"Всё потерять – и вновь начать с мечты …" - читать интересную книгу автора (Туманов Вадим)Глава 3Знакомству с Женькой Немцем предшествовали события, едва не стоившие мне жизни. В жензоне под Сусуманом произошла резня, о которой я упоминал. Она переполошила все колымские лагеря. В зоне находилось 400 заключенных, по преимуществу воров, избежавших трюмиловки, ненавидевших сук, не желавших сотрудничать с администрацией. - Именно в эту зону руководство лагерей решило перевести с Пенкового этап беспредельщиков - - 26 активных участников трюмиловок, погубивших не одну жизнь. Трудно было придумать что-нибудь опаснее. Как потом выяснилось, сусуманский прокурор Федоренин был уверен, что теперь, когда вышел указ о применении смертной казни, воры не станут устраивать резню. Между тем слухи будоражили зону. Атмосфера сгущалась. В тот вечер мы с Борей Барабановым заглянули в портняжную к старику портному, давнему знакомому, сидевшему по 58-й статье. Он шил шинель для старшего надзирателя. Когда-то известный львовский закройщик, все, за что он брался, делал очень тщательно. Боря стал его стыдить: – Ну чего ты стараешься ради этой гадости? Подними ему хлястик до лопаток! – А почему бы и нет? – вздохнул портной и принялся отпарывать хлястик. В веселом расположении духа мы возвращаемся к бараку и чувствуем: что-то произошло. Оказывается, этап беспредельщиков уже брошен в зону. За порогом страшная картина. На нарах и между ними в лужах крови лежат их тела. Девять беспредельщиков зарезаны, остальные корчатся с переломанными руками и ногами. Барак не успокаивается, пока изувеченных, но оставшихся в живых не делает калеками. Крики, стоны, хриплые проклятия несутся по бараку и вырываются наружу. Утром 14 мая 1954 года зону окружают человек двести солдат с автоматами. Охранники выгоняют всех из бараков и выводят за ворота. Приказывают сесть на землю. Покалеченные указывают на тех, кто убивал. Командир дивизиона капитан Финчук ставит уличенных отдельно. И хотя мы с Борькой ни с какой стороны к событиям не причастны, капитан вдруг обращает внимание на нас и жестом показывает перейти в отобранную им группу. Меня это взбесило. Что ему надо?! Нервы и без того напряжены. Поднявшись, спрашиваю капитана: «Меня за что?!» И по его словам – «Я сказал: проходите туда!» – понял, что меня он тоже причисляет к тем, кто участвовал в резне, и последствия для меня будут страшные. Я, не задумываясь, бью капитана. Он отлетает к окружившим нас солдатам, у ног которых, натянув поводки, тяжело дышат собаки. Ко мне быстро подходит Ильяшенко, прокурор по надзору за лагерями. – Именем Закона!… Но я уже не помню себя и следующим ударом сбиваю прокурора с ног. С прокурорского полуботинка летит в сторону черная галоша. Какие-то секунды я стою один, не зная, что предпринять. Ненависть ко всему на свете переполняет меня, я уже не в силах совладать с собой. Нет, я не был в беспамятстве, голова нормально работала, даже успел представить, что за этим последует, в какие-то мгновенья делалось страшно, но остановиться не мог. В этот раз мне просто хотелось, чтобы меня убили. Ничего не вижу перед собой. Поворачиваюсь на голос старшины: – Разрешите, я его возьму! Меня передергивает. Здоровый старшина направляется ко мне. После первого же удара, который, я думаю, запомнился ему на всю жизнь, он рухнул на землю с залитым кровью лицом. Поворачиваюсь к солдатам с автоматами: – Вас Советская власть тушенкой кормит, а вы не можете взять одного человека! Ну, иди! Иди, кто еще хочет! «Сейчас убьют. Все кончится. Все!» – вертится в голове. По чьей-то команде оцепление открывает огонь. Стреляют под ноги и над головой. Я иду навстречу – мне хочется только одного: чтобы меня убили. Интересно: когда стреляют над головой, ты не хочешь, но голова сама отворачивается, ее просто невозможно удержать. Меня, может быть, и застрелили бы, но боялись попасть в оцепление за моей спиной. Я не заметил, как в руках охранников появился собачий повод длиной метров 30 – 40. Повод пытаются набросить на меня. За спинами офицеров в толпе наблюдающих замечаю начальницу САНО Клавдию Иосифовну. Лицо невозмутимо, глаза широко открыты, губы сжаты. Вот тебе и Эльза Кох. Но тут я путаюсь в наброшенном на меня пводе. Со всех сторон ко мне бросаются солдаты. Связывают руки за спиной, бьют сапогами. Падаю лицом в перегоревший шлак, когда-то насыпанный перед вахтой, чтобы не было грязи. Часть ударов приходится на голову. Запомнился один сапог с широким рантом – скорее всего, офицерский, он почему-то все время бьет меня по голове. Могут ли ученые объяснить, каким образом человек через ватник или куртку за мгновенье до удара безошибочно чувствует, куда точно он придется, и именно это место напрягается, чтобы удар принять? Меня перекидывают в машину. Я сумел развязаться и оказавшимся в руках концом шнура успел ударить майора Крестьянова. Меня сбрасывают с машины и снова бьют. Я весь в крови. Снова забрасывают в машину. В кузове – человек шесть избитых, уже не двигающихся, там же четыре автоматчика, отгороженные щитом из досок. Я поднимаюсь. Мне навсегда запомнится, как молодой сержант с карими глазами, держа наготове автомат, пристально и тревожно смотрит на меня. Слышу его голос: – Успокойся, Туманов, ну успокойся… Вот я сейчас нажму крючок – и тебя нет. Понимаешь? Успокойся, чуть нажму пальцем и все, тебя нет и больше никогда не будет! Прошло столько лет, а я до сих пор вижу эти напряженные карие глаза и пытаюсь понять, что удержало его тогда. Помогая себе локтями, сажусь и падаю на спину. Я чувствую своё полное бессилие. – Успокойся, Туманов, успокойся… У меня по лицу текут слезы. Прокурор Ильяшенко, которого я ударил, в 1956 году будет на заседании комиссии, которая меня освобождала. Уже позже я скажу ему: «Извините, что тогда так получилось». Он, улыбаясь, ответит: «Ну что ты, Туманов. Что прошло, то травой поросло…» Впоследствии Ильяшенко станет заместителем прокурора Магаданской области. Нас привозят в сусуманскую центральную тюрьму. Меня стаскивают с машины, несут по коридору – длинному, полутемному, с низким потолком, с дверями по обе стороны. Прихожу в сознание в тюремном дворике. Вижу над собой незнакомые лица, голубые глаза, которые светятся, как небо в ясный солнечный день. Это глаза парня, который держит в руках ковш воды. «Женька, попробуй еще!» – слышатся голоса. Женька окатывает меня из ковша. Судя по луже вокруг меня, он это делает уже давно. Так я познакомился с Женькой Немцем. Женька был одним из тех, кому когда-то удался побег с Колымы, его поймали уже в Иркутске. Этого голубоглазого парня тоже знал весь преступный мир. Он виртуозный вор-карманник, ничего другого делать не умеет и не желает. Сам процесс опустошения карманов, требующий ювелирной работы рук, сопряженный с постоянным риском, был для него как наркотик. Эта работа возбуждала, приносила маленькие радости, каких не давала никакая другая сторона его жизни. Он достиг мастерства, за которое мог уважать сам себя и пользоваться авторитетом в своем кругу. Несмотря на безупречную ловкость, временами он попадался, смиренно отбывал срок, выходил на волю, снова брался за свое ремесло, опять попадался, и это продолжалось с малолетства, сколько он помнил себя. Я все допытывался у Женьки, что же его так тянет к этому занятию. «Ну как же, – удивлялся он моей непонятливости, – что человеку надо, чтобы уважать себя? Жить наперекор: вас много, вы все против меня, а я вот сделаю по-своему! Вы сильны, за вами власть, а я вот живу так, как мне хочется, и вам меня не победить!» В постоянном вызове Женьки Немца окружающему миру было что-то от волчонка-подростка, поступающего вопреки всему из желания утвердить себя в окружении старших и более сильных людей. За таким поведением просматривалась еще безысходность прежнего неприкаянного сиротского опыта, ощущение своей ненужности обществу, в котором приходится существовать не по своей воле. Женька имел несомненный авторитет среди солагерников. Не дутый, как многие другие воровские авторитеты, которые возьми на пробу – и они лопнут, как мыльные пузыри: серьезные люди в лагерях на таких не обращают внимания. У Женьки был авторитет настоящий, заработанный тем, что за многие годы парень не менялся, ни к кому не приспосабливался, а, выбрав свой способ существования, оставался верным ему до конца, ни в чем себя не уронил, не давал никому лезть к себе в душу. Колымские дороги раскидали нас с Женькой в разные стороны, и я много лет ничего не слышал о нем. Где-то в середине 90-х годов в Москве мой помощник докладывает мне: «Вас спрашивает какой-то старичок». – «Пусть заходит». В двери возникает сутулый старик. «Вы, наверное, меня не узнаете? Ваш адрес мне дал Вася Корж. Я – Женька Немец…» Всматриваюсь в его лицо, ищу глаза небесной голубизны, которые видел над собой в сусуманской тюрьме, – где они? «Выцвели!» – улыбается беззубо. Мы обнялись. Женька за свою жизнь отсидел в общей сложности 46 лет. У него двое сыновей, тридцати восьми и восемнадцати лет, оба пошли по стопам отца: один сидит в чувашской колонии, другой – в украинской. Я предложил ему жить у нас в кооперативе на одном из участков в Карелии, в живописном месте с хорошим климатом. Там есть все: столовая, круглосуточная баня, отдельная комната, телевизор. Первый раз он прожил у нас недели две, потом уехал в Ленинград. Месяца через два вернулся в Карелию. Мы положили его в больницу, лечили. Он снова уехал – на Украину, на родину. Еще месяца два-три передавал приветы по телефону, потом исчез. Я помню наш последний разговор в Москве. Сам-то ты как? – спрашиваю. Трудновато стало работать, Вадим… Пальцы не гнутся! А что, все тянет к прошлому? Конечно, тянет. Я же ничего другого не умею. Охота заниматься своим ремеслом, а пальцы не гнутся! Женя, а тебе не приходило в голову, что вообще твоя жизнь могла бы сложиться иначе? Наверное… Я же не дурак, как я думаю. Вошедший во время разговора маркшейдер Лысенков принимает гостя за провинциального музыканта и сочувствует проблеме с пальцами. – Пенсия, – спрашивает, – мизерная? – Какая пенсия?! – изумляется Женька. – Что пальцами заработаю, на то и живу. – И давно играете? – любопытствует Лысенков. Он уверен, что перед ним музыкант, у которого такая беда – пальцы не гнутся. Женьке без разницы, как обозначают его ремесло. И на вопрос, давно ли «играет», отвечает с достоинством: – Профессионально – лет шестьдесят. – Да, – восхищенно смотрит на Женьку Лысенков, – одержимый вы народ, музыканты! Мы с Женькой не могли удержаться от смеха. Захохотал и маркшейдер, узнав, с кем он говорил на самом деле. А я снова вспоминаю. 1954 год, осень, меня вызывают на заседание суда по делу о резне в жензоне. Процесс проходил в сусуманском центральном клубе. Среди подсудимых на возвышении сцены все, кого посчитали причастными. Не было только Мелик-Акопова по кличке Турок, умершего в изоляторе на прииске «Большевик». Колька Турок был интереснейшим человеком – начитанным, грамотным, читал наизусть Шекспира. Несмотря на то что процесс был закрытым, зал переполнен, публика – в большинстве офицеры. Обвинение представлял прокурор Федоренин, один из тех, кто многим запомнился как мерзавец по работе в Тенькинском районе, особенно на штрафняке Прожарка. Я прохожу. Судья задает вопросы, обычные – фамилия, имя, отчество, затем – кого знаю из обвиняемых. Отвечаю, что знаю всех. Он уточняет: назовите, кого знаете. – Живов Виктор, Николаев, Барабанов, – начинаю перечислять я. – Как кличка? – показывает на Живова судья. Говорю, что кличек не знаю. – Что вы делали в тот вечер, когда произошла резня? – Я находился в портновской мастерской вместе с Борисом Барабановым. Прокурор Федоренин вскакивает с места и кричит: «Вы же видите, что он его выгораживает! И кого вы спрашиваете – он сам звезда лагерей!» Отметив про себя такое дурацкое выражение, я обращаюсь к судье: – Гражданин судья, видимо, прокурор путает. И, я думаю, вам видно из документов, за что я впервые сел. Здесь судья перебивает меня: «Это-то я вижу, но что вы нахватали уже черт-те что, столько статей, мне тоже видно. Продолжайте». Я повторил, как все было в действительности. Следующим после меня давал показания старший надзиратель, которому шили шинель. На вызов он шел строевым шагом, перед судьей остановился и доложил по форме. В зале смешок: высоко пришитый хлястик бросался в глаза. На вопрос судьи, кого знаете: «Усих знаю!» – Хто такой Мелик-Акопов? Це, скажу, Турок Колька – бог ворив. Хто такой Живов - Витька, кличка Живой. Це ж такый, як лысычка, так ласкаво говорыть, а зарежеть – не моргнэ. Потом о Николаеве Кольке – Золотом, о других. И так подробно обо всех подсудимых. В суд меня больше не вызывали, но мои показания, уверен, повлияли на приговор: Борису Барабанову, первоначально приговоренному к расстрелу, при пересмотре дела дали 25 лет. Отсидев полтора месяца подследственным по делу о резне в жензоне, я с группой других заключенных, человек сорок, был отправлен на Случайный. С этим штрафным лагерем, в котором я не раз бывал, связано много всяких историй, в том числе веселых. Одну из бригад послали рыть ямы и ставить столбы электропередачи. Вечером воры набросились на землекопов, в числе которых тоже были воры: – Вы, суки! Что творите? Мы будем отсюда рвать, а вы строите линию, чтобы потом по этой линии позвонили? – Это ж не телефонная связь! Это электролиния! – Вам сказали «электролиния», а завтра навесят телефонные провода! На следующий день они выходят на работу и дружно спиливают столбы, которые с таким трудом ставили накануне. Случайный – штрафняк страшный. Когда сюда попали первые этапы, бараков еще не было, стояли брезентовые палатки, обложенные мхом. Посреди каждой палатки – печка из металлической бочки и вокруг двойные нары. Бригады выводили проходить разведочные шурфы. Рабочим выдавал ватные варежки, которые рвались через несколько дней работы с ломом. Были случаи, когда заключенные, чтобы сберечь варежки вырезали из палаток брезент и нашивали на свои рукавицы. Это прекратилось, когда жившие в палатках кого-то поймали и убили. Я помню, как, возвращаясь с работы в темноте, при сильных мо розах, мы входим в палатку. Кажется, в ней еще холоднее и неприятнее, чем на улице. На печке сидит дневальный Коля Мызников глупо улыбается. Стоим, поеживаемся. Тишину нарушает Володька Зонненберг, один из очень известных карманников. С сильным акцентом, плохо выговаривая «р», он говорит обреченно: «На улице могоз. Палатку погезали. Завтга на габоту…» Палатку сотрясает хохот всей бригады. И сразу как будто все потеплело вокруг. Работая в оцеплении, можно было слышать через определенные промежутки времени голос начальника конвоя: – Жид! – сЗдесь, г'ажданин начальник! – Крыса! – Здесь, гражданин начальник! Значит, побега нет, уверен начальник конвоя, потому что эти два типа очень дружили. У них обоих было шестнадцать или семнадцать побегов. В свое время они оба бежали из сусуманской тюрьмы. Когда их, пойманных, начальник первого отдела спросил, как им это удалось, Володя ответил: – Г'ажданин начальник, вы же видели, какие там тагаканы. Они нас вытащили! Как-то приходит новый этап на Случайный. Опять увидев среди вновь прибывших Зонненберга, Симонов восклицает: «Ой, жид, как ты живой остался?» Улыбаясь, Зонненберг ответил: «Вы же знаете, г'ажданин начальник, сколько в изолятогах пгосидел, сколько на габоту меня искали, вот так и живой». Одно время заходить в зону побаивались даже надзиратели. Еду завозил в бочках бык по кличке Ермак. Надзиратели стукнут Ермака ногой в живот, он сам знакомой дорогой бредет в зону. В зоне снимают две бочки с сечкой, на их место ставят две вчерашние, пустые, разворачивают быка и тоже пинком отправляют в обратный путь. На территории зоны есть лагерная больница. В одной половине лежат больные, другая – вроде морга или промежуточного кладбища: зимой сюда свозят обмерзлые трупы. Меня потрясла увиденная там однажды картина. Помещение было битком набито трупами, как на собрании. Многие трупы стояли вверх ногами. Большинство из нас бывало на Случайном не раз, и никто не желает туда возвращаться. Мы ни в чем не виноваты, считаем наказание незаслуженным. По пути договариваемся: в зону ни при каких обстоятельствах не входить, сопротивляться и упираться до последнего – пусть везут куда угодно. Машина останавливается у ворот лагеря. Мы спрыгиваем. Охрана не успевает сообразить, что происходит, а мы уже колючей проволокой связываем деревянные борта. Только так можно упредить обычные в таких случаях действия лагерной администрации: подгоняют пожарную машину, направляют в кузов сильную струю и стаскивают заключенных баграми. Пока мы связываем борта, другая группа открывает капоты. Предупреждаем охрану: при применении силы обе машины запылают. Спички у нас есть. Меня отзывает в сторону полковник Чистяков. Он меня знает: мы встречались в жензоне, когда заседала комиссия, решавшая, куда кого направлять, еще до резни. Меня вызвали, я вошел и представился как положено: «Заключенный Туманов…» Тогда полковник Чистяков поднял роговые очки: «Так это вы и есть Туманов? С вами нам не о чем говорить!» – «Ну, нет – и не надо». – Я улыбнулся и вышел. В коридоре ожидали вызова другие. Всем хотелось попасть в какой угодно лагерь, только бы уйти из жензоны. И опять обида ударила мне в голову: за что?! Чистяков недавно из Москвы, он меня раньше не знал, стало быть, кто-то из начальства жензоны успел ему обрисовать меня. Я снова толкаю