"Близкие люди" - читать интересную книгу автора (Лепин Иван Захарович)12Война, можно сказать, нашу Хорошаевку помиловала. Страшные бои рядом шли, бомбы на огородах рвались, подбитые — и наши, и немецкие — самолеты падали за Сновою, а деревню ни с одного боку не зацепило. Одна только колхозная конюшня сгорела. Помиловала, война… Я лежу на своей скрипучей раскладушке и загибаю на руках пальцы. Начинаю с конца деревни. Шишкин — убит, Кузьма Полинин — убит, тесть Васьки Хомяка — убит, мой отец, потом Сенька, Иван, Кузьма — братья Федора Кирилловича, Гришка Серегин, Колбаихин муж, Аким Ковалев, Матвей, Фрол Угольников, Петрак Тарубаров, Илья Чумаков… Четырнадцать убитых на тридцать два двора… А среди вернувшихся — тот без руки, тот с осколком в легких, тот хромает, тот трясется после контузии. Что и говорить, помиловала Хорошаевку война… Полдеревни вдов, полдеревни сирот. Слезы, слезы, слезы… Однако, сколько ни плачь, погибших не вернешь. А жить надо было. И жизнь продолжалась. Мужиков заменяли подростки. И учиться б еще нужно, да мать семью одна не прокормит, с хозяйством каким-никаким одной ей трудно управляться. Бросали школу, и, кто поспособнее, доучивался уже потом в вечерних школах да на разных курсах. Медленно, болюче становился колхоз на ноги. Как сейчас, помню однорукого бригадира Тимоху. Ходил вдоль деревни он в победную весну, давал наряд: — Нынче, бабы, пахать. Поднатужимся, а молодцы ваши тем временем Берлин возьмут. Вот он к нам повернул, помахивая хворостинкой, Дуня, принесшая нам черствую лепешку, шикнула на Дашу: — Прячься! В чулан быстро! Скажем — нетути. Даша было, кинулась к дверям, во в мгновение раздумала. — Не, не могу. Узнает — застыдит… — Во, дуреха! Ну, угробляй корову, мори ребят. А Тимоха уже под самым окном. — Даша, пахать… — Можа, дядь Тимофей, отдохнет сёдни корова-то. Утром одну литру всего дала… Тимохе, конечно, жаль обижать нашу сиротскую семью — пятеро, как-никак: Даше, старшей, восемнадцать, мне, младшему — шесть. Но и о председателевом приказе он помнит: на неделе закончить пахоту. — Вот управимся, и отдохнет твоя корова, — опустив глаза, говорит Тимоха. — А пока, дочка, сама понимаешь… Да, ты когда этих двоих в приют отдашь? Двоих — это меня и сестру Аню. Многие Даше советуют отдать нас в детдом, она вроде бы и соглашается, даже бралась уже документы оформлять, но дела до конца так и не довела. — Жалко, дядь Тимофей… А мне, признаться, очень хотелось в детдом. Что-то таинственное возникало в моем воображении, когда произносили это слово. Возникал большой-пребольшой белый дом — в сто раз больше нашей церкви. Дом стоит на бугре, над речкой — в сто раз шире нашей Сновы, вокруг лес растет — в сто раз гуще нашего Круглого леса. Перед домом — солнечная поляна. На ней — длинный ряд столов ну как… на поминках матери. Нет, как на последнем колхозном празднике. А на столах тех — белый хлеб, конфеты-подушечки, морс, и можно есть все это сколько хочешь… Зря все-таки не отдает нас Даша в детдом… А пока мы уплетаем в пять ложек из общей миски картофельную похлебку, жидко забеленную молоком. Корова Лыска тем временем щиплет в саду прошлогоднюю траву. У коровы костлявая спина — после голодной зимовки ходит она спотыкаясь, а в печальных глазах — упрек Даше за то, что она водит ее в поле, где Лыску впрягают в плуг. А Даша иногда еще и стегает ее веревкой… — Не веди Лыску, — умоляю я старшую сестру, и глаза мои наполняются слезами. — Ты еще тут!.. — заругалась на меня Даша. — Я не поведу, другая не поведет, третья, а что жрать осенью будем? Заругалась, а сама повернулась к печи и плачет. Я заметил, от меня ничего не утаишь… Взяла ухват, ловко вытащила из печи чугун, набросала в него несколько пригоршней молодой жигуки. Значит, на обед щи будут! Ура! Вон какой чугунище! Хлебать можно — от пуза! И не задумаешься даже, почему жигука, когда ее ешь, не кусается, а когда дотронешься рукой или нечаянно наступишь, так она жжется. …Я лежу, загнув на руках все пальцы — их при счете не хватило. На губах — несладкий вкус ничем не заправленных пустых крапивных щей. Тишина в деревне и густая осенняя темнота. На потолке жужжит муха, попавшая в паутину. Не спится. Пальцы на руках боюсь разжать… Четырнадцать убитых на тридцать два двора… Это, наверно, Дамаев разбередил мою память. Когда возвращались из Золотаровки, он, молчун, вдруг разговорился. — А ты чей там в Хорошаевке будешь? — спросил он. — Был, — поправил я его. — Захара знали? — Знал. И ты — сын? — Я. — Вот это да! Я ж твоего отца, как брата, знаю. Мы с ним воевали. В сорок третьем, когда под Понырями стояли, сено для армейских лошадей вместе косили… Ох и ловок был! Маленький, а любого обставлял. Хороший мужик. Мы в одной землянке жили. Бывало, курим, он и говорит: «Никудышний из меня вояка, я винтовку так и не научилси правильно держать. Вот косишь — другое дело. Или нехай пахать…» В первом же бою разлучились. Я в плен попал, а он — не знаю куда… Где его, говоришь, убило? — Под Витебском. — Ну-ну!.. Хороший мужик был… Да, сколько нашего брата полегло!.. Четырнадцать на тридцать два двора… Я оделся, вышел на улицу. В листве кленов, выросших выше хаты, пошумливал ветер, светилось окно у Аркашки Серегина — должно, кормили новорожденную девочку. Небо чистое, звезды на нем крупные, яркие, даже, кажется, потрескивают, как горящие угольки… Спит Хорошаевка. |
||
|