"Всё потерять – и вновь начать с мечты …" - читать интересную книгу автора (Туманов Вадим)Глава 2Приисковые поселки на притоках Лены производят удручающее впечатление. Полно бродячих собак, слоняются люди без определенных занятий. Многие приехали из сибирских городов по объявлениям: «Тресту «Лензолото» требуются одинокие мужчины…» В год на прииски прибывает до трех тысяч человек. Одиноких, потому что семьи негде расселять, женщин нечем занять, а для мужчин работа – поднести, разгрузить, погрузить… Каждый четвертый в тресте занят на вспомогательных работах. Наблюдая за приисковыми нравами, я укреплялся в мысли о том, как важен особый подход к ресурсным территориям Восточной Сибири. В том и преимущества экспедиционно-вахтового способа освоения новых районов, что он позволяет с наименьшим числом работающих, создавая людям условия повышенной комфортности, обеспечивая их мощными механизмами, решать экономические и социальные - проблемы проще, быстрее и эффективнее, чем при традиционных подходах. Мне смешно было слышать, как запаниковали местные трестовские неудачники. Некоторые из них, тревожась за свое положение, писали в Москву, настаивая предотвратить появление здесь нашей артели. Их активности положил конец первый секретарь Бодайбинского горкома партии Юрий Андреевич Елистратов: «Пусть Туманов у нас поработает!» Бодайбо в кругу разбросанных вокруг селений – Ежовка, Тетеринский, Успенский, Андреевский – настоящий город: есть здание местной власти с красным флагом над крышей, вокзал, клуб, ресторан, гостиница. Директор «Лензолота» Мурат Ереджибович (все его называли Ефимович) Зафесов – выдержанный, со спокойными манерами, редкими для кавказских мужчин. Положение на комбинате не из легких. Четыре года подряд проваливается план. И это на старейшем золотодобывающем предприятии России, где работают мощные электродраги, имеются шагающие и карьерные экскаваторы с ковшами емкостью до 20 кубов, тяжелые бульдозеры, большегрузные самосвалы. Геологи постоянно выявляют здесь новые месторождения. В 50-е годы вблизи прииска Кропоткинского открыли Сухой Лог, признанный самым крупным золоторудным месторождением на Евразийском материке. Зафесов старается нам помочь. – Вадим, бульдозеры могу дать, но они старые. – Можно посмотреть? – Не думаю, что это поднимет тебе настроение… Зашел в мехцех. Бульдозеры, конечно, ветераны, но их можно привести в порядок, они еще будут прекрасно работать. Я полетел в Хабаровск попрощаться с «Востоком» и взять несколько человек, с кем будем создавать новый коллектив. Меня мучило, как объяснить людям, с которыми проработал много лет, которые шли за мной безоговорочно, почему без всяких видимых причин (так это выглядело со стороны) я решил покинуть успешно работающий коллектив. Я объяснил, что устал, хотел бы на год-другой уйти от артельных дел, а дальше видно будет. И что ухожу прямо сейчас, не откладывая. И очень хотел бы, чтобы к моему решению все отнеслись спокойно, с пониманием. На свое место, добавил я, предлагаю главного механика Геннадия Малышевского. Это было не только для всех неожиданно, но заставило задуматься о неизбежных переменах в жизни. В артели судьбы людей переплетены, успехи и неудачи каждого зависят от любого другого, тем более от члена руководства артели, особенно – от председателя. Стоит одного человека заменить, и пирамида, с такими трудами построенная, может обрушиться. Я все это понимал, старался успокоить людей. И после этого отправился к директору «Приморзолота» Нестерову. С ним состоялся разговор, о котором я уже рассказал. Из Хабаровска в Иркутск нас улетало пятеро: со мной были геолог Сергей Зимин, механики Николай Мартынов и Володя Ходорковский, монтажник по промприборам Володя Смоляков. Им предстояло быть у истоков рождения новой артели «Лена». Мы видели ее как полигон для отработки принципов формирования устойчивых рабочих коллективов. Основой такой артели должны стать опытные старатели, знающие друг друга не первый год. В Бодайбо перебрались также Кущаев, Малинов, Панчехин, Кочнев… Комбинат «Лензолото» ликвидировал у себя небольшую артель «Светлый» и передал нам ее участки. Мы приняли месторождение Хомолхо, начальником участка поставили колымчанина Калафата. Отдаленный участок Бирюса под Нижнеудинском с запасами в семь тонн возглавил Кущаев. На выработанную когда-то шахту на реке Вача направили Ведерникова, он же руководил дальним таежным участком Барчик. Сергея Панчехина назначили начальников нового участка Безымянка. Перевалочную базу расположили в Нижнеудинске. К тому времени Зафесова за невыполнение «Лензолотом» плана, собирались освобождать от должности. Мы были его последней надеждой. А техсовет комбината противился нашему появлению. «Это авантюра! Они загонят туда технику и ни грамма золота не дадут!» – раздавались голоса. В их числе был голос Бланкова, главного инженера комбината, человека в золотодобыче известного. На участке Барчик в этом году – он был уверен – мы вообще не сможем начать промывку. В лучшем случае, только подготовимся к будущему сезону. Зафесов медленно вышагивал вдоль стола, слушал. Потом сказал: – Мы создаем «Лену» всерьез и надолго. Я призываю всех работников комбината дружить с новой артелью… Эти слова были так важны в обстановке, которая складывалась вокруг нас, что я не мог упустить случай привлечь к ним внимание. – Мурат Ефимович, – поднялся я, – повторите, пожалуйста, по громче последние слова. За окном шумит машина, плохо слышно… Все заулыбались. – Я призвал коллектив комбината дружить с новой артелью! Кажется, теперь установка дошла до всех. Мы создали перевалочные базы в Иркутске, Бодайбо, в Нижнеудинске и в Усть-Куте, начали отрабатывать месторождения Хомолхо, Большой Барчик, Большая Бирюса, промывать шахтные отвалы на ручье Вача. Хотя история здешних золотых приисков насчитывает более полутора веков, мы оказались в малообжитых местах. Если на некоторых участках, переданных артели, раньше велись какие-то работы, то на Барчике, например, стояла нетронутая тайга. Плановое задание по этому участку на первый год составляло 300 килограммов. Надо было пробить дорогу для переброски людей, оборудования, продуктов. А времени на подготовку не было: на улице апрель, под весенним солнцем речной лед быстро подтаивал, большегрузные машины шли по зимнику на реке Жуе колесами в воде, рискуя провалиться в занесенные шугой полыньи. Но уже в конце мая в тайге возник поселок старателей. Бульдозеры вели вскрышные работы. Впервые Большой Барчик, как официально называлось месторождение, был оглушен грохотом промприборов и горных машин. На одном из дальних участков вертолет высадил главного геолога Виктора Леглера и механика Михаила Мышелова. Когда вертолет вернулся на базу, я спросил, оставили ли ребятам оружие. Забыли! Я был вне себя – там же медвежьи места! Отправили вертолет обратно сбросить хоть одно ружье. Вертолет долго кружил, но отыскать ребят в тайге не удалось. Только на пятый день они вышли из тайги. Оказывается, медведь все-таки пожаловал на опушку, где они устроили привал. Мышелов увлеченно собирал голубику. – Миша, – сказал Леглер, – к тебе медведь бежит… Миша, с полным ртом ягод, не поворачивая головы, отвечает: – А почему, собственно, ко мне? Может быть, к нам? Но когда обернулся и увидел, как медведь, переваливаясь, быстро приближается к ним, охота шутить пропала моментально. По словам ребят, они оба в один прыжок перемахнули через ручей шириной метров десять. Медведь повернулся и побрел восвояси. Недавно мне передали, что Миша Мышелов умер. Колымчанин, он проработал со мной более тридцати лет. У Миши было два увлечения: работа и женщины. Почти везде, где мы оседали на продолжительный срок, у него были жены и, непременно, дети. Как-то мы сидим в кабинете у моего заместителя, кстати – тоже любвеобильного. Разговор зашел об алиментах, и кто-то говорил, что алименты теперь платят до момента окончания ребенком учебного заведения. Миша, усмехнувшись, пробурчал: «Хорошо, что у меня все по пьянке сделаны и дальше седьмого класса не учатся!» В первый же год работы в Бодайбо артель дала тонну золота., А немного позже директора комбината уже представили к званию Героя Социалистического Труда. Бывая в Москве, я почти всегда останавливался в гостинице «Украина», как правило, в одном и том же номере. И вот звонит администратор, которая обычно меня селила: «У меня к тебе просьба. Приезжает мой очень хороший знакомый – режиссер из Армении, а все люксы и полулюксы заняты. Ничего, если я его к тебе на несколько дней подселю?» Конечно, я согласился. Входит человек с двумя чемоданами, распаковывает. В первом что поменьше – папки с бумагами, сценарии, а второй он еле нес, тот был забит армянским коньяком. Сосед оказался веселым, говорливым. Уже через полчаса мы настолько подружились, что он отказался перебраться в освободившийся двумя днями позже номер. К нему часто приходили гости. Однажды была компания – человек пять, среди них Армен Джигарханян и Юлий Райзман. Кто-то из армян предложил тост за великую еврейскую нацию которая дала миру столько выдающихся людей. – Не будем пить за всех евреев, – улыбнувшись, сказал Райзман. – Давайте за троих: за Христа, который дал человечеству веру, за Карла Маркса, давшего другое учение, и за Эйнштейна, который доказал, что все относительно. Все засмеялись. А про Райзмана я вспомнил вот что. Когда он учился, его отец, портной, спрашивал у профессора: – Скажите, он будет хорошим режиссером? – Я думаю, да, – отвечал мэтр. – Нет, вы мне точно скажите: он будет хорошим режиссером? – Наверняка, если будет и дальше прилежно учиться. – Так я не знаю, каким он будет режиссером, – заявил папаша, – но мы с вами потеряли гениального закройщика. Став известным режиссером, Юлий Райзман шил себе костюмы сам. Это мне рассказывали Высоцкий и Володарский. Когда «Лена», обустраиваясь на новом месте, сразу же стала давать золото, причем много, благодарный Зафесов нередко бывал у нас в артели, знал многих старателей в лицо. Мне нравилась его энергичность и напористость. Единственное, в чем можно было упрекнуть Зафесова, – это его слабость к земляку-адыгейцу Ашхамафу, сыну человека, известного в своей автономной области. Я с почтением отношусь к этой кавказской народности (как ко всем другим), уважаю ее обычаи, и том числе традицию поддержки земляков. Но полагаться в серьезных делах, особенно связанных с деньгами, на принятого по просьбе Зафесова к нам в артель, в отдел снабжения Виталия Ашхамафа, как я убедился, было нельзя. И своего недоверия я не скрывал от Мурата Ереджибовича. Наши отношения с Зафесовым стали осложняться. Он очень переживал за своего земляка, ни в чем не мог ему отказать. Чем тот и пользовался. Человек болезненно завистливый и озлобленный, Ашхамаф был одержим мыслью, что, дали бы ему возможность – он бы сам создал артель, которая обойдет другие. Я предложил Зафесову, раз уж и ему так этого хотелось, поставить Ашхамафа во главе самостоятельной новой артели, которой я готов передать ряд участков и часть людей. Так появилась артель «Тайга», которую Зафесов с энтузиазмом опекал. Мои отношения с директором комбината обострились настолько, что в начале 80-х годов артели придется принять решение перебазироваться куда-нибудь в другой регион. Примерно через год, уже работая на Приполярном Урале, мы услышали, что начато следствие по делу о крупных хищениях в артели «Тайга». Зафесов застрелился в своем рабочем кабинете. Вскоре Ашхамафа судили, приговорили к десяти годам лишения свободы. Освободился Ашхамаф через три года. Столь резким сокращением срока наказания он обязан активному сотрудничеству с органами. Это мы узнали много лет спустя от следователей Генеральной прокуратуры СССР, которые вели дело артели «Печора». В камере Ашхамаф написал обширную, в сотни страниц, записку о том, как можно обогащаться в артелях. Что про этого человека можно сказать? Негодяй. Летом 1976 года в артель «Лена» прилетел Владимир Высоцкий. Но прежде, чем рассказать, как поэт попал к старателям, я должен вернуться на три года назад, в апрельскую Москву. Кинорежиссер Борис Урецкий пригласил меня пообедать в ресторане Дома кино. В вестибюле мы увидели Владимира Высоцкого. Он и мой спутник были в приятельских отношениях, и поэтому мы оказались за одним столиком. Высоцкий смеялся, когда я сказал, что, слыша его песни, поражаясь их интонациям, мне хорошо знакомым, был уверен, что этот парень обязательно отсидел срок. За внешней невозмутимостью Высоцкого постоянно чувствовалась внутренняя сосредоточенность и напряженность. Многое, о чем мы с друзьями говорили, до хрипоты спорили, он своим таким же хрипловатым голосом, с гитарой в руках, прокричал на всю Россию. Наше внутреннее несогласие с режимом, нам казалось, не поддается озвучанию, мы не знали нормативной лексики, способной передать каждодневное недоумение, горечь, протест. А он черпал и черпал такие выверенные слова, будто доставал их из глубокого колодца вековой народной памяти. В ту первую встречу он расспрашивал о Севере, о Колыме, о лагерях. При прощании мы обменялись телефонами. Дня через три я позвонил ему. Он обрадовался, предложил пообедать в «Национале». Там у Володи, кстати и у меня, был знакомый метрдотель Алексей Дмитриевич. Ни в прошлый раз, ни в этот мы не заказывали ничего спиртного. В «Национале» мы потом обедали довольно часто. Однажды Алексей Дмитриевич, провожая нас, смеялся: «Я за вами всегда наблюдаю. Вот сегодня вы посидели – я специально время засек – четырнадцать минут. Сколько здесь работаю – меньше вас никто не сидел». И теперь, когда я слышу о якобы бесконечных пьянках Высоцкого, для меня это странно, потому что лично я видел его куда чаще работающим, вечно занятым, и были большие периоды, когда он вообще не пил. У меня тогда была квартира на Ленинградском проспекте. Прилетая в Москву, я обязательно встречался с Володей. Он часто бывал у меня дома. Или я после спектакля ехал к нему. Беседы часто продолжались до утра. Что еще было для меня неожиданным? Обласканный людьми, без преувеличения – народом, Высоцкий чувствовал себя задетым официальным начальственным высокомерием и молча переживал подчеркнутое неприятие его личности и всего, что он делал, – государством. Его неуправляемость раздражала чиновников. Один из них, тогдашний министр культуры СССР П.