дверь в комнату, где заседает комиссия. «Это ты, тварь, наболтала?!» – повернулся я к начальнику лагеря Терешуку. Чистяков схватил меня за руку: «Успокойтесь…» Я вырвал свою руку, со стола посыпались на пол формуляры. Члены комиссии испуганно смотрели на происходящее. Комиссия прекратила работу. Я повернулся и вышел из комнаты. И увидел глаза заключенных, которые не успели на эту комиссию попасть. Многие надеялись быть отправленными в обыкновенный лагерь, но из-за меня их надежды рушились. Мне было не по себе. Через несколько часов меня вызывают к начальнику лагеря. Рядом с капитаном Терещуком снова сидит полковник Чистяков. На этот раз он говорит уже совсем другим тоном: «Как не стыдно! Как вы ведете себя! Я смотрел ваш формуляр, вы же совсем другой человек…» Он как будто даже сочувствует мне. Я не выдержал: – Как-то странно получается. Вы все меня жалеете, а я постоянно в штрафных лагерях! И вот новая встреча с Чистяковым – у ворот Случайного. – Гражданин полковник, – говорю я, – в эту зону мы не пойдем. Вы нас увезете отсюда подследственными или в больницу. Полковник подзывает меня к себе. – Туманов, я тебе обещаю: сейчас зайдешь в зону, за тобой пойдут другие, а через пару дней я тебя отсюда заберу. Даю слово. На моем лице недоумение: – Гражданин полковник, никогда бы не подумал, что вы обо мне такого мнения. Поворачиваюсь и отхожу от него. У машин меня поджидает весь этап. Вор Мишка Буржуй, мощный лысый мужик, по возрасту годящийся мне в отцы, позже скажет мне: «Я думал – если ты согласишься, то булыжником разобью тебе голову». Мишка был осужден в Карлаге на 25 лет. В его обвинительном заключении числилось пятнадцать человек, зарезанных им в одну ночь (всего тогда в лагере были убиты больше ста человек). Через два года Буржуй подал бумаги на помилование и как-то в камере на Широком спросил мое мнение: могут ли его освободить. Вся камера уставилась на меня. «По-моему, должны, – ответил я, серьезно как мог. – Ты же шестнадцатого не убил!» Камера зашлась смехом. Мишка тогда обиделся и месяц со мной не разговаривал. У ворот Случайного нас продержали больше суток. Выхода у администрации не было – нас решили вернуть в сусуманскую тюрьму. По пути мы внимательно всматривались в местность, опасаясь, не хитрит ли с нами начальство. Заподозри мы неладное, сразу же прибегли бы к приему, давно опробованному. В кузове можно сгрудиться на одной стороне и всем одновременно раскачивать машину, не давая ей двигаться, угрожая опрокинуть ее. Мы не раз прибегали к этой форме сопротивления, когда не желали ехать в каком-нибудь направлении. На этот раз мы действительно вернулись в Сусуман, в тюрьму. Через неделю нам предложили ехать на Челбанью. Это не вызывало никакого протеста. Лагерь Челбанья – один из самых крупных. Начальник лагеря Федор Михайлович Боровик хорошо знал меня, его симпатию я всегда чувствовал. Среди лагерной администрации оказались и другие знакомые. В их числе нарядчик Эдуард Ганцевич Бахблюм, в прошлом главный бухгалтер банка. Я рад был новой встрече с ними. Во многом благодаря их ко мне отношению я соглашаюсь на Челбанье возглавить проходческую бригаду. Не знаю, почему именно мне они предложили стать бригадиром, но эта идея совпала с ожиданием перемен, появившимся у меня после смерти Ста лина. В том году впервые в воздухе запахло возможным освобождением. И хотя у меня была припрятана фотография для поддельного паспорта, на случай если придется снова бежать, я понимал, что в реальности нет другого пути выбраться отсюда, кроме как через работу. На Челбанье я собрал бригаду – шестьдесят человек, которых знал, кому доверял, и сказал: у нас должны быть только те, кто готов работать по-настоящему, чтобы вырваться. «Вадим, – предупредил Мишка Буржуй, – я все равно буду отсюда валить». «Вали, – отвечаю я, – но не из моей бригады». Мишка перешел в другую и действительно бежал. Был уже 1955 год. Чувствовалось послабление – к заключенным относились по-другому. Стою, разговариваю с Мишей Ивановым, с которым был когда-то на штрафниках. Проходит мимо начальник КВЧ, культурно-воспитательной части: – А ты чего, Иванов, на занятия не идешь? – Да я все знаю, гражданин начальник, – улыбается Миша. – Чего ты знаешь, чего ты знаешь? – уже сердито говорит офицер. – Ну, живем мы лучше всех, Хрущев у нас самый умный. Верно, гражданин начальник? Тот, не отвечая, уходит. Это было время, когда заключенные стали отращивать бороды, усы, с чем лагерное начальство все-таки боролось. Проводя очередную беседу с заключенными, этот же начальник призывал не отпускать усы и бороды. Поднялся Иванов: – Гражданин начальник, я целиком с Вами согласен. Я всегда думал, зачем люди отращивают громадные усы, всегда считал их ненормальными. И вы такого же мнения? Значит, я правильно думал о Буденном. Общий смех. – Что ты болтаешь, Иванов? – рассердился начальник КВЧ. Иногда Миша мог прицепиться с вопросом: где Ленин брал деньги и правда ли, что его Надя была щипачкой – и есть карманницей. В лагерный рацион мясо теоретически включалось, только вари ли его в наволочках, чтобы не расползалось по котлу. Естественно заключенным ни кусочка не перепадало. Так что полакомиться собачатиной желающих было много. Захожу в сушилку и вижу привязанную к батарее собаку начальника режима. Жить ей оставалось, вероятно, до вечерней поверки Овчарка забилась в угол и затравленно смотрела на меня. Конечно, я сразу ее выпустил, а потом переругался со всей своей бригадой: вот кто, оказывается, затащил собаку в сушилку. Они орали: «Это ж ментовская сука! Зачем отпустил?» Собака действительно была очень злая – удивительно, как они вообще смогли ее поймать. Но в то время это было напуганное существо, смотревшее на меня молящими глазами. В бригаде, кроме меня, собак не ел еще только один человек – баптист Митя Малюков. А эти шутники все время пытались его собачатиной угостить. Как-то Гена Винкус вбегает: «Я мясо приволок!» И, оглянувшись на дремавшего Митю, шепчет нарочито громко: «Мяса мало, скажем Малюкову, что собачье». – Хрен вам пролезет, я тоже есть хочу, – потягивается Митя. После ужина, узнав, чем накормили, он со сковородкой бросается на Винкуса. Они еще неделю дрались, их замучились растаскивать. Пришлось когда-то попробовать и мне собаку. На Перспективном работал парикмахером Миша Флянцман, владивостокский парень. Законченный пьяница, с черными от чифира зубами, он глотал одеколон и зубную пасту тоже. Начальника лагеря Миша брызгал водой с легким запахом одеколона. Всем остальным доставалась чистая вода. Но его не убирали из парикмахерской: Флянцман был прекрасным мастером. На работу меня одно время не выпускали, опасаясь побега. А и изолятор сажать не за что – я вел себя подчеркнуто хорошо; поэтому несколько дней слонялся по зоне и довольно часто заходил К юмляку в парикмахерскую. Миша всегда был рад моему приходу. Как-то вхожу: на противне дымится рис с мясом, пахнет очень аппетитно. – Садись, – пригласил Миша. Мы ели, было очень вкусно. Потом он спрашивает: – Когда-нибудь собаку ел? – Что ты, нет, конечно. – Ну вот, считай, попробовал. Понравилось? Кстати, про Флянцмана я и услышал впервые: «Уж если еврей алкаш, то хуже не бывает». Нас бросали на шахты с богатым содержанием золота в песках, где нужно было быстро отработать месторождение. Три года, с 1954-го по 1956-й, наша бригада считалась лучшей в «Дальстрое». Не раз бывало, что за столом президиума я теперь оказывался рядом с теми, кто недавно меня охранял. Многие из них при встрече со мной отводили глаза. Однажды на шахте № 214, когда она садилась, мы бригадой вытаскивали бурильные молотки, лебедки, ковши. Заколом Мы сидим около ствола шахты. Из подземелья тянет сыростью и аммонитом. И так одиноко, обидно, тоскливо вдруг стало. Что делать? У меня сроку 25 лет. «Наверное, хуже положения не придумаешь», – мелькнуло в голове. Не успел я подумать об этом, как поблизости возникло грустное зрелище. Измученный, мокрый конь с трудом тащил двуколку, а на ней электромотор и стальной ковш. Недавно прошел дождь, он почти по брюхо в грязи, оводы его кусают, а возчик, тварь, еще и кнутом бьет. Смотрю и думаю: все-таки хорошо, что не конем родился! Через много лет один мой приятель задаст убийственный вопрос и я не сразу соберусь с мыслями, что ему ответить. «Вадим, – скажет он, – а тебя не мучит совесть, что на золото, которое ты добываешь построена Лубянка?» В ту пору мы не были такими умными, как этот мой приятель сорок лет спустя. Мы работали ради единственной цели – быстрейшего освобождения. Но даже теперь, перебирая в памяти лагерное прошлое, нашу работу на колымских шахтах, я не испытываю, во всяком случае за это, угрызений совести. За многое другое – не стану спорить, но за золото? Ненавистное мне, как и моему приятелю, тоталитарное государство на это же золото восстанавливало разрушенную войной экономику, отстраивало города, coopужало электростанции, заводы, железные дороги, покупало для наро- да хлеб, давало ученым лаборатории, запускало космические корабли. В конце концов, на это же золото государство учило моего приятеля, задавшего вопрос. Он стал одним из самых образованных людей, чьими статьями и книгами зачитывалось наше поколение. Чего же мне стыдиться? За год нашей работы многие члены бригады стали бесконвойными, им разрешили свободно выходить из зоны. Впоследствии они вышли на поселение. Могли ездить в райцентр, ходить в кино и на танцы, знакомиться с девушками. Это было предвестием новой жизни. Я радовался, когда для кого-то из бригады этого удавалось добиться. Но на душе было горько: мне самому никто такого не предлагал. Никому в голову не приходило, что я тоже хотел бы стать бесконвойным. Когда обид накопилось по горло, я пришел к начальнику лагеря Боровику: – Федор Михайлович, я вам обещал, что буду нормально вести себя, и, кажется, ко мне нет претензий. Но работать бригадиром не хочу. Узнав о моем решении, вся бригада отказывается выходить на работу. Полная остановка проходки на шахте – чрезвычайное происшествие. Тем более, что на протяжении долгого времени наша бригада считается лучшей на Колыме. Из Сусумана на Челбанью срочно приезжает Питиримов – заместитель начальника политуправления Заплага. Фронтовик, потерял на войне кисть руки, теперь у него протез в черной кожаной перчатке. Он вызывает бригаду, говорит на повышенных тонах, упирает на ответственность за срыв плана. Меня в таких случаях ничто не может сдержать. И я в сердцах отвечаю ему на языке, которым говорят в лагере. Питиримов ошарашен. – Туманов, даже если с вами поступили несправедливо, нельзя сбывать, с кем вы говорите, да еще при людях. Уезжает он ни с чем. Я переживаю: он прав, конечно. Дня через два за мной приходит легковая машина – что удивительно – ив сопровождении незнакомого лейтенанта меня везут в управление Заплага. Лейтенант вводит меня в кабинет начальника управления полковника Племянникова. Полковник сидит в торце длинного стола, за столом начальники режимной части, спецчасти, другие офицеры. Человек пятнадцать. – Такое дело, Туманов, – говорит Племянников. – Никто не хочет подписывать тебе право на выход из зоны без конвоя. – Ну что же, – пожимаю я плечами. Наступает тягостное молчание. Я стою, как приклеенный. Выдержав паузу, полковник говорит: – Не офицеры – я один подписываю тебе разрешение… Надеюсь, ты понимаешь: у меня есть семья и что может быть… Он не договаривает, но я его понимаю. Полковник вызывает лейтенанта, который привез меня, берет у него из рук бумагу, что-то пишет. – Лейтенант, сопровождать Туманова больше не надо. До Челбаньи он доберется сам. На попутке! Выхожу на улицу. В первый раз за столько лет рядом со мной нет конвоя и не надо прятаться. Бесконвойный! Вот, оказывается, чего мне не хватало для счастья. Дня через два выписывают официальное разрешение, но мне не верится в удачу. Подхожу к вахте, протягиваю пропуск – и меня выпускают! Потоптавшись за зоной, минут через пять возвращаюсь, снова протягиваю пропуск – и вахта впускает, ни слова не говоря! Да со мной ли это происходит? Мне захотелось со всеми здороваться, приветливо улыбаться. Через некоторое время я слышу, как за моей спиной удивляются новички-надзиратели: «Говорили – бандит, а он из них самый культурный…» Месяца через два-три на Челбанью приезжает полковник Племянников и расконвоирует всю мою бригаду. Перебирая формуляры, он вдруг остановился на Шевцове, осужденном за убийство надзирателя, которого ударил молотом по голове. Не решаясь направить и его на поселение, полковник предложил мне освободиться от него и перевести в другую бригаду. – Виктор Валентинович, – возразил я, – он хороший горняк. – Ну, какой он, Туманов, хороший, если кувалдой человека убил. Я убеждал: так сложились обстоятельства, они оказались по разные стороны – один караулил, другой убегал… Шевцова оставил в бригаде и в конце концов разрешили передвигаться без конвоя как всем нам. Он ни разу не дал руководству Заплага и всей бригаде повода об этом пожалеть. Примерно в это время я завожу дневник. Там ничего, почти ничего о производстве, а больше о том, что происходило со мной, вне меня, о чем мне не хотелось ни с кем говорить. Сам удивляюсь, каким чудом эта школьная тетрадка за столько лет – и каких лет! - уцелела в моем архиве. Перечитывая, я временами краснею, мне не хочется, чтобы эти записи попались кому-нибудь на глаза. Но, с другой стороны, хотя бы отрывки из колымских записок тех лет я позволю себе привести, ничего не меняя, как это чувствовалось и выливалось на бумагу тогда, чтобы вслед за Рокуэллом Кентом иметь право сказать: это я, Господи! «13 ноября. Много дней не писал, некогда. Смешно, а в самом деле некогда. Седьмого ноября был в клубе, танцы под оркестр, много знакомых. Смотрят с удивлением, что меня выпустили на поселение, многие ненавидят, а почему-то говорят обратное. Танцевал с одной Лилей, она мне нравится, и особенно мне понравилось то, что, когда она уходила домой, сказала, чтобы и я ушел, причем таким тоном, каким говорит жена мужу. В праздничные дни у нас украли на шахте перфораторные молотки, поэтому сейчас трудно работать бригаде, поработают хорошо. За эти дни никаких происшествий, кроме пьянок, которые уже вошли как обычное. Вчера был концерт и после танцы. Сегодня приехал Виктор, парень, с которым я был на Широком, и весь день просидели у Авершина. В ночь вышли на работу, по-прежнему нарезка стволов. Поругался с одним из своих самых близких друзей – Милюковым. 20 ноября. Не писал целую неделю. По-прежнему работа, надоело асе. Сегодня переругался со многими бригадниками. Не знаю, отчего люди пьют и пьют, как самые отъявленные пьяницы. Со мной делается что-то непонятное. Я сегодня сам себя ударил табуреткой, так ударил по голове, что из носа пошла кровь. Если бы кто-нибудь знал, как мне тяжело. Правда, от этого мне бы не было легче, но… Как освободиться? Это все, о чем я сейчас думаю. На улице минус 50, ночь. Темно, противно. Когда всё кончится?» Не могу вспомнить хотя бы один лагерный день без приключений. Здесь постоянно что-то происходит, и если даже не случилось внешнего события, внутри тебя что-то бурлит, выходит из берегов, требует немедленного действия. Странно устроен человек: у него срок – 25, практически пожизненный, его никто не будит, он сам просыпается без пятнадцати шесть, за четверть часа до момента, когда в морозной тьме раздастся удар по рельсу, и мысли его только о том, как сегодня забурить лаву, как будто ничего главнее и жизни нет. А разобраться – ну зачем ему эта лава? Или услышал, что бригады Быкова, или Огаркова, или Чеснокова вышли впереди могут к двадцатому числу выполнить месячный план, и он чувствует себя участником бешеной гонки, которую невозможно проиграть. Они к двадцатому? Мы должны – к девятнадцатому! Тысячи людей так работают. Господи, думал я по ночам, кто меня неволит за кем-то гнаться, опережать, приходить к финишу первым, загодя зная, что ни сейчас, ни ближайшие четверть века за это никто слова теплого не скажет, но ты сам бежишь и бежишь по кругу, как взмыленная лошадь, не способная остановиться. Ты живешь напряженно, в круговороте дня, с предчувствием, что в любой момент с тобой может что-то случиться. Чаще всего события приходят, когда их меньше всего ждешь. Захожу к ребятам своей бригады. На табурете сидит работавший у нас Федя Шваб, прекрасный парень, сам из поволжских немцев, лицо поцарапано, го лова в крови. Что случилось? Мнется, не говорит. Мне рассказали ребята: сидит Федя, играет на балалайке, в помещение заходит вор Володька по кличке Зубарик. Он не работал в нашей бригаде, но жил с нами в одной секции. Зубарик пьян и не в духе, ему не нравится, что человек играет, не обращая на него внимания. Он выхватывает из Федькиных рук инструмент и вдребезги разбивает о голову балалаечника. – Где Зубарик?! – спрашиваю. – Пьяный, лежит на кровати. Я подхожу. Действительно, спит Зубарик беспробудно, на мо голос не реагирует и, когда я дернул его за ногу, даже глаза не открыл. Я прошу Федю умыться, привести себя в порядок, успокаиваю бригаду. Обстановка в зоне тревожная, по-прежнему идет вражда между ворами и суками. Через пару часов Зубарик приходи в себя и поднимается. Бригада притихла, все молчат. – Ты за что ударил Шваба? Он набычился: – Ты обнаглел, Туманов, и твоя бригада обнаглевшая! Ну как тут сдержать себя? – Ты что, мразь, не узнал меня? – И бью Зубарика в челюсть. Не знаю, что было с его челюстью, но от удара у него почему-то