837 года, был блондином…

Дуэлей в жизни Пушкина было немало. В восемнадцать лет он вызвал своего дядю Семена Исааковича Ганнибала, повздорив с ним во время танцев из-за девицы Лошаковой; правда, вскоре они помирились. Еще через несколько месяцев вызов Пушкина отказался принять его лицейский однокашник Модест Корф, человек гордый, холодный, но и осмотрительный. В декабре 1819 года едва не закончилась дуэлью ссора в театре с неким майором Денисевичем. Когда Пушкин явился к майору с секундантами, тот струсил и извинился.

Екатерина Андреевна Карамзина, жена знаменитого историка, писала в это время своему брату князю Петру Андреевичу Вяземскому: «У Пушкина всякий день дуэли; слава Богу, не смертоносные, так как противники остаются невредимыми». Пушкин умудрился стреляться со своим другом Кюхельбекером, нежнейшим Кюхлей, готовился к поединку с поэтом Кондратием Рылеевым. И это далеко не полный перечень.


Вильгельм Кюхельбекер.

Но петербургские приключения в большинстве своем выглядят не очень серьезными. Однако сии эпизоды достаточно говорят и о запальчивости поэта, и о его склонности задирать людей, то ли близких друзей, то ли едва знакомых, а то и совсем случайных, ставить их в ситуацию нелегкого и опасного выбора. Об этой черте Пушкина у нас не очень внятно писали, но черта эта в нем была.

Не меньше, однако, энергии и времени уходило у поэта на отношения с женщинами. Пушкин был необыкновенно женолюбив, легкомыслен, ветрен, настойчив, пылок, груб, нежен, порой назойлив, порой виртуозно романтичен, порою мрачен, задумчив, рассеян. Все было в этом человеке, все в нем клокотало.

А я, повеса вечно праздный, Потомок негров безобразный, Взращенный в дикой простоте, Любви не ведая страданий, Я нравлюсь женской красоте Бесстыдным бешенством желаний.

Вот уже почти 200 лет мы знаем двух Пушкиных, слившихся в великое и нерасторжимое единство. Первый Пушкин, парадный и знакомый всем — национальный поэт, писатель и историк, несравненный гений слова и образа, образец гармонии и глубины, символ возрождения и подъема русской культуры, звезда ее Золотого века. Второй Пушкин, чуть менее известный, хотя и знакомый, понятный нам живой человек — гуляка и скандалист, проказник и безжалостный насмешник, сочинитель острых, едких и обидных эпиграмм, бретер и игрок, галантный ухажер и дерзкий любовник, независимая душа, почти отшельник и одновременно человек высшего общества, влюбленный муж и семьянин, поборник свободы и монархист, камер-юнкер, почти что царедворец… (Последняя роль мучила Пушкина, пытаясь откреститься, поэт восклицал:

Я грамотей и стихотворец, Я не богач, не царедворец. Я сам большой…

Из многочисленных проказ поэта напомним об одной. П. В. Анненков рассказывает, что «раз, заметив привычку одной дамы сбрасывать с ног башмаки за столом, он «Пушкинgt; осторожно похитил их и привел в большое замешательство красивую владелицу их, которая выпуталась из дела однако ж с великим присутствием духа…»


А. С. Пушкин. Рисунок П. Челищева.

Впрочем, это было сказано им еще за несколько лет до вынужденного камер-юнкерства и, возможно даже, с подсознательным желанием стать и богачом, и человеком двора. К двору Пушкин в конце концов приблизится, но страстно желаемого богатства не обретет и умрет в долгах.)

Из второго перечня качеств и черт характера сквозь поверхностное, наносное просвечивает главное — обостренное чувство личного достоинства, неукротимое желание ощущать себя свободным и гордым человеком. Незадолго до рокового 37-го года поэт писал:

… Иная, лучшая, потребна мне свобода: Зависеть от царя, зависеть от народа — Не все ли нам равно? Бог с ними. Никому Отчета не давать, себе лишь самому Служить и угождать; для власти, для ливреи Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи; По прихоти своей скитаться здесь и там, Дивясь божественным природы красотам, И пред созданьями искусств и вдохновенья Трепеща радостно в восторгах умиленья. — Вот счастье! вот права…

В этих строках — ключ к пониманию многого в Пушкине, понимание его мятежной души, его острых и пламенных стихов, его глубоких исторических изысканий, его гражданских размышлений, но также и его безудержной удали, в том числе и его бретерства, его страсти к дуэлям. Ибо дуэльное поле в его эпоху было главной площадкой человеческой свободы. К барьеру выходил человек, свободно распоряжавшийся своей жизнью и смертью. Его честь, его жизнь и смерть в момент поединка — не собственность и не прихоть государя и деспотического режима, но лишь заложница случая и судьбы. Она в руках противника, который на той стороне барьера, но еще больше она в собственных руках, она зависит от твердости собственного духа, от крепости руки, от верности глаза. И больше ни от кого и ни от чего. Разве что от Божественного провидения.

Пушкин непрестанно проверял крепость собственного духа и свою судьбу. Великолепный стрелок, он, легко и свободно подставляя себя под пули, за всю бесконечную череду своих дуэльных стычек никого не убил и даже не ранил, если не считать контуженного им Дантеса в той последней роковой дуэли.

Настоящая дуэльная круговерть началась для Пушкина в южной ссылке. Кишиневский знакомый поэта в воспоминаниях, опубликованных в Париже в феврале 1837 года, рассказывает: «Из его многочисленных дуэлей нам особенно запомнились две… Первая — с французским эмигрантом бароном де С, который, имея право избрать оружие, предложил ружье, ввиду устрашающего превосходства, с которым его противник владел пистолетом. Благодаря веселью, которое этот новейшего рода поединок вызвал у секундантов и противников, примирение было достигнуто, ибо Пушкин любил посмеяться. На другой день, очевидно, чтобы вознаградить себя за неудачу, постигшую его накануне, он затеял дело с другим французом, находившимся на русской службе, полковником Л. После того как противники безуспешно обменялись четырьмя пулями, секунданты прекратили поединок, вопреки желанию обоих бойцов».

Вслед за бароном С. и полковником Л. еще один француз Дегильи — выбирал оружие, готовясь к поединку с Пушкиным. Он остановился на саблях в надежде, что Пушкин, до этого никогда не дравшийся на саблях, откажется. Но Пушкин, не задумываясь, принял выбор противника, и тогда от поединка уклонился перетрусивший Дегильи. Добавим к этому, что Пушкин, интересовавшийся решительно всем, на самом деле учился и фехтованию. Еще в лицее он великолепно дрался на эспадронах, причем у лицейского учителя фехтования Вальвиля числился в первых учениках. Какое-то время спустя он брал уроки боя на рапирах у находившегося одно время в России знаменитого мастера этого дела француза Грезье, позже описанного Александром Дюма в романе «Учитель фехтования», и стал великолепным мастером холодного оружия.

Свою смелость поэт в полной мере показал весной 1822 году на дуэли с офицером Генерального штаба Зубовым. Место в виноградниках, где устраивали свои дела кишиневские дуэлянты, именовалось в городе «малиной». Пушкин, отправляясь на дуэль, говорил, смеясь, секундантам, что, кроме малины и винограда, там будут еще и черешни. Он действительно набрал полную фуражку черешен и ел их, не обращая внимания на целившегося в него противника. Его хладнокровие вывело из себя Зубова, у которого по жребию был первый выстрел, и он промахнулся.

Пушкин стрелять отказался. Как и многие декабристы-дуэлянты, он охотно испытывал себя под пулями, но не любил стрелять в других.

Не меньше шума наделала дуэль Пушкина с полковником Старовым, боевым и очень храбрым офицером, чему предшествовала пустяковая ссора, которую развязал сам поэт.

Владимир Даль рассказывает об этой дуэли: «Пушкин… стрелялся опять через барьер, опять первый подошел к барьеру, опять противник дал промах. Пушкин подозвал его вплоть к барьеру на законное место, уставил в него пистолет и спросил: «Довольны ли вы теперь?» Полковник отвечал, смутившись:

«Доволен». Пушкин опустил пистолет, снял шляпу и сказал, улыбаясь:

Полковник Старов,

Слава Богу, здоров!

Дело разгласилось секундантами, и два стишка эти вошли в пословицу в целом городе».

Еще об одном поединке в Кишиневе упоминает писатель А. Ф. Вельтман: «Я… был свидетелем издали одного «поля» и признаюсь, что Пушкин не боялся пули точно так же, как жала критики. В то время, как в него целили, казалось, что он, улыбаясь сатирически и смотря на дуло, замышлял злую эпиграмму на стрельца и на промах».

За время ссылки Пушкин затеял еще несколько ссор, не дошедших, по счастью, до стадии дуэли. За год с небольшим до Старова Пушкин вызывал полковника Ф. Ф. Орлова. Секунданты с большим трудом помирили противников. Через месяц после этого поэт предлагал драться на рапирах штабс-капитану И. М. Друганову.

Именно в кишиневский период сформировалась у Пушкина тактика ведения боя, именно тогда он проявил себя великолепным дуэльным бойцом: «В минуту опасности, когда он становился лицом к лицу со смертью, когда человек обнаруживает себя вполне, Пушкин обладал в высшей степени невозмутимостью… Когда дело дошло до барьера, к нему он явился холодным, как лед». Столь лестная характеристика Пушкину дана Иваном Липранди, знаменитым дуэлянтом и, как полагают, одним из прототипов Сильвио из повести «Выстрел». (Другим прототипом называли графа Федора Толстого-американца; но прототипом может служить и сам Пушкин из эпизода с Зубовым.)

В апреле 1827 года, уже после возвращения из ссылки, Пушкин едва не встал к барьеру против поручика В. Д. Соломирского — из-за молодой княжны Софьи Урусовой, а через полтора года уже сам Пушкин направил вызов секретарю французского посольства де Лагрене, который оскорбительно отозвался о нем в разговоре с А. Ф. Закревской, в то время любовницей поэта. Это ей посвящены строки:

Твоих признаний, жалоб нежных Ловлю я жадно каждый крик: Страстей безумных и мятежных Как упоителен язык!

Дуэли не состоялись, поскольку в обоих случаях противники удовлетворились объяснениями.

С возрастом у Пушкина исчезает легкость в отношении к поединкам. Он уже не рвется попусту стреляться сам и с охотой, когда удается, предотвращает поединки своих друзей. Дуэль перестает быть для Пушкина азартным развлечением, он словно бы вырос из одежд, в которых пожизненно пребывали записные бретеры, вроде Толстого-американца. Теперь он смотрит на дуэль исключительно как на средство защиты чести как на шпагу, которую истинный боец не станет обнажать, чтобы сшибать репейники, а прибережет для настоящего боя.

Из писем Пушкина видно, с какой особой щепетильностью он относился ко всему, что хотя бы намеком бросало тень на репутацию его самого и близких ему людей. Только этим можно объяснить уже далеко не мальчишеского характера вызовы, посылаемые им в зрелые годы. Впрочем, темперамент порою брал свое.

В феврале 1836 году была опубликована отдельным изданием сказка Виланда «Вастола, или Желания» в очень слабом переводе Ефима Петровича Люценко. На обложке значилось: «Повесть в стихах, сочинение Виланда, издал А. Пушкин». Это была чисто благотворительная акция. Пушкин хотел поддержать своего старого знакомого, лицейского служащего, пожилого и крайне бедного романтика, увлекающегося поэтическим переводом. Люценко просил опубликовать свой перевод в пушкинском «Современнике». Поэт был в раздумье.