Н. Демичев, однажды спросил с деланной обидой: – Вы не привезли мне из Парижа пластинки? – Зачем они вам? – ответил Высоцкий. – В вашей власти выпустить их в России! Тогда министр подошел к сейфу, вынул французские пластинки с песнями Высоцкого и усмехнулся: – А мне их уже привезли! Высоцкий не мог писать по заказу, если сам не прочувствовал тему, если она не пережита им самим, тем более, если уловил в ней хоть малейшую фальшь. Только поэтому он, к удивлению властей, отказался от выгодного во всех смыслах предложения написать песни для пропагандистского фильма Романа Кармена о победе революции в Чили. Володя очень любил слушать Сашу Подболотова, особенно нравилось ему, как тот поет «По дороге в Загорск». Но когда Саша однажды стал вслух размышлять, не перейти ли ему на исполнение ожидаемых публикой шлягеров, Володя похлопал его по плечу: «Брось, Саша, думать об этом. Продаться всегда успеешь». Володе я обязан интереснейшими встречами. Сегодня многие «вспоминают», как запросто заходили к Высоцкому, выпивали с ним. У Володи была масса знакомых, но буквально единицы могли прийти в его дом без звонка. В их числе Василий Аксенов, Белла Ахмадулина, Станислав Говорухин, Сева Абдулов. С Беллой Ахмадулиной я познакомился у Высоцкого на одном из его дней рождения. Я и прежде читал ее стихи, но в первый раз видел ее царственно вскинутую голову, экзотические черные глаза и слышал очаровательный, покоряющий «этот голос странный». Белла была одной из немногих, кто действительно хотел, чтобы Володя был напечатан, очень старалась помочь. И Володя ценил это и с нежностью относился к ней. В минуты грусти я и теперь перечитываю автограф Беллы на оттиске ее стихов, когда-то подаренных мне: «Дорогой мой, родной Вадим! Спасибо тебе – за Володю, за меня – всегда буду верить, что твоя сердца расточительность охранит твое сердце, твою жизнь. Всегда твоя Белла». Высоцкий много раз бывал в доме известного артиста Осипа Абдулова – отца Севы. Эта семья принимала Мейерхольда, Бабеля, Зощенко, Ахматову, Олешу, Светлова. И после смерти хозяина многие из столичной интеллигенции продолжали заходить в гостеприимный дом. Там всегда были рады молодым талантливым людям. В том числе Володе, приятелю Севы. Он дорожил дружбой с Севой, тогда молодым актером-мхатовцем. И набрасывался на него, особенно в последние годы, укоряя за выпивки. Очень ценил его дарование, жалел, старался помочь, устраивал на режиссерские курсы. И не раз звонил Олегу Ефремову, руководителю МХАТа, чтобы Севу не давали в обиду. Володя познакомил меня и со Станиславом Говорухиным. Говорухин тогда жил в Одессе. В Москве бывал наездами. «Вадим, – предупреждал меня Володя перед приходом Говорухина, – у него рожа хмурая, но чем больше ты будешь узнавать его, тем сильнее полюбишь». К тому времени Володя уже снялся в его фильме «Вертикаль». Позже мне не раз придется слышать от столичной публики упреки в адрес Говорухина: одаренный человек, прекрасный режиссер, актер, художник – зачем он лезет в политику? Но уже в то первое знакомство я почувствовал в нем сильный характер, который так привлекал Высоцкого и сам по себе был ответом на общественные пересуды. Это один из самых честных и в высшей степени порядочных людей, которых я встречал. По образованию геолог, он прекрасно знал, какими богатствами располагает страна, остро реагировал на преступления властей, стараясь всех убедить, что так жить нельзя. Благородно повел себя Слава в тяжелейшие для меня времена, уже после смерти Володи, когда по негласному указанию властей в центральной печати началась разнузданная травля созданной мною на Урале старательской артели «Печора». «Я – опровергаю!» – назвал он свою статью в защиту артельного движения. Выступление Станислава Говорухина в «Литературной газете» всколыхнуло читающую Россию. Об этой истории я еще расскажу, но мне та публикация особенно дорога обращением к памяти Владимира Высоцкого. «Недавно я выступал в одном из городов Севера. Из зрительного зала пришла записка: «Как мог Владимир Высоцкий, такой разборчивый в выборе друзей, заблуждаться по поводу Туманова?…» Пришлось ответить: «…Владимир Высоцкий оставил после себя добрую память. За многое я должен быть ему благодарен. И, в частности, за его близкого друга, которого он передал мне, как дорогую эстафету». Пусть мне простится цитирование теплых слов в мой адрес, написанных, повторяю, в трудные для меня дни. Они дают представление о нравственных критериях самого Станислава Говорухина, одного из друзей Высоцкого и теперь моего близкого друга, точно так же переданного мне Высоцким. О поступках людей Володя судил бескомпромиссно. Как-то мы пришли к нему, он включил телевизор – выступал обозреватель Юрий Жуков. Из кучи писем он брал листок: «А вот гражданка Иванова из колхоза «Светлый путь» пишет…» Затем – другой конверт: «Ей отвечает рабочий Петров…» Володя постоял, посмотрел: – Слушай, где этих… выкапывают?! Ты посмотри… ведь все фальшивое, мерзостью несет! Потом он схватил два листа бумаги: – Давай напишем по сто человек, кто нам неприятен. Мы разошлись по разным комнатам. Свой список он написал минут за сорок, может быть за час, когда у меня было только человек семьдесят. Ходил и торопил меня: – Скоро ты?… Скоро?… Шестьдесят или семьдесят фамилий у нас совпало. Наверное, так получилось оттого, что многое уже было переговорено. В списках наших было множество политических деятелей: Гитлер, Каддафи, Кастро, Ким Ир Сен, только что пришедший к власти Хомейни… Попал в список и Ленин. Попали также люди, в какой-то степени случайные, мелькавшие в эти дни на экране. Что интересно – и у него, и у меня четвертым был Мао Цзе Дун, четырнадцатым – Дин Рид. Я рассказывал ему об Алексее Ивановиче, некогда меня поразившем. Представьте главного инженера управления, человека со всеми внешними признаками интеллигентности, в расхожем, конечно, представлении: с тонкими чертами лица, вежливого, культурного, спокойного, со вкусом одетого. На Колыме он выигрышно смотрелся на весьма контрастном фоне. Сидя как-то рядом с ним в президиуме совещания передовиков проходческих бригад, я нечаянно увидел, как он прекрасно рисует. О нем говорили, что любит и знает музыку, сам музицирует… Мои описания внешности людей иногда веселили Высоцкого: «У тебя почему-то получается хороший человек всегда с голубыми глазами, а какая-нибудь гадость – непременно рябой». Так вот Алексей Иванович рябым не был. Носил элегантные костюмы сдержанных тонов. Предпочитал серые. Короче, хорошо смотрелся. Но однажды, за много лет до встречи в почетном президиуме, я видел, как он ударил нагнувшегося человека ногой в лицо. Должность у Алексея Ивановича, нелишне заметить, тогда была грозная, так что ответного удара он не опасался. Высоцкий неоднократно возвращал меня к этому случаю, уточнял подробности. – Как это получается? Значит, человек меняется в зависимости от обстоятельств? От должности? Озабочены ли эти люди репутацией в глазах собственных детей? Вдруг тем будет стыдно за своих отцов?… Так родилось стихотворение «Мой черный человек в костюме сером». «Черные люди» в его жизни представали в разных обличиях. Но он их безошибочно опознавал. Во Франции его поразили «гошисты»: – Пригласили меня спеть на их митинге. Увидел их лица, услышал сумасбродные речи, прочитал лозунги – ужаснулся. Наркотизированная толпа, жаждущая насилия и разрушения. Социальная бравада даже в одежде… И напрасно уговаривала растерянная переводчица, удивленная отказом спеть перед готовыми бить «под дых, внезапно, без причины». Совершенно иначе, хотя тоже болезненно, Высоцкий реагировал на поведение режиссера, который пригласил его на главную роль в фильме «Земля Санникова». Когда власти не утвердили Высоцкого на роль и потребовали отдать ее другому актеру, он сокрушался не по этому поводу, хотя очень хотел сыграть и написал для фильма прекрасные песни. Удручен он был тем, что режиссер не решился отстаивать собственный выбор. «Ведь он разведчик! – горячился Володя. – Смелый был человек. Ну хоть бы слово сказал!» Володя был добрым, очень добрым, но при этом мог быть по-настоящему жестким. Я имею в виду, что он не прощал подлости, предательства. Знаю людей, с которыми он продолжал здороваться, вместе работать, однако, если за какую-то низость вычеркнул человека из своей жизни, то это – навсегда. Ему отвратительны были люди бесхребетные, готовые ко всему приспосабливаться. Об одном популярном актере Таганки он говорил: «Эта сука как пуговица: куда пришьют, там и болтается». Был у нас эпизод, при воспоминании о котором меня до сих пор охватывает сомнение: правильно ли я поступил, удержав Володю от внезапного порыва, который мог для него кончиться крупным скандалом. Как-то под Новый год Володя вернулся из Парижа в подавленном состоянии, в каком редко бывал. Там по телевизору в репортаже из Афганистана показали два обгоревших трупа, жениха и невесту, попавших под ракетный удар советского боевого вертолета. В состоянии крайнего возбуждения Высоцкий рвался тут же, ночью, идти к Андрею Дмитриевичу Сахарову, выложить ему и иностранным журналистам все, что накипело. Сказать властям: вы не люди, я против вас! Этот его шаг означал бы полный разрыв с властями и его неминуемые последствия – арест, высылку или, в лучшем случае, неизбежную эмиграцию. Такие перспективы для Володи пугали меня, и я, как мог, удерживал его. «Если ты не хочешь, я один пойду!» – кричал Володя. Я старался убедить: «Твоих песен ждут сотни тысяч людей. Их переписывают, многие живут ими. Ты сам не понимаешь, что сегодня значишь для России. Ты делаешь не меньше, чем Сахаров и Солженицын!» В ту ночь мне удалось его удержать, но воспоминания об этом для меня остаются тяжелыми и мучительными. Высоцкий прилетел из Москвы в Иркутск с моим сыном Вадькой, и мы самолетом местной авиалинии полетели в Бодайбо. Он был в легкой куртке, свитере и джинсах, в руках зачехленная гитара. Внешне ничем не отличался от туристов, которые прилетали на летнее время в Восточную Сибирь. В тот день мы пошли бродить по берегу Витима, заглянули на местный базар, где старик и старуха продавали семечки, а больше ничего на прилавках не было. Володя был немногословен, все больше слушал, изредка задавал вопросы. На следующий день мы вылетели на участки. Первым на нашем пути был Барчик. Высоцкого интересовало все. Он немного постоял за гидромонитором, попробовал работать на бульдозере. Не уставал говорить со старателями, не стеснялся переспрашивать. Ему рассказывали про шахту на Ваче. Был на Ваче бульдозерист Володя Мокрогузов, начинал у меня еще на Колыме. Прекрасно работал, но вечно попадал в истории: все заработанное за сезон то проводнице достанется, то официантке. Простодушного парня всюду обманывали. Хорошо принимали только в ресторанах. Ему говорили: «Вовка, бросай пить!» Он только улыбался в ответ. Но если бы меня спросили, кого я хотел бы взять с собой в тайгу, в числе первых я бы назвал Володю с Вачи. И таких прекрасных ребят – работящих, нежадных, готовых помочь в любую минуту – прошли через артель тысячи. Ведь это были годы, когда невозможно было купить квартиру, как-либо еще по-умному распорядиться заработанными деньгами. И у многих они не задерживались. А после перестройки и ваучеризации эти трудяги стали не нужны государству, для которого намыли тонны золота, и остались нищими. В разговоре о Ваче ребятам вспомнилось услышанное на шахте присловье: «Я на Вачу еду – плачу, с Вачи еду – хохочу». Мне казалось, Володя пропустил эти шутливые слова мимо ушей. Но в вертолете, когда мы перелетали с Барчика на Хомолхо, он отвернулся от иллюминатора и стал что-то писать в своей тетради. Лицо светилось улыбкой. Это были известные теперь стихи про незадачливого старателя. Вертолет прошел над витимскими лесами половину пути к Хомолхо, когда черная туча стала заволакивать небо. Внезапные перемены погоды в Сибири нередки, вертолетчики к ним привыкли, но на этот раз у них на борту был Высоцкий, и это меняло дело. Лихачества они не могли себе позволить. – Придется возвращаться в Бодайбо! – прокричал командир экипажа. И осекся, встретив напряженный, умоляющий взгляд Володи. – Там же нас люди ждут, командир! – Высоцкий положил руку ему на плечо. Гостя встречали всем поселком. Вместе со старателями к вертолету наперегонки неслись лохматые лайки. Наскоро попрощавшись под лопастями винтов, жалея, что не могут остаться, вертолетчики оторвали машину от земли. Вечером больше сотни рабочих собрались в столовой. Вряд ли их, усталых после 10 – 12 часов работы на бульдозерах и промприборе, можно было уговорить идти на концерт, какая бы знаменитость ни появилась. Впрочем, откуда было взяться знаменитостям в Хомолхо? Но тут, все побросав, они сами торопились на встречу. Потому что Высоцкий был для них человеком, который, они были уверены, их