вывернулась нога, и он потом полтора месяца лежал в больнице. Развитие событий было предсказуемо. Нападение на «своего» вор не вправе оставить без последствий. Мне это очень хорошо известно. Но управлять собою в таких случаях редко удается. Утром я выхожу со своей бригадой к вахте. В стороне вижу группу воров и слышу, как один из них, то ли не видя меня, то ли, напротив, умышленно, чтобы меня завести, говорит так, чтобы всем было слышно: – Что-то Туманов совсем развязался… Я с трудом держу себя в руках, подхожу к ним и говорю Мишке Власову, по кличке Слепой, одному из влиятельных в этом мире людей, с которым знаком еще по Широкому: – Миша, посоветуй им, чтобы вели себя поумнее. – Да ты успокойся, Вадим! С Мишей у меня были дружеские отношения. Он один из самых близких друзей Ивана Львова, Васи Коржа, Петра Дьяка, Саши Мордвина, с которыми я полтора года просидел на Широком. Я не случайно перечислил вновь имена этих людей, входивших тогда как бы в «Центральный Комитет» уголовного мира. Их знали во всех лагерях Союза. Не знаю, как поговорил Слепой с ворами, но шума по этому случаю не было. Сколько же страшных минут я пережил за восемь лагерных лет, когда вечером входил в барак и думал: а может, утром я не проснусь? Ведь каждую ночь кого-то калечили, вешали, убивали. Думаю, что такие мысли были знакомы большинству заключенных, тем более людям, имевшим большие сроки – несколько раз по 25 лет. Можно, конечно, и в лагере прожить тихо и незаметно, ни во что не вмешиваясь, ни на что особо не реагируя, как, например, спокойные люди, прошедшие в 30-е годы через Беломоро-Балтийский канал. Их с почтением называли старыми каторжниками или старыми бэбэковцами и шутили: когда тюрем еще не было, эти уже сидели в сараях на цепи. Не утихла одна историй, как возникает новая: бригадир Строганов поругался с горным мастером Семеном Ковалем и кинулся на него с кулаками. У Строгановых интересная семья: два брата и отец сидели за бандитизм. Я вступился за мастера, ни в чем не повинно-i о. Через день к нам в барак вбегает кабардинец Володя Шуков: – Вадим, Строганов идет с ножом, короче, пьяный! Я схватил свою телогрейку. Вошел Строганов, держа в руках не нож, а заточенную ромбическую пилу. И едва он приблизился, я накидываю телогрейку на пилу и бью его в голову. Пила вылетает m его рук. Набросились на него и другие бригадники. Избили так, что мне пришлось ребят оттаскивать от него. Если бы я этого не сделал – убили бы. Его выволокли на улицу полуживого. Утром появляется оперуполномоченный Инчин. Он уже знал, что произошло: – Туманов, если он умрет, придется заводить дело. – А если не умрет? – спрашиваю я. – Тогда какой же ты боксер?! По счастью, Строганов остался жив, но конец этой истории был омрачен не заставившими себя ждать новыми событиями. Одна смена нашей бригады, отработав, отдыхала в бараке, заступила вторая смена. Я люблю эти часы, когда ребята, выйдя из шахты, приведя себя в порядок, тихо ложатся спать. В другом углу секции режутся в карты. Я попросил играющих сдерживать свои эмоции. Ну как потише, когда играют в «очко». И опять – крики, споры, ругань. Повторив свою просьбу в третий или четвертый раз, я подхожу к ним, уже с трудом сдерживаясь: – Вы не могли бы тише, видите – люди спят. С нар поднимается вор из амгуньского этапа. Впервые я увидел этот этап в Сусумане на КОЛПе. Человек шестьдесят, отбывавших срок в амгуньских лагерях, привезли на Колыму и почему-то бросили в 17-й барак, где находились мы. Вернувшись в барак с работы, ничего не можем понять. Видим, что новые люди и ведут себя развязно. Нам говорят: этап с Амгуня. Я сажусь на свои нары и стягиваю сапоги. Слышу: – Тут какие-то широкинские… – А что тебе широкинские? – говорю я, не поднимая головы. Поверь, парень, они тебе могут показать, как нужно вести себя. Амгунец взрывается: – Мне? Да еще не родился человек, который коснется моей морды! – А что ты сделаешь? – Я спокойно стягиваю второй сапог. – А ты попробуй! Широкинские насторожились. – Что ты сказал? – поднимаюсь я. – Кто коснется моей морды – убью! Мой удар валит его на пол. – Во-о-ры! – зовет он на помощь. Из левого рукава комбинезона я выхватываю нож. Поворачиваюсь в сторону амгуньского этапа: – Так, твари, еще секунда – и будете выпрыгивать через окна. Все широкинские были наготове. Подхожу к упавшему: – А ты, сука, не истеричничай! Убивать я тебя не буду. Просто перережу сухожилия, - говорю я ему. Ночью у амгуньских и широкинских воров шла сходка. Естественно, не спал весь барак. Утром меня просят зайти в сушилку – это большая комната, в которой сидели три десятка воров, амгуньские и наши. Я знал, что может возникнуть резня, но другого выхода нет. Захожу. Посреди комнаты Анциферов. – Ты ударил вора! – говорят мне. – Нет, – отвечаю, – я ударил сволочь, которая ни с того ни с сего начала оскорблять людей, которых не знала. Амгуньским ворам успели рассказать, кто я такой и что со мной нужно вести себя иначе. Теперь необходимо было этот инцидент сгладить. А амгуньцы стоят на своем: все-таки ударили вора. Хотя – какой он вор? Только прибыл с этапа, трюмиловок не проходил, ничего еще не видел. – Вы чего хотите, парни? – обращаюсь я к амгуньцам. – Чтобы он тоже ударил меня по лицу и мы были бы квиты? Но вот этого не будет. На следующий день пришел новый этап. В нем оказалось много моих друзей по прежним лагерям, в том числе Мотька – Модест Иванов, с которым мы были в первые колымские годы на Новом, а потом во многих штрафных лагерях. В числе нескольких воров в Западном управлении Мотька прошел весь ад трюмиловок и, несмотря ни на что, остался вором. Он в довольно резкой форме высказал амгуньцам очень многое и вторично ударил того же Анциферова. Инцидент был исчерпан. И вот на Челбанье, в ответ на мою просьбу играть в карты потише, дать отдохнуть ребятам, снова поднимается один из амгуньцев, теперь уже работающий в комендатуре. У меня, как всегда, на всякий случай (такая была жизнь' – кто первый успеет) в левой руке нож. Хотя злость переполняла меня, убивать его я не хотел, но, предупреждая его удар, слегка ткнул ножом, на самом деле слегка, чтобы дать ему почувствовать холод металла. Держась за рану, он попятился назад: – Вадим, извини, я столько о тебе хорошего слышал… – Больше никогда обо мне ничего не слушай, – говорю я. – И веди себя нормально, сука, понял? Теперь, когда увидишь меня, идущего навстречу, говори мне «здравствуй» и улыбайся. Понял? Когда я успокоился, мне стало стыдно за то, что я наговорил. Чем строже соблюдали настоящие воры запрет на сотрудничество с властями, тем настойчивее были попытки лагерной администрации расколоть тюремный мир, чтобы сохранять контроль над осужденными. Апогея эта политика достигла в конце 40-х – начале 50-х, когда по всем крупным лагпунктам страны прокатилась война сук и воров. Среди активных участников тех событий был капитан Иван Арсентьевич Пономарев, начальник лагеря на Челбанье в 50-е годы, а - потом на Случайном. Он демонстративно назначал сук в обслугу зоны, давал им бесконтрольную власть над массой заключенных. Его грубость и жестокость вызывали к нему - общую ненависть, даже его сослуживцев. Когда я думаю о людях, окружавших меня, почему-то чаще вспоминаются не эти истории, а один эпизод колымской жизни, к которому мы часто возвращаемся в разговорах с женой. Нашему сыну было два года, он заболел, врачи рекомендовали кормить ребенка куриным бульоном. Можно себе представить, какой редкостью тогда была курица. Нам принесли цыпленка. Живого! Но как! его зарезать? Казалось бы, чего проще. Вокруг столько лагерниц ков, на совести многих убийства. А вот отрубить голову цыпленка никто не хотел. Напоследок еще о капитане Пономареве. Году в 1977-м мы с Риммой, оказавшись в Москве, отправились поужинать в ресторан «Националь». Мест в ресторане не было. У дверей толпилась очередь. Швейцар в фуражке с золотым околышем грудью защищал вход. В его лице мне показалось что-то знакомое. Это был наш капитан Пономарев! Он тоже разглядел меня, по его лицу пробежало смущение. Он задвигал локтями, расталкивая стоящих впереди: «Пропустите пару! У них заказан столик. Проходите, товарищи!» Я не верил глазам и еще меньше верил, что он обращается к нам. Пропустив нас, Пономарев закрыл дверь и вошел в вестибюль следом за нами. «Здравствуй, Туманов! Я слышал о тебе…». И протянул мне руку. «Здравствуйте, гражданин начальник…». Я машинально ответил на рукопожатие. Но когда о протянул руку Римме, я спохватился, сделал вид, что поправляв рукав ее пальто, и отвел руку жены. Мне страшно неприятно стало при мысли, что эта рука может ее коснуться. Некоторое время спустя я рассказал об этой встрече Евгению Евтушенко. Он уговорил меня вместе с ним пойти в «Националь» И мы пошли – чего не сделаешь ради русской литературы! Вот какой осталась эта встреча в воображении поэта, когда мы с ним оказались перед ресторанной дверью с бронзовыми ручками. «Наш легальный советский миллионер (это поэт обо мне! – В. Т.) помахал швейцару сквозь стекло двери сиреневой четвертной, и тот среагировал… Когда возникла щель в двери, Туманов незамедлительно сунул в щель четвертную, и она исчезла, как в руке факира. Швейцар был небольшого роста, величавостью слегка похожий на Наполеона, медные пуговицы были начищены до золотого блеска, к нам он не испытывал особого интереса, кроме лакейско-выжидательного – не вложат ли эти господа хорошие еще чего-нибудь в его заросшую шерстью лапищу. Швейцар открыл дверь, пропуская нас, и вдруг с лицом его что-то случилось: оно поползло одновременно в несколько разных сторон от смешанных чувств – страха и радости, хотя радость все-таки побеждала. – Туманов? Вадим Иванович? – Капитан Пономарев? Иван Арсентьевич? – пробормотал Туманов, неверяще улыбаясь, как при неожиданной встрече с закадычным другом, который считался безвозвратно потерянным. Хотя отставной капитан Пономарев и не вернул от радости неожиданной встречи четвертную, бывший тюремщик и бывший арестант почти по-братски обнялись. Классическая история, напоминающая взаимоотношения каторжника Жана Вольжана и полицейского инспектора Жавера из «Отверженных» Виктора Гюго». Так это увиделось поэту. Его право. Но я хочу защитить капитана Пономарева. Не знаю, взял бы он у меня четвертную или нет, но ни и первый раз, ни во второй мысль сунуть ему чаевые мне даже не пришла в голову. Хотя, наверное, как на психологический эксперимент – тут поэт прав – посмотреть на это было бы интересно. Помню, на штрафняке Случайном Пономарев, недавно назначенный начальником лагеря, увидев меня, радостно сказал: «Уж отсюда ты, Туманов, не выберешься. Здесь и подохнешь». Вот это было. На Челбанье в меня влюбилась дочь начальника прииска Митрофана Ивановича Скокова. Это случилось в 1951 году, когда после побега и ограбления кассы я был осужден на 25 лет и в первый раз попал на этот прииск. Розе было девятнадцать лет, она работала н лагерной бухгалтерии, мы изредка виделись в зоне. Не понимаю, почему именно на меня она обратила внимание. За симпатичной девушкой бегали неженатые офицеры и молодые надзиратели. По-моему, неравнодушен был к ней и Петька Дьяков. Во всяком случае, в его лирике тех лет ее имя встречается не раз, да он и не особенно это скрывал. Роза действительно была красива. Какие-то романтические книжки, прочитанные ею, видимо, сбили ее с толку, и она внушила себе, что должна полюбить уголовника. Она писала мне трогательные письма и записки, передавала через надзирателя Борьку по кличке Корзубый, который выполнял любую ее просьбу. Он был по-своему честный парень, относился ко мне доброжелательно. Когда мы оставались наедине, он с видом заговорщика сообщал о том, как Розу преследует своей любовью начальник режима Толмачев. Борька сам слышал, как однажды в бухгалтерии, когда все разошлись по домам, начальник режима горячо убеждал девушку: «Подумай об отце – что ты с ним делаешь? Узнай кто-нибудь про твое увлечение, он позора не переживет!» Роза что-то лепетала в ответ, а начальник режима не унимался: «Он же преступник, ты знаешь. Он тебя убьет когда-нибудь. А я люблю тебя!» Тогда, говорит Борька, Роза спросила: «Ты меня правда любишь? Очень любишь?» «Очень!» – воскликнул начальник режима. Роза посмотрела ему в глаза: «Вот так и я люблю Туманова». Роза была из тех своевольных, непредсказуемых натур, на которых запугивания не действуют. Она, сотрудница лагерной администрации, потеряв голову, приходила в зону на рассвете, дожидалась утреннего развода и стояла в стороне, не сводя глаз с нашей бригады и не обращая внимания на откровенные ухмылки арестантского строя. У Скоковых была еще младшая дочь Тася, и я мог представить, что творится с родителями и какая обстановка у начальника прииска дома. В то время меня бросали из лагеря в лагерь, и почти всюду я получал письма от Розы. Письма были восторженные, какие девушки пишут в альбомы в полной уверенности, что чувство, которое к ним пришло, бывает только раз в жизни и никому другому, даже самым близким, не понять их переживаний и слез. Теперь, вспоминая то время, я думаю, что грубость жизни, которая окружала Розу, обостряла ее впечатлительность. Как это часто бывает, потребность быть защищенной дерзким и смелым, как ей казалось человеком, она принимала за любовь и отчаянно боролась за нее своими слабыми силами. Однажды Борька Корзубый конвоировал меня к начальнику прииска. Мы шли молча, я впереди, сомкнув руки за спиной, он на полшага позади. Он впускает меня в кабинет начальника прииска и остается за дверью. Я стою в нерешительности перед молчащим Скоковым. – Толмачев доложил мне, что между вами и моей дочерью что-то происходит. Я не в силах ее остановить. И с вами я ничего не могу поделать. Но вы же старше. У вас срок, вы знаете, двадцать пять… Должны понимать свою ответственность. – Гражданин начальник, я не знаю, что вам говорил Толмачев и как на самом деле ко мне относится Роза. Она просто восторженная девушка, и все у нее пройдет. Я вам обещаю сделать все, что смогу, чтобы это прошло быстрее. Я пропадаю, вы знаете, все время по БУРам и изоляторам, мне ничего другого не светит, и ни о каких переменах в жизни я не думаю. Вам и вашей супруге абсолютно не о чем беспокоиться. Это все глупость, которая пройдет. Мне казалось, это его успокоило. Челбанья жила по законам, царившим во всех колымских зонах, ничем не выделяясь ни в жестком распорядке дня, ни в натянутых, как повсюду, отношениях между ворами и суками, ни дерзкими попытками побегов, после которых беглецов волокут обратно в лагерь избитыми до неузнаваемости. Роза продолжает передавать через Борьку письма и свои фотографии. Я не отвечаю. Мы видимся изредка. Временами мне страшно за нее, и в свои двадцать четыре года я еще не знаю, как выходить из подобной ситуации, никому не причиняя боли. Находясь на штрафняке Случайном, я попадаю в лагерную больницу. Мне нужно было тормознуться, чтобы избежать отправки на Ленковый, и я закапал в глаза раствор с размельченным химическим карандашом и мелким толченым стеклом. Меня поместили в больницу почти ослепшего. В палате человек двадцать. Но и туда приносят письма от Розы. Я решаюсь положить этому конец, и как-то сами собой складываются рифмованные строчки, которые записывает под мою диктовку мой приятель Саша Замятин. «Зачем опять вы мне прислали свой портрет? К чему еще стараетесь уверить, что вы страдаете в разлуке долгих лет. Где научились вы так нагло лицемерить?» Не знаю, откуда берутся пошлые слова, которых сроду не было в моем лексиконе, которые были бы дики и нелепы в устах окружающих меня людей, но какая-то непонятная отчаянная сила находит их в глубинах подсознания и выталкивает из хриплого горла. Входя в роль джентльмена, обманутого в лучших чувствах, я пишу, не переставая: «Зачем играть в возвышенность души? Вы так смешны в чужом нарядном платье. Пусть одинок я буду здесь, в глуши, но вы на письма больше слов не тратьте…» Палата растрогалась, кто-то лезет ко мне с советами, кто-то утешает мое разбитое, как ему кажется, сердце. Как последний подлец, смиряюсь с осенившей кого-то мыслью всей палатой, коллективно, заканчивать начатое письмо. Это было огромное по числу строк трагическое сочинение о любви и измене. Особенно старались Жорка и Сашка Замятин. Я это свое сочинение помню до сих пор. «Я вам не вспомню первого письма, где предлагал расстаться благородней, и жертв от вас не ждал, был убежден весьма, что жить вы будете как легче и удобней. Я слишком утончен, и мне вас просто жаль. Смотритесь в зеркало. Да, я забыл: таким, как вы, не стыдно. Надломленных бровей не уловить печаль, и губ измученных под краскою не видно!» Концовка должна сразить наповал: «Любительница пошленьких романов, вы для меня уже не та, которую, быть может, и любил Вадим Туманов». В конверт я вкладываю фотографию Розы и записку: «Я возвращаю Ваш портрет». Неужели это было со мной? В 1954 году я снова оказался на Челбанье, но ни Розы, ни начальника прииска Скокова уже не было. Милая Роза, если ты жива и уже немолодыми глазами читаешь эти строки, нянча своих внуков, а может – дай тебе Бог – и правнуков, прими, если сможешь, эту мою запоздалую исповедь, которой, возможно, нет оправдания, но которую ты поймешь – я хотел бы, чтобы ты поняла, – как тоненький, хрупкий мазок на картине пережитого нами страшного времени. В ту пору мы уже нарезали бесконечное количество шахт. От нас во многом зависит план Сусуманского управления – самого большого на Колыме. В бригаде