Для журнала перевод был безнадежно слаб. Пушкин обратился к издателю Смирдину с просьбой издать «Вастолу» отдельной книгой. Практичный издатель запросил полторы тысячи рублей, которых ни у поэта, ни у переводчика не было. Выход подсказали книгопродавцы. Они согласились напечатать книгу практически бесплатно, если только г-н Пушкин согласится поставить на обложке свое имя. Не как автор, разумеется, но лишь как издатель. Имя переводчика не должно упоминаться. Люценко без колебаний принял это предложение. Не ожидая подвоха, дал согласие и Пушкин.

Не успела еще книга выйти, а недоброжелатели, воспользовавшись сим поводом, начали журнальную травлю поэта. В «Библиотеке для чтения» О. И. Сенковского, не любившего Пушкина и видевшего в «Современнике» конкурента своему изданию, появилась издевательская рецензия: «Важное событие! Пушкин издал новую поэму… стих ее удивителен. Кто не порадуется новой поэме Пушкина?!» «Трудно поверить, — продолжила тему «Литературная летопись», — чтобы Пушкин, вельможа русской словесности, сделался книгопродавцем и «издавал» книжки для спекуляций…» Более того, Пушкина стали обвинять в присвоении чужого произведения.

В самый разгар кампании Пушкина посетил помещик Семен Семенович Хлюстин, сосед Гончаровых по калужскому имению.

Хлюстин, человек недалекий, но с претензиями, не только пересказал злобную рецензию на «Вастолу», но и заявил, что он с Сенковским согласен и что будто бы Пушкин, вольно или невольно, пытался обмануть общественное мнение. Вспыхнула ссора, и Пушкин наговорил таких дерзостей, что это было равносильно вызову. «Мне всего досаднее, — говорил Пушкин, — что эти люди повторяют нелепости свиней и мерзавцев, каков Сенковский». Хлюстин удалился, и между соперниками в течение дня началась переписка. В одной из записок калужский помещик писал: «Оскорбление было довольно ясное: вы делали меня участником "нелепостей свиней и мерзавцев"». Общие друзья с большим трудом предотвратили дуэль.

Что же касается намеков Сенковского, то Пушкин ответил на них в вышедшем в апреле первом номере «Современника». В разделе «Новые книги» поэт писал: «В одном из наших журналов дано было почувствовать, что издатель «Вастолы» хотел присвоить себе чужое произведение, выставя свое имя на книге, им изданной. Обвинение несправедливое: печатать чужие произведения, с согласия или по просьбе автора, до сих пор никому не воспрещалось. Это называется издавать; слово ясно; по крайней мере до сих пор другого не придумано.

В том же журнале сказано было, что «"Вастола" переведена каким-то бедным литератором, что А. С. П. только дал ему напрокат свое имя, и что лучше бы сделал, дав ему из своего кармана тысячу рублей».

Переводчик Виландовой поэмы, гражданин и литератор заслуженный, почтенный отец семейства, не мог ожидать нападения столь жестокого. Он человек небогатый, но честный и благородный. Он мог поручить другому приятный труд издать свою поэму, но конечно бы не принял милостыни от кого бы то ни было.


О. И. Сенковский.

После такового объяснения не можем решиться здесь наименовать настоящего переводчика. Жалеем, что искреннее желание ему услужить могло подать повод к намекам, столь оскорбительным».

На следующий день после примирения с Хлюстиным Пушкин пишет письмо князю Н. Г. Репнину, которое, хотя и не было по форме вызовом, вполне могло послужить поводом для дуэли. Причиной письма стали дошедшие до Пушкина слухи, будто князь оскорбительно отзывался о нем у министра просвещения графа С. С. Уварова. Репнин, однако, проявил завидную выдержку и, опровергнув сплетню, заметил: «Искренне желаю, дабы вы гениальный талант ваш употребили на пользу и славу отечеству и не в оскорбление честных людей. Простите мне сию правду без лести». Ответ князя успокоил Пушкина, и недоразумение закончилось кратким письмом, в котором он, прося извинения, признал свое послание оскорбительным, объявив его минутой огорчения и слепой досады.

Через несколько дней после обмена письмами с Репниным Пушкин вызвал молодого графа В. А. Соллогуба, двоюродного брата очаровательной графини Надежды Соллогуб, к которой Пушкин был неравнодушен. Но причиной была не юная графиня. Причиной вновь стала светская сплетня — на этот раз о бестактности, будто бы допущенной графом по отношению к жене поэта. Во всяком случае, так злые языки доложили Пушкину. Дуэль была отложена из-за служебной командировки Соллогуба, в ту пору чиновника для особых поручений при министре внутренних дел. Переговоры противников продолжались по почте. Вернувшись в Москву, Соллогуб поехал прямо к близкому пушкинскому другу П. В. Нащокину, у которого Пушкин обычно останавливался, и поднял поэта с постели, чтобы сейчас же начать приготовление к дуэли.


Граф Владимир Соллогуб.

Однако благодаря вмешательству Нащокина, проявишего дружескую расположенность к обоим соперникам и немалый дипломатический такт, поэт и будущий писатель согласились кончить дело миром. Как только деликатный Соллогуб согласился принести свои извинения Наталье Николаевне, Пушкин дружелюбно протянул ему руку и сказал при этом: «Неужели вы думаете, что мне весело стреляться?..

Да что делать? J'ai la malheur d'etre un homme publique et vous savez que c'est pire d'etre une femme publique». [21]

Все эти происшествия показывают, насколько поэт дорожил своей репутацией, как боялся казаться смешным. Ни одна мелочь, способная бросить тень на его имя, не оставлялась без последствий. Понятна поэтому реакция Пушкина на возникшие весной 1836 года слухи о внимании, которое оказывает Наталье Николаевне кавалергард Дантес, приемный сын голландского посланника барона Геккерна. Вскоре стало очевидно, что сплетни — это лишь верхушка айсберга весьма сложной и разветвленной интриги и, значит, только чудо могло предотвратить поединок.

Наталья Николаевна Пушкина была чудо как хороша, и в нее влюблялись многие. Жена Пушкина блистала в обществе. «Ее лучезарная красота рядом с этим магическим именем всем кружила головы, — рассказывал позже граф Владимир Соллогуб, — я с первого же раза без памяти в нее влюбился; надо сказать, что тогда не было почти ни одного юноши в Петербурге, который бы тайно не вздыхал по Пушкиной…»

Среди ее поклонников числился и сам царь.


Наталья Николаевна Пушкина.

Не удивительно, что влюбился в Натали пылкий и ветреный француз. Вскоре его влюбленность не стала секретом для петербургского общества. На всех балах молодой барон старался быть рядом с Натальей Николаевной.

Графиня Дарья Федоровна Фикельмон, одна из самых ярких петербургских красавиц (сама влюбленная в Пушкина, причем существовало идущее от П. В. Нащокина мнение, что между поэтом и красавицей графиней были более близкие отношения, чем просто светское знакомство), женщина умная и необыкновенно проницательная, писала о Наталье Николаевне: «Многие несли к ее ногам дань своего восхищения, но она любила мужа и казалась счастливой в своей семейной жизни. Она веселилась от души и без всякого кокетства, пока один француз по фамилии Дантес, кавалергардский офицер, усыновленный голландским посланником Геккерном, не начал за ней ухаживать. Он был влюблен в течение года, как это бывает позволительно всякому молодому человеку, живо ею восхищаясь, но ведя себя сдержанно и не бывая у них в доме.

Но он постоянно встречал ее в свете и вскоре… стал более открыто проявлять свою любовь».

Именно об этой своей новой любви писал молодой француз в начале 1836 года в Париж своему будущему приемному отцу (официально нидерландский посланник барон Геккерн усыновит Дантеса только в мае того же года). Письма эти (их два) долгое время не были известны. Лишь в 1946 году их опубликовал французский писатель Анри Труайя. Вот что писал Дантес в январе 1836 года:

«…я безумно влюблен! Да, безумно, так как я не знаю, как быть; я тебе ее не назову, потому что письмо может затеряться, но вспомни самое прелестное создание в Петербурге и ты будешь знать ее имя. Но всего ужаснее в моем положении то, что она тоже любит меня и мы не можем видеться до сих пор, так как муж бешено ревнив; поверяю тебе это, дорогой мой, как лучшему другу и потому, что знаю, что ты примешь участие в моей печали; но, ради бога, ни слова никому, никаких попыток разузнать, за кем я ухаживаю, ты ее погубишь, не желая того, а я буду безутешен. Потому что, видишь ли, я бы сделал все на свете для нее, только чтобы ей доставить удовольствие, потому что жизнь, которую я веду последнее время, — это пытка ежеминутная. Любить друг друга и иметь возможность сказать об этом лишь между двумя ритурнелями кадрили — это ужасно: я, может быть, напрасно поверяю тебе все это, и ты сочтешь это за глупости; но такая тоска в душе, сердце так переполнено, что мне необходимо излиться хоть немного…»


Надо отдать должное романтической приподнятости, но также и некоторой условности и манерности этого письма. Ибо, повторим, несмотря на все таинственные пришептывания, на самом деле молодой кавалергард вполне открыто (к тому же светские правила допускали это) ухаживал за Натальей Николаевной.

В начале февраля 1836 года молодая дама из высшего общества, дочь воспитателя наследника престола, Мари Мердер, занесла в свой дневник свежие впечатления от светских встреч: «В толпе я заметила д'Антеса, но он меня не видел. Возможно, впрочем, что просто ему было не до того. Мне показалось, что глаза его выражали тревогу, — он искал кого-то взглядом и, внезапно устремившись к одной из дверей, исчез в соседней зале. Через минуту он появился вновь, но уже под руку с г-жою Пушкиной. До моего слуха долетело:

— Уехать — думаете ли вы об этом — я этому не верю — вы этого не намеревались сделать…

Выражение, с которым произнесены эти слова, не оставляло сомнения насчет правильности наблюдений, сделанных мною ранее, — они безумно влюблены друг в друга! Пробыв на балу не более получаса, мы направились к выходу. Барон танцовал мазурку с г-жой Пушкиной. Как счастливы они казались в эту минуту!»

Княгиня Вера Федоровна Вяземская, жена поэта Вяземского, бывшая в числе наиболее близких и верных друзей Пушкина, легко и открыто рассказывала, что Наталья Николаевна и не думала скрывать, что ей приятно видеть, как в нее влюблен красивый и живой француз. Но при этом княгиня добавляла с уверенностью, что мужа своего Натали любила действительно, а с Дантесом лишь кокетничала.

Зато по-настоящему влюблена в Дантеса была старшая сестра Натальи Екатерина Николаевна Гончарова. И эта влюбленность, эта страсть неизбежно стала одной из пружин закрутившейся интриги. В отличие от своих сестер Натали и Ази (Александры Николаевны Гончаровой) Катрин не блистала красотой, но, по свидетельству А. Н. Араповой, «представляла собою довольно оригинальный тип — скорее южанки с черными волосами». Впрочем, иные насмешники называли ее «нескладной дылдой» и сравнивали с «ручкой метлы». В Петербурге Е. Н. жила в семье Пушкиных, в декабре 1834 года она была пожалована во фрейлины. И вот эта фрейлина, эта «южанка», эта «дылда», чтобы быть ближе к предмету своей страсти, стала нарочно устраивать тайные свидания своей сестры Натальи с молодым бароном Геккерном, то есть с Жоржем Дантесом.

