"Ядро ореха" - читать интересную книгу автора (Ахунов Гариф)4С самого утра на лесную поляну привезли две большие бочки пива и несколько ящиков водки. Длинный из поструганных досок стол, сколоченный буровиками там же, в лесу, покрыли зеленой скатертью и расставили немудрящую, но обильную закуску. Когда же осеннее скупое солнце, блеснув последний раз на железках буровой, скрылось за низкими серыми облаками и от горы Загфыран подул резкий холодный ветер, на поляну стали съезжаться руководители треста, директора контор, инженеры, корреспонденты республиканских газет, представители объединения «Татнефть» и многие другие гости. Праздник готовился невиданный, какого не было еще в этих краях за всю историю калиматовской нефти. Предусматривалось, естественно, что будет он иметь примером героев дня и остальные буровики и мастера примутся штурмовать новые высоты, свершая новые трудовые подвиги; предусматривалось кроме этого еще кое-что, и поэтому сам Николай Николаевич Кожанов еще накануне принял все меры, чтобы праздник прошел как можно более торжественно. Однако справедливости ради должно заметить, что меры эти были приняты задолго до рождения самого рекорда. Недели две управляющий с поразительным терпением следил за ходом работ в бригаде Тимбикова — и остался в высшей степени довольным. На буровой молодого мастера за все время не произошло ни единой аварии, темпы проходки постоянно выдерживались очень высокие, гораздо выше известных, а если бригада сумела бы сохранить их до самого конца, без сомнения, был бы установлен рекорд восточных районов по скоростному бурению глубоких скважин, и это явилось бы для треста началом столь долгожданного крутого подъема. Но судьба предстоящего рекорда зависела также и от самих руководителей треста, от директоров контор, снабженцев: не прибудет вовремя оборудование, опоздают каротажники — да мало ли подобных причин, из-за которых порою по неделям простаивают буровые, — и так хорошо начатое дело пойдет насмарку. Очень устраивало Николая Николаевича и то, что будущий рекордист был из национальных кадров, — буровые мастера, приехавшие из других республик, имели обыкновение сразу же после становления дел рваться обратно домой... Прикинув все и решившись, Николай Николаевич позвонил в Бугульму, в объединение «Татнефть», просил у высокого начальства разрешения на подготовку рекорда и, получив благословение, в тот же день вызвал к себе директора конторы Митрофана Зозулю. В кабинете управляющего они были вдвоем, с глазу на глаз; Кожанов плотно прикрыл дверь и, подавшись вперед, всем своим мощным телом, произнес твердым и повелевающим голосом: — Митрофан Апанасович, помните: для Тимбикова не жалеть абсолютно ничего. Оборудование, цемент, каротажники — все в первую очередь ему. Непременно ему. О темпах проходки докладывать лично мне. Еже-днев-но! Вам все понятно? Разумеется, было не очень понятно; экий категорический тон — с чего бы вдруг? Но спорить Митрофану Апанасовичу как-то не хотелось, и он промолчал. В конце концов, никто не спорит, рекорд — дело, можно сказать, святое. Или же, по крайней мере, со святой целью. Это и раскрытие новых, неиспользованных еще возможностей, дремлющих в неведении сил, и прекрасный пример для подражания, для достижения еще более высоких, в данном случае, скоростей. Безусловно, хорошее дело. Но стоит ли пороть горячку? Может, лучше бы основательнее подготовиться, и тогда уж?.. Не толкают ли они парня на неверный путь? Рекорд-то, по сути дела, искусственный, тепличный... А парень хороший, со временем мог бы и без особых условий достичь самых высоких скоростей. А теперь поймет ли он, что это не его личная заслуга, но дело рук всей бригады, конторы, треста, наконец? Или, может, действительно, как сказал Курбанов, стали мы уже пугаться решительных шагов?.. Такие вот