каждый владеет тремя-четырьмя профессиями. Скреперист, бурильщик, рабочий очистного забоя, водитель самосвала – все без затруднений подменяют друг друга. Потому техника работает безостановочно. Наклонный ствол проходим до 15 метров в сутки, нарезку штреков двумя забоями – до 36 метров. Почти всегда нарезаем одновременно две-три шахты. Ни до нас, ни после таких темпов проходки Колыма не знала. Наш коллектив был признан лучшим в горном управлении края. Так было на протяжении почти трех лет. Недавно во время телефонного разговора Дмитрий Ефимович Устинов, бывший генеральный директор объединения «Северовос токзолото», напомнил, как в 1955 году его вместе с другими инженерами направляли из Ягоднинского района к нам в Сусуман перенимать опыт проходки и нарезки шахт. Работали, конечно, с некоторыми нарушениями правил техники безопасности. Вспоминаю, как к нам на шахту приехал начальник прииска им. Фрунзе Илья Давыдович Хирсели. Он сразу же принялся меня ругать за допускаемые нарушения техники безопасности. Я, естественно, оправдывался: «Все это неправда, Илья Давыдович», как вдруг подходим к шахте и видим: человек семь шахтеров – с бурами на плечах, курят, смеются, выезжая из наклонного ствола шахты на скипе. Это одно из грубейших нарушений. «Погорели» с поличным! Все онемели. Хирсели смотрит на меня. Я развожу руками, пробую улыбнуться и объясняю ему, как бы переходя на шутку: «Гражданин начальник, тут одни москвичи и ленинградцы – без трамвая не могут!» Нам повезло: начальник прииска был наделен чувством юмора и рассмеялся вместе со всеми. Мы отделались легким наказанием. Но благоприятный выход из ситуаций такого рода чаще всего случался благодаря не интеллекту колымского руководства, а прочной репутации самой бригады. Ее бросали на прорывы, на обеспечение быстрого обустройства шахты с богатым содержанием золота, нередко именно от нее во многом зависело выполнение плана прииском и всем управлением. С нами приходилось считаться. Маленькие начальники предпочитают со мной не связываться, даже когда я позволяю себе вещи, для осужденного недопустимые. Однажды я долго провозился в шахте, поднимаюсь на поверхность весь мокрый и грязный. Ко мне цепляется начальник режима: кто разрешил задерживаться? «Я тебя больше не выпущу!» Я достаю пропуск, рву и швыряю ему в лицо. Это ЧП! Меня вызывает Федор Михайлович Боровик: «Ты что, с ума сошел?!» Полковник Племянников вызывает к себе меня и начальника режима, задержавшего меня. Тот к нему является выпивший. Племянников посадил его на десять суток, но тот и второй раз явился по вызову не вполне трезвый. Его из органов выгнали. И хотя никаких моих заслуг в его снятии нет, случившееся еще больше укрепляет среди младшего и среднего звена начальников репутацию нашей бригады как неприкасаемой. В ночь под новый, 1956 год Племянников почти приказывает мне быть на новогоднем карнавале в Центральном клубе. Мои товарищи приносят у кого что есть – костюм, белую рубашку, галстук. Попасть осужденному в Центральный клуб – все равно как человеку с улицы оказаться на правительственном приеме в Москве. Мне в голову не могло прийти, что там я встречу Розу. Мы пришли на вечер с Петькой Дьяковым, тоже приодетым. У входа оперуполномоченный Мажуна. Он знал, кто мы. У него округлились глаза: «Вы куда?!» «Пошел ты…» – оттолкнул я его. Оперуполномоченный был наслышан о том, как к нашей бригаде относится руководство, и не стал скандалить. Мы входим в залитый светом зал со сверкающей новогодней елкой. Большинство гостей – офицеры из разных лагерей, районное руководство, много девушек. Голова идет кругом, гремит музыка, все в масках, в серпантине. Танцевать я не могу, когда-то во Владивостоке девчонки учили меня вальсу и танго, но я сомневаюсь, вспомню ли. А тут объявили «дамский вальс» и какая-то маска подплывает ко мне и начинает кружить. «Туманов, вы не узнаете меня?» Это была Роза Скокова. Оказывается, она вышла замуж за сусуманского судью, у нее двое детей, с чем я ее искренне поздравил. «Мы еще увидимся, Туманов? Мой муж будет рад познакомиться с тобой». – «Конечно, Роза. Никогда я не видел судью, кроме как через решетку и ближе, чем за три метра». На новогоднем вечере, несмотря на всю его для меня необычность и новизну, я чувствовал себя уверенно, и жалел только о том, что не умею хорошо танцевать. Меня не пугали чуть насмешливые взгляды танцующих молодых офицеров, но я страшно боялся выглядеть смешным в глазах женщин. Этот страх поубавился после вальса с Розой. Сверкают разноцветные огни, кружатся пары, гремит оркестр, вызывая в памяти бесшабашные вечера в кругу друзей-моряков во владивостокском ресторане «Золотой Рог». Но этот сусуманский, карнавал оказался самым счастливым в моей жизни. В ту сумасшедшую ночь я встретил Римму – свою будущую жену. Еще танцуя с Розой, я поглядываю на компанию девушек, которые нарасхват у молоденьких офицеров и у высоких чинов. На вечере много мужчин и в штатском. Судя по всему, командированные; сотрудники МВД из Москвы. Разогревшись от водки, чувствуя себя хозяевами положения, они приглашают танцевать юных сусуманских красавиц. Мое внимание привлекает девушка, к которой чаще, чем к другим, подходят кавалеры. Она в нарядном платье с атласной отделкой шоколадного цвета и таким же отложным воротничком. Я нахожу место у колонны, неподалеку от стайки девушек, несколько раз порываюсь подойти к понравившейся мне, но меня постоянно опережают, и я не без ревности наблюдаю, как мою избранницу кружат другие. В очередной раз, когда девушку снова уводят у меня из-под носа, я приглашаю одну из ее подруг. Ее зовут Инна. Она разговорчива и догадлива, к концу танца, почти ничего не спрашивая, я уже кое-что знаю. Имя девушки, заинтересовавшей меня, – Римма, приехала на Колыму по распределению, окончила торговый техникум, работает в райцентре товароведом. Вся компания девчонок из торговли, вместе живут в общежитии, недалеко от клуба. «Она у нас серьезная, – предупреждает Инна. – Комсомольский секретарь!» Я еще не знал, как с ней себя вести, о чем говорить, но, проводив Инну на место и потянув время, пока не зазвучит новый танец, я с первыми аккордами поворачиваюсь к Римме. Девушка улыбается в ответ и идет со мной танцевать. Гремит музыка, я кружу девушку, стараясь не наступить ей на ноги чужими полуботинками. Римма улыбается так же мило, как она это делала, танцуя с другими. – Давно здесь? – спрашиваю я. – Нет, не очень. – Нравится? – В общем, здесь ничего, только публика какая-то… – Вы думаете? – Я изображаю крайнее удивление. – Разве есть разница между публикой в Сочи и в Сусумане? – Ну что вы! – смеется Римма. – Знаете, сколько здесь бывших заключенных? – Да, мне говорили, – киваю я. – Вы, наверное, еще не успели присмотреться. – Почему же, немножко в курсе, – успокаиваю Римму. Мы кружимся в вальсе. Это лучший из всех вальсов, которые я знаю. Я никого не замечаю, но время от времени со мной здоровается кто-нибудь из танцующих рядом. Это неудивительно, многие сусуманские офицеры и вольнонаемные знают меня в лицо. Римма все понимает по-своему. Она уверена, что я какой-то новый молодой начальник или командированный москвич. Во всяком случае, человек воспитанный, порядочный, со мной ей можно быть спокойной. Танец кончился, мы стоим в стороне, продолжаем разговор. Кто-то подходит к нам и приглашает Римму на танец – одет тоже прилично, но по лицу вижу, что из сидевших. – Извините, – говорит Римма, – я устала. Он отошел, что-то бормоча, косясь на меня и на Римму. Нам обоим понятно, что он недоволен. – Какой невоспитанный, – говорю я Римме. – А еще комсомолец. – Почему вы думаете, что он комсомолец? – спрашивает она. Я говорю первое, что приходит в голову: – Кажется, мы с ним из одной организации. – А часто вы здесь бываете? – Нет, – отвечаю, – я нездешний. – Вам, – говорит Римма, – надо быть осторожным. Особенно по вечерам. В поселке кого только нет. Полно рецидивистов. А вы такой доверчивый. – Почему вы думаете, что доверчивый? – По лицу видно. – Лицо бывает обманчивым. – У меня интуиция! После вечера Римма разрешает ее проводить. Женское общежитие УРСа в получасе ходьбы, почти рядом с КОЛПом. Я столько раз проходил мимо этого бревенчатого здания, не подозревая, что когда-нибудь буду стремиться сюда. Скоро я познакомлюсь с ее подругами, все понимающими и всегда готовыми оставить нас наедине. Комендант общежития – бывшая заключенная, милая и смешная пьянчужка Александра Сергеевна. Эта женщина в латаных валенках всегда будет радоваться моему появлению, зная, что я приду с угощением – шампанским, закуской. Но это впереди, а пока я провожаю Римму до общежития. Договариваемся встретиться через несколько дней. Работы через край, все неплохо, мы читаем вслух сусуманскую газету, а там встречаем такое: «Бригадиру скоропроходческой бригады Туманову. Подразделение, где начальником Боровик. Поздравляем шахтеров бригады с большой производственной победой – выполнением суточного задания по проходке стволов на 405%. Выражаем уверенность, что горняки, не останавливаясь на достигнутом… Начальник управления В. Племянников, начальник политотдела М. Свизев». На прикрепленной к бригаде машине с шофером Юркой, по кличке Москва, при первой же возможности я еду в Сусуман. Через неделю, приехав к Римме снова, я вижу, что она абсолютно спокойна. Даже равнодушна. И я не могу понять ни ее внезапной замкнутости, ни бледности ее лица. Наконец, мы остаемся одни. – Что с вами? – спрашиваю. – Вас отпустили в Сусуман? – Да, – улыбаюсь я, – сегодня у нас в Сусумане комсомольское собрание. – Не надо! – говорит Римма. Оказывается, на второй или на третий день Римма уже все обо мне знала. Ей, как комсомольскому секретарю, начальство рассказало. А затем ее вызвал районный прокурор Федоренин: «Отдаете ли вы себе отчет в том, чем могут для вас закончиться встречи с бандитом? Мы опасаемся за вас и обязаны предупредить». – Мы что, больше не увидимся? – упавшим голосом спрашиваю я. Римма отвечает не сразу. – Ну почему же… Я продолжаю приезжать в Сусуман, и нам обоим разлука дается все труднее. Со мной что-то происходит. В те дни на Челбанье меня особенно тянет к дневнику. Я и письма-то избегал писать, а тут пишу почти каждый день. Пишу что приходит в голову. Теперь, перечитывая и улыбаясь своим тогдашним литературным притязаниям, не могу вспомнить, сам ли некоторые строки сочинял или откуда выписал, или все смешалось. «…Глаза у нее слегка влажные, отчего кажется, что взгляд их – выражение натуры глубоко эмоциональной. В минуты, когда она бывала увлечена, они обнаруживали способность принимать множество поверхностных выражений и тогда соответственно им движения ее становились и быстрыми, и резкими, и подчас привлекательно-нервозными. Глаза ее тихо смеются, именно тихо, потому что эта женщина изысканного воспитания – иногда грустит не безжизненно-евангельской, а земной грустью умной и благородной души». «В погоне за ложным счастьем мы топчем друг друга и, готовые надругаться над всем самым дорогим, самым сокровенным, чем еще наградила нас природа, остаемся во власти искаженной, обезображенной морали. Рабы в душе своей, мы напрягаем последние силы, стараясь олицетворить собой важность в глазах тех, кого мы случайно обогнали, и мало кто из нас умеет помнить о человеческих несчастьях в минуты успеха, равно как и сохранять достоинство в отчаянии. Мы живем в мире холодном, наполненном ненавистью, завистью и страхом. Мы совершенно одиноки в этой жизни, может быть для контраста или для горькой иронии. Провидение иногда забрасывает крупицы нежного чувства в сердца людей, с которыми нам приходится встречаться, и лишь редкие из нас умеют заметить и оценить этот подарок судьбы…» «Вычеркнут еще один день жизни, прошел, как прошли уже многие, дни на Челбанье. По-прежнему нарезка стволов и штреков, самая тяжелая работа на шахтах, бригада остается ведущей в управлении. Уже полтора года такого труда, интересно, сколько же еще будут напряжены нервы. Я почему-то чувствую, что страшно устал, но ничего не сделаешь, такой труд – это единственный вариант освободиться. Эта мысль преследует меня днем и ночью, никогда я не думал так много о свободе, как в последнее время. В бараке все спят, только пес Махно ходит и какими-то безразличными глазами смотрит то на печь, то на кровать, то на дверь, за которой страшный холод». Ранней весной 1956 года мою бригаду перебросили на прииск «Большевик». На участке «Октябрьский» надо было срочно решить вопрос о нарезке и отработке трех шахт с очень высоким содержанием золота. От них зависел план прииска. В конторе присутствовали начальник прииска Шевцов и какое-то крупное руководство из Магадана. Поскольку требовалось обсудить несколько спорных вопросов, касающихся оплаты, и наши точки зрения расходились, Шевцов предложил выслушать мнение главного бухгалтера. На Колыме всегда было особое отношение к людям нескольких профессий: нормировщикам, маркшейдерам, бухгалтерам. И тогда, находясь в кабинете, я попросил дать мне возможность самому представ вить бухгалтеру оба варианта, чтобы он не знал заранее, который и них мой, а который – начальства. – Пригласите Григоряна! – сказал Шевцов. Я представлял себе, что сейчас войдет человек, или высохший от злости, или, наоборот, растолстевший от безразличия. Входит подтянутый человек лет сорока пяти, с умными глазами, увидев которые запоминаешь на всю жизнь. Это был Ашот Александрович Григорян. Я сухо излагаю оба варианта, предчувствуя, что ему, конечно же, будет ближе общепринятый, устоявшийся, не требующий хлопот. Каково же было мое изумление, когда он, быстро схватив суть и не раздумывая, кто на какой позиции стоит, решительно отдал предпочтение моему подходу! Руководству ничего не оставалось, как согласиться с мнением главного бухгалтера. Мы еще не были знакомы, но я был счастлив, что на столь авторитетном посту у меня есть об разованный единомышленник. Я тогда еще не знал, что этот человек отсидел 10 лет в лагерях и тоже повидал очень многое. Уже через много лет в Москве в компании старых колымчан, где были одни крупные руководители, зашел разговор о пережитом и интересных моментах жизни каждого. Ашот Александрович рассказал историю, относящуюся ко времени, когда он был бригадиром в лагере на берегу Загадки, притока Оротукана. Не выполнив в тот день план, бригада под конвоем брела обратно в зону. Это было глубокой осенью. Навстречу ехал верхом начальник прииска по прозвищу Махно. Узнав от конвоя, что сегодня плана нет, Махно подозвал бригадира и, не слезая с коня, стал бить его нагайкой по голове, а конвою приказал загнать всю бригаду в холодную воду. Конвой принялся теснить людей к воде. Самые сообразительные на ходу скидывали обувь, чтобы потом сунуть ноги во что-то сухое, но Махно велел конвою всю оставленную на берегу обувь выбросить в реку, вслед тем, кто уже вошел в воду. Один из гостей после этого рассказа молчал весь вечер. Улучив момент, когда они с Григоряном остались наедине, спросил: «Так это был ты, Ашот?» «Я, – засмеялся Ашот, – я». Так он снова увиделся с Олынамовским, начальником прииска – тем самым, но прозвищу Махно. Кстати, кличка Махно прилипала к очень многим колымским начальникам, отличавшимся сумасбродным характером. Ашот Александрович стал главным бухгалтером Северо-восточного совнархоза, куда входили Колыма, Якутия, Чукотка. По размерам это была самая крупная хозяйственная структура Востока. Однажды он приехал по делам на прииск «Горный» и уже собрался было с сопровождающими отбывать на двух «Волгах» в областной центр, как по чистой случайности мы встретились. Отъезд он задержал часа на четыре, зашел ко мне домой, и мы с ним о многом переговорили. Он был в плановой системе из тех грамотных и думающих деловых людей, чья мысль прорывалась за флажки системы, казавшейся непоколебимой, и своими сомнениями, поддержкой новых форм, поисками реальной эффективности изнутри подрывала ее. Его перевели в Москву, он стал заместителем начальника экономического отдела Министерства цветной металлургии СССР. А когда в начале 90-х произошел развал Союза и на правительственную сцену вышли молодые реформаторы, увлеченные монетаристскими теориями, раздачей приватизационных ваучеров, распродажей, растаскиванием народного добра, тогда опытные и в высшей степени порядочные люди, подобные Григоряну, многое повидавшие и пережившие, оказались ненужными нуворишам. Не только на свою беду. Как скоро выяснилось, на беду всей российской экономики. В том же 1956 году нашу бригаду бесконвойников направляют на «Контрандью» – горный участок, объединенный с прииском «25 лет Октября». Там шахты с высоким содержанием золота, нужно вести горноподготовительные работы: проходку наклонных стволов, штреков, а делать это некому, рабочих рук не хватает. И хотя мы привыкли к тому, что нас то и дело перебрасывают, как скорую помощь, на прииски, проваливающие план, и возят уже не в кузовах грузовиков, а на вахтовках, покидать Челбанью на этот раз не хочется. О «Контрандье» мы уже наслышаны. Не зря там какой-то ручей геологи назвали Мучительным: вся та местность была труднодоступной, без всяких дорог, с особо сложными условиями бурения и проходки. Я как предчувствовал, что мне предстоит сутками мотаться по тайге и болотам в седле. Начальник конно-транспортной службы Тарабура, вынужденный часто менять обессилевших лошадей, жалея их, будет говорить: «Колы цього дурака уберуть? ВЩ у мэнэ усих конэй позагоняе!»