После одного из таких свиданий Дантес писал приемному отцу (14 февраля 1836 года):

«Когда я ее видел в последний раз, у нас было объяснение. Оно было ужасно, но облегчило меня. Эта женщина, у которой обычно предполагают мало ума, не знаю, дает ли его любовь, но невозможно внести больше такта, прелести и ума, чем она вложила в этот разговор; а его было очень трудно поддержать, потому что речь шла об отказе человеку, любимому и обожающему, нарушить ради него свой долг; она описала мне свое положение с такой непосредственностью, так просто, просила у меня прощения, что я в самом деле был побежден и не нашел ни слова, чтобы ей ответить. Если бы ты знал, как она меня утешала, потому что она видела, что я задыхаюсь и что мое положение ужасно; а когда она сказала мне: я люблю вас так, как никогда не любила, но не просите у меня никогда большего, чем мое сердце, потому что все остальное мне не принадлежит, и что я не могу быть счастливой иначе, чем уважая свой долг.

Пожалейте меня и любите меня всегда так, как вы любите сей час, моя любовь будет вашей наградой; право, я упал бы к ее ногам, чтобы их целовать, если бы я был один, я уверяю тебя, что с этого дня моя любовь к ней еще возросла, но теперь это не то же самое: я ее уважаю, почитаю, как уважают и почитают существо, к которому вся ваша жизнь привязана».


П. А. Вяземский.

Была еще одна женщина, сыгравшая роковую роль в последние месяцы жизни Пушкина. Это Идалия Григорьевна Полетика, побочная дочь графа Г. А. Строганова, жена полковника-кавалергарда А. М. Полетики, близкая подруга Натальи Николаевны Пушкиной.

Самого поэта Идалия Полетика активно не любила, как утверждали злые языки, за то, что Пушкин отверг сердечные излияния невзрачной Идалии Григорьевны и даже будто бы однажды, едучи с нею в карете, вольно или невольно оскорбил ее. И. Г. оказалась столь злопамятной, что, по отзывам современников, на протяжении полувека после смерти поэта «питала совершенно исключительное чувство ненависти к самой памяти Пушкина». В описываемое время любвеобильная И. Г. была увлечена красавцем Дантесом, но, не надеясь на взаимность, со всей неутоленной страстью, словно бы по примеру Катрин Гончаровой, кинулась устраивать дела Дантеса и Натальи Николаевны. Так же, как и Катрин, она устраивала им свидания. Именно на ее квартире 2 ноября 1836 года состоялось свидание H. Н. Пушкиной с Дантесом, положившее начало конфликту, непосредственно приведшему к январской дуэли.

Вернемся на время к пресловутому кокетству Натальи Николаевны. Жена Пушкина была истинной светской красавицей со всеми вытекающими отсюда следствиями, и ревнивый поэт это прекрасно понимал. Неоднократно он затрагивал, впрочем достаточно деликатно, эту тему в письмах к супруге.

Вот отрывки из писем Пушкина к жене, открывающие многие детали из жизни последних трех лет поэта:

11 октября 1833 года, Болдино.

«… Не жди меня в нынешний месяц, жди меня в конценоября. Не мешай мне, не стращай меня, будь здорова, смотриза детьми, не кокетничай с царем, ни с женихом княжны Любы. (Пушкин имеет в виду известного красавца флигель-адъютанта и ротмистра лейб-гвардии кирасирского полка Сергея Дмитриевича Безобразова, в то время жениха фрейлины Любови Александровны Хилковой. — А. К.) Я пишу, я в хлопотах, никогоне вижу — и привезу тебе пропасть всякой всячины. Надеюсь, что Смирдин окуратен. На днях пришлю ему стихов. [22]

Знаешь ли, что обо мне говорят в соседних губерниях? Вот как описывают мои занятия: как Пушкин стихи пишет — перед ним стоит штоф славнейшей настойки — он хлоп стакан, другой, третий — и уж начнет писать! — Это слава».

Об отношениях Натальи Николаевны с Николаем I читаем у П. И. Бартенева, со слов одного из ближайших друзей Пушкина Павла Воиновича Нащокина, крестника его старшего сына Александра:

«Сам Пушкин говорил Нащокину, что lt;- царьgt;, как офицеришка, ухаживает за его женою; нарочно по утрам по нескольку раз проезжает мимо ее окон, а ввечеру на балах спрашивает, отчего у нее всегда шторы опущены. — Сам Пушкин сообщал Нащокину свою совершенную уверенность в чистом поведении Натальи Николаевны».

21 октября 1833 года, Болдино.

«… В прошлое воскресенье не получил от тебя письма и имел глупость на тебя надуться; а вчера такое горе взяло, что [23] и не запомню, чтоб на меня находила такая хандра.

Радуюсь, что ты не брюхата, и что ничто не помешает тебеотличаться на нынешних балах. Видно, Огорев охотник до Пушкиных, дай Бог ему ни дна ни покрышки! кокетничать я тебе не мешаю, но требую от тебя холодности, благопристойности, важности — не говорю уже о беспорочности поведения, которое относится не к тону, а к чему-то уже важнейшему.

Охота тебе, женка, соперничать с гр.lt;афинеюgt; Сал.lt;логубgt;.

Ты красавица, ты бой-баба, а она шкурка. Что тебе перебиватьу ней поклонников? Все равно кабы гр.lt;афgt; Шереметев стал оттягивать у меня Кистеневских моих мужиков. Кто же еще за тобой ухаживает кроме Огорева? Пришли мне список поазбучному порядку…»

30 октября 1833 года, Болдино.

«Вчера получил я, мой друг, два от тебя письма. Спасибо; но я хочу немножко тебя пожурить. Ты, кажется, не путем искокетничалась. Смотри: не даром кокетство не в моде и почитается признаком дурного тона. В нем толку мало. Ты радуешься, что за тобою, как за сучкой, бегают кобели, подняв хвост трубочкой и понюхивая тебе lt; — gt;; есть чему радоваться! Не только тебе, но и Прасковьи Петровне легко за собой приучить бегать холостых шаромыжников; стоит разгласить, что-де я большая охотница. Вот вся тайна кокетства. Было бы корыто, а свиньи будут. К чему тебе принимать мужчин, которые за тобою ухаживают? не знаешь, на кого нападешь. Прочти басню А. Измайлова о Фоме и Кузьме. Фома накормил Кузьму икрой и селедкой… Кузьма стал просить пить, а Фома не дал. Кузьма и прибил Фому как каналью. Из Из этого поэт выводит следующее нравоучение: Красавицы! не кормите селедкой, если не хотите пить давать; не то можете наскочить на Кузьму.

Видишь ли? Прошу, чтоб у меня не было этих академических завтраков. Теперь, мой ангел, цалую тебя как ни в чем не бывало; и благодарю за то, что ты подробно и откровенно описываешь мне свою беспутную жизнь. Гуляй, женка; только не загуливайся, и меня не забывай. Мочи нет, хочется мне увидать тебя причесанную a la Ninon; ты должна быть чудо как мила.

Как ты прежде об этой старой к- не подумала (?) и не переняла у ней прическу? Опиши мне свое появление на балах, которые, как ты пишешь, вероятно уже открылись — да, ангел мой, пожалуйста не кокетничай. Я не ревнив, да и знаю, что ты во все тяжкое не пустишься; но ты знаешь, как я не люблю все, что пахнет московской барышнею, все, что не comme il faut, все, что vulgar… Если при моем возвращении я найду, что твой милый, простой, аристократический тон изменился, разведусь, вот те Христос, и пойду в солдаты с горя…»

6 ноября 1833 года, Болдино.

«Друг мой женка, на прошедшей почте я не очень помню, что я тебе писал. Помнится, я был немножко сердит — и кажется письмо немного жестко. Повторю тебе помягче, что кокетство ни к чему доброму не ведет; и хоть оно имеет свои приятности, но ничто так скоро не лишает молодой женщины того, без чего нет ни семейственного благополучия, ни спокойствия в отношении к свету: уважения. Радоваться своими победами тебе нечего. К-, у которой переняла ты прическу (NB: ты очень должна быть хороша в этой прическе; я об этом думал сегодня ночью), Ninon говорила: Ilest ecrit sur le coer de tout homme: a la plus facile. После этого, изволь гордиться похищением мужских сердец. Подумай об этом хорошенько, и не беспокой меня напрасно. Я скоро выезжаю, но несколько времени останусь в Москве по делам. Женка, женка! я езжу по большим дорогам, живу по 3 месяца в степной глуши, останавливаюсь в пакостной Москве, которую ненавижу, — для чего? — Для тебя, женка: чтоб ты была спокойна и блистала себе на здоровье, как прилично в твои лета и с твоею красотою.

Побереги же и ты меня. К хлопотам, неразлучным с жизнию мужчины, не прибавляй беспокойств семейственных, ревности etc., etc. — не говоря об cocuage (положение рогоносца. — А. К.), о коем прочел я на днях целую диссертацию в Брантоме…» [24]


17 апреля 1834 года, Петербург.

«Что, женка? каково ты едешь? что-то Сашка и Машка? Христос с Вами! будьте живы и здоровы, и доезжайте скорее до Москвы. Жду от тебя письма из Нова-города; а покамест, вот тебе отчет о моем холостом житье-бытье. Третьего дня возвратился я из Царского села в 5 часов вечера, нашел на своем столе два билета на бал 29-го апреля и приглашение явиться на другой день к Литте (граф Юлий Помпеевич Литта, обер-камергер двора — прямой начальник Пушкина с той поры, как поэт был пожалован в камер-юнкеры. — А. К.); я догадался, что он собирается мыть мне голову за то, что я не был у обедни. В самом деле в тот же вечер узнаю от забежавшего ко мне Жуковского, что государь был недоволен отсутствием многих камергеров и камер-юнкеров и что он велел нам это объявить… Я извинился письменно. Говорят, что мы будем ходить попарно, как институтки. Вообрази, что мне с моей седой бородкой придется выступать с Безобразовым или Реймарсом — ни за какие благополучия! J'aime mieux avoir le fouet devant tout le mond, как говорит Mr Jourdain». (Уж пусть меня лучше высекут перед всем миром, lt;как говоритgt; мосье Журден. — А. К.)

Пушкин был произведен в камер-юнкеры (одна из низших придворных должностей) 31 декабря 1833 года. На следующий день он записал в дневнике: «Третьего дня я пожалован в камер-юнкеры — (что довольно неприлично моим летам). Но двору хотелось, чтобы Нlt;атальяgt; Нlt;иколаевнаgt; танцевала в Аничкове. Так же я сделаюсь русским Dangeau…»

Дружески расположенный к Пушкину камер-юнкер Николай Михайлович Смирнов (он был на 8 лет моложе Пушкина) в своих «Памятных записках» позже приоткрыл некоторые детали: «Пушкина сделали камер-юнкером; это его взбесило, ибо сие звание точно было неприлично для человека тридцати четырех лет, и оно тем более его оскорбило, что иные говорили, будто оно было дано, чтоб иметь повод приглашать ко двору его жену. Притом на сей случай вышел мерзкий пасквиль, в котором говорили о перемене чувств Пушкина, будто он сделался искателен, малодушен, и он, дороживший своею славою, боялся, чтоб сие мнение не было принято публикою и не лишило его народности. Словом, он был огорчен и взбешен и решился не воспользоваться своим мундиром, чтоб ездить ко двору, не шить даже мундира. В этих чувствах он пришел к нам однажды.