понимает, как никто другой. У каждого за плечами столько пережитого… Но как же редко, может быть, только однажды, встречается человек, о котором заранее знаешь, что именно ему ты интересен, только он тебя поймет. Высоцкий никогда не позволял себе бесцеремонных вопросов, не лез в душу. Слушал молча, не перебивая. Не знаю, каким должно быть сердце, способное принять в себя столько историй. И какой же цепкой должна быть память, чтобы хранить не только историю в целом, но отдельно запомнить поразившую подробность или случайно слетевшее с чьих-то уст необычное слово. Как-то я рассказывал Володе об истории в бухте Диамид и о массовом побеге из поезда на пути к Ванино в 1949 году, когда заключенные, пропилив лаз в полу товарного вагона, один за другим прыгали на пролетавшие внизу шпалы, о других побегах… Так появилось стихотворение «Был побег на рывок…» Рассказал и о штрафном лагере Широкий – он находился на месторождении золота, много лет спустя его переработала драга. Потом будут написаны стихи «И кости наши перемыла драга – в них, значит, было золото, братва…» К вечеру до Хомолхо добрались рабочие дальних участков, даже с Кропоткина. Шел дождь, люди стояли под открытым небом у окон и дверей столовой, уже переполненной. Протиснуться было невозможно. Высоцкий был смущен. «Ребята, – сказал он, – давайте что-нибудь придумаем. Пока я допою, люди промокнут!» Быстро соорудили навес. Все четыре часа, сколько продолжалась встреча, шумел дождь, но это уже никому не мешало. Володя пел, говорил о жизни, часто шутил, снова брал в руки гитару. Ему было хорошо! Только к рассвету поселок затих. Утром со старателями Володя пошел на полигон. Там ревели бульдозеры, вгрызались в вечную мерзлоту. Он снова встал за гидромонитор. Весь день пробыл на участке, беседуя с рабочими. А потом сказал: «Знаешь, Вадим, у этих людей лица рогожные, а души – шелковые…» На Бирюсе Миша Алексеев делал съемку местности теодолитом. Он торопился, а, как на грех, рейку ставил рабочий, никогда этим не занимавшийся и все делавший невпопад. Миша ругал его, материл, но это не помогало. Вдруг из перелеска выходит человек в выцветшей майке, в кепке, беззаботно жует травинку и говорит Мише с кроткой улыбкой: – Что ты кричишь? Жизнь так прекрасна. Мир такой тихий. Утро такое раннее… Миша на него вскинулся: – Ты еще откуда выискался?! Если такой умный, сам возьми рейку и носи! Тот послушался и с тою же миролюбивой улыбкой взял у рабочего рейку. В поселке Миша у кого-то спросил, что тут за монах бродит, про прекрасную жизнь говорит. – А это Борис Барабанов, – сказали ему, – когда-то вор в законе, девять месяцев в камере смертников ожидал расстрела… Друг Туманова по Колыме. – Что ж не предупредили?! – огорчился Миша. Это был тот самый Боря Барабанов, с которым 14 мая 1954 года мы были в жензоне под Сусуманом, где воры резали беспредельщиков, когда-то проводивших в зоне трюмиловки и снова привезенных туда с Ленкового. После той истории солдаты меня избили до полусмерти, увезли в сусуманскую тюрьму, бросили в камеру. А Бориса, на которого кто-то показал, судили в числе восьмерых и приговорили к высшей мере. Исполнения приговора он ждал девять месяцев… Потом Верховный суд СССР заменит расстрел 25-летним заключением, в том числе десятью годами тюрьмы. Боря пройдет тюрьмы Смоленска, Риги, Каунаса, Клайпеды, Вильнюса, Харькова, Гродно… Наконец его помилуют, освободят чуть раньше срока. Он меня разыщет и приедет к нам в артель. На Хомолхо я познакомил Высоцкого с Борей Барабановым. Зашел разговор о том, как в жензоне воры расправлялись с беспредельщиками, и Володя неожиданно спросил: – Ты их все-таки резал, Борь? Я улыбнулся, зная, что мы оба участия в тех событиях не принимали и почти все время были вместе, от тех минут, когда, прогуливаясь по зоне, зашли к портному и пока не вернулись в барак, где резня, без нас начавшаяся, уже шла к концу. Это я абсолютно искренне говорил в суде, доказывая, что мы не могли быть причастными к происшедшему. Не пойму, какой промельк уловил Володя в глазах Бори Барабанова, почему он так прямо спросил. Не отводя взгляда от Володи, Борис сказал: – Нет, не резал. Когда всех выводили из барака и беспределыцики называли охране, кто их бил, на Туманова никто не указал, а на меня указали. Нас с Вадимом развели в разные стороны и разлучи ли на шестнадцать лет. – Пока сидел, ни на допросы, никуда, ничего – только в камере? – спрашивал Володя. – Никуда, и на вышках охранники – все родственники, чередуются днем и ночью. – Даже на десять-пятнадцать минут не выводят? – Никуда… Холодней всего было голове. Как одеялом накроешься, открывается волчок: «Снять одеяло!» Чтоб видеть, что не удавился. А то как приводить в исполнение приговор? – «Камера смертников» называется? Она маленькая? – Ничего, жить можно. – Разговаривали с вами надзиратели? – Запрещено строго. Ни слова ни от кого не услышишь. Только «Как фамилия? Соберитесь. Заберите все свои вещи. Не оставляйте ничего». – И ни разу не выводили, и ты, зная, что расстреляют, так сидел девять месяцев? – Да, конечно. – А где расстреливали? – Я попытался раз подсмотреть, отдушина была в камере, залез на полочку – пускай шипят, орут – уже восьмой месяц шел… Смотрю, воронок хлопнул и поехал. Расстреливали, говорят, на тринадцатом километре от Магадана в сторону аэропорта. Мне за подгляд дали десять суток карцера. – А карцер – подвал? – Ага, подвал. Ни тумбочки, ни нар – ничего. Стоишь в чем есть. Пиджака нет, дрожишь в одной рубашке. – А как освободился? – спрашивает Володя. Когда Хрущева сняли, Брежнев заступает, меня надоумили написать матери, чтобы стала хлопотать за сына. Мол, мой сын такой-то, столько лет в заключении, заболел легкими, плохо с сердцем, к кому только ни обращалась, все молчат. Просила Бога – и Бог молчит! Это не я придумал. Мне подсказали сыграть на Боге… Письмо матери я переслал через надежных людей и от себя записку, чтоб своей рукой переписала и ни слова больше не добавляла, только перепиши и адрес на конверте: Президиум Верховного Совета РСФСР. Потом послал деньжат, чтобы сама поехала в Москву. Дней через двадцать меня вызывают на вахту. Прихожу. «Вот, почитайте… За вас ходатайствует мать». А там уже резолюция: запросить копии приговоров, кассационных жалоб, мнение наблюдательной комиссии, справку о состоянии здоровья «для решения вопроса о помиловании». Последние слова сильно зацепили. А тут еще сидит за столом машинистка, что-то печатает. И мне стало страшно. Нет ни специальности, ни работы. Куда подамся? Я ж не работаю. На что надеяться? Кому я нужен? Все мрачное было впереди. Но еще больше я испугался отказа. Что хорошего напишут обо мне лагерные власти? Я же ни дня не работал. Иду к майору из лагерной охраны. Он был фронтовик, полковник. Однажды, сильно выпивший, с приятелями отправился охотиться на кабанов и вместо кабана нечаянно зашарашил начальника части. Его разжаловали, отправили служить на Колыму. «Гражданин майор, – обращаюсь к нему, – вам приходилось в жизни кому-нибудь руку помощи подать?» – «А в чем дело?» Представьте, говорю, у человека все мрачно, все отравлено, никаких надежд впереди. Зачем ему было работать… Я сижу двадцать два года и восемь месяцев. И говорю про письмо матери. Ладно, говорит, дам тебе работу. Только не подводи. И почти месяц, пока печатали мое дело, я клеил кульки, сбивал ящики, плел панцирные сетки. – А как вы с Вадимом потом нашли друг друга? – спрашивает Володя. – Выйдя много лет спустя на волю, захожу в забегаловку пива попить. За столом два мужика. Слышу, в разговоре называют Туманова. Я спрашиваю: – Ребята, а кто из вас знал Туманова? – Да кто ж его не знает, – отвечает один. – Мы с ним сидели! – Где? – На Чукотке! – Нет, в Ягодном! – уточняет второй. – У меня с ним там еще конфликт вышел! – А какой он из себя? – Ну, высокий, белобрысый… Нет, вижу, они мне не помогут. Сколько ни бился, никаких следов. Ушел с рыбаками в море, а в памяти засело – Ягодное… Я написал письмо наугад в отдел кадров какого-то прииска. Так, мол, и так, у вас работал мой брат, в отношении которого мы потеряли всякие вести. Наша мама умерла, не дождавшись его, а я случайно узнал, что он работал у вас… И все в таком уважительном духе. И что ты думаешь, пришел ответ: Туманов Вадим Иванович работал в Среднеканском районе, настоящее его местопребывание мы установить не можем, но его жена Римма Васильевна проживает в Пятигорске, диктор на телевидении… Я сразу – письмо в Пятигорск. – Римма Васильевна ответила? – Она переслала письмо Вадиму. Он тут же меня нашел и выдернул к себе. Это уже шел 1970 год, его артель тогда мыла золото в Якутии. С тех пор я в его артелях – «Алдан», «Восток», теперь «Лена». Много лет спустя Барабанов приехал ко мне в Москву. Он уже знал, что неизлечимо болен. «Бросай курить, Вадим! – говорил он моему сыну, – брось всю эту гадость. Если бы ты понимал, как прекрасно жить на свете!» Думаю, Боря это понимал, как немногие, отсидев 25 лет в тюрьме. Я навестил Бориса незадолго до его смерти. В разговоре он несколько раз повторил: «Как жизнь прошла… Как глупо прошла жизнь!» Еще до поездки в Бодайбо Высоцкий задумал сделать фильм о лагерной Колыме. Ему очень хотелось проехать с кинокамерой по Колыме от Магадана до Индигирки. Он собирался сыграть главного героя и поставить фильм за границей, понимая, что здесь ему этого сделать не дадут. В поездке он предложил Лене Мончинскому писать сценарий вместе. Идея оказалась на редкость удачной. Мончинский, знаток истории Сибири, ее уголовного мира, к тому же человек творческий, как нельзя лучше подходил для такого содружества. Он убедил Володю начинать не со сценария, а с романа, который затем может стать основой фильма. В 1976 году они принялись за работу. По словам Мончинского, работать с Высоцким было необычайно интересно. Замечательный актер, он удивительно точно проигрывал будущие сцены в лицах, показывал характеры, как он их понимал. «Когда он размышлял о психологии уголовного авторитета или охранника, при этом изображая их, я действительно проникался всем», – рассказывал Леня. Но работать над романом в полную силу Володя не мог: мешали постоянные гастрольные поездки, занятость в театре и кино. Однажды он позвонил Мончинскому из Зарафшана: «Все! Беремся за дело плотно, больше никаких отступлений!» Но унять бешеный темп своей жизни не смог. Когда Володи не сталь, практически готова была первая часть книги. Мончинский дописал вторую, развивая сюжет в том ключе, который они наметили с Высоцким. Роман был завершен через три года после смерти Володи – в 1984 году. Неудивительно, что к рукописи проявили интерес «компетентные органы». Мончинскому пришлось ее прятать в доме друга. Через три года он вернулся к ней, и в 1992 году роман В. Высоцкого и Л. Мончинского был издан. Хотя авторы по-своему изложили некоторые эпизоды моей жизни, в том числе приведенные в этих воспоминаниях (и это их писательское право), бесспорное достоинство «Черной свечи» я вижу в том, что это первая и вполне правдивая книга о Колыме уголовной, об особом, малоизвестном срезе советского общества 40-х – 60-х годов. Для меня удивительно, как эти два городских человека вошли в особую атмосферу колымских зон, в психологию воровского мира, в языковую стихию лагерей. Жаль, Володя никогда не узнает, как сегодня зачитываются их романом в России и за рубежом. Квартира Мончинских в рабочем районе Иркутска, вблизи авиационного завода, на три-четыре дня превратилась во что-то среднее между дискуссионным клубом и общежитием. Улица Сибирских партизан, где стояла их панельная пятиэтажка, вдруг стала оживленной, из окон соседних домов доносились песни Высоцкого, кое-где магнитофоны включали на полную громкость, люди прохаживались в надежде увидеть человека, которого была бы счастлива видеть вся Россия. Однажды вечером Высоцкий взял гитару и запел. Балкон был открыт, и скоро сотни людей собрались внизу. Когда Володе сказали об этом, он вышел на балкон и еще пел часа полтора-два для запрудивших ночную улицу людей. Утром кто-то из Мончинских открыл дверь на лестничную площадку – и обмер: под дверью была гора цветов. Среди людей, с которыми Володя беседовал в доме Мончинских, был Важа Церетели, один из тех, с кем мы познакомились на Колыме, вместе работали в Якутии, Бодайбо. Увидев первый раз этого сдержанного человека, нельзя было подумать, что он когда-то был действительно головной болью милиции Кавказа. В Магадане, живя на поселении, Важа приютил пойманного в тайге медвежонка. Машка – так он назвал маленькую медведицу – была ему как дитя. Он кормил ее, играл с ней. Медведице было два с половиной года, когда в отсутствие Важи один из соседей зашел к нему в дом. Медведица ударила незнакомца лапой. Я спросил Важу: здорово ударила? «Наверное, здорово – дети родные узнать не могут». Магаданский облисполком вынес решение – убить медведя. Пришли милиционер и представитель исполкома с предписанием. Важа долго разглядывал бумагу. «Как убить? – удивился он. – Это вам Эрнст Тельман, что ли?!» Он не дал Машку в обиду – увез в глухую тайгу и выпустил. В другой раз работавший в котельной кочегар поймал и съел его собаку. Важа нашел его и пассатижами выломал передние зубы. Он бывал и совсем другим. В Алдане мы с ним выходим из столовой (вечером она работала как ресторан). Видим двух плачущих женщин – мать и дочь. Младшая, по виду студентка, просто в истерике. Швейцар объясняет, что шубу девушки утащили. Важа, поглядев на них, говорит мне: «Давай дадим им денег». Я спросил, сколько стоит шуба. – Цигейка, почти полтысячи! – отвечает сквозь слезы женщина. Важа достал деньги и отдал ей. Однажды я застал Важу навалившимся на кухонный стол. Он писал письмо. «Кому?» – поинтересовался я. «Так, одному кавказскому человеку… Расулу Гамзатову». Он прочитал мне написанное. «Когда я еще учился в школе, – напоминал Важа, – ты написал о Шамиле, что он предатель. Плохо написал! И я тебя возненавидел. Потому что Шамиль – настоящий горец и сопротивлялся покорению родины. Прошло время, ты извинился, написав о Шамиле на этот раз правдиво. Как кавказский человек, я обрадовался, потому что ты личность, к тебе прислушиваются, и я простил тебя. Но теперь, когда ты поставил свое имя под письмом против Сахарова и Солженицына, я понял, уже навсегда, что ты редкая сволочь. Это говорю тебе я, кавказец Важа Церетели». Высоцкий хотел побывать на берегу Ангары, в тех местах, где в начале февраля 1921 года красноармейцы расстреляли А.