! Но что бы я ни думал, у бригады уже прочная репутация безотказной и увиливать от задания мы себе позволить не можем. Тем более, что мне дают право по своему усмотрению заменять на шахтах персонал, в том числе вольнонаемный, людьми из своей бригады, ставить своих ребят горными мастерами, принимать все меры, лишь бы увеличивались объемы складированных в отвалы золото содержащих песков. В первые же дни на «Контрандье» я заменяю своими семь чела век из прежнего руководящего персонала. Не учел только одной «мелочи»: часть уволенных – члены партии и снимать их с работы можно только с разрешения партийных инстанций. Обиженные начальники обращаются в райком партии. Мне позвонил А. И. Власенко, первый секретарь райкома. – Это же коммунисты, ты должен понимать, – укоряет он меня – Да я все понимаю, – говорю. – Они авангард, в первых рядах… Но работать не умеют! Секретарь райкома ни на чем не настаивает. Шло бы золото: судьба любого начальника, в том числе партийного, здесь зависит от выполнения плана по золоту, а план Заплага в значительной мере обеспечивала наша бригада. Принципиальности мне хватает не всегда. Надо отстранить начальника еще одной из шахт, и я уже написал распоряжение Вите Кожурину взять на себя его обязанности. Утром еду верхом по поселку, усталый, голодный, не евший со вчерашнего дня. На дороге вижу начальника злополучной шахты и его жену. Мы коротко говорим, я собираюсь ехать дальше, но они тащат меня к себе в дом. Хозяйка ставит тарелку с дымящимися пельменями. Отказаться нет сил. Ем пельмени, смотрю на притихших хозяев, а на душе тяжело. «Какая же ты сволочь, Туманов, – думаю. – Вчера написал приказ отстранить человека, а сегодня сидишь, голодный, у него в гостях, ешь пельмени… Нет, – говорю себе, – отстранять его в такой ситуации у тебя нет морального права. Только бы не свалиться, не уснуть, успеть переделать приказ…» Вернувшись в контору, я переписываю распоряжение: назначаю Кожурина не начальником, а его помощником. «Витя, – говорю ему, – ты выходишь горняком, но я тебя очень прошу, сделай все, чтобы шахта заработала». Мы укрепляем проходческие бригады своими людьми, по-новому настраиваем технику, внедряем собственные способы разработки россыпей в зоне вечной мерзлоты. Скоро шахта входит в ритм и намного перевыполняет план. А начальник шахты, которого я чуть было не снял, впоследствии стал Героем Социалистического Труда. Никогда не знаешь, какую роль в судьбе может сыграть предложенная голодному человеку тарелка пельменей. «Контрандья» уже стабильно работает, богатые пески беспрерывно идут на-гора, как вдруг меня вызывают на прииск «25 лет Октября» – срочно к начальнику прииска Сентюрину. Зачем, что случилось – ума не приложу. Не перебрасывают ли нас еще куда? На лесовозе подъезжаю к прииску. У здания администрации вижу известную в районе синюю «Победу» – это машина А. И. Власенко. Зачем он здесь? В какой связи я понадобился? Ничего не понимаю. Вокруг райкомовской машины крутятся несколько человек из руководства прииска. Видимо, им надо по каким-то делам в Сусуман и они рассчитывают добраться на машине секретаря райкома. Проходя мимо, слышу, что им отвечает водитель: «Александр Иванович хочет Туманова с собой взять». Не знаю, что и думать. Вхожу в кабинет Сентюрина. У него Власенко. – Как дела? – спрашивают. – Идут, Александр Иванович, – отвечаю осторожно. Власенко задает еще пару общих вопросов и вдруг без всякого перехода: – В Сусумане работает комиссия с правами Президиума Верховного Совета СССР. Она пересматривает дела осужденных по политическим статьям… – Интересно, при чем тут я? – Ты готов ехать со мной в Сусуман? – Всегда готов, – отвечаю, – только зачем? Власенко смотрит на меня, как будто видит в первый раз. – Ты же начинал с политической… Так что едем! Разговор происходит вскоре после XX съезда партии, когда после нашумевшей речи Хрущева, резолюции о преодолении культа личности и его последствий уже начали мало-помалу выпускать из лагерей политзаключенных. Но в подавляющем большинстве колымских зон эти новые веяния воспринимаются давно отчаявшимися, утратившими всякие надежды людьми со свойственной лагерным старожилам недоверчивостью и боязнью снова быть обманутыми. Я тоже не строю на этот счет иллюзий. Пройдено двадцать два лагеря, пять лет заключения в самых страшных – на Широком, Борискине, Случайном, жизнь по заведенному кругу: следственная тюрьма – больница – БУР или ШИЗО – снова побег – следственная тюрьма… Конечно, безумно хочется вырваться, но я не думаю и не надеюсь, что это может случиться, во всяком случае – скоро. Стоит теплый летний день, когда наша «Победа» въезжает в Сусуман, несется мимо хорошо знакомых мне зданий, с которыми так много связано. Власенко и я выходим у одноэтажного дома, где помещался первый отдел Западного управления лагерей и где начинались мои колымские «университеты». – Спроси в спецотделе, когда завтра комиссия начинает работу, и к этому времени приходи, – говорит Власенко, прощаясь. В моей голове мысли, одна счастливее другой: у меня сейчас двадцать пять, предположим, десять скинут, останется пятнадцать, а с зачетами будет лет шесть! А вдруг пятнадцать скинут?! Останется десять, а с зачетами – совсем ерунда… Не верится, что, имея по приговору суда двадцать пять лет, можно оказаться на свободе в обозримом будущем. Все это на бешеных скоростях прокручивается в моей голове, не дает успокоиться. В спецчасти мне говорят, что комиссия начинает работать с 10 утра, и я слоняюсь по поселку, не желая никого видеть, боясь нечаянными разговорами спугнуть ожидание. На следующий день я поднимаюсь рано и не нахожу, чем заняться. Время идет слишком медленно, иногда кажется, оно остановилось. Я нетерпеливо поглядываю на часы и, когда стрелки показывают начало десятого, спешу к знакомому зданию, чтобы минут за пятнадцать быть наготове. У здания уже толпится группа заключенных, доставленная с конвоем бортовыми машинами с окрестных приисков. Видимо, комиссия пересматривает их дела. Я вхожу внутрь, и на меня набрасываются несколько человек: «Где тебя носит! Тебя ждал Власенко, искал Племянников, спрашивал Струков…» Струков – начальник Западного горнопромышленного управления (ЗГПУ). «Да вот я…» – «Но все уже разошлись!» Оказывается, в спецчасти вчера ошиблись: комиссия начала работу с 8 утра. Из спецчасти звонят Власенко, дают мне трубку, я слышу раздраженный голос: – Я же тебя просил! Тебя ждали! В чем дело? – Мне в спецчасти сказали… – бормотал я. – Поверьте, ради такого дела я бы всю ночь просидел на кочегарной трубе, только бы не опоздать! Высокая кирпичная труба рядом с домом, где заседала комиссия. – Ладно, жди меня там! – Власенко бросил трубку. Все пропало, думаю я, прислонившись к стене в коридоре и не двигаясь с места. Некоторое время спустя подъезжает Власенко, вслед за ним появляются другие начальники, проходят в помещение, где заседает комиссия. Мне велено ждать в коридоре. Наконец слышу свое имя и толкаю дверь. До сих нор я знал кабинеты, где добавляют «срока», как говорят колымчане, но в первый раз оказываюсь в помещении, где срок могут убавить. За столом и вокруг – человек тридцать. Военные и штатские. Большинство из них я прежде не встречал. В стороне за столиком белокурая стенографистка. – Заключенный Туманов, садитесь, – говорит сидящий за столом в центре. Это, как я потом узнал, прибывший из Москвы председатель комиссии Владимир Семенович Тимофеев. Я опускаюсь на стул и вместе со всеми слушаю. Один из офицеров зачитывает документы на меня: когда родился, где работал, за что осужден, как вел себя в лагерях, сколько раз бывал в зонах наказан. Я столько слышу о себе дурного, просто жуткого, что са мому неприятно. Сижу и думаю: «Господи, когда же я все это успел? Какой же я на самом деле плохой человек!» Офицер переходит к моей жизни после 1953 года. Туманов – читает он – в это время резко меняет поведение… Теперь я не без удивления слышу так много доброго о себе, сколько не приходилось слышать за всю прежнюю жизнь. Тут и о бригаде, уже три года лучшей на Колыме, и о моих рационализаторских предложениях, и как мы по-новому организовали на шахтах добычу золотоносных песков, и о наших рекордах. «Господи, – думаю, – какой же я все-таки хороший!» Пересмотр дела обычно занимал 15 – 20 минут. Со мной говорят больше двух с половиной часов… Уже не помню всех вопросов, но один совершенно неожиданный: – Скажите, Туманов, что вам не нравится в сегодняшней жизни? Ничего себе вопрос. Мне и моим солагерникам многое не нравится, и я лихорадочно перебираю в уме, что бы сказать такое, чтобы, с одной стороны, не выглядеть приспособленцем, которому теперь уже нравится решительно все, а с другой – не наговорить такого, что оставит меня здесь до смертного часа. Перед глазами плывет Москва, Красная площадь, Мавзолей, на котором по камню два имени: Ленин и Сталин. И меня осеняет: – Знаете, – говорю я тоном старого большевика, – мне не понятно, почему до сих пор в Мавзолее на Красной площади рядом с вождем партии лежит человек, который наделал столько гадостей! Воцаряется гробовое молчание. Хрущевские разоблачения прозвучали не так давно, и к таким речам здесь еще не были приучены, тем более люди военные. Особенно в системе госбезопасности. Члены комиссии молча и с любопытством разглядывают меня, озираясь друг на друга. Меня как обожгло: не лишнее ли ляпнул? Конечно, что касается Ленина – ни у меня, ни у тысяч других заключенных на самом деле тоже не было иллюзий. Мы уже тогда знали и понимали много такого, о чем другие стали задумываться гораздо позже, и весь мой пафос, должен признаться, был не более как попыткой использовать шанс, который мне давали. – Хорошо, идите, – нарушает молчание Тимофеев. – До свидания, – обреченно говорю я и поднимаюсь. – Подождите в коридоре, – слышу вдогонку. – Мы вас пригласим. В коридоре меня окружают офицеры с расспросами, но я не знаю, что сказать. Минут через десять-пятнадцать меня зовут снова. Навстречу поднимается Тимофеев: – Комиссия с правами Президиума Верховного Совета СССР по пересмотру дел заключенных освобождает вас со снятием судимости – с твердой верой, что вы войдете в ряды людей, строящих светлое будущее… Я одурел, не могу говорить. В глазах слезы. И все-таки сомнения не покидают меня: может, я что-то не понимаю? Может, меня с кем-то путают? Не разглядели мой срок – 25 лет, вот сейчас кто-то встанет и скажет: «Но, позвольте…» Очнувшись, смотрю по сторонам. Мир не перевернулся, на лицах улыбки, и я начинаю верить, что все это со мной действительно происходит. – Я не нахожу слов, чтобы выразить чувства благодарности. Просто хочу заверить всех присутствующих: вам никогда не будет стыдно за то, что вы меня освободили. Пора покидать кабинет, но что-то меня удерживает. Я вдруг представляю, как вот такой счастливый возвращаюсь в свою бригаду на «Контрандье», к ребятам, которые три года со мной работали и переживали не меньше моего, и как я буду смотреть в их глаза? Освободился, значит… Я ни в чем перед ними не виноват, они это знают, но все же… – У меня только одна просьба, – говорю я. Все головы, как по команде, поворачиваются ко мне. – Гражданин начальник, – обращаюсь к Тимофееву. – Вы понимаете, какой я сегодня счастливый человек. Но сейчас мне возвращаться к людям, которых я все эти годы тащил за собой по приискам. Можно ли их чем-то обрадовать, пообещать хотя бы, что через какой-то промежуток времени… Тимофеев все понимает с полуслова. – Федор Михайлович, – обращается к Боровику, – подготовьте список всех, кто проработал с Тумановым больше двух лет, после завтра представьте мне характеристики. Я выхожу в коридор. Перед глазами все плывет. Подлетает девушка-стенографистка: – Вы в конце так быстро говорили, что я не успела записать… Вышел Власенко, спрашивает, что я думаю делать дальше. «Возвращаться на материк», - честно признаюсь я. Он просит заехать с ним в райком и в своем кабинете уговаривает остаться до конца промывочного сезона, то есть на два месяца. Я соглашаюсь. А начальник управления Струков предлагает ехать учиться в Магадан, повышать квалификацию. Мне смешно. Я уже чувствую себя знатным горняком, у меня учатся нарезке шахт специалисты, много старше по возрасту. Мое тщеславие удовлетворено – чего мне еще надо? Струков разводит руками, не понимая, почему я отказываюсь, а у меня духу не хватает сказать ему то, в чем никому не решался признаться и что вечером, оставшись наедине с самим собой, запишу в дневнике: «Они, наверное, не знают, что больше всего в жизни я ненавижу шахты». Еду по Сусуману на лесовозе с водителем Васей Рыжим. Проезжая мимо КОЛПа, глазам не верю – на воротах плакат: «Сегодня досрочно освобожден Вадим Туманов!» Понимаю, что не ради меня так старается культурно-воспитательная часть, она не упускает случая поставить в пример всем известного заключенного: если, мол, такой честным трудом добился освобождения, то шанс есть у каждого. И сколько я в тот день ни проезжал лагерей, почти на каждом такой плакат. Я прошу водителя остановить лесовоз у УРСа, где работает Римма, но оказалось, она и ее подруги уже все знают! Это происходит 12 июля 1956 года. Через несколько дней полковник Племянников просит меня съездить на штрафняк Случайный, там до сих пор сидит, не работая, цвет уголовного мира Союза. Почти никто не верит, что я освобожден, надо встретиться с ними. Тем более, что среди лагерников есть мои старые товарищи, с кем нас связывает немало таких историй, которые не забываются. – Виктор Валентинович, – говорю я, – конечно. Даже с радостью. Племянников отдает для этой поездки свою «Победу». Я спросил, можно ли купить для ребят продукты, мне разрешили, и я загрузил полную машину. На Случайном я провожу среди заключенных почти сутки. Ни начальника лагеря Симонова, ни командира дивизиона Георгенова, ни других омерзительных личностей здесь давно нет. И хотя сменившее их новое руководство штрафняка ничего не могло улучшить кардинально, все же атмосфера начинает меняться. В бараке рассказываю, что было на самом деле со мной и с бригадой. Не знаю, помогла ли моя суточная исповедь кому-то выйти на работу или хотя бы задуматься о своем будущем. Во всяком случае, знаю, что с ними так никто не говорил. В Сусумане мне предстоит получать паспорт, а фотография у меня старая, довольно страшненькая, припасенная, как я уже упоминал, на случай побега. Фотографироваться на Колыме небезопасно, человек сразу попадает под подозрение. Захожу к Власенко. Он взглянул на мою фотографию: «Надо перефотографироваться». А я боюсь: «Александр Иванович, вдруг передумают, пусть лучше с этой…» Мы смеемся. Через несколько дней я спешу через весь Сусуман в общежитие к Римме, держа в руках новенький паспорт – свидетельство эфемерной, но все-таки свободы! «15 июня. Мы сейчас на «Контрандье», прииск «25 лет Октября», отрабатываем шахты, очень важные для управления, но страшно хочется в Сусуман. В Новый год я познакомился в Центральном клубе с одной девушкой, Риммой, которая, кажется, нравится мне больше, чем все остальные, но что странно – мы всегда с ней ругаемся, и только 14 июня после трех месяцев мы помирились. Бригада работает хорошо, сейчас выдаем 160 кубометров, что составляет выполнение плана на 200%. Все начальство управления довольно работой. Я почему-то уверен, что вот-вот буду на свободе. На улице лают собаки, куда-то идут коровы, все противно. Очень много думаю о Римме». «17 июня. Приехал заместитель начальника прииска Мачабели, бывший начальник ОББ (отдела борьбы с бандитизмом), вспоминали прошлое, разговаривали часа два. Он говорит, что за грабеж кассы, который когда-то я совершил с моими товарищами и который он раскрыл, его портрет висит в Музее уголовного розыска в Ленинграде. Я вспоминаю, каким он был в 1951 году. Как люди меняются! Тогда – полубог, сейчас просит меня помочь выполнить им план, иначе он может потерять и это место. По-прежнему работа, бешеная гонка, а после работы пьянка. Я не могу представить, отчего у людей такое желание пить». Захожу в зону, в барак, где жила моя бригада, и понять ничего не могу. Почти никто не спит. Из угла, где находится сушилка, доносятся громкие голоса. В сушилке – одежда, сапоги, портянки, там же на случай пожара стоят бочки с водой. Вокруг бочек, закрытых какими-то досками, все те, кто был мне нужен. На досках – разломанный хлеб, куски рыбы, полулитровые банки со спиртом (стаканов и кружек не было). И тут прозвучал тост, который запомнился мне на всю жизнь. Держа в руках полулитровую банку, Гена Винкус произнес с пафосом: «Чтоб мы так жили!» Как иногда мало надо людям. «18 июня. С утра закрываю наряды. Кроме шахты, попросили сделать монтаж приборов на участке «Мучительный». У начальника прииска вся надежда – это наша бригада. Ночью был дождь, очень трудно работать в шахте… Сегодня отругал горного мастера. Боже, какие дураки иногда бывают начальники». «29 июня. Встретился с Риммой, ее я не понимаю. Ночью был на шахте, бурили, как смертники, а утром начальство остановило шахту, вернее верхнюю лаву. Сегодня Коля Мурзин уехал в Сусуман. Соседи пилят дрова, а под окном бегают дети – вот все, что нарушает тишину участка». «11 июля. Этот день у меня останется в памяти на всю жизнь. Сегодня мне сказали Племянников и Власенко, чтобы завтра я пришел утром на комиссию, которая работает с правами Президиума Верховного Совета в здании райотдела милиции, в котором я столько раз был как подследственный. Был в Сусумане у Риммы, за все время мы провели вечер не