А. О. Смирнова-Россет.

Жена моя [25], которую он очень любил и уважал, и я стали опровергать его решение, представляя ему, что пожалование в сие звание не может лишить его народности; ибо все знают, что он не искал его, что его нельзя было сделать камергером по причине чина его; что натурально двор желал иметь право приглашать его и жену его к себе, и что государь, пожалованием его в сие звание, имел в виду только иметь право приглашать его на свои вечера, не изменяя старому церемониалу, установленному при дворе. Долго спорили, убеждали мы

Пушкина; наконец полуубедили…»

Сам поэт записал в дневнике: «Меня спрашивали, доволен ли я моим камер-юнкерством? Доволен, потому что государь имел намерение отличить меня, а не сделать смешным — а по мне, хоть в камер-пажи, только б не заставили меня учиться французским вокабулам и арифметике».

12 мая 1834 года, Петербург.

«Какая ты дура, мой ангел! конечно я не стану беспокоиться оттого, что ты три дня пропустишь без письма, так точно как я не стану ревновать, если ты три раза сряду провальсируешь с кавалер-гардом. Из этого еще не следует, что я равнодушен и не ревнив.

Я отправил тебя из П.lt;етер gt;Б.lt;ургаgt; с большим беспокойством; твое письмо из Бронницы еще более меня взволновало. Но когда узнал я, что до Торжка ты доехала здорова, у меня гора с сердца свалилась, и я не стал сызнова хандрить.

Письмо твое очень мило; а опасения насчет истинных причин моей дружбы к Софьи Кlt;арамзинойgt; очень приятны для моего самолюбия. Отвечаю на твои запросы: Смирнова не бывает у Кlt;арамзиныхgt;, ей не встащить брюха на такую лестницу; кажется, она уже на даче; гр.lt;афиняgt; С.lt;оллогубgt; там также не бывает, но я видел ее у кн.lt;нягиниgt; В.lt;яземскойgt;.

Волочиться, я ни за кем не волочусь. У меня голова кругом идет. Не рад жизни, что взял имение, но что ж делать? Не для меня, так для детей. Тетка вчера сидела у меня, она тебя цалует.

Вчера был большой парад, который, говорят, не удался. Царь посадил наследника под арест. Сюда ожидают Прусского принца и много других гостей. Надеюсь не быть ни на одном празднике. Одна мне и есть выгода от отсутствия твоего, что не обязан на балах дремать да жрать мороженое…»

Что касается Софьи Карамзиной, старшей дочери знаменитого историка, игравшей наряду с мачехой Екатериной Андреевной главную роль в салоне Карамзиных, то Пушкин, часто бывая в доме Карамзиных, дружил с ней давно. Еще в 1827 году он записал в ее альбом стихотворение «Три ключа»:

В степи мирской, печальной и безбрежной, Таинственно пробились три ключа: Ключ юности, ключ быстрый и мятежный, Кипит, бежит, сверкая и журча. Кастальский ключ волною вдохновенья В степи мирской изгнанников поит. Последний ключ — холодный ключ забвенья, Он слаще всех жар сердца утолит.

Наталья Николаева слегка ревновала (в данном случае не по делу) мужа к умной и весьма занимательной в беседе Софье.

Об упоминавшейся выше молодой фрейлине Смирновой (Александра Осиповна Смирнова-Россет, дочь французского эмигранта, вышедшая замуж за богатого помещика и камер-юнкера H. М. Смирнова, причем Пушкин был его шафером на свадьбе) поэт писал в 1828 году в стихотворении «Ее глаза»:


А. О. Смирнова-Россет. Рисунок Пушкина

Она мила — скажу меж нами — Придворных витязей гроза. И можно с южными звездами Сравнить, особенно стихами, Ее черкесские глаза. Она владеет ими смело, Они горят огня живей…..

Высоко почитая ее дар рассказчицы, Пушкин в марте 1832 года подарил Смирновой альбом с титульной надписью «Исторические записки А. О. Смирновой» и с уже готовым эпиграфом:

В тревоге пестрой и бесплодной Большого света и двора Я сохранила взгляд холодный, Простое сердце, ум свободный И правды пламень благородный И как дитя была добра; Смеялась над толпою вздорной, Судила здраво и светло, И шутки злости самой черной Писала прямо набело.

И действительно, Александра Осиповна оставила записки, наполненные рассказами о Пушкине и его окружении.

Что же касается не раз уже упомянутой Надежды Соллогуб, фрейлины великой княгини Елены Павловны, то здесь у Натальи Николаевны были все основания для ревности. Пушкин был увлечен юной графиней (в описываемый момент ей было 18 лет) и открыто ухаживал за нею. Это ей два года назад, еще шестнадцатилетней, Пушкин посвятил стихотворение, зашифрованное скромным названием «К***»:

Нет, нет, не должен я, не смею, не могу Волнениям любви безумно предаваться; Спокойствие мое я строго берегу И сердцу не даю пылать и забываться; Нет, полно мне любить; но почему ж порой Не погружуся я в минутное мечтанье, Когда нечаянно пройдет передо мной Младое, чистое, небесное созданье, Пройдет и скроется?… Ужель не можно мне, Любуясь девою в печальном сладострастье, Глазами следовать за ней и в тишине Благославлять ее на радость и на счастье, И сердцем ей желать все блага жизни сей, Веселый мир души, беспечные досуги. Всё — даже счастие того, кто избран ей, Кто милой деве даст название супруги.

В письмах же к жене Пушкин как бы мимоходом считал нужным обронить: где бываю я, там не бывает графиня Соллогуб; если же где и встречу ее, то случайно.)

18 мая 1834 года, Петербург.

«… Я тебе не писал, потому что был зол — не на тебя, на других. Одно из моих писем попалось полиции и так далее.

Смотри, женка: надеюсь, что ты моих писем списывать никому не дашь; если почта распечатала письмо мужа к жене, так это ее дело, и тут одно неприятно: тайна семейственных сношений, проникнутая скверным и бесчестным образом; но если ты виновата, так это мне было бы больно. Никто не должен знать, что может происходить между нами; никто не должен быть принят в нашу спальню. Без тайны нет семейственной жизни. Я пишу тебе, не для печати; а тебе нечего публику принимать в наперсники. Но знаю, что этого быть не может; а свинство уже давно меня ни в ком не удивляет…

Я никого не вижу, нигде не бываю; принялся за работу и пишу по утрам. Без тебя так мне скучно, что поминутно думаю к тебе поехать, хоть на неделю. Вот уж месяц живу без тебя… а ты себя береги; боюсь твоих гуляний верьхом. Я еще не знаю, как ты ездишь; вероятно, смело; да крепко ли на седле сидишь?

Вот запрос. Дай Бог тебя мне увидеть здоровою, детей целых и живых! да плюнуть на Петербург, да подать в отставку, да удрать в Болдино, да жить барином!..»

26 мая 1834 года, Петербург.

«Благодарю тебя, мой ангел, за добрую весть о зубке Машином. Теперь надеюсь, что и остальные прорежутся безопасно. Теперь за Сашкою дело. Что ты путаешь, говоря: о себе не пишу, потому что не интересно. Лучше бы ты о себе писала, чем о S.lt;ollogoubgt;, о которой забираешь в голову всякий вздор — на смех всем честным людям и полиции, которая читает наши письма…

Ты спрашиваешь, что я делаю. Ничего путного, мой ангел. Однако дома сижу до 4 часов и работаю. В свете не бываю; от фрака отвык; в клобе провожу вечера. Книги из Парижа приехали, и моя библиотека растет и теснится…

Ты молода, но уже мать семейства, и я уверен, что тебе не труднее будет исполнить долг доброй матери, как исполняешь ты долг честной и доброй жены…

Вчера видел я Сперанского, Карамзиных, Жуковского, Вельгорского, Вяземского — все тебе кланяются. Тетка меня все балует — для моего рождения прислала мне корзину с дынями, с земляникой, клубникой — так что боюсь поносом встретить 36-ой год бурной моей жизни…»

3 июня 1834 года, Петербург.

«Что это, мой друг, с тобою делается? вот уже девятый день, как не имею о тебе известия. Это меня поневоле беспокоит. Положим: ты выезжала из Яропольца, все-таки могла иметь время написать мне две строчки. Я не писал тебе потому, что свинство почты так меня охолодило, что я пера в руки взять был не в силе. Мысль, что кто-нибудь нас подслушивает, приводит меня в бешенство a la lettre. Без политической свободы жить очень можно; без семейственной неприкосновенности (inviolabilite de la famille) невозможно: каторга не в пример лучше. Это писано не для тебя; а вот что пишу для тебя. Начала ли ты железные ванны? есть ли у Маши новые зубы? и каково перенесла она свои первые?..

В прошлое воскресенье представлялся я к вел.lt;икойgt; княгине. Я поехал к ее вые. lt;очествуgt; на Кам.lt;енныйgt; Остров в том приятном расположении духа, в котором ты меня привыкла видеть, когда надеваю свой великолепный мундир. Но она так была мила, что я забыл свою несчастную роль и досаду. Со мною вместе представлялся ценсор Красовский…

Смирнова на сносях. Брюхо ее ужасно; не знаю, как она разрешится; но она много ходит и не похожа на то, что была в прошлом году. Гр.lt;афинюgt; Сал.lt;логубgt; встретил я недавно.

Она велела тебя поцаловать, и тетка ее также. Я большею частию дома и в клобе. Веду себя порядочно, только то не хорошо, что расстроил себе желудок; и что желчь меня так и волнует. Да от желчи здесь не убережешься. Новостей нет, да хоть бы и были, так не сказал бы. Цалую всех вас, Христос с Вами…

Прощай, мой ангел. Не сердись на холодность моих писем. Пишу скрепя сердце».

Кстати, о полицейской перлюстрации писем. Пушкин знал, что писал. Многие его письма вскрывались на почте и отправлялись далее к адресату, копии же попадали на стол шефа жандармов Бенкендорфа, а от него некоторые к царю.


Пушкин по этому поводу негодовал в дневниковой записи: «Московская почта распечатала письмо, писанное мною Н.lt;атальеgt; Н.lt;иколаевнеgt;, и нашед в нем отчет о присяге великого князя, писанный, видно, слогом неофициальным, донесла обо всем полиции. Полиция, не разобрав смысла, представила письмо государю, который сгоряча также его не понял. К счастию, письмо показано было Жуковскому, который и объяснил его. Все успокоилось.

Г.lt;осударюgt; неугодно было, что о своем камер-юнкерстве отзывался я не с умилением и благодарностию — но я могу быть подданным, даже рабом, — но холопом и шутом не буду я и у царя небесного.

Однако, какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства! Полиция распечатывает письма мужа к жене, и приносит их читать царю (человеку благовоспитанному и честному), и царь не стыдится в том признаться и давать ход интриге…»

Интересный случай вышел с письмом, где Пушкин говорит: «… К наследнику являться с поздравлениями и приветствиями не намерен; царствие его впереди; и мне, вероятно, его не видать. Видел я трех царей: первый велел снять с меня картуз и пожурил за меня мою няньку; второй меня не жаловал; третий хоть и упек меня в камер-пажи под старость лет, но променять его на четвертого не желаю; от добра добра не ищут…» Николай I знал это письмо в пересказе, но сам текст до него не дошел. Копия письма, присланная полицией Бенкендорфу, была припрятана его секретарем П. И. Миллером, бывшим лицеистом и большим почитателем Пушкина.