В. Колчака и тело опустили в прорубь. Ходили слухи, что Ленин приказал сохранить адмиралу жизнь, но телеграмма пришла слишком поздно. «Как-то все интересно получается, – горячился Важа. – Спасти в Иркутске Колчака он опоздал, спасти в Екатеринбурге царя – опоздал. А вскочить в Берне в вагон поезда и попасть к началу революции в России – успел…» Личность адмирала, исследователя Севера, его любовь к А.В. Темиревой, арестованной вместе с ним в Иркутске и лишенной возможности похоронить любимого человека, притягивали Володю. Всю дорогу до Байкала он молчал. В поселке Лиственничном на берегу озера остановились у церкви. Володя хотел войти внутрь, но дверь была заперта. Подошла женщина с ключами. Наверное, заметила, что приехавшие не похожи на шумных туристов. Володя около часа провел в храме, задерживаясь у собранных местными прихожанами старых икон. Синяя гладь, рыжие скалы, зелень березняков еще не набрали чудесной яркости, какая бывает в начале осени. Но Володя был очарован дрожащим над озером прозрачным воздухом и спокойствием, которым дышало все вокруг. Спустившись почти к самой воде, он присел на камень – вблизи того места, где утонул Александр Вампилов. Вдали виден был желтоватый шлейф, нависший над целлюлозным комбинатом. Володя был молчалив, грустен. «Не понимаю, – сказал он, – как могла подняться рука на это чудо…» И все-таки Байкал был прекрасен. Неоглядные синие дали, настоянный на хвое прозрачный воздух давали успокоение. Володя вдруг подумал об актрисе театра на Таганке, с которой часто бывал занят в одних спектаклях, к которой относился с большой нежностью и преклонялся перед ее талантом. В те дни она была нездорова, и это его беспокоило. Исцеляющая сила Байкала, казалось ему, помогла бы ей. И он проговорил мечтательно: – Да, хорошо бы здесь пожить Алле Демидовой! Из Иркутска мы с Володей поездом ехали в Нижнеудинск, где была наша перевалочная база. Оттуда собирались вертолетом лететь на участок Большая Бирюса. К сожалению, попасть на Бирюсу не удалось из-за отвратительной погоды, и нам пришлось возвращаться - поездом в Иркутск. Володя что-то напевал и играл на гитаре. Проводница, заглянув в купе, сказала: – Прямо совсем как Высоцкий! – Да, – засмеялся он, – мне уже это кто-то говорил. Руководил перевалочной базой в Нижнеудинске Костя Семенов – тот самый, друг моей владивостокской молодости. Он стоял на перроне. Накрапывал дождик, синоптики не обещали ничего хорошего. Мы устроились на базе и пошли побродить по городу, построенному на правом берегу судоходной Уды у Сибирского тракта. Едва ли не единственной достопримечательностью здесь была триумфальная арка, сооруженная местным обществом по случаю приезда в 1891 году наследника цесаревича, будущего царя Николая II. Мы с Костей Семеновым, напомню, вместе плавали на «Ингуле» и на «Емельяне Пугачеве». Потом меня направили на «Уралмаш», Костю – на пароход типа «Либерти» «Родина». Капитаном там был Любченко. Когда я спросил Костю, как ему на новом месте, он рассказал, что с ним произошло в первые же дни. Капитан попросил сделать исправления в коносаментах (судовые документы груза). Костя ответил: «Хорошо, я проделаю эту петрушку». На эти невин- – 261 - ные слова капитан закричал, чуть ли не в истерике: «Чтобы я никогда не слышал этого слова!» Как потом Костя узнал, в 1937 или 1938 годах, когда Любченко был капитаном на Камчатке, с ним произошел такой случай. Во время выборов кто-то из руководства предложил провести голосование не на судне, а в городе. Капитан ответил: «Не беспокойтесь, мы эту петрушку проделаем!» За «петрушку» Любченко пришлось просидеть несколько лет. И только и начале войны, когда потребовались капитаны дальнего плавания для рейсов Америка – Владивосток, он был выпущен. Был такой довольно известный капитан, кажется, эстонец. Фамилия его Креме. Рассказывают, когда он, получив новое назначение, вышел из пароходства, его приятель спросил: «Ну что, куда направили?» А Креме название парохода забыл и объяснял своему товарищу, стараясь вспомнить вместе с ним: «Ну, вот как был этот, русский разбойник, бандит, который женщину утопил». Капитану Кремсу повезло. Вместо парохода «Степан Разин» мог за одну эту фразу очутиться на Колыме. В 1948 году Костя Семенов был снят с загранрейсов, переведен на пароходы, совершавшие каботажные плавания, а после осужден. Отсидев срок, вернулся на флот, стал капитаном рыболовного траулера. В начале 60-х годов Костя был снова задержан. Оказывается, он пел дневник, описал свой первый арест, не скупясь на характеристики допрашивавших его, и дал почитать другу. Тот по пьянке рукопись забыл в ресторане, а дальше события развивались, как и следовало ожидать. На этот раз Костю осудили по 58-й статье на шесть лет с отбыванием наказания в мордовских лагерях. Я к тому времени уже был председателем артели. Узнав, что опять приключилось с Кбстей, решил рассказать его историю Илье Оренбургу, кумиру моей молодости. Он мог своим вмешательством помочь делу. Раздобыть адрес писателя мне помог Кирилл Лавров. Помните? Мы с ним когда-то познакомились в ресторане гостиницы «Украина». Вместе с Лавровым мы взяли такси, отправились по адресу, но дома Эренбурга не застали – он был в отъезде. – Что-нибудь придумаем! – утешил Лавров. В Центральном доме литераторов он познакомил меня с писателем-фронтовиком Сергеем Смирновым, автором «Брестской крепости». Смирнов пригласил меня к себе на дачу в Переделкино. В домашней обстановке, в кругу гостеприимной семьи, мы говорили доверительно, откровенно. Может быть, даже слишком откровенно. Жена Сергея Сергеевича отвела меня в сторону и, указывая на сына, попросила: «Вадим, не рассказывайте некоторые вещи при Андрюше. Он и без того настроен не так, как надо». Мама ошибалась. Мальчик был правильно настроен. Впоследствии Андрей Смирнов стал известным кинорежиссером и актером, снял фильм «Белорусский вокзал». Сергей Смирнов использовал свой авторитет и московские связи, добиваясь разрешения на мою поездку в мордовский лагерь к Семенову. И это ему удалось. Закупив продукты, я уехал в Мордовию. Добрался до станции Явас, вблизи которой был лагерь. Как хорошо, что я запасся продуктами. В поселковом магазине был только зеленый горошек и молотый кофе. Начальник спецчасти лагеря и оперуполномоченный долго расспрашивали, кем я прихожусь заключенному. «Родственник», – нагло отвечал я. Усомнившись, они стали выпытывать известные им сведения из Костиной жизни, но поймать меня на неосведомленности не могли. Я прекрасно знал Костино прошлое, был знаком с его матерью, братом, сестрой. Когда, наконец, мне разрешили идти к вахте, я не сразу выключился из игры. «Что за вахта, товарищ начальник?» – спрашивал я, изобразив на лице удивление. Сотрудники спецчасти сочувственно улыбались моему невежеству. В комнате для свиданий мы с Костей обнялись. Нам разрешили сутки пробыть вместе. Заходили надзиратели, мы их угощали сигаретами, давали деньги. Мы обсудили, что следует предпринять, чтобы добиться освобождения. Выйдя снова на свободу, Костя стал работать в Мурманском управлении рыболовства капитаном траулера, ловил тунца. Не знаю, с чего это началось, но он стал выпивать. Я предложил ему приехать ко мне. В 1971 году Костя появился у нас в артели в бухте Лантарь. Стал капитаном артельного буксира «Шкот». Тут случилась история, которая могла дорого обойтись артели. «Шкот» стоял на рейде, когда пришло запоздалое штормовое предупреждение, а вслед за этим сразу же начался шторм. По правилам суда в таких случаях должны спрятаться в порту или в закрытой бухте, а если их поблизости нет, уйти в открытое море. Иначе судно может выбросить на берег. Шторм разыгрался такой, что буксир потерял якоря, спасательные шлюпки и исчез. На горизонте судно не просматривалось. Я был на базе и по рации запросил начальника участка Володю Топтунова, что со «Шкотом». Мое беспокойство усиливалось оттого, что за несколько дней до шторма мы направили на «Шкот» механика Петю Липченкова, моего старого приятеля по Колыме. Он должен был отрегулировать топливную аппаратуру на дизелях. Плавать ему не приходилось, и я представить не мог, как он перенесет шторм. Связи с буксиром не было, и Топтунов по рации ответил мне: «Я знаю, Вадим, тебе это будет страшно услышать, но, думаю, никого не осталось в живых…» На следующий день из КГБ по Хабаровскому краю тоже пришел запрос: находилось ли наше судно в море и где оно сейчас. Я тогда подумал, как все-таки хорошо, что власти беспокоятся о людях. Потом оказалось, их тревожило совсем другое: не воспользовались ли на буксире непогодой, чтобы уйти за границу. Только это волновало их! Можно представить нашу радость, когда на четвертые сутки «Шкот», почти лежа на боку (были сорваны мертвые балласты), вернулся к берегу. Как выяснилось, спасая судно, Костя принял единственно правильное решение – уйти в открытое море. Что бы с Костей ни приключалось, капитан он все-таки был отличный. Но нужно было видеть Петра Липченкова: на нем лица не было. Усталый, замученный, вся голова в машинном масле и странно торчат во все стороны перья, какими были набиты подушки. Он был похож на индейского вождя. «Вадим, – слабо улыбался он, – что я тебе плохого сделал? За что ты меня – в моряки? Больше я ногой не ступлю ни на один корабль на свете!» В 1999 году меня пригласили на празднование 60-летия Магадана. Ко мне подошла женщина: – Извините, у вас работало много людей, мой папа тоже был с вами. Если можно, подпишите мне книгу… – Она протянула «Черную свечу». – А как фамилия папы? – спросил я. – Липченков… Я сказал, что очень хорошо знал ее отца – прекрасного человека, с которым нас многое связывало. Вместе с нами Костя Семенов перебрался в Восточную Сибирь. Чтобы не возвращаться больше к истории Кости, напоследок расскажу о связанном с ним событии, которое случится в городе Березовском под Свердловском, где была база нашей артели «Печора». Костя выпивал, исчез неизвестно куда, а в 1984 году объявился неузнаваемым: тучный, больной, опирается на палку. Но, как всегда, жизнерадостный. И я вспомнил прежнего Семенова – самого молодого второго помощника капитана в Дальневосточном пароходстве. У него было все: умный, красивый, начитанный – самый перспективный из нас. Как бы сложилось, если бы не тюрьма и не водка? Приехал работать. «Хорошо бы что-то необременительное». Я предложил самое простое – директором нашего животноводческого хозяйства, где в то время насчитывалось больше двух тысяч голов. «Мы с тобой пароходы гоняли, а теперь меня – к свиньям?!» – обиделся Костя. Но быстро согласился, оценив достоинства беззаботного и независимого существования. Поселяли его на территории центральной базы в благоустроенном домике. Кто бы ни зашел, удивлялись: обязательно у него девушка, внимающая капитанским рассказам. «Племянница из Харькова» – представлял он очередную гостью. Из Костиных «племянниц» можно было составить женский батальон. Вскоре Семенов взмолился: «Вадим, ну что я тут среди свиней. Ты не можешь придумать для меня что-нибудь достойнее?» Придумали. Назвали Костю ночным директором базы. Он являлся на работу выбритый, в костюме – настоящий директор! – и нес дежурство в конторе, пересаживаясь от стола к столу. От скуки постоянно кому-то звонил, читал. И все бы ничего, если бы однажды ночью ему не попалась газета с объявлением: ленинградская судостроительная организация отправляет наложенным платежом корабли, в том числе морские буксиры. Костя нашел на столе бланк с печатью, заполнил, как полагается, отправил по адресу и забыл о забаве на второй день. А месяц спустя к нашему железнодорожному тупику маневровый паровоз вкатывает платформу с укрепленным на ней новеньким морским буксиром. Что это? Откуда?! Оказывается, по заявке артели «Печора» из Ленинграда. Все опешили. Не хватало нам на Урале морских кораблей! Когда история прояснилась, набросились на бедного Костю: «Ты что, совсем сдурел?!» Мы писали в Ленинград, извинялись за недоразумение, просили взять буксир обратно, но с судостроительной организацией что-то произошло, ответа не было, и выгруженное в углу базы судно продолжало стоять в высокой траве. Скоро начнется разгром «Печоры», и следователи, обходя базу, будут долго цокать языками, фотографируя с разных точек морской буксир. Он будет проходить в уголовном деле как «личный корабль Туманова, приобретенный с целью вывоза золота и бегст ва руководства артели за границу». Подследственным, как они ни просили, никто не объяснил, какими путями можно выплыть из Урала хоть куда-нибудь. После разгрома «Печоры», оставшись без артели и без буксира, Костя начал болеть. Его возили в Москву на обследование, на лечение. Последние