ругаясь. Но у нее не особо хорошее настроение. Ей испортили платье. Смешная, она, кажется, плакала. Просила, чтобы я приехал в субботу, чего я не мог сделать, а приехал в воскресенье следующей недели, попросил через девушек, чтобы ей передали, но она ушла на танцы. Я туда не пошел, кажется, снова поругались. Ночью уехал на «Контрандью», много работы на ключе Быстрый, самый трудный участок. Одно и то же, противная работа. Вечер, ребята проснулись, играют в карты, на полу визжит маленькая собачонка, которую мы назвали Махно». «9 декабря. Где только мы не были после «Контрандьи»! На прииске «Перспективный», с «Перспективного» на «Широкий» для разработки рудного золота. На «Широком» повстречал многих ребят, с которыми был в тюрьме. Приехал Дьяков, он помирил меня с Риммой. Короче, мы, кажется, настоящие друзья. Но долго ли так будет? Седьмое ноября провел с Риммой, были на танцах, также все хорошо. Потом жарили с ней картошку, был чудесный вечер, но плохо кончился. Поругались, я ушел, через день она меня увидела в ресторане с Юркой, вызвала и чуть не приказала уйти из ресторана. Мне это страшно понравилось. До нее меня всегда уговаривали делать обратное. На комсомольской конференции давали концерт. Не знаю почему, она выступала под моей фамилией. О ней очень много думаю. В конце января или в первых числах февраля улетаю на материк, рассчитываюсь. Переехали на Мяунджу, как всегда пьянка, а сегодня особенная – с дракой. Я приехал часа в два ночи с Колей и Иваном. Здесь очень много знакомых, с которыми были в лагерях. Как все надоело! Рад, что уезжаю. Жаль только Лешу, Римму и бригаду. Пишу, а Тога ходит, о чем-то думает, Коля сидит и смотрит какими-то безумными глазами после пьянки (он уже проснулся), остальные валяются как попало на постелях. Очень много думаю о международном положении – что будет? Готовлюсь к будущему, интересно, как начну жизнь по второму кругу в тридцать лет. Ну что ж, будем надеяться. Надежда, говорят, удел всех – дураков и умных. Ночь, буду спать». Я жил ожиданием, когда снова увижу море, и с паспортом в руках собирался ехать во Владивосток – может, на время, может, навсегда. На «Контрандье» дела шли нормально, шахты выполняли план, и для задержки не было никаких причин, а я все медлил, раздумывая, устраивать свадьбу теперь и уезжать с молодой женой или для начала отправиться одному, чтобы удостовериться, куда ты везешь семью. Как это часто бывает между близкими людьми, мы с Риммой могли спорить по пустякам, но в делах серьезных наши решения совпадали: мне все-таки надо отправиться одному и осмотреться. Мыслями я уже готовился к отъезду, как вдруг меня снова вызывают в Сусуман к Власенко и Струкову. – Туманов, – говорили они, – у нас к тебе одна просьба. Просьба серьезная. В Западном управлении очень плохи дела. План по золоту проваливается. Есть одно интересное рудное месторождение в районе «Широкого» – Танкелях. Содержание металла – пятьсот сорок граммов на тонну. Почти полтора килограмма золота на кубометр руды. Но отработка месторождения страшно затруднена залеганием пласта, он уходит круто вниз… Было бы хорошо, если бы тебе удалось выйти на уровень добычи восемь-десять кубов в сутки. Мы в точности даже не знаем, сколько там золота… Танкелях… Это был твердый орешек. Труднейшая задача со многими неизвестными. За нее могли браться только люди, готовые рисковать всем – своими заработками, репутацией, даже жизнью. У меня не было никакого желания задерживаться на Колыме, да еще ввязываться в эту сомнительную затею. Но теперь, когда меня не охраняют и я в некотором смысле на самом деле свободен, я понял, что не смогу уехать, пока не выполню то, о чем меня попросили люди, благодаря которым я оказался на воле. Был сентябрь, выпал первый снег, развезло дороги, когда бригада перебралась на Танкелях. С трудом затащили на месторождение лебедки, компрессоры, другую технику. Мой отъезд задерживался. Бригада жила в вагончиках на полозьях. Старенький хриплый радиоприемник доносил до нас, что происходит в мире. В ту осень в Австралии проходили Олимпийские игры, какой-то рекорд поставил наш бегун Куц. Диктор говорил об этом с таким восторгом, что бурильщик Левка Баженов не выдержал: «Вот сука, всю жизнь, наверно, бегал из колхозов, а теперь, конечно, он всех обгонит!» В другой раз врывается ко мне полбригады во главе с Левкой, и он говорит: «Скажи этим полудуркам, кто главнее: секретарь райкома или начальник милиции?» Я ответил: конечно, секретарь райкома. Лева вытаращил на меня глаза, как на идиота: «И ты, видно, ни хрена не знаешь!» Вскоре Коля Мурзин и Лева Баженов, знакомясь в Сусумане с девушками, представляются работниками райкома. Оба в дорогих, только что сшитых костюмах – получали-то уже тогда больше начальника прииска. – А кем вы в райкоме работаете? – спрашивают девушки Колю. Тот, не зная ни одной должности, важно отвечает: – Да вот езжу по приискам, лекции толкаю, чтоб пахали лучше. – А вы? – обращаются к Баженову. – Я начальник отдале-е-енного участка. Уже пришли холода, когда нам удалось развернуть работы. Члены бригады одинаково хорошо владели многими специальностями. Опыт подбора профессионалов, способных проявлять себя разносторонне и заменять друг друга, потом очень пригодится при организации артельного движения. Не по 8 – 10 кубов, как об это» просило начальство, а в иные сутки по 220 кубов золотоносной руды выдавала бригада. Прикрепленные к нам автосамосвалы не успевали вывозить руду в Теньку, на горно-обогатительный комбинат на рудник имени Матросова. И тогда бригаду стали обслуживать большегрузные «Татры» пятой автобазы Западного горнопромышленного управления (ЗГПУ). Одновременно бригаде разрешил организовать на месте дробление руды, извлекать и самостоятельно сдавать золото. Это все хорошо, но на пути нашей бригады было и множество препятствий, в том числе со стороны администрации и следственных органов. Почему большие заработки? Сколько сожгли солярки? И тому подобное. Поскольку в обкоме партии и в совнархозе ко мне относились хорошо, а в прокуратуре все что-то искали, однажды следствие велось непосредственно в кабинете у Леонтьева – заведующего отделом промышленности обкома, куда были вызваны специалисты золотодобычи (геологи, маркшейдеры, механики) и несколько следователей. Тогда все кончилось не в пользу прокуратуры… Бригаде платили за золото по минимальным расценкам, но на Танкеляхе заработанная бригадой сумма ошарашила колымское руководство. Меня пригласили к главному бухгалтеру ЗГПУ Семену Матвеевичу Полярушу. – Туманов, – сказал главный бухгалтер, – ты, я думаю, понимаешь, что расплатиться с бригадой в полном объеме мы не можем. Если расплатимся, завтра нас самих посадят. Назови сам, какая сумма устроила бы бригаду. Пусть это будут большие, хорошие деньги, но не так много, как вы на самом деле заработали. Мы договорились… И тут случается такая история. Я еду на самосвале, доверху груженном запломбированными мешками с рудой. Сижу рядом с водителем, смотрю на расступающуюся по сторонам чахлую тайгу, мыслями далеко отсюда, снова во Владивостоке. Вдруг в районе Пошехона из-за поворота вылетает «Победа» и на высокой скорости врезается в наш самосвал. Удар был настолько сильный, что самосвалу выбило передок, он перевернулся два раза, скатываясь в обрыв… Меня спас глубокий снег. Когда я кувыркался вместе с машиной, промелькнула мысль, которую потом много раз, смеясь, вспоминал: «Вот!… Деньги не успел потратить». Мы с шофером остались живы, кое-как выбрались из помятой кабины. А пассажир «Победы», главный инженер прииска «Мальдяк», погиб. Я понимал, что это просто несчастный случай, какие бывали нередки на колымских дорогах. Никакого предупреждения свыше в происшедшем не было, но не хотелось мне задерживаться здесь слишком долго. Пора сменить обстановку, вернуться в круг владивостокских друзей-моряков. Живы ли? Помнят ли? Такими ли остались, какими я их знал до того дня, когда на улице Ленинской какой-то человек взял меня за плечо: «Пройдите, пожалуйста, к машине…» Перед отъездом я отправляюсь по делам в Сусуман, захожу в управление Заплага. В спецчасти знакомые офицеры, среди них Геор- генов, командир дивизиона, друг Симонова. Я со всеми здороваюсь, а Георгенова не вижу в упор, он для меня не существует. – А меня вы не узнаете, Туманов? – говорит он. Я резко поворачиваюсь к нему: – Я вас знаю очень хорошо. Даже лучше, чем другие. Кто такую мразь может забыть? У Георгенова отвисла челюсть. Офицеры стараются не смотреть ни на него, ни на меня, и я выхожу из кабинета с чувством исполненного долга. Что ни говори, я свободен! Вылет из Магадана через Хабаровск во Владивосток я наметил на осень, когда Танкелях уже отработан. Начальство Западного горного управления ничего не имеет против, и мне остается самое трудное – попрощаться с Риммой. Она должна поверить, что я вернусь – пока не знаю когда, и обещать мне, что будет ждать – сам не знаю сколько. В сусуманском магазине я купил для Риммы маленькие золотые часы «Заря», тогда модные среди колымских девушек. Прощание было коротким. – Ты надолго? – спросила Римма. – Не знаю, – сказал я. Прилетаю во Владивосток вечером. Над заливом Петра Великого туман, мерцают огни стоящих на рейде судов. Напрягаю глаза, пытаюсь разглядеть их названия. Еду к Косте Семенову, он давно свое отсидел, вернулся снова на флот. Но, поскольку в торговый, совершающий рейсы в загранку, отбывших наказание не брали, он, дважды судимый и оба раза реабилитированный, пошел в рыболовный – капитаном траулера. Все это я знал еще на Колыме, но теперь, сидя у Кости на кухне, с обостренным вниманием слушал, что пришлось ему вынести. Я собирался утром в Дальневосточное пароходство, в отдел кадров, где хоть кто-нибудь должен помнить меня. Но руки опустились и рухнули все планы, когда Костя спросил, уставившись на меня: – Ты хоть знаешь, кто теперь начальник отдела кадров пароходства? – И, не дожидаясь ответа, выругался: -…Красавин! Мы молча смотрели друг на друга. Весь день мы бродили по городу, а вечером отправились в ресторан «Золотой Рог». Как и прежде, у дверей толпилась молодежь, свободных мест не было, но швейцар впустил нас, небрежно бросив недовольной очереди: «У них столик заказан!» Днем мы встретили на набережной Юрия Константиновича Новицкого. Когда-то он был старшим механиком на пароходе «Ингул». 11отрясающий, прекрасный человек! У меня навсегда с ним остались очень хорошие отношения, когда я уже плавал и на других пароходах. У стармеха была очень красивая жена, которую он безумно любил. Ее портрет висел у него в каюте. Рассказывали, она уехала с каким-то знаменитым клоуном. Когда Юрий Константинович напивался, то кидал ножи в портрет, а утром разглаживал, склеивал. Новицкий обрадовался нам с Костей. Мы обнялись, расспрашивали друг друга о наших общих знакомых. Почему-то вспомнили владивостокского коменданта Леонида Иосифовича Лавриненко. За глаза все называли его Лев Тигрович. Когда-то на этой же набережной Лавриненко распорядился забрать на гарнизонную гауптвахту показавшегося ему пьяным морского офицера. Его адъютант остановил моряка, но, вернувшись к коменданту, доложил, что тот трезвый. «Все равно напьется. Заберите», – приказал Лев Тигрович. Раньше в «Золотом Роге» ни один вечер не обходился без драк. Драки вспыхивали между военными моряками, армейскими офицерами, моряками торгового флота, летчиками, рыбаками. Причина обычно одна – женщины. Чаще всего – официантки или певички. Не могу сказать, что я искал драки, но, конечно, от них не уклонялся. Я когда-то дружил с Галей, солисткой оркестра, очень красивой женщиной, одной из тех, которые были постоянным яблоком раздора среди ресторанных завсегдатаев. Галю всегда поджидали шесть-восемь женихов. И поскольку я тоже был среди тех, кому она нравилась, пришлось несколько раз попадать и неприятные истории. Один летчик меня чуть не пристрелил. Это случилось поздно ночью у дома, где жила Галя. Я ее провожал, а он подкарауливал нас. Летчик несколько раз выстрелил, но мне удалось, схватив его руку, и направить пистолет в сторону и свободной рукой сбить его с ног. Директором ресторана тогда был славный грузин. Он иногда говорил мне, смеясь: «Хороший ты парень, Вадим, но не ходи ко мне в ресторан, пожалуйста!» В конце концов, мне надоели Галкины вечные женихи, и я сказал см об этом. «Ну и не ходи больше. Подумаешь, красавец-мужчина!» Так мы расстались. Я слышал, что она вышла замуж за заместителя министра пищевой промышленности Союза. Когда мы с Костей зашли в ресторан, здесь работали совсем другие люди. Как-то изменилось оформление. Из вестибюля исчез портрет Сталина – в длиннополой шинели, из-под которой едва выглядывали сапоги. Он меня всегда раздражал. В моем обвини тельном заключении значилось, будто я у портрета сказал: «Вот только его нам здесь не хватало!» К нам подошла официантка. Костя шутил с нею, она смеялась, принимая заказ, все было как в счастливые молодые годы. Ничего не изменилось. И я подумал: восемь с половиной лет потеряно – за что? Мы говорили о наших друзьях. Оказывается, Юрий Никитин Петя Спицын, Леня Журавский, Феликс Толстиков, Юрий Шальников – все наши ровесники и друзья давно капитаны. Некоторых уже не было в живых. Погиб и Ромка Чекрыжов, его именем назван буксир в Находке. Когда-то мы с Ромкой оба были влюблены в одну девчонку – Тоню Смольникову. И так получилось, что во время шторма на пароходе «Двина» произошло смещение мертвых балластов, пароход лег на борт. На спасение «Двины» подошел пассажирский теплоход «Ильич», одно из самых лучших судов дальневосточного пароходства, где вторым помощником капитана был Роман Чекрыжов. Среди спасенных пассажиров оказалась Тоня. Потом я встречал их вместе во Владивостоке. Костя Семенов договорился с сахалинским руководством, что по гарантийному письму я пойду на его судно «Белорецк» штурманом. Я так мечтал о море, так рвался оказаться на каком-нибудь судне, удалявшемся от берегов. Но уже на второй или третий день на палубе, пропитанной запахом свежей рыбы и морской травы и особенно в каюте я вдруг почувствовал себя одиноким, как будто меня снова бросили в тюремную камеру, только еще покачивающуюся на волнах. Не знаю, что было тому причиной – ограниченость ли палубного пространства, незнакомые чужие лица или ощущение неопределенности, но меня охватила тоска. Душу мы отводили с Костей в откровенных разговорах. Ему тоже надоело такое существование, и тут подвернулся случай, когда перед нами обоими замерцала надежда круто изменить свою жизнь. Находясь в море, мы получили радиограмму о гибели советского сейнера и пошли на поиски. Это был шанс. Мы подойдем к острову Рисири, а там японские патрульные корабли непременно арестуют нас за нарушение границы. Мы сопротивляться не будем. Уже были случаи, когда наши моряки так попадали в Японию, а потом объявлялись где-нибудь в Австралии, в Канаде, в США. Мы вошли в пролив Лаперуза. На меня нахлынули воспоминания, как в трюме «Феликса Дзержинского» мы готовили захват корабля, тоже рассчитывая попасть в Японию. Но на этот раз Япония просто обязана сама захватить нас. Кто из рыбаков захочет, вернется на родину, а нам с Костей хватит! С нашими анкетами ничего хорошего нас дома не ждет. Попробуем в тридцать лет начать свою жизнь сначала. Но японцы нас проспали. Мы почти вплотную подошли к их острову, искали хоть какой-то след утонувшего сейнера, кружили вокруг этого клочка земли, но ни нашего сейнера, ни японских пограничных катеров, которым мы готовы были сдаться, на горизонте не было. Мы видели огни небольших островных городков. Соблазн подойти, ступить на японскую землю был столь велик, возможность остаться там казалась такой реальной, что мы с Костей долго стояли на мостике, не выпуская биноклей из рук. Вся команда непонимающе смотрела на капитана… «Полный назад!» – вдруг скомандовал Семенов. После вахты мы спустились в каюту. – Не нужны мы японцам, – вздохнул Костя. Мы пришли на Сахалин. В Невельске встретили старого товарища Юру Шальникова, втроем зашли в ресторан «Чайка». Весь вечер мы вспоминали прожитую вмеете жизнь. Я наблюдал за публикой. Это были в большинстве рыбаки, живущие на своих судах и недавно вернувшиеся из рейса. Ближе к полуночи Юра заторопился домой, а мы с Костей вернулись н порт, чтобы шлюпкой добраться до нашего судна на рейде. Горький осадок остался у меня от встречи с Юркой Милашичевым. Когда-то он приходил меня подменить на пароходе «Одесса». В нашей владивостокской компании это был один из самых интеллигентных и обязательных ребят. Всегда аккуратный, в отутюженном костюме. На Сахалине я не узнал его, передо мной был окончательно спившийся, опустившийся человек. Больно было смотреть на него. В каюте по ночам я часто думал о Римме, собирался написать ей, но не знал, о чем – никакой определенности по-прежнему не было. Изредка мы с Костей ходили в кино, заглядывали на почту, я получал телеграммы от своих друзей по бригаде. В какой-то момент и вдруг понял, что нахожусь на распутье. «12 марта 1957 года, вторник. Были в кино. Весь день прошел, не отличаясь от предыдущего. Я твердо решил – плавать больше не буду. 13 марта, среда. Сегодня у нас ночевал один парень – Милашичев Юрий. Интересно, был такой скромный, а теперь пьяница, не знаю, отчего люди спиваются. Днем встретили с Костей Николая Филимонова, был у нас на судне. Как все меняются интересно. Что будет через несколько лет? Сегодня должны уходить в море, вернее, прямо сейчас. Зашел Костя и говорит: «Уходим». Знаю только одно – что буду стараться, чтобы наверстать все, что потеряно за все эти годы. Сегодня мне Костя рассказал, вернее, вспоминал, что, когда вели этапом, он видел Майку и она заплакала, несмотря на то что прошло столько лет и она замужем. Я о ней вспоминаю, как о замечательном человеке. Сейчас продолжают искать пропавшее судно, которое видели последний раз у Слепиковского. Наверное, и мы снова пойдем искать. От всего болит голова: 24 марта, воскресенье. Находимся в море. Все хорошо, если не считать того, что страшно ругаемся с Костей. Целыми днями бол тает. Эх, жизнь – мог бы позавидовать только идиот. 