А. С. Пушкин и В. А. Жуковский.

Сам Миллер более чем через полвека рассказал об этом так: «Дело происходило в 1834 году, когда я состоял секретарем при графе Бенкендорфе. В апреле месяце этого года граф получил от тогдашнего московского почт-директора Булгакова копию с письма Пушкина к жене, отмеченную припискою: «с подлинным верно». Подлинное же письмо было послано своим порядком к Наталье Николаевне…

Прочитав копию, граф положил ее в один из двух открытых ящиков, стоявших по обеим сторонам его кресла перед письменным столом. Так как каждый ящик был перегорожен на три отдела и этих отделов выходило шесть, то граф нередко ошибался и клал полученную бумагу не в тот отдел, для которого она предназначалась. Это, разумеется, вело к тому, что он потом долго искал ее и находил не прежде, как перебрав бумаги. Такая процедура ему, наконец, надоела, и он поручил мне сортировать их каждый день и вынимать залежавшиеся.

Когда я увидел копию в отделе бумаг, назначенных для доклада государю, у меня сердце дрогнуло при мысли о новой беде, грозившей нашему дорогому поэту. Я тут же переложил ее под бумаги в другой отдел ящика и поехал сказать М. Д. Деларю, моему товарищу по лицею, чтобы он немедленно дал знать об этом Пушкину на всякий случай. Расчет мой на забывчивость графа оказался верен, о копии уже не было речи, и я через несколько дней вынул ее из ящика вместе с другими залежавшимися бумагами.»

8 июня 1834 года, Петербург.

«Милый мой ангел! я было написал тебе письмо на 4 страницах, но оно вышло такое горькое и мрачное, что я его тебе не послал, а пишу другое. У меня решительно сплин.

Скучно жить без тебя и не сметь даже писать тебе все, что придет на сердце. Ты говоришь о Болдине. Хорошо бы туда засесть, да мудрено. Об этом успеем еще поговорить. Не сердись, жена, и не толкуй моих жалоб в худую сторону. Никогда не думал я упрекать тебя в своей зависимости. Я должен был на тебе жениться, потому что всю жизнь был бы без тебя несчастлив; но я не должен был вступать в службу и, что еще хуже, опутать себя денежными обязательствами. Зависимость жизни семейственной делает человека более нравственным.

Зависимость, которую налагаем на себя из честолюбия или из нужды, унижает нас. Теперь они смотрят на меня как на холопа, с которым можно им поступать как им угодно. Опала легче презрения. Я, как Ломоносов, не хочу быть шутом ниже у господа Бога. Но ты во всем этом не виновата, а виноват я из добродушия, коим я преисполнен до глупости, несмотря на опыты жизни…..

П.lt;етерgt;Б.lt;ургgt; пуст, все на дачах. Я сижу дома до 4 часов и пишу. Обедаю у Дюме. Вечером в клобе. Вот и весь мой день. Для развлечения вздумал было я в клобе играть, но принужден был остановиться. Игра волнует меня — а желчь не унимается…..

Жду от тебя письма об Ярополице. Но будь осторожна…вероятно, и твои письма распечатывают: этого требует Государственная безопасность…»

11 июня 1834 года, Петербург.

«Нашла за что браниться!., за Летний сад и за Соболевского. Да ведь Летний сад мой огород. Я вставши от сна иду туда в халате и туфлях. После обеда сплю в нем, читаю и пишу.

Я в нем дома. А Соболевский? (Известный остроумец, автор эпиграмм, приятель Пушкина, на квартире которого в Москве, на Собачьей площадке, поэт читал «Бориса Годунова» и при участии которого были предотвращены дуэли Пушкина с Толстым-американцем и В. Д. Соломирским в 1827 году. — А. К.)

Соболевский сам по себе, а я сам по себе. Он спекуляции творит свои, а я свои. Моя спекуляция удрать к тебе в деревню.

Что ты мне пишешь о Калуге? Что тебе смотреть на нее? Калуга немного гаже Москвы, которая гораздо гаже Петербурга. Что же тебе там делать? Это тебя сестры баламутят, и верно уж моя любимая. (Пушкин имеет в виду Катрин, и ирония его вполне оправданна. Добродушный поэт относился к ней неплохо, но она его не любила. А о той роковой роли, которую сыграет она в истории отношений Натали и Дантеса, никто еще и не догадывается. Впрочем, и самого француза еще нет на горизонте. -А. К.)

… Пожалуйста, мой друг, не езди в Калугу. С кем там тебе знаться? с губернаторшей? она очень мила и умна; но я никакой не вижу причины тебе ехать к ней на поклон…

… У нас ожидают Прусского принца. Вчера приехал Озеров из Берлина с женою в три обхвата. Славная баба; я, смотря на нее, думал о тебе и желал тебе воротиться из Завода такою же тетехой. Полно тебе быть спичкой. Прощай, жена. У меня на душе просветлело. Я два дня сряду получил от тебя письма и помирился от души с почтою и полицией. Чорт с ними…»

В тот же день.

«… Охота тебе думать о помещении сестер во дворец. Во-первых, вероятно, откажут; а то подумай, что за скверные толки пойдут по свинскому П.lt;етерgt;Б.lt;ургуgt; во-вторых, коли и возьмут.

Ты слишком хороша, мой ангел, чтоб пускаться в просительницы. Погоди; овдовеешь, постареешь — тогда пожалуй будь салопницей и титулярной советницей. Мой совет тебе и сестрам быть подале от двора; в нем толку мало. Вы же не богаты. На тетку нельзя вам всем навалиться. Боже мой! кабы Заводы были мои (имеется в виду «Полотняный Завод» — имение Гончаровых под Калугой. — А. К.), так меня бы в П.lt;е-терgt;Б.lt;ургgt; не заманили и московским калачем. Жил бы себе барином. Но вы, бабы, не понимаете счастия независимости и готовы закабалить себя навеки, чтобы только сказали про вас: Hier Madame une telle etait decidement la plus belle et mieux mise du bal. (Вчера мадам такая-то была решительно красивее всех на балу. — А. К.)

Прощай, Madam une telle, тетка прислала мне твое письмо, за которое я тебя очень благодарю. Будь здорова, умна, мила, не езди на бешеных лошадях, за детьми смотри, чтоб за ними няньки смотрели, пиши ко мне чаще; сестер поцалуй запросто…

… Еду на пироскафе провожать Вельгорского, который, вероятно, жену свою в живых не застанет. Петр 1-ый идет; того и гляди напечатаю 1-ый том к зиме. На того я перестал сердиться, потому что, toute reflexion faite (в сущности говоря. — А. К.), не он виноват в свинстве его окружающем.

А живя в нужнике, поневоле, привыкнешь к lt;-gt;, и вонь его тебе не будет противна, даром что gentleman. Ух кабы мне удрать на чистый воздух».

(«На того я перестал сердиться» — имеется в виду Николай I.)

Около (не позднее) 19 июня 1834 года, Петербург.

«Грустно мне, женка. Ты больна, дети больны. Чем это все кончится, бог весть. Здесь меня теребят и бесят без милости. И мои долги и чужие мне покоя не дают. Имение расстроено и надобно его поправить, уменьшая расходы, а они обрадовались и на меня насели…»

26–27 июня 1834 года, Петербург.

«Ваше благородие всегда понапрасну лаиться изволите»

(Недоросль).

Помилуй, за что в самом деле ты меня бранишь?… Предпоследнее письмо твое было такое милое, что расцаловал бы тебя; а это такое безалаберное, что за ухо бы выдрал. Буду отвечать тебе по пунктам. Когда я представлялся в.lt;еликойgt; кн.lt;ягинеgt;, дежурная была не С.lt;оллогубgt;, а моя прищипленая кузинка Чичерина, до которой я не охотник, да хоть бы и С.lt;оллогубgt; была в карауле, так уж если влюбляться… — Эх, женка! почта мешает, а то бы я наврал тебе с три короба. Я писал тебе, что я от фрака отвык, а ты меня ловишь во лжи как в petite ouverte (открытом малом мизере. — А. К.), доказывая, что я видел и того и другого, следственно в свете бываю; это ничего не доказывает. Главное то, что я привык опять к Дюме и к Английскому клобу; а этим нечего хвастаться. Смирнова родила благополучно, и вообрази: двоих.

Какова бабенка, и каков красноглазый кролик Смирнов? — Первого ребенка такого сделали, что не пролез, а теперь принуждены на двое разделить…

… Ты пишешь мне, что думаешь выдать Кат.lt;еринуgt; Ник.lt;олаевнуgt; за Хлюстина, а Алекс.lt;андруgt; Ник.lt;олаевнуgt; за Убри: ничему не бывать; оба влюбятся в тебя; ты мешаешь сестрам, потому надобно быть твоим мужем, чтоб ухаживать за другими в твоем присутствии, моя красавица. Хлюстин тебе врет, а ты ему и веришь; откуда он берет, что я к тебе в августе не буду? разве он пьян был от ботвиньи с луком? Меня в П.lt;етерgt;Б.lt;ургеgt; останавливает одно: залог имения Нижегородского, я даже и Пугачева намерен препоручить Яковлеву, да и дернуть к тебе, мой ангел, на Полотняный Завод…»

(В письме в качестве возможного мужа Катрин упоминается тот самый Хлюстин, которого Пушкин вызовет на дуэль в феврале 1836 года. Удивительны эти загадочные совпадения: ведь в январе 1837 года поэт будет стреляться с фактическим мужем Катерины Николаевны.)

Около 28 июня 1834 года, Петербург.

«… Умри я сегодня, что с Вами будет? мало утешения в том, что меня похоронят в полосатом кафтане, и еще на тесном Петербургском кладбище, а не в церкви на просторе, как прилично порядочному человеку. Ты баба умная и добрая. Ты понимаешь необходимость; дай сделаться мне богатым — а там, пожалуй, и кутить можем в свою голову…

… Я перед тобой кругом виноват, в отношении денежном. Были деньги… и проиграл их. Но что делать? я так был желчен, что надобно было развлечься чем-нибудь. Все Тот виноват; но бог с ним; отпустил бы лишь меня восвояси…»

(«Тот» — это все о царе)

30 июня 1834 года, Петербург.

«Твоя Шишкова ошиблась: я за ее дочкой Полиной не волочился, потому что не видывал…

…друг мой, кроме тебя в жизни моей утешения нет — и жить с тобой в разлуке так же глупо, как и тяжело…

… Прости, женка. Благодарю тебя за то, что ты обещаешься не кокетничать: хоть это я тебе и позволил, но все-таки лучше моим позволением не пользоваться…

… Пожалуйста не требуй от меня нежных, любовных писем. Мысль, что мои распечатываются и прочитываются на почте, в полиции, и так далее — охлаждает меня, и я поневоле сух и скучен. Погоди, в отставку выду, тогда переписка нужна не будет».

11 июля 1834 года, Петербург.

«Ты, женка моя, пребезалаберная (насилу слово написал). То сердишься на меня за С.lt;оллогубgt;, то за краткость моих писем, то за холодный слог, то за то, что я к тебе не еду.