годы он жил у нас на участке в Карелии, у Руслана Кущаева. Похоронен в Березовском, неподалеку от места, где памятником ему еще долго стоял на окраине города в лесу морской буксир. …Поезд снова шел по Транссибирской магистрали из Нижнеудинска в Иркутск, мимо старых станций, возникших 100 лет назад при строительстве железной дороги. Она, кстати, дала толчок развитию золотого дела в Сибири – в бассейнах Оби, Енисея, Лены, Амура. Тулун, Азея, Куйтун… Володя теребил проводницу: обязательно предупредить, когда будет станция Зима. В купе снова взял в руки гитару, запел вполголоса. Он хотел видеть станцию, где вырос Евгений Александрович Евтушенко. Его расположением Володя очень дорожил. Не скажу, что они часто встречались (во всяком случае, с момента нашего с Высоцким знакомства), но каждый раз, когда в каких-то московских кругах всплывало имя знаменитого поэта, и кто-то позволял себе осуждать его – в среде московских снобов это было модно – Володи решительно восставал против попыток бросить на поэта тень. Однажды, еще не будучи знакомым с Евтушенко, я попал и Москве на его выступление. Вместе с ним со сцены читал свои стихи кубинский поэт, который произвел на меня отталкивающее впечатление. Мне всегда был неприятен Фидель Кастро и все вокруг него. Я вообще не люблю певцов революций. И когда Евтушенко, приветствуя гостя, обнял его, меня покоробило. Ну не должен был Евтушенко, тонко чувствующий людей, так искренне обнимать революционера. Своей досадой я поделился с Володей. – Понимаешь, Вадим, когда советские войска в августе шестьдесят восьмого вторглись в Чехословакию, не кто-то другой, а Евтушенко написал «Танки идут по Праге…» Когда государство навалилось на Солженицына, снова он послал Брежневу телеграмму протеста. Никто из тех, кто держит фигу в кармане, не смеет осуждать Евтушенко. И добавил, подумав, как бы ставя точку: – Женька – это Пушкин сегодня! Я не берусь судить о поэзии Евгения Евтушенко, многие его стихи я очень люблю, но обязательно еще расскажу, как в мои трудные времена, сложившиеся после разгрома «Печоры», именно Евгений Александрович, отложив все дела, бросился на помощь. Он обратился с письмом в защиту артели к председателю Совета министров. Но об этом разговор впереди. Когда поезд приближался к станции Зима, мы вышли в тамбур и, едва проводница открыла дверь вагона, спрыгнули на перрон. Стоянка была непродолжительной. Тем не менее мы успели окинуть взглядом пристанционные постройки, небольшой базар под открытым небом. Леня Мончинский нас фотографировал на фоне старого вокзального здания с надписью: «Зима. Вое. Сиб. ж.д.» Сойти на тихой станции Зима. Еще в вагоне всматриваться издали, открыв окно, в знакомые мне исстари с наличниками древними дома… Когда послышался гудок, и мы снова вскочили в вагон, и уже поплыл привокзальный скверик с клумбами, за ним деревянные дома с поленницами, Володя сказал: – Городок, конечно, не очень приметный, обычный сибирский. Ничем не лучше других. Но вот ведь какое дело – поэт в нем родился! Мы стояли у окна. Мимо летели телеграфные столбы, выложенные из кирпича пятиконечные звезды у переездов, плыла вечерняя тайга, грохотали под колесами мосты. Далеко в высокой траве по тропе крутила педали велосипеда длинноногая девочка с васильковым венком на голове. В пролетающих городках женщины с коромыслами через плечо шли по шатким деревянным тротуарам. Володя улыбался какой-то своей мысли и поворачивался, как бы ища поддержки, к нам, стоящим рядом, тоже захваченным мелькающими картинами. И сказал, счастливый: – Хорошо, что мы здесь побывали… Женьке будет приятно! Семь лет с Владимиром Высоцким – это калейдоскоп встреч, разговоров, споров, размолвок, объятий… Когда провел с интересным человеком один вечер, можно много чего вспомнить. Чаще всего и делятся воспоминаниями люди, не обремененные долгим и глубоким общением. Но когда вместе прошла часть жизни, и не было темы, которой бы не касались, и не было, кажется, грехов, в которых бы не открылись друг другу, связный рассказ не получается. Я нарушу последовательность повествования и попытаюсь из плотной ткани нашего общения вытянуть несколько ниточек, пусть коротких, но дающих, надеюсь, некоторое представление о том, каким я знал Володю. В Иркутске мы случайно оказались за многолюдным, обильно накрытым, шумным столом. Участники застолья, не зная чувства меры, славословили в адрес дорогого гостя, бесцеремонно намекая, что уже пора бы взять в руки гитару. Володя молча и хмуро слушал слащавые тосты в свою честь. И в первую же паузу покинул стол, сославшись на усталость. По дороге сказал: «Боялся взорваться. Там было несколько абсолютно чуждых мне по духу людей, не мог я для них петь и даже говорить с ними». Он был очень чуток к нюансам, не переносил фальши, неискренности, высокомерной снисходительности – часто почти неуловимых, но отмеченных его интуицией. Как-то мы вернулись поездом из Ленинграда, страшно голодные, размышляли, куда бы зайти поесть. Встречаем на перроне Юлиана Семенова. Он бросился уговаривать Володю ехать к нему на дачу в Пахру, отметить с его, Юлиана, друзьями, день рождения. Что-то в напористости именинника Володе показалось навязчивым и некорректным. Улыбаясь, он под благовидным предлогом отклонил приглашение. Но помню и другой эпизод. Опаздывая в театр, Володя отказал в автографе двум солдатам, подбежавшим к его машине. Мне это не понравилось, я высказал все, что по этому поводу думаю. Мы поссорились, выпалив друг другу много неприятных слов. Володя резко тормозит, выскакивает из машины, бежит догонять солдат. Возвращается расстроенный: – Как сквозь землю провалились! Расстались мы молча, а среди ночи – звонок в дверь. Открываю: Володя! – Ну, чего дуешься? – улыбается. – Я сегодня уже сорок автографов дал! В Пятигорске я познакомил Володю со старой армянкой тетей Надей. Всю жизнь она работала, редко отдыхала. Однажды говорит: «Смотрела кино «Индюшкина голова». Оказалось, речь шла об «Иудушке Головлеве». Старушка сидела возле дома на лавочке. Мы с Володей присели рядом. – Вот и тетя Надя, которая смотрела фильм «Индюшкина голова». А это Высоцкий, - представил я, – знаешь его песни? Нравятся? – Знаешь. Нравятся. Наверное, он хороший. Только хрипит очень! Володя рассмеялся, тепло поговорил с тетей Надей. А на следующий день, уже под Нальчиком, вдруг спрашивает: – Заметил, какие у нее руки? – У кого? – не понял я. – У тети Нади! Прекрасные добрые глаза и такие натруженные руки. Поездка с Володей на Северный Кавказ случится в сентябре 1979-го. Римма, диктор Пятигорского телевидения, желая сделать подарок землякам, уговорила Володю дать интервью перед телекамерами. Он поставил одно условие: чтобы собеседник был не очень глупым. Римма позвонила тележурналисту Валерию Перевозчикову, ошарашив его такой счастливой возможностью, но напугав предупреждением певца. – Римма Васильевна, вы ему скажите, похвалите меня… – Нет, вот тебе телефон, звони сам. Перевозчиков набрал номер. – Я тот человек, который обязан оказаться не дураком… Володя рассмеялся: – Я приеду. Вся молодежная редакция телевидения сочиняла вопросы гостю. Споры продолжались и в те минуты, когда мы втроем – Володя, Римма и я – шли по коридору в студию. Ребята устанавливали микрофоны, налаживали свет, в студии было жарко. Наконец начали запись, посыпались вопросы… Володе они не были заранее известны. Он размышлял вслух. Помню, его спросили о счастье. Он ответил: – Счастье – это путешествие. Не обязательно с переменой мест, Путешествие может быть в душу другого человека – в мир писателя, поэта. Но путешествовать лучше не одному, а с человеком, которого ты любишь, мнением которого дорожишь. Запомнился мне и ответ на вопрос, о чем бы Володя хотел спросить самого себя. Он задумался. – Пожалуй, вот о чем: сколько мне еще осталось лет, месяцев, недель, дней, часов творчества? Он что-то предчувствовал. Ему оставалось жить еще неполных два года. После записи телевизионщики позвонили к нам домой, попросили к телефону Володю. Как я понял, они спрашивали, на какой адрес высылать гонорар. Володя ответил: «Ничего этого не надо. Буду счастлив, если вам удастся передачу показать». Молодые журналисты делали все, что могли. Месяц спустя передачу показали по второму каналу Пятигорского телевидения. И тогда же но начальственному распоряжению чьими-то руками видеозапись стерли. На студии было обычным делом использовать записанную пленку под следующую передачу. Жаль, что Перевозчиков за этим не проследил или не придал тогда этому значения. Но закончу о Перевозчикове. Со временем он соберет свидетельства людей, близко знавших Высоцкого, доверивших журналисту сохраненные в памяти эпизоды, среди них и те, которые никак не предназначались для огласки. Желая помочь пишущему человеку полнее представить сложный образ поэта, они упоминали и обстоятельства жизни, которые сам Володя не афишировал, полагали, что это в книгу не попадет. К сожалению, в нее вошли страницы, читать которые людям, любящим Владимира Семеновича, было неприятно. С Мариной Влади я познакомился на Малой Грузинской, в новой квартире Володи. Она придирчиво меня разглядывала, но у нас сразу возникли теплые отношения. Володя очень трогательно относился к жене и заливался смехом, когда она, вернувшись из московских гастрономов, принималась рассказывать очередную приключившуюся с ней историю. Однажды она пришла из «Елисеевского» – в норковой шубе и с двумя авоськами. «Ты что такая злая?» – спрашивает Володя. Марина рассказывает, чуть не плача. Стоит в очереди. В магазин заходят двое и обращаются к ней: «Кто крайний?» Для нее, француженки русского происхождения, было не совсем ясно, почему этих господ интересует не последний, а крайний. Ведь у очереди два края. И пока она прокручивала в голове лингвистическую проблему, один из подошедших мсье говорит другому мсье: «Видать, сука, не русская!» Мы посмеялись. Мы с Мариной не всегда понимали друг друга. Однажды она попросила меня поехать с ней в Подмосковье и посмотреть место, которое она выбрала для строительства дачи. Марина села за руль своего «Мерседеса». Она что-то интересное рассказывает, а я плохо вникаю: слышу, как машина то и дело цепляется днищем о дорогу. Мне это как ножом по сердцу. Жалко машину. Не выдержав, я перебил ее: «Слышишь, как цепляется?!» У Марины округлились глаза, и она посмотрела на меня как на идиота: «Но ведь это железо! Что ему будет?» Два мира – два отношения к вещам. Марина сыграла большую роль в жизни Володи. Если бы не она, не ее участие в руководящих органах Французской коммунистической партии, власти обязательно нашли бы вариант, как всерьез прикопаться к Володе. В этом смысле Марина была, к счастью, его ангелом-хранителем. Со свойственной ей интуицией она очень быстро поняла масштаб личности Высоцкого. Как-то они вместе прилетели в Лос-Анджелес. В Голливуде в честь знаменитой актрисы был устроен большой прием. Под конец вечера Володю попросили спеть. Он был очень смущен. Ему казалось, что эта пресыщенная впечатлениями публика, самовлюбленные кинозвезды вряд ли поймут его песни, тем паче на непонятном им языке. Он спел одну песню, его попросили еще, потом еще… Пел около часа. Все были потрясены. Натали Вуд бросилась ему на шею и поцеловала. Как заметил один из участников приема, приехала Марина Влади со своим мужем, а уезжал Владимир Высоцкий со своей женой. Чтобы не сложилось неправильного впечатления о моем отношении к Марине, расскажу такую историю. Часа в два или три ночи меня разбудил сын: «Звонит какая-то женщина». Я взял трубку и услышал голос Влади: «Вадим, Тарковский очень тяжело болен. Я договорилась с послом, его сына и мать его жены выпустят во Францию, только им надо помочь деньгами. Если у тебя есть возможность, нужно четыре тысячи». Деньги были переданы Тарковским, и они улетели во Францию. Представляете, в те годы – скольких трудов ей стоило добиться разрешения на выезд. Марина всегда была человеком, который старается помочь. В двух случаях я не могу с Мариной согласиться. Она часто и подолгу жила в Париже, Володя оставался в Москве один, с ним рядом почти всегда находились люди, в том числе женщины. На второй или третий день после Володиных похорон Марина звонит мне и просит срочно приехать. Дома за столом сидели Эдуард Володарский с женой, Макаров, Янклович, Сева Абдулов, кто-то еще. Человек девять-десять. И вдруг Марина обращается ко мне: «Вадим, я считала тебя своим другом, а ты молчал, что у Володи здесь была женщина… Правда это или нет?» Об этом ей сказала жена одного из Володиных приятелей. Я ответил: «Марина, во-первых, даже если бы это была правда, я все равно бы ничего тебе не сказал. Во-вторых, это чистая чушь, и тот, кто тебе это сказал – он среди нас, – это настоящая сволочь. И мне очень неприятно, что все это происходит, когда не время и не место об этом говорить, даже если бы что и было». Все молчали. Я повернулся и уехал. В другой раз я позволил себе не согласиться с Мариной, когда прочитал русский перевод ее книги «Владимир, или Прерванный полет». Там много верных и тонких наблюдений, но Марина, по-моему, обнаружила совершенное непонимание взаимоотношений Володи с отцом и матерью. Ей представлялось, будто между родителями и сыном было полное отчуждение. Это не имеет ничего общего с тем, что наблюдал я. Как в любой семье, среди родных людей всякое бывает. Но я видел, что делалось с Володей, когда отец лежал в больнице. Как он носился по городу, доставая лекарства, как заботлив был с отцом в больнице. Бесконечное число раз я слышал, как он говорил по телефону с