сомнения мучили директора конторы и не давали ему покоя. Были под его началом к тому же бригады, которые месяцами в ожидании новых скважин сидели без работы. Мастера тех бригад каждый день обивали пороги в конторе, возмущались, обвиняли Митрофана Апанасовича в несправедливости, орали, что это безобразие — заводить на промысле любимчиков, поминая при этом Карима Тимбикова нехорошим словом. Митрофан Апанасович, боясь, что действительно могут возникнуть неприятности, доложил Кожанову, однако тот и слушать не захотел. — Каждое большое начинание — событие, оно всегда порождает массу пересудов и сплетен, запомните это. Мир наш еще далек от совершенства, много пока завистников и пустых людей. Да! Но надо смотреть на жизнь трезво и не придавать значения досадным мелочам; выше голову, Митрофан Апанасович! Если наше дело поручено нам партией, если ведет оно к умножению богатств нашей Родины — надо работать со спокойной совестью. Появится рекорд, и мигом забудется вся эта чепуха, сбросится со счетов глупое карканье, лишь рекорд останется стоять, как гигантский факел, а рядом с ним — его создатели, его вдохновители! По мере того как приближался день установления рекорда, управляющий беспокоился о нем все более и неоднократно сам выезжал на буровую Тимбикова; от такого щедрого внимания тот вдруг даже в поведении переменился: ходил он теперь с большой важностью, голову держал высоко, слова цедил сквозь зубы, не утруждая себя, впрочем, иногда и подобной малостью. Митрофан Апанасович, тотчас заметивший эти перемены, был крепко расстроен поведением молодого мастера, так как посчитал его некрасивым и уж никак не подходящим для рабочего человека. По его мнению, выходило, что как мастер, как наставник своих буровиков Карим «перестал расти явно и бесповоротно». Когда же директор конторы уразумел стремление Кожанова превратить день рекорда в торжественный праздник, когда понял наконец, как тот честолюбиво рвется через газеты и радио поднять шум на весь Союз, настроение у Митрофана Апанасовича испортилось подчистую, и ехал-то он на буровую не столько радоваться успеху родного треста, сколько увидеть, чем же все это закончится и как выдержит Карим Тимбиков столь серьезное испытание славой. На душе у Зозули было муторно и тревожно. В холодном сумраке полоненного низкими тучами осеннего дня шумит под ветром облетающий суровый лес. Слышно, как гудят и шаркают ногами у стола и пивных бочек застывшие уже люди, — голосов много, слова самые разные, но суть, если напрячь слух, одна: новый рекорд. Карим сегодня в белоснежной рубашке, поверх нее — модная куртка из мягкой кожи. На чисто выбритом аскетическом лице его играет скупая, как осеннее солнце, улыбка. Он по-настоящему, по-мужски красив. Вокруг него толпятся журналисты, ловят каждый его жест, идут следом, куда бы он ни направился, словом, он — в центре внимания. Кажется, в этой новой роли чувствует себя Карим не очень уверенно; слова его чересчур многозначительны, иногда даже по-ребячьи легки, и, несмотря на тщательную скромность, нет-нет да и пробьется из глубины гордость: «Да уж, постарались!», «Спросите вон у ребят», «Извиняюсь, товарищ, некогда», «Знали ли заранее, что выдадим три тысячи метров? Факт, знали. А по-другому и стараться не стоило!» В три часа народ дружно начинает волноваться. Вместе с представителем объединения «Татнефть» прибывает наконец на трестовском вездеходе Николай Кожанов, как всегда строгий, деловитый, ладный. Подойдя к Митрофану Апанасовичу, поздравляет его с производственной победой, жмет и довольно долго не выпускает руку, в стальных, приглушенных набрякшими мешками глазах его на мгновение вспыхивают теплые, добрые огоньки, но затем мелькает в них, как кажется Митрофану Апанасовичу, и триумфальное высокомерие: «Ты, помнится, был против, товарищ Зозуля?» Ровно