Подумай обо всем, и увидишь, что я перед тобой не только прав, но чуть не свят. С С.lt;оллогубgt; я не кокетничаю, потому что и вовсе не вижу, пишу коротко и холодно по обстоятельствам тебе известным, не еду к тебе по делам, ибо и печатаю П.lt;угачеваgt;, и закладываю имения, и вожусь и хлопочу — а письмо твое меня огорчило, а между тем и порадовало; если ты поплакала, не получив от меня письма, стало быть ты меня еще любишь, женка. За что цалую тебе ручки и ножки…

Был я у Фикельмон. Надо тебе знать, что с твоего отъезда я кроме как в клобе нигде не бываю. Вот вчерась как я вошел в освещенную залу, с нарядными дамами, то я смутился, как немецкий профессор; насилу хозяйку нашел, насилу слово вымолвил. Потом, осмотревшись, увидел я, что народу не так-то много, и что бал это запросто, а не раут. Незнакомых дам несколько прусачек (наши лучше, не говоря уж о тебе), а одеты, как Ермолова во дни отчаянные. Вот наелся я мороженого и приехал себе домой — в час. Кажется, за что меня бранить. О тебе в свете много спрашивают и ждут очень. Я говорю, что ты уехала плясать в Калугу. Все тебя за то хвалят и говорят: ай да баба!..»

Около (не позднее) 14 июля 1834 года, Петербург.

«Ты хочешь непременно знать, скоро ли буду я у твоих ног? изволь, моя красавица…

Дай, сделаю деньги, не для себя, для тебя. Я деньги мало люблю — но уважаю в них единственный способ благопристойной независимости… А lt;оgt; каком соседе пишешь мне лукавые письма? кем это ты меня стращаешь? отселе вижу, что такое.

Человек лет 36; отставной военный или служащий по выборам. С пузом и в картузе. Имеет 300 душ и едет их перезакладывать — по случаю неурожая. А накануне отъезда сентиментальничает перед тобою. Не так ли? А ты, бабенка, за неимением Того и другого, избираешь в обожатели и его: дельно. Да как тебе балы не приелись, что ты и в Калугу едешь для них. Удивительно! — Надобно тебе поговорить о моем горе. На днях хандра меня взяла; подал я в отставку. Но получил от Жуковского такой нагоняй, а от Бенкендорфа такой сухой абшид, что я вструхнул, и Христом и богом прошу, чтоб мне отставку не давали. А ты и рада, не так? Хорошо, коли проживу я лет еще 25; а коли свернусь прежде десяти, так не знаю, что ты будешь делать, и что скажет Машка, а в особенности Сашка. Утешения мало им будет в том, что их папеньку схоронили как шута, и что их маменька ужас как мила была на Аничковских балах.

Ну, делать нечего. Бог велик; главное то, что я не хочу, чтоб могли меня подозревать в неблагодарности. Это хуже либерализма…»


Около (не позднее) 26 июля 1834 года, Петербург.

«Наташа мой ангел, знаешь ли что? я беру этаж, занимаемый теперь Вяземскими. Княгиня едет в чужие края, дочь ее больна не на шутку; боится чахотки. Дай бог, чтоб юг ей помог. Сегодня видел во сне, что она умерла, и проснулся в ужасе. Ради бога, берегись ты. Женщина, говорит Гальяни, est un animal naturellement faible et malade (есть животное от природы слабое и болезненное. — А. К.). Какие же вы помощницы или работницы? Вы работаете только ножками на балах и помогаете мужьям мотать. И за то спасибо…

Сейчас приносили мне корректуру, и я тебя оставил для Пугачева. В корректуре я прочел, что Пугачев поручил Хлопуше грабеж заводов. Поручаю тебе грабеж Заводов — слышишь ли, моя Хло-Пушкина? ограбь Заводы и возвратись с добычею…»

Около (не позднее) 30 июля 1834 года, Петербург.

«Что это значит, жена? Вот уж более недели, как я не получаю от тебя писем. Где ты? что ты? В Калуге? в деревне? откликнись. Что так могло тебя занять и развлечь? какие балы? какие победы? уж не больна ли ты? Христос с тобою. Или просто хочешь меня заставить скорее к тебе приехать. Пожалуйста, женка — брось эти военные хитрости…

Цалую твой портрет, который что-то кажется виноватым. Смотри…»

3 августа 1834 года, Петербург.

«Стыдно, женка…

… Что за охота таскаться в скверный уездный городишка, чтоб видеть скверных актеров, скверно играющих старую, скверную оперу? что за охота останавливаться в трахтире, ходить в гости к купеческим дочерям, смотреть с чернию губернский фейворк — когда в Петербурге ты никогда и не думаешь посмотреть на Каратыгина и никаким фейворком тебя в карету не заманишь. Просил я тебя по Калугам не разъезжать, да видно уж у тебя такая натура. О твоих кокетственных сношениях с соседом говорить мне нечего. Кокетничать я сам тебе позволил — но читать о том лист кругом подробного описания вовсе мне не нужно. Побранив тебя, беру нежно тебя за уши и цалую — благодарю тебя за то, что ты богу молишься на коленях посреди комнаты. Я мало богу молюсь и надеюсь, что твоя чистая молитва лучше моих…

На днях встретил я M-de Жорж. Она остановилась со мною на улице и спрашивала о твоем здоровье, я сказал, что на днях еду к тебе pour te fair un enfant (чтобы сделать тебе ребенка. — А. К.). Она стала приседать, повторяя: Ах, Monsi, vous me ferez une grand plaisir. (Мосье, вы доставили мне большое удовольствие. — А. К.) Однако я боюсь родов, после того, что ты выкинула. Надеюсь, однако, что ты отдохнула…»

15 и 17 сентября 1834 года, Болдино.

«… В деревне встретил меня первый снег, и теперь двор перед моим окошком белешенек…

Я рад, что добрался до Болдина… Написать что-нибудь мне бы очень хотелось. Не знаю, придет ли вдохновение. Здесь нашел я Безобразова (что же ты так удивилась? не твоего обожателя, а мужа моей кузины Маргаритки). Он хлопочет и хозяйничает и вероятно купит пол-Болдина. Ох! кабы у меня было 100 000! как бы я все это уладил; да Пуг.lt;ачевgt;, мой оброчный мужичок, и половины того мне не принесет, да и то мы с тобою как раз промотаем; не так ли? Ну, нечего делать: буду жив, будут и деньги…

Сей час у меня были мужики, с челобитьем; и с ними принужден я был хитрить — но эти наверное меня перехитрят… Хоть я сделался ужасным политиком с тех пор, как читаю Conquetes de l'Angleterre par les Normands («Завоевание Англии норманнами». — A.K.). Это еще что? Баба с просьбою. Прощай, иду ее слушать.

— Ну, женка, умора. Солдатка просит, чтоб ее сына записали в мои крестьяне, а его-де записали в выблядки, а она-де родила его только 13 месяцев по отдаче мужа в рекруты, так какой же он выблядок?

Я буду хлопотать за честь оскорбленной вдовы.

14 сентября 1835 года, Михайловское.

«Хороши мы с тобой. Я не дал тебе моего адреса, а ты у меня его и не спросила…

… Пиши мне как можно чаще; и пиши все, что ты делаешь, чтоб я знал, с кем ты кокетничаешь, где бываешь, хорошо ли себя ведешь, каково сплетничаешь, и счастливо ли воюешь с твоей однофамилицей. Прощай, душа: цалую ручку у Марьи Александровны и прошу ее быть моей заступницею у тебя.

Сашку цалую в его круглый лоб. Благословляю всех вас. Теткам Ази и Коко мой сердечный привет…»

(Однофамилица — белокурая, синеглазая красавица графиня Эмилия Мусина-Пушкина, соперничающая в красоте с Натальей Николаевной; Марья Александровна — дочурка поэта Маша, Сашка — сын, Азя и Коко — сестрицы Гончаровы.)


25 сентября 1835 года, Тригорское.

«Пишу тебе из Тригорского. Что это, женка? вот уж25-ое, а все от тебя не имею ни строчки. Это меня сердит и беспокоит. Куда адресуешь ты свои письма? Пиши Во Псков, Ее высокородию Пр.lt;асковьеgt; Ал.lt;ександровнеgt; Осиповой для доставления А. С. П., известному сочинителю — вот и все.

… Вообрази, что до сих пор не написал я ни строчки; а все потому, что не спокоен. В Михайловском нашел я все постарому, кроме того, что нет уж в нем няни моей…

Что Коко и Азя? замужем или еще нет? Скажи, чтоб без моего благословения не шли…»

2 октября 1835 года, Михайловское.

«Милая моя женка, есть у нас здесь кобылка, которая ходит и в упряжке и под верхом. Всем хороша, но чуть пугнет ее что на дороге, как она закусит поводья, да и несет верст десять по кочкам да оврагам — и тут уж ничем ее не проймешь, пока не устанет сама.

Получил я, ангел кротости и красоты! письмо твое, где изволишь ты, закусив поводья, лягаться милыми и стройными копытцами, подкованными у M-de Katherine. Надеюсь, что теперь ты устала и присмирела. Жду от тебя писем порядочных, где бы я слышал тебя и твой голос — а не брань, мною вовсе не заслуженную, ибо я веду себя как красная девица. Со вчерашнего дня начал я писать (чтобы не сглазить только).

Погода у нас портится, кажется осень наступает не на шутку. Авось распишусь…»

4 мая 1836 года, Москва. у Нащокина — противу Старого Пимена, дом г-жи Ивановой.

«… Видел я свата нашего Толстого; дочь у него также почти сумасшедшая, живет в мечтательном мире, окруженная видениями, переводит с греческого Анакреона и лечится омеопатически…»

(Пушкин имеет в виду графа Ф. И. Толстого-американца, с которым он через некоторое время после дуэльной истории сблизился и через которого он сватался к Наталье Гончаровой.

Юная дочь Толстого Сарра — ей в это время всего 15 — была очень одарена от природы, как и многие в роду Толстых; она писала прозу и стихи, тепло отмеченные Белинским, переводила с нескольких языков. Таланту ее не суждено было развиться, она умерла в 1838 году семнадцати лет от роду, а на следующий год вышла книга «Сочинения в стихах и прозе графини С. Ф. Толстой. Переводы с немецкого и английского языков».)

Но вот он — пошел последний год жизни Пушкина, и писем будет совсем немного; нельзя сказать, что они печальны и полны предчувствий — тут что-то иное: скорее, борьба с предчувствиями, и подъем, и надежды, и обычная пушкинская ирония, и невысказанные просьбы к судьбе; ни с того ни с сего поминает поэт свою злую фею, недоброжелательницу Идалию Полетику, причем в мрачно-шутливом контексте; и впервые, не названный еще по имени, глухой тенью появляется Дантес.

6 мая 1836 года, Москва.

«… Какие бы тебе московские сплетни передать? что-то их много, да не вспомню. Что Москва говорит о П.lt;етерgt;Бlt;ургgt;е, так это умора. Например: есть у Вас некто Савельев, кавалергард, прекрасный молодой человек, влюблен он в Idalie Политику и дал за нее пощечину Гринвальду.

Савельев на днях будет расстрелян. Вообрази, как жалка Idalie!

И про тебя, душа моя, идут кой-какие толки, которые не вполне доходят до меня, потому что мужья всегда последние в городе узнают про жен своих, однако ж видно, что ты кого-то довела до такого отчаяния своим кокетством и жестокостию, что он завел себе в утешение гарем из театральных воспитанниц. Не хорошо, мой ангел: скромность есть лучшее украшение Вашего пола.