25 марта, понедельник. Сегодня болтает, как и в предыдущие дни. Как часто я вспоминаю мать, когда-то она так просила меш и хотела, чтобы я был врачом, а мне казалось, что на врачей не могут учиться настоящие мужчины. Сейчас мне это смешно. Мы сидим с Костей и смеемся, как в молодости нам могла нравиться морская жизнь и как смешно, до боли смешно, что мы сейчас моряки. Только глупцы могут пойти в море, точнее – люди, которые ограничены до невозможности. И вся эта так называемая любовь к морю переходит в стадию необходимости жить, вернее, зарабатывать деньги, кого человеку некуда пойти за неимением другой специальности, и ему приходится влачить жалкое существование на море. Сегодня узнали, что японцы подобрали только плоты, круги и шлюпку, люди все утонули. Ночь, страшно качает, противно все. Ложусь спать. 26 марта, вторник. Находимся в море. По-прежнему шторм. 27 марта, среда. Сегодня передавали по радио о совещании на Бермудских островах. По-прежнему болтает, идем к Невельску, наверное я сегодня останусь в городе, чтобы выбраться во Владивосток. Я И знаю… Есть на свете люди, которые тоже устали жить, как я, как в жизни все трудно, как тяжело выбираться тому, кого когда-то столкнули. Фактически большинство людей обычно уходят в сторону после этого, и лишь немногие опять претендуют на жизнь настоящую и только единицам это удается. 28 марта, четверг. Ложусь спать, очень хочется, чтобы приснилась Римма еще раз». На Сахалине я провел два месяца. Спасибо тебе, Костя, за то, что по-братски приютил и как-то скрасил мои невеселые послелагерные дни. Как-нибудь я доберусь до Владивостока, а оттуда снова через Хабаровск и Магадан по колымской трассе до Сусумана. Видно, добывать золото – это единственное, что я сегодня могу. «23 мая, 1957. И вот я снова на Колыме. Говорят, что даже к месту, где жестокие морозы и вообще жестокий климат, привыкают, я с этим теперь согласен. Когда работал на судне, мне чего-то не хватало, не было дня, чтобы я не вспоминал о Колыме, может быть, потому, что все же здесь прошло столько лет жизни. С Риммой у меня тоже хорошо, мы скоро должны быть вместе. Она сейчас в Хабаровске. По-прежнему работа, мне приятно, что я могу много работать». «27 августа, 1957. Мы с Риммой вместе, то есть муж и жена. С первых дней жизни ругаемся, причем довольно часто. Но все это должно пройти, я уверен, что мы с ней будем жить хорошо. Я где-то слышал, что чем у женщин больше появляется морщин, тем сильнее сглаживаются неровности ее характера. Это, конечно, так… Встретил много ребят, с которыми был в лагерях». «17 февраля, 1958. Работаю снова на «Фрунзе», на новой террасе Сусумана. За все годы не встречал шахты, которая бы отрабатывалась так трудно. Но ребята верят в свою работу, могу радоваться, что такой спаянный, крепкий коллектив. С Риммой тоже не совсем в порядке, ругаемся, но реже. Новый год провели плохо: несколько часов я сидел в милиции, хотя не был виноват. Не знаю почему, мне кажется, что милиция относится ко мне плохо, хотя для этого нет причин. Но у них, видно, понятие: раз человек был в лагере, значит, он негодяй. Жаль, что они думают так, мне это очень неприятно». «20 августа, 1958. Чувствуется, что плана мы не выполним, очень подвел участок «Пролог». Сколько сил потрачено – и все зря. Признаться, мне очень не везло в этом году, хотя работали нисколько не хуже, чем в те годы. Приехала Римма от бабушки, как хорошо вместе! Было бы тысяч пятьдесят, мы бы уехали совсем, я очень устал. Ребята думают то же самое. Еще впереди ключ Заросший и месяц сентябрь – последняя надежда. Какая Римма чудесная после поездки в отпуск». Теперь вернусь к тому летнему дню 14 июня 1957 года, когда мы с Риммой пригласили друзей на свадьбу. Накануне начальник горного управления Струков попросил срочно запустить новый мощный промприбор для промывки. И вот вечером в сусуманской столовой свадьба, утром и днем мы в болотных сапогах, грязные, усталые, перетаскиваем компрессоры, возимся с затором машин, которые перегородили дорогу. Кто-то просит меня подойти к одной из легковых машин. Что там еще у них?! Чумазый, взлохмаченный, злой, заглядываю в окно машины, а там на заднем сиденье – Римма! Надрывают глотки шоферы, сигналят машины, а я стою в клубах пыли перед своей невестой и только сейчас вспоминаю, что вечером мы ждем гостей. В Римминых глазах я вижу горечь. Как можно влезать в какую-то работу в такой день! Как могли, мы с ребятами расчистили дорогу и установили технику на 15 дней раньше срока. А каждый день – это килограммы золота. На собственную свадьбу я все-таки успел. Гостей собралось много: ее подруги, мои друзья, районное начальство. Среди других тост поднял Игнат Матвеевич Шуренок, заместитель начальника Западного горного управления. Крупного телосложения, с седой шевелюрой и хорошо поставленным голосом, он начал свой тост с того, что у него с Тумановым особое знакомство, о котором он не может всем рассказать. – Правда, Туманов? – обратился он ко мне. Я покраснел и ничего не сказал. Теперь, почти полвека спустя, я расскажу, что случилось, когда мы Ванькой Обрубышем и Валькой Смехом бежали из лагеря и где-то под Нексиканом остановили незнакомую «Победу». В машине оказался Шуренок и с ним Вера Ивановна Лопарева – главный бухгалтер прииска им. Фрунзе, жена главного инженера. Шуренок и Вера встречались. Увидев нас в окно, Шуренок выдернул из кобуры пистолет. Обрубыш вырывает пистолет у него из рук, собирается ударить его, но я перехватываю руку и не даю ему это сделать. – Вань, – говорю, – с ума сошел? Сейчас нас и так ищут, а за пистолет вообще всю Колыму на ноги поставят. Ванька вернул пистолет, но предварительно вынул обойму. Я не заметил, как Смех с Обрубышем успели забрать у Веры деньги, и мы скрылись. Потом я не раз встречался с Верой Ивановной Лопаревой и чтобы как-то загладить ту историю, подарил ей часы. Свадьба мне запомнилась весельем, которое ничем не было омрачено, и это выглядело обещанием новой, радостной жизни. Мне по особенно приятно, что сусуманские власти решили нам, молодым, дать в районном центре двухкомнатную квартиру. Причем, в доме, заселенном по преимуществу начальниками. Предназначенную нам квартиру прежде занимал заместитель начальника политуправления Заплага. Мне показали квартиру, но я и представления не имел, что еще потребуется выполнить кучу формальностей. Откуда все это было знать Римме и мне? А когда через месяц нас надоумили все-таки пойти получить ордер, прописаться и Римма отправилась к председателю райисполкома, тот, прочитав, на чье имя ордер, отказался подписывать документы, заявив, что на эту квартиру очередь людей, куда более достойных. Вернувшись с работы, я застал Римму в слезах. Она долго не могла говорить, ей никак не давалось повторить слова о «более достойных». Я набираю номер телефона райкома партии и прошу первого секретаря. Слышу разговор его помощника, взявшего трубку, с ним самим. «В чем дело? – голос секретаря. – Вы же знаете, что в кабинете идет совещание!» Но помощник знал о добром отношении секретаря райкома ко мне и соединил нас. – Борис Владимирович, – говорю, – это Туманов, мне надо срочно вас увидеть. – Если срочно, приезжай. К тому времени как я приехал, совещание закончилось. Волнуясь, я рассказал секретарю райкома историю с ордером. Он вызывает к себе Одинцова, председателя исполкома райсовета, и при мне ему говорит: – Я не знаю ваших критериев оценки людей, у нас все люди достойные, но наиболее достойны те, кто лучше работает. Вы не согласны? – Абсолютно с вами согласен, Борис Владимирович! – Почему же вы не выписали ордер Тумановым? – Мы это сделаем. – Завтра вы лично принесете Тумановым ордер. Вам ясно? – Все будет сделано. На прииске им. Фрунзе у меня уже была новая бригада, в нее вошла часть тех, кто сидел со мной в лагерях и уже имел опыт работы на «Контрандье», «Челбанье», Танкеляхе. Летом каждый день проходил в напряженном ритме, ни одного часа простоя. Все делали для того, чтобы промприборы и техника работали круглосуточно, не останавливаясь. Мы по-своему организовали работу. Допустим, на участке работают 20 бульдозеров. Подходит время обеда – шабаш, заглушают моторы, один час все обедают. Таким образом, один бульдозер фактически сутки простаивает. Мы применили другую схему. Чтобы бульдозеры не простаивали ни минуты, стали подменять бульдозеристов рабочими ремонтной группы – на время обеда и в любых других случаях. Бульдозеристы обедают, а техника продолжает работать. Это повышало производительность. Вслед за этим мы впервые применили короткую подачу песков на промприборы. Обычно пески подавали на расстояние от 120 до 200 метров. Там где работали мы, я предложил, чтобы плечо подачи песков не превышало 40 метров. Это ломало прежде принятую технологию золотодобычи всего «Дальстроя». Потом на прииске «Горном» прокуратура потребует расследования, каким образом нашему коллектив; удается при больших объемах работ сжигать так мало дизельного топлива. Подозревали, что топливо мы воруем. Мы работали в присутствии бдительных прокурорских работников. С год продолжалось следствие. Окончилась эта история рекомендацией местных властей всем горнякам перейти на наш метод. Бывали смешные эпизоды, которые впоследствии рождали эффективные рационализаторские предложения. Известны крайние трудности проходки скиповой ямы в скальном основании, которое необходимо взрывать, а отбитую породу загружать в ковш практически вручную. Однажды, вероятно после получки и соответствующего «чаепития», бригада ошиблась в размеpax скиповой ямы на метр, доложив, что ее проходка завершена в соответствии с проектом. А когда настелили рельсы и поставили скип, стало понятно, что все нужно переделать, так как загрузочный бункер установить невозможно. И сейчас помню бешеное лицо начальника участка – настоящего трудяги – коммуниста Метелицы. Рябой, с зелеными глазами, раскричался… Я от злости не знал, что говорить. Бригада тоже молчала. Тогда Гена Винкус предложил «Давайте без бункера, только отверстие оставим, ведь все равно пески в бункерах никогда не залеживаются! Если не получится – переделаем». А Метелице сказали: «Передавай о выполнении плана шахте на сто процентов каждый день, пока будем переделывать». Все получилось как нельзя лучше. Так родилось одно из самых интересных рационализаторских предложений, сэкономивших государству очень много денег. Начальники геологических и горных управлений, в частности Ази Хаджиевич Алискеров (знаменитый на Колыме человек, его именем назван прииск) и многие другие руководители относились ко мне и бригаде очень хорошо и часто нас перекидывали на прииски, требовавшие быстрой нарезки шахт с высоким содержанием золота. Еще в лагере наша бригада проходила за сутки под землей двумя забоями по 36 метров. Ни до нас, ни после никому не удавалось разрабатывать россыпи такими темпами. Не потому, что мы были оснащены лучше других бригад или люди у нас были технически грамотнее. В условиях административно-бюрократического сумасшествия, усиленного особой системой «Дальстроя», мы впервые попытались руководствоваться не инструкциями, а здравым смыслом, и при этом брать на себя ответственность. Я видел, как это выпрямляет людей, уставших от бестолковщины, от глупых распоряжений, бессмысленной регламентации. Мне казалось, надо помочь человеку проявить себя, стать личностью, сделать его свободным – хорошим он станет сам. Это был зародыш принципов, которые станут базовыми при создании золотодобывающих старательских артелей, дорожно-строительных кооперативов, других новых производственных образований – элементов будущей рыночной экономики. Магаданские руководители были вынуждены прощать бригаде и случаи, которые не сошли бы с рук любому другому производстве иному коллективу. Я имею в виду обращение с переданной нам техникой. Мы по-своему ее переделывали. Выжимали из оборудования все, что могли. Случись это несколькими годами раньше, нас бы обвинили во «вредительстве». Для нас обычной была рационализация: мы переваривали ковши, изменяя их форму по-своему, устанавливали более мощные электромоторы, ставили роторные шестерни с другим количеством зубьев, что заставляло скреперный ковш буквально летать, – по этому поводу главный механик прииска Анатолий Августович Рейнгард, один из прекрасных инженеров, с немецкой скрупулезностью соблюдавший все инструкции, всегда кричал, что я не берегу оборудование. – Ты мне угробишь все лебедки! Я улыбался в ответ: – Ну чего ты орешь? – Они у тебя должны пять лет работать, а выйдут из строя через год! – Согласен, через год они выдут из строя. Но за это время они у меня вытащат грунта больше, чем другие лебедки вытаскивают за пять лет. Вы понимаете, о чем я говорю, да? К слову сказать, Анатолий Августович Рейнгард был отличным человеком. Мы с ним сблизились. Прекрасный инженер, осужденный по 58-й статье, он отсидел на Колыме десять лет. Он дружил с другим механиком – испанцем Бланко, тоже отсидевшим срок (не помню, за что), они оба целыми днями пропадали на участках, помогая бригадам выполнять план. Со временем Рейнгард вернулся на материк. Мы встретились в Москве где-то в начале 70-х годов. Он работал в Министерстве цветной металлургии, в объединении «Союззолото». Это был человек, многое повидавший на своем веку, с непроходящей на лице отметиной, по которой колымский лагерник сразу же признает в нем своего человека. Есть такая особая печать, смесь умудренности и печали в настороженных глазах, которая прочитывается на лицах многих, кому удалось уцелеть. Стоим мы однажды в коридоре Министерства, беседуем, не обращая внимания на висящую над нами Доску почета с фотографиями ветеранов золотой промышленности Союза. Среди них был много бывших колымчан. Кто-то спрашивает: «Туманов, ты знаешь этих людей?» Не успел я вскинуть глаза, как за меня ответил Рейн гард: «Нет, он их не знает. Они его знают!» Читая эти строки, кое-кто может заметить, что от скромности не умру, и будет по-своему прав. Но люди, знающие меня много лет, найдут в моих воспоминаниях только черты времени. Не моя вина, если жизнь почему-то постоянно бросала меня на гребне волны, несла и крутила на виду у всех. В 1957 году в Сусуманском районе на прииске им. Фрунзе на базе бригады мы организовали первую золотодобывающую старательскую артель. Назвали ее «Семилетка». Мы хорошо понимали, что записанные в Примерном уставе колхоза принципы (коллективная собственность, самоуправление, демократическое решение всех вопросов и т. д.) существовали только на бумаге. А мы намеревались их придерживаться на самом деле. Суть был в хозрасчете и самостоятельности артели, которая сама определяв сколько и какой техники закупать, как строить работу, кому и каким образом оплачивать трудодни, отпускные, больничные. От государства требуется одно – отвести артели участок (обычно это был полигон или отработанный, или невыгодный для предприятия из-за малого со держания золота либо удаленности). И платить только за сданное золото. Кстати, у артели золото покупали по расценкам, значительно ниже тех, какие были установлены для государственных предприятий. Отношение к артельной форме золотодобычи было двойственным. С одной стороны, артели были привлекательными для властей возможностью занимать освобождающихся из лагерей людей, не имеющих семьи и дома, не знающих, куда податься. Причем удобным для государства способом – не требовалось вложений и социальную сферу, каких-либо дотаций, а дешевое золото повышало эффективность золотодобычи всего управления. С другой стороны, новая форма организации труда могла поставить под угрозу существование малоэффективных государственных предприятий. Власти уловили, чем чреваты нововведения и, не имея возможности наложить полный запрет – все же дополнительное золото! – тормозили укрепление артелей. Но скажу о других руководителях высшего и среднего звена, о настоящих энтузиастах развития золотой промышленности, всей отечественной экономики, которые с самого начала поддерживали старательское движение. Многие технические, технологические, организационные новшества, рожденные в процессе наших поисков, были бы невозможны, если бы мы не чувствовали внимание к нам целого ряда командиров золотой промышленности. Их заинтересованность была спасательным кругом, который в водовороте сомнений, споров, прямых преследований часто удерживал меня и моих товарищей на плаву. Хочу назвать К. В. Воробьева (в 1953 – 1957 гг. – начальник «Главзолота», затем председатель Якутского и Северо-Восточного СНХ, н 1965 – 1971 гг. – начальник «Главзолота» Минцветмета СССР), В. П. Березина (до 1957 г. – заместитель начальника «Дальстроя», затем заместитель К. В. Воробьева, с 1965 г. – начальник Производственного объединения «Северовостокзолото», с 1971г. – начальник «Главзолота»), В. Г. Пешкова (с 1965 г. – главного