в четыре баянисты рвут туш. Во главе стола во весь высокий рост утверждается Николай Николаевич и от имени руководства поздравляет Карима Тимбикова с замечательным рекордом — славной страницей, вписанной в летопись трудовых подвигов нефтяников Татарстана. Приказом по тресту членам бригады объявляется благодарность. Бурные аплодисменты. Кожанов привлекает к себе Карима, обнимает и троекратно целует. Баянисты играют туш. От конторы бурения бригаду поздравляет парторг Назип Курбанов. Ветер треплет его жесткие черные волосы, вырывает из рук бумаги, бросает в лицо сухие листья, но Курбанов спокоен; говорит он неторопливо и ясно. Хорошо говорит Курбанов, слова его полны смыслом и силою. Ему и хлопают дольше и гораздо громче, чем Кожанову. Карим же чувствует устремленные на него взгляды, чувствует, как уходит земля из-под ослабевших от волнения ног, и, задыхаясь от наплыва чувств, рвет на горле рубашку. Представитель «Татнефти» произносит всего лишь несколько приветственных слов, но люди, кажется, совсем ошалели — хлопают ему так, что гудит, отзываясь на аплодисменты, удивленный лес. Карим, оглохший от волнения, не может понять, в чем дело, и Джамиль Черный шепчет ему на ухо: «Победа, слышал, победа!» Какая победа? Так ведь уже говорили о победе? Нет, нет, автомобиль. Автомобиль «Победа». Объединение награждает его «Победой». Вот она, слава... Поздравления, чтение телеграмм, принятие новых обязательств — на все это уходит часа полтора. Тимбикова приветствует обком профсоюзов, редакции газет, Академия наук, еще какие-то организации, но люди уже приустали, прежнего пыла нет, и всем хочется поскорее сесть за стол, перейти от слов к «делу». А немного погодя над поляною вновь подымается неимоверный шум — согревшиеся чаркою люди, вмиг оттаяв и обретя пронзительную тонкость чувств, кричат и поздравляют друг друга — теперь уже со стаканами в руках, — громче даже и радостней, чем прежде. Джамиль Черный и Каюм пытаются расцеловаться. Джамиля наградили мотоциклом, и Джамиль прямо-таки обалдел от радости, но пуще того радуется он за своего дружка Каюма, которому подарили хороший радиоприемник, и все поглаживает заскорузлой рукой по ящику, нахваливает, не забывая, однако, между делом сбегать и к своей чудесной, блистающей в сторонке лаковыми боками машине. Карим чокается с журналистами, пьет и кричит взгромоздившемуся на пивную бочку Михаилу Шапкину: — Эй, верховой, не забывай о своих обязанностях, даешь свечи! — подразумевая, конечно же, пиво. Пьет он очень много, пьет до дна и требует того же от журналистов. Раз уж он с ними чокается — какого рожна: пей, и все тут! Но один из корреспондентов, — кажется, из областной газеты, — человек высокий, худощавый и бледный, как проросший в подполе картофельный росток, проводит рукою поперек горла и решительно отказывается. Карим испытывает вдруг к нему неосознанную злобу: он давно заметил, что этот землистолицый корреспондентишка держится особняком, ни грамма не пьет и вообще, видно, считает себя самым умным. Карим быстро и до краев наполняет водкою два стакана, поднимает их и, расплескивая прозрачную жидкость, шагает к корреспонденту; голос Карима угрожающе ласков: — Ну-ка, братец, выпьем мы с тобой по стакашке! Тот, сморщившись, отрицательно поводит головой, и Карим, по-прежнему ласково, но тяжелее уже произносит: — Что так, братец, или наш рекорд тебе не по сердцу? Воцаряется напряженная тишина. Корреспондент опасливо оглядывается по сторонам, в глазах его — недоумение и тревога. Буровики явно на стороне Карима, нервы у всех натянуты, они пока еще молчат... Но стоит сказать незадачливому трезвеннику хоть слово — сомнут, они же сегодня победители, а победителей, как известно, не судят. Вовремя подоспел испуганный Кожанов, уладил неприятность, увел совсем побелевшего журналиста с