мамой. Даже когда страшно торопился куда-нибудь, всегда находил время позвонить и всегда «Мама… Мамочка…» Потом сама Марина признавалась: «Хотя я и старалась писать только правду, в чем-то я могла ошибаться». Будучи по природе легкоранимым, Володя страдал, встречая неприязнь и даже неприкрытую враждебность. Однажды вернулся из театра поздно ночью после кинопросмотра. «Представляешь картину? Актеры видят себя на экране, радостно узнают друг друга. Появляюсь в кадре я – гробовое молчание. Ну скажи: что я им сделал? Луну у них украл? Или «Мерседес» отнял?» Да, был у него пресловутый «Мерседес», символ престижа для снобов. Но – только не для Высоцкого. Он вообще не ценил материальные выражения успеха. И это не противоречило его стремлению быть опубликованным, изданным: дух его жаждал вещественного закрепления в пластинках и книгах. Блестящая поверхность «Мерседеса» личность его никак не отражала. В ту пору много сил у него отнимала работа над ролью капитана милиции Жеглова в фильме Станислава Говорухина «Место встречи изменить нельзя». Каждый раз, когда я возвращался из Кожима или Березовского в Москву, он просил меня рассказывать еще и еще о криминальной среде 40-50-х годов, об особенностях поведения уголовников и милиционеров, их лексике, манере двигаться, разговаривать, сердиться. Он старался в деталях представить обстоятельства, которые формировали преданного делу, вспыльчивого, ни перед чем не останавливающегося героя. Ему мало было одной краски, какой обычно рисовали на экране положительный персонаж. Хотелось найти полутона, причем столь важные и противоречивые, что способны представить героя с неожиданной стороны. Он хотел многим героям фильма дать подлинные имена моих колымских солагерников, о которых мы много говорили. Так, имя Фокс он предлагал считать кличкой, а настоящее имя ему дать Ивана Львова, который на самом деле слыл одним из самых крупных воровских авторитетов в те времена. Очень смеялся моему рассказу о Тле-карманнике, как тот шепелявил, и посоветовал одному из актеров перенять эту особенность речи. Говорухин и Высоцкий предложили сыграть эпизодическую роль в одной из ключевых сцен моему сыну Вадиму. Я позвонил от Высоцкого Римме, рассказал, что наш Вадька снялся в фильме «Место встречи изменить нельзя». Она спросила! «А Высоцкого там видно?» Володя взял трубку и стал объяснять) что они в кадре вместе, сидят за одним столиком – это сцена в ресторане, когда выслеживают Фокса… И тут Римма перебивает серьезным голосом: «Я спрашиваю не в этом смысле – тебя из-за моего сына видно вообще в этом фильме?» Жалею, что не оказался на съемках эпизода, когда Шарапов попадает в банду Горбатого и уверяет собравшихся за столом, будто Фокс ему сказал, что, если его не выручат, он всех потащит по делу. Полная чушь! Настоящий блатной, а Фокс был именно таков – ни при каких обстоятельствах не мог так сказать. Сама банда в такую угрозу никогда бы не поверила. Милиционер Шарапов был бы разоблачен в ту же минуту. Непростым было отношение Высоцкого к Юрию Петровичу Любимову, человеку требовательному и в спорах особо не выбирающему слов. Он переживал, когда в его присутствии кто-либо позволял себе в адрес мастера нелестные замечания, пусть даже в чем-то справедливые. Даже своих товарищей он мог оборвать, если улавливал в их разгоряченных словах чрезмерную резкость в адрес Юрия Петровича. «Вань, ты пришел к нему работать, – говори, Володя Ивану Бортнику. – Не нравится – уйди!» Во время какого-то застолья, горячась в очередной раз, Иван Бортник сказал об известном режиссере, будто его «поокружили евреи». От этой нелепости Володя так растерялся, что смотрел на Ивана удивленно, не находя слов. Чтобы разрядить напряжение, я вспомнил колымского солагерника, Жорку Фасхутдинова. Начальник лагеря, отчитывая Жорку, не упускал случая с издевкой задеть его татарское происхождение. Жорка не выдержал и при всех ответил: «Послушай, начальник, видно тебя кто-то из татар сильно…» Володя расплылся в улыбке: «Ну, Вань, а может евреи всем скопом тебя тоже?» Бортник смеялся вместе со всеми. Глубокое уважение Володя питал к Эфросу. Когда между Любимовым и Эфросом произошла размолвка, он решительно посчитал правым Эфроса. Большую симпатию у Володи вызывала жена Эфроса – известный театральный критик Наталья Крымова. Мы с Володей бывали у них дома. Наташа – замечательная рассказчица. Мне запомнился один эпизод из ее детства. Дочь крупного чина из госбезопасности, она жила с родителями в престижном «Доме на набережной», училась в элитарной школе. Однажды завуч привела них класс худенького мальчика с вихрастой головой на тонкой шее и оттопыренными ушами. «Как тебя зовут?» – спросила завуч. «Юзя», – пробормотал мальчик. Завуч рассмеялась, а вслед за ней и класс. «Так как тебя зовут?» – повторяла она, и мальчик снова отвечал под общий хохот. Наконец она разрешила новичку сесть на свободное место. Он пошел к задним партам. Когда проходил мимо Наташи, которая сидела одна, она взяла мальчика за руку и демонстративно посадила рядом с собой. Наташа была отличницей, и ей никто ничего не мог сказать. Мальчик сел, испуганный. Она наклонилась и сказала ему на ухо: «А завуч – сволочь». Много лет спустя Эфрос и Крымова ужинали в ресторане Дома писателей. Вдруг к их столику подходит высокий мужчина с букетом цветов и бутылкой шампанского. Анатолий и Наташа смотрели на него с недоумением. И тогда он сказал: «А завуч – сволочь…»)то был приехавший из США уже знаменитый Юз Алешковский. Однажды мы с Володей и Мариной поехали к Олегу Целкову. Я снова увидел его яркие, словно подсвеченные изнутри полотна. Особенно потрясла меня стоявшая на полу огромная по размерам «Тайная вечеря»: двенадцать апостолов с оскаленными зубами и с ними их Христос, у которого на венчике рюмка водки. Это не было богохульством. Я увидел на его картине заседание Политбюро ЦК КПСС или Совета министров, любое другое собрание бандитов, которые правят нами, на которых мы должны были молиться. Когда мы вышли, Володя с горечью сказал о Целкове: «Таких людей выталкивают из России!» Целков скоро уехал во Францию. После спектаклей Володя часто приезжал ко мне домой. Я старался не оставлять на виду вино и водку, которые всегда были в доме. Однажды он заметил эту суету и грустно сказал: «Вадим, если захочу, все равно напьюсь». У нас произошел крупный разговор. Он обещал космонавтам специально спеть для экипажа космического корабля. Но у него дома оказались гости, вместе выпили, поездка к космонавтам не состоялась. Тогда мы в первый раз сильно поругались. Я заговорил с ним о Джуне, не обратиться ли к ней? Все-таки она президент Всемирной академии по нетрадиционной и альтернативной медицине. Володя устало отмахнулся: «А пошли они все…» И рассказал, как в Париже Марина уговорила его поехать к знаменитому экстрасенсу – старому индусу. «Он два часа что-то говорил, говорил, – рассказывал Володя, – а я в тот же вечер напился!» Стоял июнь 1977 года, я был погружен в артельные дела, когда зазвонил телефон, и я услышал голос иркутского товарища: – Вадим, махнешь с нами на Колыму? Звонок все перевернул во мне, как будто на другом конце провода точно знали, что подспудно, невысказанно, постоянно живет со мной, не отпуская, чем можно взбудоражить дремлющие во мне воспоминания. Где бы меня ни носило, с какими замечательными людьми ни сводила бы работа в Якутии, в Хабаровском крае, в Иркутской области, какой бы стороной ни поворачивалась ко мне жизнь, меня, повторяю, не отпускает странная тоска по Колыме. Казалось бы, много ли я там видел хорошего, но глубоко спрятанная и непонятная сила требует вернуться, хоть ненадолго: увидеть страшные и все же родные места. Узнать, как все сложилось у людей, с которыми шли этапом, вместе бежали, в одно время освобождались, создавали первую артель… Высоцкий очень хотел побывать со мной на Колыме, увидеть пройденные мною лагеря. Мы договорились, но Володя не смог поехать: в это время он был во Франции. «Вадим, махнешь с нами на Колыму?» Их было шестеро друзей, которые уже 15 лет раз в два года сплавляются на лодках и карбасах по рекам Восточной Сибири. Они прошли Лену, Вилюй, Витим, Алдан, озеро Байкал. Этим летом на очереди Колыма. Перед тем как пойти по реке, они намерены проехать по колымскому тракту, по бывшим лагерям. – А кто в команде? Знаю ли я еще кого-нибудь? – спрашиваю я, но мысли уже о том, как оторваться на недельку от дел и на какую дату планировать вылет. – Одного, – слышу, – знаешь наверняка. Евгений Евтушенко… Утром 19 июля я прилетел в Магадан. В составе экспедиции были знакомые мне Леонид Шинкарев – это он звонил – и Евгений Евтушенко, а также геологи Георгий Балакшин, Владимир Щукин, Валерий Черных, кандидат медицинских наук Наум Шинкарев. Мы отправились по колымскому тракту на уазике. Повсюду вдоль трассы – развалины, среди них одинокие люди и бродячие собаки. Как будто перед нами шли кадры кинохроники военных лет. Я вдруг поймал себя вот на какой мысли. В лагерях мы грезили о временах, когда вышки, бараки, вахты, ненавистную ограду из колючей проволоки снесут ко всем чертям, сами зоны разутюжат бульдозерами, чтобы не осталось от них и следа. Это казалось совершенно невозможным на нашем веку. Игрой больного воображения. Но представлять эту картину было мстительно и приятно… Отчего же спустя 20 лет, когда сейчас по обе стороны тракта видишь, что осталось от лагерей, снесенных бульдозерами, и лагерные сны стали реальностью, не чувствуешь ни злорадства, ни торжества – только жалость и боль. Бульдозеры шли по нашей молодости. Не доезжая до Берелеха, сворачиваем вправо – в сторону «Мальдяка», «Стахановца», «Ударника»… Картины, выплывая из памяти, сменяя одна другую, встают перед глазами. Вижу лицо парня. К сожалению, не помню ни фамилии, ни имени, запомнилась только кличка – Комсомолка. Однажды, когда он на разводе попытался поднять окурок, помощник командира дивизиона ударил его сапогом в лицо. А некоторое время спустя к тому месту, где бригада занималась шурфовкой, пришла машина с аммонитом. Было холодно. У радиатора грелись конвоиры и помощник командира дивизиона. Комсомолка с подожженным детонатором вскочил в кузов, взорвал машину и всех, кто находился вблизи. В машине была приблизительно тонна аммонита. Помню теплый весенний день, снег еще не сошел. Бригаде привезли обед. Часть ела в лебедочной, другая – тут же, около ствола шахты. Вдруг я слышу за спиной дикий крик, повернулся – и увидел лежащего с размозженной головой человека. Рядом стоял Толик и спокойно смотрел на то, что сделал. У него в руках было кайло. На мой вопрос: «Ты что, сдурел?» – он спокойно ответил: «А зачем такие живут?» Бригада продолжали молча есть, никто не жалел убитого. Во время войны тот служил в карательном отряде у немцев и, вспоминая теперь об этом, повторял: «Гдэ мы гарцевалы, там трава нэ ростэ!» Память возвращает из небытия ненавистные лица начальника лагеря Симонова и командира дивизиона Георгенова, всегда работавших вместе. Для них было удовольствием сделать людям что-нибудь гадкое. Со мной в сусуманской тюрьме сидел добрый, симпатичный парень. Уходя на Ленковый, он оставил мне свой шарф. Через несколько дней я узнал: за то, что он не хотел идти в штрафную зону, Георгенов выстрелил ему в голову. Парень лишился глаза, но, к счастью, остался жив. С тех пор у него была кличка Билли Боне. В лагерной администрации было много негодяев. Но эти двое, кого я упоминаю чаще других, действительно выделялись среди всех. Им нужно было, чтобы заключенные не просто отбывали срок, а мучались – этим мерзавцы жили. В Симонове сочетались три редких качества – он был, мягко-мягко говоря, неумный, ленивый, и с утра уже пьяный. Поэтому в лагерях, где были Симонов и Георгенов, все переходило в беспредел. Через много лет, рассказывая об этом Высоцкому, я употребил это слово. Он переспросил: «Беспредел?!» – «Ты что, никогда это слово не слышал?» – «Нет, – ответил он. – Слово интересное!» Через четверть века это слово станет у нас обыденным, без него Россия уже не сможет обходиться. Когда было такое руководство лагеря, власть, естественно, фактически переходила в руки лагерников: коменданта, нарядчиков, бригадиров. И здесь уже происходило то, что через много лет будет с Россией: преступная группа творила все, что вздумается, бригады работали, но даже копейки, которые должны были получать, они не получали, у них забирали буквально всё. Небольшая кучка людей с неограниченной властью проделывала с зоной все, что хотела. Отбирала зарплату, посылки, некоторым бригадам не давали и хлеб. Кстати, когда говорят об армейской дедовщине, это тоже не что иное, как беспредел. Сами беспредельщики, как правило, ходили с охраной – в окружении таких же заключенных, вооруженных ножами. В бараках у этих людей, особенно на Ленковом, в бочках с водой находились деревянные палки. Почему с водой? Сухие, они довольно скоро ломались об головы и туловища людей. С 1948 по 1954 годы это было самое страшное – лагерь беспредельщиков. В 1952 году к беспредельщикам кинули группу воров со Случайного. Почти все они были изувечены и только небольшая часть, которая еще сидела там же, на Ленковом, в БУРе, во время бани устроила резню, выхватила у парикмахеров бритвы и убила четырех главарей беспредельщиков: Упорова, Межана, Станасевича, фамилию четвертого не помню. Сами воры тоже были все порезаны. Я помню нескольких из этих ребят – Виктора Живова, Костю Грозина, одного парня, по кличке Ленка, и Кольку Золотого – это гоже кличка. Мы останавливаем машину у лагеря Новый. Это сюда в мокрый летний день 1949 года я пришел этапом. Мой первый лагерь! Вот сейчас мы увидим два барака для «честных воров» и территорию ссученных… И опять поплыли перед моими глазами живые лица – Модест Иванов по кличке Мотька, Гриша Курганов по кличке Грек, Колька Лошкарь, Васька Корж, Васька Челидзе… Я очнулся от голосов: – Но где же лагерь, Вадим? Ты не ошибся? Ничего не понимаю. В стороне заросшие травой домики, где когда-то жило начальство лагеря и прииска, а бараков нет. Оставив машину у обочины, мы пошли в сторону поселка. На дороге подростки пытаются завести мотоцикл. На наш вопрос, есть ли в поселке кто-нибудь, кто давно здесь живет, они показали на проходившего мимо парнишку лет четырнадцати: он знает! – Как увидеть твоих родителей? – Вон наш дом, сейчас позову. Вышли мужчина и женщина – оба поседевшие, очень спокойные, с металлическими коронками зубов. «Наверное, в детстве много сладкого ели», – грустно улыбнулся я своим догадкам. – Давно здесь? – спрашиваю. – Если с сорок седьмого года – давно, то давно! – Вы помните капитана Струнина? – Ну как же, начальник лагеря. – А Пашенина? – Начальник прииска!