Чтоб чем-нибудь полакомить Москву, которая ждет от меня, как от приезжего, свежих вестей, я рассказываю, что Алекс.lt;андрgt; Карамзин (сын историографа) хотел застрелиться из любви pour une belle brune (к одной красивой брюнетке. — А. К.), но что, по счастью, пуля вышибла только передний зуб. Однако полно врать.

Пошли ты за Гоголем и прочти ему следующее: видел я актера Щепкина, который ради Христа просит его приехать в Москву прочесть Ревизора. Без него актерам не спеться…

Я не раскаиваюсь в моем приезде в Москву, а тоскаберет по Петербурге. На даче ли ты? Как ты с хозяином управилась? что дети? Экое горе! Вижу, что непременно нужно иметь мне 80 000 доходу. И буду их иметь. Не даром же пустился в журнальную спекуляцию — а ведь это все равно что золотарьство, которое хотела взять на откуп мать Безобразова: очищать русскую литературу есть чистить нужники и зависеть от полиции…»


11 мая 1836 года, Москва.

«Очень, очень благодарю тебя за письмо твое, воображаю твои хлопоты и прошу прощения у тебя за себя и книгопродавцев. Они ужасный моветон, как говорит Гоголь, т. е. хуже нежели мошенники…

Что записки Дуровой? пропущены ли Цензурою? они мне необходимы — без них я пропал…

…приехал ко мне Чертков. Отроду мы друг к другу не езжали. Но при сей верной оказии вспомнил он, что жена его мне родня, и потому привез мне экземпляр своего Путешествия в Сицилию. Не побранить ли мне его en bon parent? (по-родственному. — А. К.)»

(При сей верной оказии — Пушкин буквально повторяет слова Якубовича, сказанные им перед «четверной» дуэлью.)

14 и 16 мая 1836 года, Москва.

«Что это, женка? так хорошо было начала и так худо кончила! Ни строчки от тебя…

… Слушая толки здешних литераторов, дивлюсь, как они могут быть так порядочны в печати, и так глупы в разговоре. Признайся: так ли и со мною? право боюсь. Баратынский однако ж очень мил. Но мы как-то холодны друг ко другу. Зазываю Брюллова к себе в Пlt;етерgt;Бlt;ургgt; — но он болен и хандрит.

Здесь хотят лепить мой бюст. Но я не хочу. Тут арапское мое безобразие предано будет бессмертию во всей своей мертвой неподвижности; я говорю: У меня дома есть красавица, которую когда-нибудь мы вылепим…

Прощай, на минуту: ко мне входят два буфона. Один маиор-мистик; другой пьяница-поэт; оставляю тебя для них».

Прежде чем привести отрывки из последнего письма Пушкина кхжене, мы должны сказать, что это письмо несет печать исключительности. В этом письме поэт, сын богов и провидец, написал три печальных, три трагических, три исполненных глубокого смысла фразы.


Кавалерист-девица Надежда Дурова.

18 мая 1836 года, Москва.

(1) «… Это мое последнее письмо, более не получишь…»

Ах, зачем повторил он эти слова, в сердцах сказанные женой! Вышло все страшнее, нежели они оба думали. Более не суждено было Наталье Николаевне получить от мужа ни одного письма. Да и поэту не пришлось более получать весточки от своей красавицы женки.

(2) «… У нас убийство может быть гнусным расчетом…»

Фраза, брошенная по частному поводу, превратилась в трагическое обобщение, в печальный эпиграф ко всему будущему жестокому веку российской истории, веку двадцатому.

Впрочем, началось это раньше. Одной из страшных вех окажется 1 марта 1881 года — убийство царя-реформатора, царя-освободителя Александра II. Теоретически Пушкин мог и до этого дня дожить. Но ведь он сам сказал: «К наследнику (будущему Александру II. — А. К.) являться с поздравлениями и приветствиями не намерен; царствие его впереди; и мне, вероятно, его не видать…» Так и вышло.

(3) «…чорт догадал меня родиться в России с душой и с талантом! Весело, нечего сказать…»

Этой горькой фразой Пушкин выразил очень многое.

Судьба Пушкина-поэта оказалась высокой и прекрасной.

Жизнь Пушкина-человека была нелегка и оборвалась трагически.

Судьба Пушкина-человека припасла француза Дантеса просто как слепое орудие.

Дуэль же была предуготована всем предыдущим веком российской истории.

Поначалу платонический роман Дантеса и красавицы Натали воспринимался петербургским обществом легко, даже как бы с оттенком понимания: ну можно ль не влюбиться в Наталью Николавну?


Жорж Дантес.

Белокурый кавалергард крутился все в том же узком кругу. Он был постоянным гостем в просвещенных столичных домах — у Вяземских, у Карамзиных, у Виельгорских, на балах, устраиваемых знатью и двором. В соответствии с царившими в то время нравами и этикетом Дантес особенно и не скрывал своей влюбленности (тем более странно, что он писал о ней в Париж Геккерну как о великой тайне; впрочем, возможно, это была романтическая дань тогдашнему ритуалу).

«Я шла под руку с Дантесом, — передает впечатления о встречах на петергофском празднике 1 июля в письме к брату Софья Карамзина. — Он забавлял меня своими шутками, своей веселостью и даже смешными припадками своих чувств (как всегда, к прекрасной Натали)». Таких свидетельств было множество.

Что думал об этом Пушкин? Был ли осведомлен?

Позже, в ноябре, в письме к старшему барону Геккерну (неотправленном) Пушкин изъяснял свою позицию: «Поведение вашего сына было мне совершенно известно уже давно и не могло быть для меня безразличным; но так как оно не выходило из границ светских приличий и так как при том я знал, насколько жена моя заслуживает мое доверие и мое уважение, я довольствовался ролью наблюдателя, с тем чтобы вмешаться, когда сочту своевременным…»


Анонимное письмо, полученное Пушкиным в ноябре 1836 г.

Пушкин писал это, когда уже в разгаре была мрачная и грязная история анонимных писем. В самом начале ноября в дом Пушкина на Мойке рассыльный городской почты принес конверт с письмом. Письмо было написано по-французски, явно измененным почерком, подписи автора не было, если не считать издевательски вымышленного Борха: «Кавалеры первой степени, командоры и рыцари светлейшего Ордена Рогоносцев, собравшись в Великий Капитул, под председательством высокопочтенного Великого Магистра Ордена, его превосходительства Д. Л. Нарышкина, единогласно избрали г-на Александра Пушкина заместителем великого магистра Ордена Рогоносцев и историографом Ордена. Непременный секретарь граф И. Борх». Почти сразу же выяснилось, что аналогичные письма были разосланы по адресам некоторых друзей и знакомых поэта.

Один из таких конвертов, не распечатывая его и не подозревая о гнусном содержании, в середине того же дня Пушкину принес Владимир Соллогуб. Пушкин был уже спокоен и владел собой. Позади было объяснение с женой. Наталья Николаевна искренне призналась в некотором легкомыслии и ветрености, с которыми она встретила настойчивые ухаживания молодого француза. От нее Пушкин узнал и о кознях старого Геккерна, настойчиво подталкивавшего Натали к измене.

Но разговор с женой успокоил поэта. В главном он верил жене. И он любил ее.

Едва распечатав принесенный Соллогубом конверт, Пушкин сказал ему: «Я уж знаю, что такое… это мерзость против жены моей. Впрочем, понимаете, что безыменным письмом я обижаться не могу. Если кто-нибудь сзади плюнет на мое платье, так это дело моего камердинера вычистить платье, а не мое. Жена моя — ангел, никакое подозрение коснуться ее не может…»

Вечером того же дня по городской почте Пушкин послал вызов на дуэль младшему барону Геккерну. Но если б только мог, Пушкин послал бы вызов и царю. Ведь намек в анонимном «Дипломе» был прозрачен: поэта избирали заместителем почти восьмидесятилетнего старика Дмитрия Львовича Нарышкина, обер-егермейстера двора, о котором было известно, что его жена Мария Антоновна, урожденная княжна Святополк-Четвертинская, была многолетней любовницей Александра I и что будто бы Александр щедро оплачивал согласие обер-егермейстера на собственное бесчестье. А ведь Пушкин брал, вынужден был брать, кредиты в царской казне.

Как тяготили поэта эти финансовые оковы! И до какого бешенства доводили его слухи, сплетни и грязные намеки.

Тут, кстати, уместно привести один отрывок из письма Натальи Николаевны Пушкиной к брату Дмитрию Гончарову.

Долгое время господствовало мнение, что жена Пушкина, светская красавица и пустышка, не только была не озабочена делами и творческими помыслами своего гениального мужа, но и подвела его своим легкомыслием к гибельной черте. К сожалению, письма Натальи Николаевны к Пушкину не дошли до нас. Но нижеприведенный отрывок из письма к брату не слишком соответствует только что изложенному облику Натали. Вот что она пишет брату в июле 1836 года:

«… Мне очень не хочется беспокоить мужа всеми своими мелкими хозяйственными хлопотами, и без того я вижу, как он печален, подавлен, не может спать по ночам, и, следственно, в таком настроении не в состоянии работать, чтобы обеспечить нам средства к существованию: для того чтобы он мог сочинять, голова его должна быть свободна… Мой муж дал мне столько доказательств своей деликатности и бескорыстия, что будет совершенно справедливо, если я со своей стороны постараюсь облегчить его положение…»

Как известно, ноябрьский вызов не привел к дуэли.

Барон Георг Геккерн (некоторое время назад, после усыновления его нидерландским посланником, Дантес принял это новое имя) дал понять, что он ухаживал на самом деле за старшей Гончаровой, за Катрин. И даже намерен на ней жениться. Пушкин, как рассказывал позже барон Фризенгоф, муж Александрины Гончаровой (Ази), «отказал в своем доме Геккерну и кончил тем, что заявил: либо тот женится, либо будут драться».

Вопрос о замужестве Екатерины Николаевны был решен. Начались переговоры, предшествующие официальной помолвке и последующему бракосочетанию. Все, быть может, шло бы своим чередом, но странные события стали наползать друг на друга. Коварная Идалия Полетика заманила в свой дом Наталью Николаевну, причем сама покинула его. Приехав, Натали застала лишь одного Дантеса. Как писала много позже А. П. Арапова, дочь Натальи Николаевны от второго брака, Дантес приложил к виску пистолет и сказал, что застрелится, если Натали не отдаст ему себя. Наталья Николаевна была в смятении. Положение спасла внезапно явившаяся дочь хозяйки дома.

Не все верят в точность свидетельства Араповой. Есть несколько версий в отношении сроков и точных деталей встречи на квартире Полетики. Но как бы там ни было, Пушкин знал об этом навязанном его жене свидании, понимал, что козни не прекращаются.

Он догадывался, что гнусные безыменные письма — дело рук Геккернов. В этом его убедило многое. Письма были посланы не просто его друзьям, но именно членам «карамзинского кружка», где крутился и Дантес-Геккерн. Пушкин даже интересовался сортом бумаги, на которой были написаны «шутовские дипломы», и лицейский приятель М. Л. Яковлев сообщил ему, что это бумага иностранного производства, которой, скорее всего, пользуются в дипломатических домах. И когда Пушкин послал оскорбительное письмо Геккерну-старшему, он знал, что делает. Положение уже не могла спасти и состоявшаяся свадьба барона Георга Геккерна и Екатерины Николаевны Гончаровой (10 января 1837 года). Так что Пушкин стрелялся уже с родственником.