собой... Когда окончательно уже темнеет и в очистившемся к ночи небе загораются неяркие звезды, все грузятся в поданные автобусы и трогается в обратную дорогу. По пути поют почти стройно веселые песни, и оттого автобусы в темноте кажутся странными, поставленными для чего-то на колеса, исполинскими радиоприемниками. В городе наконец парами и кучками разбредаются по домам. Арслану домой еще не хочется. В голове его крепко шумит после праздника, и весь мир видится как-то нереально; звуки зыбко качаются; краски то смутны, то пронзительны. С самого начала застольной части праздника Арслан уловил в себе шальное желание напиться, забыть хоть раз все и вся и далее уже бездумно пил полными стаканами — теперь этот жуткий ерш, видно, перебрался в голову, да и шагает он, кажется, не совсем твердо... Ишь, как шарахнулась в сторону встречная гражданочка... Эх, пьяный зюзя... Арслан опускается на попавшуюся по дороге скамейку, сил идти дальше очень мало... Да и нехорошо, брат Арслан, заявиться домой в этаком виде! Премия вообще-то в кармане — отец слова не скажет... Нет, нехорошо. А ночь, однако, холодная. Да. Прохладная ночка... Оказалось, пока сидел, незаметно задремал, и разбудила его донесшаяся откуда-то издалека песня: Арслан замерз отчаянно и, не попадая зуб на зуб, резво и похмельно вскочил со скамейки. Песня же придвигалась все ближе, Арслан, подняв воротник пиджака и завернувшись в него поплотнее, стал зачем-то поджидать неизвестного певца. Тот наконец появился из-за поворота, но шел очень медленно и потешно, словно исполняя какой-то сложный цирковой номер: то выбрасывал руки вперед, то раскидывал их в стороны, потом, кренясь, резко приседал и вдруг пускался в дикий «негрский» перепляс, ни на секунду, однако, не переставая петь: выводил он, притопывая ногой и протягивая руки вперед, сильным и приятным, правда, охрипшим уже голосом. Когда странный певец приседал или сильно подавался в сторону, песня с трудом проталкивалась через его спотыкающееся дыхание, но, выпрямляясь, он вел мелодию так же верно и очень азартно: Арслан, забыв и о холоде, и о налетающем порывами сне, с громадным интересом наблюдал за подошедшим тем временем близко певцом, а разглядев, что тот по пояс голый — без рубашки и без майки, — поразился совершенно: на улице было страшно холодно даже в пиджаке; ночью, видно, подморозило, и в лужах под ногами хрупал тонкий ледок; только теперь да Арслана дошел смысл всех этих таинственных гимнастических упражнений ночного, по всей видимости, крепко пьяного певца. Подгулявший прохожий, не доходя чуть до Арслана, остановился и принялся столь же азартно, как и пел, чихать, откидывая при этом голову и сотрясаясь всем телом. Арслан, признав в нем Тимбикова, вдруг растерялся и резко шагнул вперед. — Что с тобой, Карим?.. Эх ты, ну и накачался! С чего это такое выдумал? Вот безобразник! Пошли, пошли, простудишься же, пошли, говорю. Дам закурить, обязательно дам, только накинь вот мой пиджак. Не хочешь? Ладно, ладно, не хочешь — не надо. Не буду, говорю, черт с тобой! Пошли! Арслан обхватил Карима за пояс и, стараясь обходить большие улицы, закоулками и дворами поволок к себе домой. У самых ворот Карим будто немного отрезвел и заходить к Арслану не захотел ни в какую; стал он, напротив, упрямо вырываться и требовать немедля жену свою Мунэверу. Арслан, в миг опомнившись, ощутил в сердце болезненную, глухую резь и, сердито уже схватив сопротивляющегося, красного и совсем закоченевшего мастера в охапку, потащил к дому Тимбиковых, не обращая никакого внимания на его угрюмое и недовольное мычание. На крыльцо, видимо,услышав топот и стук волочащихся по лестнице ног, с фонарем в руках выскочила Мунэвера. В желтом неярком свете Арслан все же отчетливо разглядел большие глаза ее, полные испуга и горечи; вдвоем они быстро втащили