… Я тут был в сорок девятом, потом еще раз. – А где еще бывал? – На Перспективном. – И Киричука знаете? – «Кажу…» – улыбнулся он, – кто ж его не знал! – Скажите, – спросил я, – а фамилия Туманов вам ничего не говорит? – Ну как же, он кассу ограбил! И вдруг заметил мою улыбку, всмотрелся в лицо, растерялся. А тут еще и жена дернула за рукав. – А может, и не ограбил… – залепетал он. – Может, так говорили. Мало чего люди болтают! Евтушенко рассмеялся: – Да вы не бойтесь! На этот раз он ниоткуда не сбежал!… Тот еще долго не мог понять, как я здесь оказался, что бы это значило, и, только выпытав у ребят, кто мы на самом деле, пригласил в дом, хозяйка засуетилась. Мы посидели, поговорили. Перед тем как проститься, они показали нам свой двор с курятником, теплицу, угостили крупными сочными помидорами. Никогда не думал, что такие помидоры могут расти на Колыме. По дороге Евтушенко сказал: – Какими бульдозерами выгрести страх возвращения прошлого? Мы подъехали к Ленковому. К тому страшному штрафному лагерю беспредельщиков, с которым у меня связаны очень тяжелые воспоминания. Мы вышли из машины, но снова я ничего не понимал. И этого лагеря не было, только развалины. Невозможно поверить, что над этим запустением когда-то звучали живые, вернее, полуживые голоса. Вот здесь в полутемной бане во время стихийно возникшей резни между ворами и беспредельщиками моему другу Витьке Живову полоснули бритвой по животу. Витька был начитан и на суде в последнем слове цитировал Горького, а в конце бросил в лицо судьям: «Расстреляйте меня, если бы вы знали, как я вас ненавижу!» Мне вспомнилась и история Ивана Хаткевича, парня из Белоруссии. Мы знакомы были всего трое суток. Это случилось в 1951 году. Вместе оказались в побеге на Берелехе. За это короткое время у нас было столько приключений, сколько у многих не бывает за всю жизнь. В трассовской столовой возникла драка между нами и суками. Их было человек пять. Я видел, как в руках одного из налетевших на меня сверкнул нож, он уже был занесен надо мной и обязательно пришелся бы мне в грудь или в голову, если бы Иван, знавший меня к тому времени не больше двенадцати часов, не кинулся под нож и не отбил его. Нас обоих задержали. Меня оставили в сусуманской тюрьме, а Ивана отправили на Ленковый. Через некоторое время от человека, который пришел с Ленкового, я узнал, что Ивана Хаткевича застрелили при попытке к бегству. Это был даже не побег, а намеренное самоубийство. Побежал он в сторону горы Дайковой. Охранники выпустили из автомата предупредительные очереди. Иван лишь обернулся, выругался и снова побежал в гору. В моей памяти навсегда остался этот белорусский парень, которого я знал всего три дня. – Может быть, Иван где-то здесь похоронен? – спросил Евтушенко. – Кто знает, – отвечал я. – Может быть. Мы шли по кладбищу. На много километров во все стороны торчали вбитые в землю колышки. На них дощечки с буквой и цифрами, обозначавшими барак и личный номер умершего. Колышки усеяли поле до горизонта. Евтушенко поднял с земли кусок колючей проволоки и сбитый ветром, валявшийся в траве колышек с дощечкой: – Я возьму с собой в Переделкино? Пусть будет на рабочем столе. Мы побывали на местах других лагерей, везде наблюдая одно и то же: земля захламлена кусками проволоки, арестантской рухлядью, ржавыми гильзами, обломками предметов, назначение которых теперь не угадать. А кое-где ничего не осталось, и даже трудно представить, что здесь была зона. От Широкинских лагпунктов тоже почти ничего не сохранилось. Ленковый, Двойной, Звездочка – это были страшные лагеря… Остался только центральный поселок, где и сейчас управление прииска «Широкий». Лагерь Ленковый весь перемыт – он находился на золотых месторождениях. Штрафной лагпункт Широкий на берегу реки Берелех также переработан драгой. Я вдруг подумал: куда же делась листовая сталь, из которой были сварены камеры. Вспоминая, как кожа пальцев прилипала к изморози, изнутри покрывавшей стены камеры, я чувствую, как у меня до сих пор коченеют внутренности. Мы заехали на «Мальдяк». У одинокого полуразвалившегося дома – какой-то старик. Сидит, опираясь на палку. Разговариваем, перебираем имена, пытаясь найти общих знакомых. – А Редькина Ивана Ивановича не знали? – спрашиваю. – Ивана Ивановича? Я с ним работал вместе! А мне вспоминается бунт на пароходе «Феликс Дзержинский» и слова: «Пройдет время, мы отсидим и вернемся, пусть не все, но кто-то обязательно вернется. Атак… Зачем?» Спрашиваю старика, когда он видел Ивана Ивановича в последний раз. «Я уже точно не помню, – ответил собеседник. – Очень давно». Держим путь к Сусуману. Левый берег… Здесь находилась Центральная больница. В каждой больнице для заключенных были отделения, где оказаться было страшно. Одно из отделений называлось психиатрическим, но начальство обычно говорило, кивая на больного: «Давайте к Топоркову его!» Уже само имя врача Топоркова приводило в трепет всех, кто с ним сталкивался. Я с ним виделся один раз, мы говорили минут двадцать, три-четыре дня спустя меня убрали из этого отделения. Я снова на территории Западного управления, в районной больнице. Была зима, если не ошибаюсь, 1951 года… Нас было человек четырнадцать, находившихся в отдельном бараке в ожидании отправки в лагеря, из которых были привезены в больницу. Один, совсем слепой, – вор Колька Лошкарь. Направленный на Ленковый и не желая попасть к беспредельщикам, он засыпал глаза молотым стеклом и истолченным химическим карандашом. Так поступали многие. С нами сидел парень, который мне запомнился навсегда – Володя Денисов. Лет в четырнадцать, потеряв мать и отца, которых посадили, он попал в детдом – и вскоре оказался на Колыме. Но, по всему было видно, воспитывался он в семье образованных людей, в детстве много читал. Я и сейчас помню, как он замечательно декламировал стихи: …По горам, среди ущелий темных, Где ревел осенний ураган, Шла в лесу толпа бродяг бездомных К водам Ганга из далеких стран… Интересные, смешные истории, придуманные Володей – безудержным фантазером с интеллигентным лицом, – в бараке слушали, раскрыв рты. Он рассказывал нам – конечно, врал, это все понимали, что сам он шотландец, зовут его Артур, фамилия Дэнис, и в эту страну варваров он попал чисто случайно. Все за животы хватались. Он «вспоминал», как когда-то в ресторане «Националь», после выступления, припав к нему на грудь, для него пела знаменитая певица Валерия Барсова… Однажды вечером накануне праздника 7 ноября к нам в барак зашел надзиратель и взял двух человек на кухню пилить дрова. Одним из них был «шотландец» Дэнис. В лагерной больнице пекли торты и пирожные для сусуманского начальства. Там были прекрасные повара – заключенные, разумеется. Часа в два ночи Артур Дэнис и его напарник унесли из кухни кастрюлю с кремом, килограммов двадцать, – и в барак. Кастрюлю поставили на стол, мы окружили ее. У нас были только две деревянные ложки. Они ходили по кругу. Можно представить, как люди, несколько лет недоедавшие досыта даже хлеба, ели этот крем! Ели все, а утром били двоих… Тех, кто пилил дрова. Когда Артур Дэнис вышел из изолятора, он рассказывал: «Ты же знаешь Лобанова?» – При этом он выразительно смотрел на стол, где стоял громадный грязный чайник, и показывал: «Кулаки у него как чайник… Как поймал он меня за душу, как врезал – я на том свете. Опять врезал – нет, смотрю, на этом. И так, сука, бил – выколотил из меня то, что я еще в детском садике кушал!» Позже я встречу Володю Денисова – Артура Дэниса на одном из штрафняков, на Случайном. Наверное, он там остался навсегда. Был такой уполномоченный – Кум Песочный. Кличку свою он заработал, пообещав заключенным, что на Новый год им испекут песочники из теста, посыпанного сахаром, как расписывал кум. Л к празднику и хлеб забыли привезти. Какие там песочники! Лагерь три дня сидел без хлеба. А прозвище осталось. Кум Песочный ненавидел меня, а я его, вероятно, еще больше. Увидев его около десятой камеры, которая была открыта, я успел выпалить ему весь запас отборных слов, что слышал за эти годы в лагерях. Надо же было все это услышать Людмиле Николаевне Рыжовой, начальнице санчасти, и откуда только она взялась в коридоре. Как и большинство врачей, она ко мне относилась с симпатией, мы беседовали о книгах… Прижав к груди сцепленные в пальцах руки, Людмила Николаевна выдохнула: «Туманов! Если бы кто-то мне сказал, что вы можете такое произнести, я бы не поверила». Лагерники, особенно те из них, кто часто попадал в БУРы и изоляторы, в знак протеста против действий администрации иногда объявляли голодовку, пытаясь вовлечь в нее массы заключенных. Бывало, кто-то выкрикнет: «Давай объявим голодовку!», второй его поддержит, но камера обычно молчит, понимая, что это ни к чему не приведет. Остановить развитие событий бывает невозможно. Попробуй возразить – и услышишь в свой адрес: «Что, дешевишь, кишка?!» И много другого, оскорбительного. Поэтому с инициаторами соглашаются: давай голодовку! Стучат в дверь, вызывают ответдежурного… Я был свидетелем многих таких моментов. «Объявляем голодовку!» – говорят. Прищурясь, дежурный отвечает с улыбкой: «Жрать захотите – скажете!» – захлопывает кормушку и уходит. Мы уже годами голодные, но самые страшные все-таки первые три дня: вообще ничего не есть. Потом становится легче, с каждым днем пропадает аппетит, а когда наступают шестые, седьмые, восьмые сутки, многие начинают вспоминать, что и раньше были голодовки, в других лагерях, но ни к чему не приводили. Даже если умудрялись выбрасывать плакаты: «Да здравствует Советская власть! Долой беззаконие!» Я наблюдал эти сцены, когда некоторые уже не шевелились, а те, кто громче всех призывал к голодовке, начинали понимать, что и они могут умереть бессмысленно, как многие уже умирали в такой ситуации в других лагерях Союза, да и здесь, на Колыме. И начинали терять воинственность. Мне иногда становится смешно, когда люди говорят или пишут, что голодали месяцами. Я точно знаю, что заключенные, а мне много раз приходилось бывать в шкуре объявивших голодовку, умирают на двенадцатые-тринадцатые сутки. Те, кто больше всех кричал, понимая, что тоже могут быть среди умерших, вызывают ответдежурного. Он долго не приходит, а потом открывает кормушку: – Что нужно? И слышит в ответ: – Снимаем голодовку! – Хорошо, завтра привезем хлеб. – Почему завтра, а не сегодня?! Так начинались и заканчивались почти все голодовки, в которых мне пришлось участвовать. В лагере был парень – на лицо страшный, зубы вставные железные, да и тех всего три. Он в дивизионе пилил дрова. Там держали собак, и он у одной овчарки иногда отбирал еду. Сам рассказывал: «Становлюсь на четвереньки и рычу на нее, она пятится, а я к миске. Так и выжил. Может, она меня, сука, жалела? Если бы не эта псина – наверно, сдох бы». Начальство проявляло «заботу» о заключенных: прежде чем войти в столовую, каждый должен был сделать глоток – иначе надзиратели не пустят – густого коричневого варева из стланика и опавшей хвои. Эта пакость, которой поили всех, черпая из котла одной ложкой, действительно помогала от цинги, но печень и почки гробила нещадно. Был на Перспективном в начале 50-х зубной техник с бегающими глазками по кличке Доктор Калюжный. Когда я впервые увидел Чубайса, даже вздрогнул: настолько похож. Зубы у заключенных известно какие. Работой Доктор Калюжный был завален, лагерники приносили ему крупицы золота, кто сколько находил в шахте, себе на зубы. Без зубов как выжить на Колыме? Тому, кто поблатнее, техник делал коронки из золота, а остальным лепил из латуни, меди. Иду однажды летом, ближе к вечеру – а вечера там светлые – и вижу: между бараками толпа лагерников, человек пятьдесят, кого-то бьет. Оказалось, сводят счеты с зубным техником. Ему перебили обе руки в нескольких местах. Так на Колыме поступали с теми, кто привык жить не думая, что за обман придется рано или поздно отвечать. За участие в самодеятельности заключенные поощрялись досрочным освобождением, зачетами. И Витька Губа записался в чтецы. Представьте, полный зал заключенных, на сцене Губа: «Жить, как живут миллионы советских людей!…» Из зала несется: «Падла! Сука!» Он потом говорил: «Продолжаю декламировать, сам думаю: а ведь правильно кричат!» Прошло много лет. Витька работал у нас в артели. Он был грамотным геологом, да еще по характеру трудяга. Зарабатывал очень прилично и, как многие, все проматывал. Семьи не было, как он сам повторял: «Ни флага, ни родины». Внешность у Губы была уникальная, рот от уха до уха – вот откуда и кличка, но одевался он с иголочки, по-настоящему элегантно и выглядел всегда представительно. Весь заработок – по тем временам громадный – тратил на магнитофоны, на дорогие костюмы и на женщин. – Она меня так целовала!