Последние месяцы и недели своей жизни Пушкин был страшно одинок. Не только свет отвернулся от него, его внутреннюю драму не понимали даже близкие друзья. В ноябрьской схватке Пушкин победил Геккернов, бросил их в грязь. А свет, блестящий и пустой, увидел все наоборот. Все считали Пушкина несносным, а красавца кавалергарда жалели. Гуляло мнение, что Дантес, предложив руку Екатерине Гончаровой, рыцарски жертвовал собой ради спасения чести своей возлюбленной. «Геккерн-Дантес женится! — писала в письме к мужу графиня С. А. Бобринская. — … Он женится на старшей Гончаровой, некрасивой, черной и бедной сестре белолицей, поэтичной красавицы, жены Пушкина».

«Дуэль произошла оттого, — писала Анна Андреевна Ахматова, — что геккерновская версия взяла верх над пушкинской и Пушкин увидел свою жену, т. е. себя, опозоренным в глазах света». Но этого мало сказать. Так называемый высший свет поставил на одну доску молодого, пустого, ветреного офицера и национального гения. Может быть, они не знали, что таких пустых красавчиков — толпы, а гений рождается раз в сто лет? Может быть, они не догадывались, что Пушкин — гений? Что он опора и надежда всей национальной культуры? С легкостью необыкновенной они приняли сторону пустого красавчика.

Как ни странно, слабую попытку предотвратить назревавший трагический поединок предпринял Николай I. Об этом много позже царь рассказал барону Модесту Корфу. В дневнике барона сохранился рассказ императора о Пушкине и его жене: «Под конец его жизни, встречаясь часто с его женою, которую я искренне любил и теперь люблю как очень добрую женщину, я раз как-то разговорился с нею о камеражах (сплетнях), которым ее красота подвергает ее в обществе; я советовал ей быть как можно осторожнее и беречь свою репутацию сколько для нее самой, столько и для счастья мужа при известной его ревности. Она, видно, рассказала это мужу, потому что, увидясь где-то со мной, он стал меня благодарить за добрые советы его жене. — Разве ты и мог ожидать от меня иного? спросил я его. — Не только мог, государь, но, признаюсь откровенно, я и вас самих подозревал в ухаживании за моею женой. — Через три дня потом был его последний дуэль».

Если тут нет путаницы в датах, то царь пытался давать свои советы в самый острый момент. Во второй половине января Дантес, уже женатый, стал вновь оказывать Наталье Николаевне знаки внимания более чем откровенные. Он словно чувствовал свою безнаказанность, вел себя развязно, в порыве какого-то взвинченного куража. Наталья Пушкина вела себя растерянно, а сам поэт чернел от досады. Взрыв случился 23 января на балу у обер-церемониймейстера двора графа Ивана Илларионовича Воронцова-Дашкова. Софья Карамзина спустя неделю писала в письме к Андрею Карамзину: «Считают, что на балу у Воронцовых в прошлую субботу раздражение Пушкина дошло до предела, когда он увидел, что его жена беседовала, смеялась и вальсировала с Дантесом».

Через два дня после бала Пушкин, пребывая одновременно в черной меланхолии и ярости, отослал нидерландскому посланнику письмо столь оскорбительного содержания, что Геккерны при всей своей изворотливости не могли уклониться от дуэльного боя. Здесь, правда, надо сказать, что сам Дантес трусом отнюдь не был и дуэли как таковой не боялся. Куда больше ее страшился Геккерн-старший, видя тут опасность для карьеры.

Дантес же, по воспоминаниям В. Соллогуба, говорил, «что чувствует, что убьет Пушкина, а что с ним могут делать что хотят: на Кавказ, в крепость — куда угодно».

Между прочим, поскольку формально вызов прислали Геккерны, Пушкин владел правом выбора оружия. Он мог бы выбрать холодное оружие — в фехтовании у него было неоспоримое преимущество перед Дантесом, — но он выбрал пистолеты. Не только чтобы уравнять шансы противников, но и чтобы сделать исход дуэли более тяжким. Короче, Пушкин искал смерти. Не случайно его друг поэт Вяземский через несколько дней после дуэли твердо заявил о «роковом предопределении, которое стремило Пушкина к погибели».

Пушкин был не только сочинителем стихов и прозы. Он был еще и воином — по темпераменту, по силе. (Пойди он по военному поприщу, о чем он в юности думал, из него мог бы выйти второй Суворов.) И он вышел сражаться против толпы пошляков и глупцов, злодеев и негодяев, трусов и тупиц. Вышел сражаться с целым миром. Вышел, заранее обреченный. Он, храбрец и стрелок, вышел не с целью убить человека.

Убийство не принесло бы ему удовлетворения. Он вышел с тайной, подсознательной, целью погибнуть. И гибелью своей искупить грехи этого пошлого мира, а себе добыть желанный покой. И этой цели он достиг.

О подробностях последней дуэли Пушкина мы знаем из воспоминаний секунданта поэта — Константина Данзаса, записанных одним из биографов Пушкина — А. П. Аммосовым: «С… роковой бумагой (условия дуэли. — А. К.) Данзас возвратился к Пушкину. Он застал его дома, одного. Не прочитав даже условий, Пушкин согласился на все. В разговоре о предстоящей дуэли Данзас заметил ему, что, по его мнению, он бы должен был стреляться с бароном Геккерном, отцом, а не с сыном, так как оскорбительное письмо он написал Геккерну, а не Дантесу. На это Пушкин ему отвечал, что Геккерн, по официальному своему положению, драться не может.

Условясь с Пушкиным сойтись в кондитерской Вольфа, Данзас отправился сделать нужные приготовления. Наняв парные сани, он заехал в оружейный магазин Куракина за пистолетами, которые были уже выбраны Пушкиным заранее; пистолеты эти были совершенно схожи с пистолетами д'Аршиака. Уложив их в сани, Данзас приехал к Вольфу, где Пушкин уже ожидал его.

Было около 4-х часов.

Выпив стакан лимонаду или воды, Данзас не помнит, Пушкин вышел с ним из кондитерской; сели в сани и отправились по направлению к Троицкому мосту.


Данзас

Бог весть, что думал Пушкин. По наружности он был покоен…

На Дворцовой набережной они встретили в экипаже г-жу Пушкину. Данзас узнал ее, надежда в нем блеснула, встреча эта могла поправить все. Но жена Пушкина была близорука; а Пушкин смотрел в другую сторону…

На Неве Пушкин спросил Данзаса, шутя: «Не в крепость ли ты везешь меня?» «Нет, — отвечал Данзас, — через крепость на Черную речку самая близкая дорога».

Данзас не знает, по какой дороге ехали Дантес с д'Аршиаком, но к Комендантской даче они с ними подъехали в одно время. Данзас вышел из саней и, сговорясь с д'Аршиаком, отправился с ним отыскивать удобное для дуэли место. Они нашли такое саженях в полутораста от Комендантской дачи, более крупный и густой кустарник окружал здесь площадку и мог скрывать от глаз оставленных на дороге извозчиков то, что на ней происходило. Избрав это место, они утоптали ногами снег на том пространстве, которое нужно было для поединка, и потом позвали противников…

Дул довольно сильный ветер. Мороза было градусов пятнадцать.

Закутанный в медвежью шубу Пушкин молчал, по-видимому, был столько же покоен, как и во все время пути, но в нем выражалось сильное нетерпение приступить скорее к делу…

Противников поставили, дали им пистолеты, и по сигналу, который сделал Данзас, махнув шляпой, они начали сходиться.

Пушкин первый подошел к барьеру и, остановясь, начал наводить пистолет. Но в это время Дантес, не дойдя до барьера одного шага, выстрелил, и Пушкин, падая, сказал:

— Мне кажется, что у меня раздроблена ляжка. Секунданты бросились к нему, и, когда Дантес намеревался сделать то же, Пушкин удержал его словами:

— Подождите, у меня еще достаточно сил, чтобы сделать свой выстрел.

Дантес остановился у барьера и ждал, прикрыв грудь правою рукою.

При падении Пушкина пистолет его попал в снег, и потому Данзас подал ему другой.

Приподнявшись несколько и оперевшись на левую руку, Пушкин выстрелил.

Дантес упал.

На вопрос Пушкина у Дантеса, куда он ранен, Дантес отвечал:

— Я думаю, что я ранен в грудь.

— Браво! — воскликнул Пушкин и бросил пистолет в сторону.

Но Дантес ошибся: он стоял боком, и пуля, только контузив ему грудь, попала в руку».

Пушкин был ранен в правую сторону живота. Пуля, раздробив кость верхней части бедра у соединения с тазом, глубоко вошла в живот и там остановилась. Данзас с д'Аршиаком подозвали извозчиков и с их помощью разобрали забор из тонких жердей, мешавший саням подъехать к тому месту, где лежал раненый Пушкин. Общими силами поэта усадили в сани, Данзас приказал извозчику ехать шагом, а сам пошел пешком подле саней…

Через два дня Пушкина не стало. Закатилось солнце русской поэзии. Сбылось предсказание гадалки Александры Кирхгоф.


Дуэльный чемоданчик.

После следствия барон Геккерн-Дантес был выслан из России. Вместе с ним уехала его жена Катрин д'Антее де Геккерн (так она официально теперь прозывалась, так и подписывала письма на родину). Смерть Пушкина не слишком огорчила ее, она была счастлива, что ее возлюбленный муж, которого она заполучила столь небывалой ценой, жив и вне опасности.

Они жили с мужем в провинциальном городке Сульце, иногда навещали Париж, о котором Катрин писала: «И как можно сравнивать блестящую столицу Франции с Петербургом, таким холодно-прекрасным, таким однообразным, тогда как здесь все дышит жизнью…» Она родила от Дантеса четверых детей и умерла в 1843 году от родильной горячки в возрасте 34 лет.

Сестра ее Александрии поздно вышла замуж. Ей было более сорока, когда к ней посватался австро-венгерский дипломат барон Фогель фон Фризенгоф. Она дожила до 80 лет и умерла в родовом замке Фризенгофов Бродяны в Словакии.

Наталья Николаевна Пушкина в 1844 году вышла замуж за генерала Ланского. П. П. Ланской по причудливым сплетениям жизни был в те самые годы возлюбленным Идалии Полетики. Идалия, которая всю оставшуюся жизнь ненавидела даже память Пушкина, после ухода Ланского возненавидела и Наталию Николаевну. Модест Корф, в далекие времена отказавшийся стреляться с Пушкиным, по поводу этих перемещений оставил запись в дневнике: «После семи лет вдовства вдова Пушкина выходит за генерала Ланского… Ланской был прежде флигель-адъютантом в Кавалергардском полку и недавно произведен в генералы. Злоязычная молва утверждала, что он жил в очень близкой связи с женою другого кавалергардского полковника Полетики. Теперь говорят, что он бросил политику и обратился к поэзии».

Дети Пушкина выросли, женились, вышли замуж, оставили много внуков и правнуков.

Младший гений русской поэзии Михаил Лермонтов за гневное стихотворение «Смерть поэта» был отправлен на Кавказ. Ему предстояло прожить четыре феноменально плодотворных года. До его собственной последней дуэли.