Карима в дом. В тепле Карима тут же развезло, и на ногах он не держался совершенно — стоило его отпустить, и Тимбиков, как развалившийся сноп, осел на пол. Его подняли и уложили на кровать. То ли почуяв под собой мягкую постель, то ли от яркого света, он вдруг забурчал и кого-то крепко и бессвязно выругал, икнул раза два, потом затих — кажется, уснул. — Где же он так напился?.. — проговорила Мунэвера. Вопрос этот, впрочем, был бесцельным и безнадежным. Где напился, как напился — не все ли равно в конце-то концов! Пьян, противен, завтра весь день будет ходить с головной болью, мучиться содеянным и в глубоком расстройстве выспрашивать, не накуролесил ли, не натворил ли чего такого... В последнее время стало это уже привычкою, повторялось чуть ли не каждый месяц — всякий раз, как заканчивал он скважину. Раньше хоть на своих приходил; люди вроде ничего не замечали. Но сегодня и вовсе плохо — приволокли, как бесчувственное полено, и ведь кто привел-то: Арслан! Другой если кто, может, и не было б так горько и неудобно. Мунэвере вдруг сделалось обидно за мужа и захотелось очень, чтобы не думал Арслан о нем плохо: разве такой уж Карим пьяница и гуляка?.. Выпил лишнего... Арслан, кажется, почувствовал ее мысли и, чтобы не оставить вопрос без ответа, а более того, невольно успокаивая Мунэверу, негромко ответил: — Карим сегодня установил замечательный рекорд... Безмолвно постояли над Каримом, вздохнули одновременно и глубоко. Потом Арслан распрощался и вышел. Мунэвера, закрыв за ним дверь, подошла к спящему мужу, взяла его руку, нащупала пульс. Был он еле заметен, бился вяло и далеко, так что Мунэвере даже показалось, что у Карима не хватит сил дожить до утра — замрет пульс, а значит, перестанет биться и его сердце. Эта мысль напугала ее до слабости в ногах. Не в силах поднять опустившиеся руки, представила она своих обездоленных такой бедою детишек, глаза их, полные сиротливой тоски, и сделалось ей страшно и нехорошо, — ахнув, склонилась она торопливо к мужу, услышала его дыхание и, чуть успокоясь, принялась стаскивать с него сапоги. Потом устроила поудобнее постель, поправила подушку и, сев рядом, в который раз уже обиделась, что так черств он к ней и к детям. Надо же так пить — не зная меры, до потери чувств, безрассудно и жестоко! В тот же миг ожгла ее душу обида и на Арслана. Все они хороши: сами-то небось трезвые, а этого как напоили — глянуть жутко! Он же что ребенок малый, сам себя забывает. А потом еще домой приводят — нате, мол, да скажите нам спасибо. Если ты товарищ ему, так лучше удержи вначале, не давай напиваться. Мунэвере в эту минуту захотелось вдруг положить голову на грудь мужу, прижаться к нему и спросить тихо, серьезно и ласково: что же делать, родной ты мой, как нам с тобой из этой беды выпутаться... Но муж ее, Карим, лежал перед нею в состоянии полного отупения, не видел, и не слышал, и тем более ничего не чувствовал, лишь захрапел неожиданно на весь дом тяжело, по-бычьи, и заскрипел зубами... Проснулся под утро, на рассвете, спотыкаясь и покачиваясь еще, прошел на кухню. С желтой новой лавки схватил ведро и, припав к нему, долго пил студеную, льющуюся по шее и со всплеском на пол родниковую воду; напившись, минуты две оглушенно постоял и, шагая тверже, но все еще трудно, воротился в комнату, упал на скрипнувшую пружиной кровать и проспал, не шелохнувшись, до полудня. Когда он поднялся, Мунэверы уже дома не было, обед, однако, ждал его на столе, прикрытый полотенцем, чай был заварен — сама она, видимо, ушла на работу. Карим, стиснув тяжелую голову руками, очень долго сидел на желтой лавке, пытаясь вспомнить вчерашние приключения. Но хмельной сон все подчистую вышиб из памяти, голова раскалывалась, тошнило, и во рту было так, будто там нагадила весенняя стая кошек. Сквозь целый рой крайне смутных и