… – начинал он гнусавым голосом. – Ты же не совсем дурной, Витя, книги вон читаешь, – не выдерживает кто-то. – Если еще тебе будут говорить, что любят, посмотри в зеркало внимательно: кто тебя не за деньги поцелует, кроме бегемота? Губа возвращается часа через два, обиженно гундосит: – Че вы там наплели? Я себя замучился разглядывать… Он действительно много читал, любил музыку. Однажды на Витькином магнитофоне кто-то нажал не ту кнопку. Бобина покатилась, лента перепуталась. Губа орет, машет руками: «Суки, что вы наделали – это же А-р-м-с-т-р-о-н-г!» Витька много лет прекрасно работал, но время от времени отпрашивался на несколько дней. Я знал: когда уже деньги в кармане, удерживать его бесполезно. Но ребята каждый раз меня уговаривали не отпускать Губу, пока не послушают про карячек. И вот Витька в очередной раз начинает рассказывать, как он работал в геопартии на Камчатке, и к ним приходили карячки. – А они страшные, грязные, – гнусавил Витька. – В шкурах, волосы рыбьим жиром намазаны. Ну, чтоб вам было понятнее, как вороны старые, мокрые. Пришли как-то три штуки, сидят на корточках. Представляешь – год без баб?! И противно, и хочется. Смотрю - одна вроде ничего, помоложе. Спрашиваю: – Сколько тебе лет? – Наферна, тристо-о… – Да ты больше вороны живешь? – Ии-йи-и (в смысле, да). – Ты меня любишь? – Не снаю-ю… – Дашь? – Наферна-а… – Да ты, может, сука, сифилисная? – Ой ты-ы! Меня сам Кондратьев! (Кондратьев – начальник буро-взрывных работ). Дал я ей бутылку водки, переспал с ней. Потом злой пошел к Кондратьеву. – Так, падла, давай три бутылки спирта, а то всем разболтаю про твою любовь! С годами Витька спился и работал в сапожной мастерской. Лысый, зубы вставные, а одевался по-прежнему лучше всех. Однажды Жора Караулов повел его в гости к своей новой знакомой, недавно приехавшей на Колыму по распределению на должность следователя. Они пришли с полной сеткой – коньяк, шампанское. Жора, разбитной, веселый парень, представляя Витю, неожиданно сказал, что он член Союза писателей. «А как ваша фамилия?» – спросила девушка. Губа протянул руку: «Даламатовский». – Пили, может, три дня, – рассказывал потом Витька, – может, пять, не помню. Лежу в постели и думаю: наверное, в мастерской уже две горы ботинок меня ждут. И тут она спрашивает: «Над чем вы сейчас работаете?» – «Пишу роман «Алмазные горы». Через несколько месяцев, это было уже летом, в сапожную мастерскую входит поклонница с туфлями в руках и видит, как «писатель» в клеенчатом фартуке на голое тело колотит молотком по какой-то подошве, во рту гвозди – от уха до уха. Она бросила сверток с туфлями и убежала. А потом начальник милиции, полковник Борее, отчитывал ее: «До чего дожили: дипломированный юрист не может отличить Витьку-сапожника от поэта Долматовского!» После Колымы Губа уехал на Амур. Его, уже совсем спившегося, видели в Сковородино, где он и умер. Проезжая по колымской трассе, в каком-то поселке мы встретили грузовую машину. За рулем сидел молодой парень, а в углу лобового стекла висел портрет Сталина в мундире генералиссимуса. Это на Колыме-то! Посреди лагерей, только недавно разрушенных. Из разговора с шофером мы узнали, что причину беспорядка в стране он видит только в отсутствии «сильной руки». Под впечатлением той встречи Евгений Евтушенко написал стихи, потом включенные в поэму «Фуку»: Опомнись, беспамятный глупый пацан, – колеса по дедам идут, по отцам. Колючая проволока о былом напомнит, пропарывая баллон… Какие же все-таки вы дураки, слепые поклонники сильной руки. Нет праведной сильной руки одного – есть сильные руки народа всего! Так написал Евгений Евтушенко, а я все представлял, как об этих случайных колымских встречах спел бы еще Высоцкий. Тем временем у нас в артели «Лена» назревали серьезные перемены. В комбинате «Лензолото» мы проработали четыре года. Благодаря нашему коллективу объединение стало одним из лучших в отрасли. На востоке страны я повидал много месторождений, но этот золотоносный район был действительно интересен. В тот год, когда у нас гостил Высоцкий, геологи завершили разведку открытого в 50-е годы неподалеку от Бодайбо (около 140 км) месторождения Сухой Лог с прогнозными запасами 1 037 тонн. Это самое крупное месторождение золота на материке. Перспективные месторождения геологи разведали также на Приполярном Урале в районе реки Кожим. Это всего два часа самолетом от Москвы. Идея вовлечь в разработку золото европейской части страны, да еще вблизи железной дороги, захватила министра цветной металлургии СССР Петра Фадеевича Ломако. Создание государственного прииска в условиях неповоротливой, малоэффективной экономической системы требовало больших затрат времени и средств. Их, по обыкновению, не хватало. Решено было параллельно с подготовкой к капитальному промышленному освоению приполярных полигонов, не теряя времени, брать золото силами старательской артели, легкой на подъем, способной обходиться без «предпроектных разработок», «технико-экономических обоснований», других бумаг, плодящихся в недрах проектных институтов, но часто излишних для опытного горняцкого коллектива. Я получил предложение оставить «Лену» и с группой близких мне работников артели высадиться десантом на Кожиме, создать новую артель, и уже с 1980 года давать золото. В артели «Печора» – так мы назвали ее – из испытанных прежде элементов старательской экономики и организации производства предстояло создавать базовые принципы предприятия нового типа: полностью хозрасчетного, самоуправляющегося, социально ориентированного. Тут каждое определение имеет смысл, который кажется сегодня очевидным, но мы доходили до него ощупью, продираясь сквозь бурелом запретов. Золотодобывающие артели были экзотическими островками свободного предпринимательства в море жесткого централизованного планирования. Они стали предтечей кооперативов нового типа, с частным, коллективным, полугосударственным капиталом, – акционерных обществ, товариществ, которые начали возникать в России в 90-е годы в условиях перехода к рынку и либерализации общественной жизни. Высоцкий очень хотел прилететь на Приполярный Урал… Встречаясь в Москве, мы постоянно возвращались к разговору о новой совместной поездке. У меня была своя цель – хотя бы на время оторвать Володю от привычной ему среды. С годами у людей, самых близких к нему, росло мучительное беспокойство за его здоровье. О его слабости сплетничали в столичных кругах. Я же видел его потрясающе работоспособным, одним из самых умных и глубоких людей, которых встречал в жизни. На многих днях его рождения, я это наблюдал, он за весь вечер не брал в рот ни капли спиртного, а взяв в руки гитару, говорил гостям: «Я знаю, как всех вас, таких разных, сейчас объединить…» И начинал петь. Общение с ним было для меня и для многих самым счастливым временем. В начале восьмидесятого, когда мой сын уже учился в МГУ на факультете журналистики, Высоцкий ему сказал: – Вадька, я не знаю, каким ты будешь журналистом, но давай с тобой договоримся: иди, думай и готовь вопросы – сто, двести – все, какие придут в голову. Я тебе отвечу, и пускай лежит: думаю, когда-нибудь тебе это будет нужно. Сын очень обрадовался и в первые дни придумал около двух десятков вопросов. Он старался, хотел, чтобы они были неизбитыми. Володя несколько раз спрашивал: – Готовы вопросы? …Не успели. Об этом случае напоминает лишь подаренная тетрадь с надписью: «Дорогой Вадим! Попробуй записывать сюда все, что вокруг поразит, разозлит, рассмешит, опечалит и развеселит. Попробуй, Вадик, пригодится!» Театр, кино, концерты так его закручивали, что выбрать время для поездки к старателям «Печоры» не удавалось. Я знал, что временами Володя срывался, это была его болезнь. Болезнь свободного человека в несвободном государстве, изъеденном ложью, притворством, лицемерием. Мягкий и деликатный, он задыхался в атмосфере, совершенно чуждой его натуре. Срывы случались чаще всего от обиды, от усталости, от бессилия что-то доказать. В определенном смысле они были вызовом власти, ставившей себя выше личности. Он был уверен, что зависимость ему не грозит, но выйти из болезни самостоятельно ему не всегда удавалось. Однажды, это было в 1979 году, оставшись со мной наедине, находясь в глубокой депрессии, он сказал: «Вадим, я хочу тебе признаться… Мне страшно. Я боюсь, что не смогу справиться с собой…» У него в глазах стояли слезы. Он сжал мою руку, и мне самому стало страшно. Когда я оказывался свидетелем его мучений, когда он виновато клялся, что это больше не повторится, а потом все начиналось снова, от отчаяния из моей глотки вырывалась грубая брань. Он виновато улыбался в ответ. Единственное, что его заставило задуматься всерьез, это проявленная мною однажды жестокость. Может быть, непростительная. Я сказал: – Володька, ты стал хуже писать. Ты деградируешь… В июле 1980 года я прилетел из Ухты в Шереметьево. С Володей Шехтманом, представителем нашей артели в Москве, мы поехали к Высоцкому на Малую Грузинскую. Странно: дверь была полуоткрыта. На диване одиноко сидел Нина Максимовна. Увидев меня, обрадовалась, – А где Вовка? – спрашиваю. – Знаете, Вадим, он позвонил часа два назад, просил приехать. Я приехала и уже около часа сижу, а его все нет. Квартира Володи на восьмом этаже, а двумя этажами выше жил сосед – фотограф Валерка. Когда Володе хотелось расслабиться он поднимался на десятый этаж – там всегда были готовы составить ему компанию. Кивком головы я сделал Шехтману знак: посмотри, не там ли он. Вернувшись, он дал мне понять: там. – Нина Максимовна, я сейчас приду, – сказал я и пошел на десятый этаж. Обругал Валерку и увел Володю домой. Я впервые услышал, как мама резко разговаривала с ним: – Почему ты пьяный?! – Мама, мамочка, ты права! Это ерунда, только не волнуйся. Только не волнуйся! Нина Максимовна в первый раз при мне замахнулась на сына. Мы уложили Володю спать. Назавтра я снова приехал к Высоцким. Дома была мама, врач Анатолий Федотов, администратор Валерий Янклович. Все мы, кто видел состояние Володи, понимали, что его нужно срочно госпитализировать. Но звонить в «Скорую» никто не рискнул. Когда-то в Риге Володя разругался со Смеховым, который в подобной ситуации сам решил поместить его в больницу. Теперь я настоял на своем: – Будете ссылаться на меня. Скажете: это Вадим вызвал врачей… Приехала бригада из института Склифосовского. Они осмотрели больного и пообещали завтра забрать в больницу. Дома остались мама, Янклович и Федотов. Вечером я им позвонил, мы поговорили. Часов в десять-одиннадцать я снова набрал номер телефона. Трубку взял Федотов. – Нет никакой опасности, Толик? Он ответил, что все нормально. Ночевать в квартире Володи остались врач Федотов и Ксюша. Было часа четыре утра, когда меня разбудил сын. – Звонил Толя: срочно приезжай. Вовка умер! Володя лежал на кровати. Спокойный, словно прилег отдохнуть. На стуле – растерянная, заплаканная Ксюша. Один за другим в дверях стали появляться люди. – Вроде нормально уснули, – говорит Толик. – А когда проснулся, взял руку – пульса нет, тело холодное. Приехали Нина Максимовна, Семен Владимирович… В тот день мне пришлось отвечать на сотни телефонных звонков. Запомнился звонок космонавта Гречко: «Могу ли я чем-нибудь помочь?… Все же запишите мой телефон». Володя умер во сне. Накануне написал Марине: Мне меньше полувека – сорок с лишним, Я жив, тобой и Господом храним. Мне есть, что спеть, представ перед Всевышним, Мне есть чем оправдаться перед Ним. Как комья земли, били цветы в стекла катафалка. Они летели со всех сторон. Их бросали тысячи рук. Машина не могла тронуться с места. Не только из-за тесноты и давки на площади. Водитель не видел дороги. Цветы закрыли лобовое стекло. Внутри стало темно. С идя рядом с гробом Володи, я ощущал себя заживо погребаемым вместе с ним. Глухие удары по стеклам и крыше катафалка нескончаемы. Людская стена не пускает траурный кортеж. Воющие сиренами милицейские машины не могут проложить ему путь. Площадь и все прилегающие к ней улицы и переулки залиты человеческим морем. Люди стоят на крышах домов, даже на крыше станции метро. Потом меня не оставляла посторонняя мысль: «Как они туда попали?» И до сих пор как-то странно видеть Таганскую площадь иной, буднично-суетливой. В тот июльский день казалось, мы навсегда на ней останемся. Крики тысяч людей, пронзительный вой сирены – все слилось. И цветы все летят. Вокруг вижу испуганные лица. Всеобщая растерянность. Подобного никто не ожидал. Рука Марины судорожно сжимает мой локоть: «Я видела, как хоронили принцев, королей… По такого представить не могла». А я вспоминал веселое Володино «народу было много!» Этими словами, возвращаясь после выступлений, он шутливо опережал мой привычный вопрос: – Ну что, много было народу? – Этт-я… Народу было много! Прошло два года после смерти Володи. Марина хотела поставить на его могиле дикий, необыкновенный камень. «Пусть он будет некрасивый, но он должен передавать образ Володи». Попросила меня найти такой. Я нашел. То была редкая разновидность троктолита, возраст – 150 миллионов лет, вытолкнут из горячих глубин земли и – что редко бывает – не раздавленный, не покрытый окисью. Поражала невероятная целостность камня: при ударе молотком он звенел, как колокол. Но на могиле Володи стоит другой памятник. |
||
|