оборванных образов пробились шумные речи праздника... рекорд... дареный автомобиль «Победа». Погоди, где же он ее оставил? Ах, да — у Кожанова. Из щели под дверью потянуло свежим ветерком, и Карим, почувствовав поднимающуюся по телу от ног и выше щекочущую прохладу, зябко вздрогнул, поежился и вслед за тем быстро и ярко вспомнил, как шел вчера ночью по холоду осенней улицы раздетым до пояса. Бр-р! Но где потерял он куртку и рубашку, как добрался до дому и как приняла его жена, Карим не мог вспомнить, сколько ни тужился. Эта проклятая неизвестность и угнетала более всего; встревоженный, вскочил он с места и, теряя уже надежду, вышел во двор. Подойдя к стоявшей на расстоянии шагов семи от крыльца громадной с дождевой влагою бочке, Карим с размаху сунулся туда головой, зафыркал, разогнулся, глотнул воздуху и сунулся еще раз. Потом воротился в избу, выпил там три стакана подряд крепчайшего черного, как деготь, чаю и, почувствовав наконец некоторое облегчение, решил поехать пригнать «Победу»: в душе его вспыхнуло искреннее желание обрадовать жену, приготовить ей сюрприз и к тому же заставить тем самым забыть о вчерашних «пустячках». Он надел старый плащ и взялся уже за дверную скобу, когда от удивления застыл как истукан: из соседней комнаты, натирая кулачками заспанные глаза, преспокойно выходил сынишка Анвар. — Ты, брат, как дома-то оказался? Разве тебя не отвели в садик, а? Или там сегодня выходной? Так, что у нас сейчас... ага, пятница! А чего же ты дома? Ну, брат, это что-то удивительно! — приговаривая таким образом, он поднял сына на руки и, шлепая звонко ладонью по круглой его попке, ласково и гордо улыбнулся — мальчишка морщился, но реву задавать, кажется, совсем не собирался. Молодец, джигит, не плакса. И вдруг его неприятно осенило: — Погоди-ка, сынок, а не в дураках ли нас оставили? Как-то все это непонятно, может, бросила нас с тобою мамка?.. Торопливо он оглядел дом, поискал, не пропало ли чего из одежды Мунэверы, — нет, все было на месте, только тогда, с облегчением вздохнув, принялся Карим умывать и одевать сынишку. Потом посадил он Анвара кушать и, облокотись о краешек стола, улыбчиво наблюдал, как деловито и вкусно уплетает маленький человечек свою большую румяную котлету. Был он очень мил сердцу Карима, этот мальчуган с круглым, словно мячик, лицом, черными, вьющимися, как у матери, волосиками, с ясным из-под длинных загнутых ресниц взглядом больших серо-голубых глаз и явно уже сейчас отцовским носом — тонким, с красивой горбинкою. «Ах, красив парень, вырастет — сердцеедом станет», — подумал Карим с ощущением необыкновенно теплым и счастливым... Анвар, точно вдруг пчелой ужаленный, сбрызнул со стула: — Пап, хочу какать! — Ну, джигит, ты и даешь! — уважительно сказал отец и, засмеявшись, забегал по комнате, разыскивая куда-то запропастившийся горшок... Общими усилиями они справились с хлопотливою нуждой, оделись потом не спеша и вышли на улицу. Анвару не часто выпадало такое — идти по улице с большим и храбрым, наверное, папкой, — потому он болтал, как будто про запас: без умолку. — Пап, гляди-ка, солнце мне моргает, ха-ха! Я вот так глаз прижмуриваю, а солнце ко мне хочет все равно залезть и сует свои ресницы... Хитрое! Пап, ты мне лыжи купишь, ладно? А то у Вовки в детском саду хорошие такие лыжи, а у меня никаких лыжов нету. Вовка — жадина-говядина, не дает. Купишь?! Знаешь, я как покачусь сразу на всех ногах, он тогда... лопнет. Пап, а мы куда идем? — Вот возьмем из яслей сестричку Миляушу и пойдем кататься на моем коне. — Пап, а какой у тебя конь? — Ну, брат, ты, оказывается, ничего не знаешь. Мне вчера скакуна подарили — хороший скакун! Зовут его «Победа», эх, он и бегает! Как ветер! Я вас сегодня досыта накатаю. Вы же дети Карима Тимбикова, а у счастливых людей — и дети всегда счастливые! |
||
|