специалиста техотдела, затем заместителя начальника «Главзолота» и с 1974 г. – старшего референта Аппарата Совмина СССР по вопросам золото-платиновой и алмазной промышленности). Их деятельное участие в развитии золотопромышленности не раз спасало старательское движение от разгрома, который готовил партийно-чиновничий аппарат и который временами казался неотвратимым. Работы часто сдерживала медлительность шурфовочных и буровых разведок. Нас тревожили расхождения, иногда значительные, предварительных расчетов разведки с фактическими результатами добычи. Опыт навел на мысль применить бульдозеры и разрезать россыпь траншеями с последующей промывкой крупнообъемных валовых проб на промприборах. Затраты оправдывал попутно намытый металл. Оконтуривание золотоносного пласта для раздельной добычи траншейной разведкой с бороздовыми промывками бортов было практически опробовано в 1958 – 1959 годах и полностью оправдало себя. До тех пор при разведке полигона геологи бурили шурфы, производили взрывы, проходили пустую породу до коренных пластов и принимались лотком промывать пески, чтобы определить, насколько они богаты металлом. Чтобы промыть один кубометр песков, опытному промывальщику нужно было за день прополоскать от 170 до 200 лотков. На разведку и оконтуривание площади уходили месяцы и годы. Передав месторождение производственникам, геологи интересовались, содержат ли пески, когда запускались приборы, столько металла, сколько получалось по расчетам. Бульдозер способен пройти траншею за два-три часа и в сутки сделать несколько траншей. Мы быстро устанавливаем промывочный прибор, подаем на него пески и имеем полную ясность о мощности песков, о содержании в них металла, и можем приступать к вскрыше всего полигона. У геологов масса времени уходила на подготовку к первой промывке. А мы начинали с нее. Это многократно повышало эффективность всех работ. Неожиданно для нас геологи подняли невероятный скандал. Их работа оценивалась по указанному ими приросту золотых запасов, а тут они оказывались в стороне. Что им до того, что артель в считанные дни установила на месторождении три промывочных прибора и намывает каждый день по 10 килограммов золота. Нет, надо месяцами ждать, пока они произведут разведку и подпишут свои бумаги. Они «бомбили» протестами объединение «Северовостокзолото», но даже при формальной правоте поисковиков, остановить нас было невозможно. Кто возьмет на себя смелость прекратить ежедневное и бесперебойное поступление десятка килограммов золота? Да попытайся тогда кто-либо сорвать нашу работу, он бы наверняка предстал перед судом как вредитель. Уж мыто знали психологию властей и могли прогнозировать их поведение. В этом и многих других технических спорах у артели часто оставалось единственное неоспоримое доказательство своей правоты – намытое золото. Что можно было возразить? В 1960 году артель вскрыла траншеями ранее не разведанное месторождение на Журбе (329-й километр Колымской трассы). Пески оказались богатыми. Мы запустили три прибора и за сутки снимали по 14 килограммов золота. Геологов снова обошли! Они обвиняли нас во всех смертных грехах. Не знаю, чем закончилась бы эта история, если бы магаданское руководство, в частности первый заместитель председателя СНХ В. П. Березин, и обком партии не предложили мудрый выход из положения: прирост запасов, который дала артель, отнести к результатам работы геологов, а промывку золота продолжать в счет артельного плана. Это, повторяю, не единственный случай, когда артели приходилось говорить с геологами на разных языках. Их работа оценивалась цифрами на бумаге, наша – весом добытого золота. Оперативная траншейная разведка месторождений впоследствии стала широко использоваться на золотых, оловоносных и алмазных россыпях Якутии. Начальник Геологоуправления республики И. С. Бредихин быстро оценил преимущества нового метода и многое сделал для его распространения. Лет двадцать спустя судьба снова свела нас с Иваном Семеновичем – на этот раз на полигонах Приполярного Урала, в бассейне реки Кожим. Мы использовали траншейную разведку, но теперь под флагом объединения «Полярноуралгеология». Позднее метод был официально признан и узаконен в инструкциях Мингео СССР как траншейный способ разведки неглубоких россыпей. Не менее успешно при бульдозерной разработке россыпей нами был применен уже упоминавшийся принцип коротких подач. Обычно при этом способе разработки бульдозеры подают золотосодержащие пески на промывочный прибор. Отработав часть месторождения, промприбор демонтируют, перевозят и вновь собирают на следующей стоянке. Перестановка таких приборов – весьма сложная, трудоемкая операция. Поэтому горняки всегда стремились отработать максимальную площадь и зачастую транспортировали пески на 200 метров. Так спокойнее. Мы решили иначе: не пески к промприбору, а промприбор к пескам, не промприбор для бульдозера, а бульдозер для промприбора. Это требует частых перестановок, хлопот и беспокойства, но дает значительную экономию техники (не пять-восемь' а всего два-три бульдозера на обслуживание одного промприбора) и, следовательно, экономию дизельного топлива, материальных ресурсов, большую производительность всего парка бульдозеров и большую добычу золота. В артели руками работали на себя, а головой – на всех. Можно было бы привести много других аналогичных примеров рационального внедрения новых технологических решений. Так, наш коллектив впервые в практике золотодобычи стал применять работу гидроэлеваторов с приводом от дизелей, что весьма важно и местах, где нет источников электроэнергии. Разработать эту схему нам помогал Валентин Сергеевич Василевский – классный механик-рационализатор, которого знала вся Колыма. К сожалению, его жизнь сложилась трагично. Подобно многим колымчанам, надеявшимся вернуться когда-нибудь на материк, он затянул свое возвращение до 90-х годов, то есть до гайдаровских реформ и оказался в числе пленников Колымы. Отчаяние ускорило его смерть. В памяти вспыхивают и наплывают одна на другую разрозненные картинки, часто случайные, незначительные, из которых складывалась колымская жизнь. Июнь. Иду я по тайге с опломбированным мешком. В мешке килограмма четыре золота. Поднимаюсь на сопку и вдруг вижу: прямо передо мной стоит-покачивается огромный бурый медведь с гноящимися глазами, вокруг тучи комаров и жужжащих ос. Он лениво отгоняет их лапой и в упор смотрит на меня. Какое-то мгновенье я чувствую себя в растерянности, а очнувшись, бросаюсь бежать вниз по склону, крепко держа обеими руками мешок. От страха я бегу так, что у меня чуть не обрывается сердце. Наконец останавливаюсь, перевожу дыхание – медвежьей погони за мной, кажется, нет. Медведь предпочел отгонять комаров. А день этот я хорошо запомнил, поскольку торопился домой, чтобы послушать трансляцию футбольного матча СССР – Бразилия. Тогда в Швеции наша сборная бразильцам проиграла. Как-то в Сусумане выхожу из клуба, очень спешу, надо попасть в поселок. Ночь темная, ничего не видно. Не успел пройти с десяток шагов, как передо мной вырастают два парня, в руках ножи «Стой!» – говорят. Я остановился. У меня было немного денег и золотые часы, очень хорошие, с цепочкой. Лезу в карман, достаю деньги, потом часы… Я не знаю, чем бы кончилась эта история, у меня тоже был нож. В это время из-за тучи вышла луна и стало чуть светлее. Один из парней меня узнал: «Ой, Вадим, извини…» потом часто вспоминал этот случай. Хорошо это или плохо, но меня действительно знали многие. В другой раз везу осенней ночью в машине в запломбированных мешках килограммов шестнадцать золота. Сижу за рулем, оружия при себе никакого, нет даже ножа, и вдруг в районе речки Журбы фары выхватывают из темноты костер и вокруг людей. Кто такие, неизвестно. Кругом лес, уклониться некуда, миновать их невозможно. Я останавливаю машину и выхожу, на ходу проигрывая в голове варианты моих действий в случае нападения. Произойди что-нибудь, кто поверит, что меня ограбили? Неминуемо новое следствие, суд, лагеря – это в случае, если меня оставят в живых. Иду к костру. Оказалось, это геологи, заброшенные сюда для поисковых работ. Меня угостили заваренным в ведре крепким плиточным чаем, мы обменялись новостями. Попросили подвезти двух человек. Меня спросили: «А что в машине, парень?» «Мешок с золотом», – простодушно улыбнулся я, поднимаясь. «Ну шутник! Во дает!» – смеялись они. И я продолжал путь. Я много работал, а возвращаясь домой, падал на кровать и засыпал моментально. Римма говорит, что я только успевал ей сказать: «Римм, как на свете жить хорошо…» Но слово «хорошо» не мог договорить до конца – уже спал! Из Сусуманского района в Ягоднинский я отправился вместе со своей артелью по соображениям совершенно субъективным, но для меня принципиальным, к моему удовольствию, хорошо понятым и поддержанным моими товарищами. Прежние сусуманские руководители (Власенко, Струков и другие), симпатию которых и готовность помочь мы всегда чувствовали, разъехались – кто в Магадан, кто в Москву, а во главе районной власти стал тот самый Одинцов, который довел до слез Римму, отказываясь подписывать ордер на квартиру, чтобы отдать ее «более достойным». Работать под началом этого человека мне было неприятно, да и нужды в том не было: нашу артель уже хорошо знали, и мы обрадовались, получив приглашение поработать в ягоднинском районе на прииске «Горный», расположенном в 400 километрах от Магадана. Одинцов отговаривал: «Кто тебя там знает!» «А чего меня знать, – отвечал я, – накопаю много золота – и все будут знать». Но кто же нас пригласил? Это покажется парадоксальным, но позвал нас старый знакомый, лучше многих знающий нас, – Заал Георгиевич Мачабели' назначенный начальником прииска «Горный». Мы рассудили, что нам известно, по крайней мере, чего от него можно ждать, и ему понятно, с кем придется иметь дело, а это надежнее, чем неизвестность. Но работать под началом Мачабели нам не пришлось. К тому времени, когда артель перебазировалась на прииск, он отбыл в отпуск, а после на родину – в Грузию. Поиски золота на территории Ягоднинского района начались на рубеже 20-х – 30-х годов XX века, когда в этом глухом медвежьем краю появились поисковые партии, исследовавшие долины рек Дебин, Сусуман, Оротукан, множества других притоков верховий Колымы и район озера Джека Лондона. Я слышал о необыкновенной красоте ландшафтов этих мест, кое-где сильно изуродованных лагерями, но еще сохранивших на громадных пространствах безмолвие горных цепей. Мы перебазировали артель на ручей Загадка, еще не зная, что в этом районе задержимся на семь лет. Здесь мы с самого начала стали работать на принципах, опробованных на сусуманском прииске им. Фрунзе: оплата за конечный результат. Никакое начальство не может нам диктовать распорядок трудового дня или какую выбрать технологию. Мы прошли этап трудных споров с инженерами, экономистами, бухгалтерами и даже с геологами, не успевавшими брать за нами пробы. Горные работы вели с большим перевыполнением плана. Артель стала ведущей и в Ягоднинском районе. У меня было приподнятое настроение. Из Сусумана приехала Римма с нашим сыном – начинать жизнь на прииске «Горном». Столицей местности был рабочий поселок Оротукан с хорошими ремонтными мастерскими, не уступавшими материковым. А в окрестной тайге видны были вышки и двухрядные заграждения, за которыми находились лагеря Горный, Таежка, Ларюковая. В артели уже все - были свободными, то есть отсидевшими свой срок или с досрочно снятой судимостью, но никто особо не торопился возвращаться на материк, предпочитая еще пожить с людьми, - которых давно знаешь, близкими по судьбе и по духу, а дальше видно будет. Едем с прииска «Горный» в Магадан. За рулем «Волги» – Володя Сайфулин, прекрасный механик, много лет проработавший на Колыме. Курил он одну папиросу за другой. О чем бы ни заходил раз говор, всегда резко отзывался о том, что ему не нравилось, часто употребляя слова «педерасты, минетчики». На мой вопрос: почему так много курит, отвечал, что не хватает силы воли бросить. – В самом деле не хватает? – Конечно. – А почему ты так осуждаешь этих людей? Ты вот папиросу в рот тащишь, они от другого отказаться не в силах. Вижу, как черные глаза загораются злобой: – Да как ты можешь сравнивать?! – А какая между вами разница, если силы воли не хватает? Желваки заходили на скуластом лице. Ехать долго, часов девять. Я отвернулся, смотрел в окно, ехали молча. Часа через два Володя полез в карман за папиросами, потоп посмотрел на меня со злостью и выбросил смятую пачку на дорогу. И еще несколько слов о вредных привычках. Напивался я всего раза три в своей жизни. Во Владивостоке я шел ночью из ресторана на судно, настолько пьяный, что даже не мог поднять руки. В порту мне встретилась на тротуаре компания – две девицы и два парня. Была глубокая осень, дорога залита жидкой грязью. Один из парней, идущих навстречу, взял меня за борта пиджака и ударил головой в лицо. Я упал в грязь, хорошо хоть не захлебнулся. Не помню, как добрался до трапа. А был я уже четвертым помощником на «Емельяне Пугачеве», который через день должен был уходить в загранрейс. Эта история заставила меня о многом подумать. Потом я часто вспоминал прочитанное когда-то: «Садясь пить, знай, что на дне бутылки может быть больше горя, чем на самом большом кладбище». Проблем внутри артели было через край. Одни сумели забыть о прошлом, втянулись в работу, стали переживать за общий успех, а другим переход из одного социального статуса в другой давался тяжело, они не могли избавиться от кошмаров прошлой жизни, мучивших их. Кое-кто срывался, запивал. В 1962 году на Сентябрьском месторождении нам отвели участок l: «заверенными» запасами, а они, как часто бывало, не подтвердились – участок оказался так называемым «глухарем». Точнее, мощность золотоносных песков оказалась всего 10 – 15 сантиметров – крайне тонкий золотоносный пласт, хотя и с высокой концентрацией золота, но «на массу» – практически нулевой. И только когда началась промывка, это стало понятно. Два месяца мы работали впустую, золото не отходило. Уже кончался сезон, а мы сдали всего 30 килограммов. Это был полный прогар! Что предпринять? На ум приходили разные варианты. Самым заманчивым был давно отвергнутый всеми проект разработки богатого месторождения, которое находилось под руслом реки Оротукан, недалеко от ключа Загадка. Я советовался со специалистами. Саша Погребной (позже – генеральный директор «Северовостокзолота»), Валентин Василевский (он потом стал заместителем главного механика «Северовостокзолота»), да и многие другие считали, что отработать это месторождение мы не сможем. Маркшейдеры говорили, что это сложно, почти невыполнимо, хотя теоретически возможно. Технический совет единодушно заявил, что это авантюра. Но мы решились взять золото из-под реки. Была середина августа. На двух машинах я привез своих бульдозеристов на берег Оротукана и откровенно сказал: «Положение – хуже быть не может». Помню, как сейчас, они меня окружили, а я им показал на реку, на дне которой был буквально золотой клад; Мне нужна была полная поддержка бульдозеристов, от которых зависел успех дела. – Вот, – объяснял я, – там большое золото, о нем знают несколько десятилетий, но, чтобы подступиться к нему, нужно отжать от подводного полигона воду вверх по склону и на этом участке направить реку в другое русло. Хотелось увидеть лица людей здесь, при шуме несущейся реки и заручиться их согласием. – Ну, а теперь давайте! Помните, как у большевиков: нам терять нечего, а получать весь мир! Мы не голосовали – общая готовность была очевидна. Сомневаясь, достаточно ли будет наших двадцати пяти бульдозеров, я попросил директора Оротуканского ремонтного завода Виктора Вяткина и главного инженера Владимира Хавруся помочь нам с пятницы до понедельника своей техникой. Надеялся, что они мне не откажут: мы для них выполнили большой объем трудоемких горных работ, связанных с проходкой каптажной галереи под рекой Оротукан, они об этом много лет мечтали, но не могли сделать. Интересна история инженера Владимира Абрамовича Хавруся. Попав на Колыму в 1937 или 1938 году на прииск «Мальдяк», он впоследствии был направлен на Сусуманский ремонтный завод. Работал в производственном отделе, выполняя работы сразу нескольких инженеров. Его помнили, когда он еще ходил в двух левых ботинках и с одной штаниной выше щиколотки, жил в кузнечном цеху, где-то возле котла. Позже этого талантливого инженера механика знала вся Колыма. По моим расчетам, нам требовалось дополнительно еще бульдозеров пятнадцать. В считанные дни мы приготовили все, чтобы быстро начать работы. В пятницу, под День строителя, на площадках-трейлерах перебросили бульдозеры, всего больше сорока (Вяткин и Хаврусь мне под личную ответственность дали двадцать бульдозеров, которые в понедельник нужно было вернуть). Установили балки, разбили на берегу палатки, устроили временный склад горюче-смазочных материалов и походную ремонтную мастерскую. Навезли много чаю – заваривали чифир, крепкий чай в ведрах круглосуточно. Четыре десятка бульдозеров с оглушительным ревом спустились к реке. Работали трое суток. Из рук в руки бульдозеристы передавали бульдозеры через каждые 12 часов. Река отходила и скоро поднялась по склону сопки на четыре метра, войдя наконец в созданное для нее новое русло. В одном месте напором воды прорвало перемычку, и поток обрушился на уже освобожденное дно, и мы ничем не могли удержать бешеный напор реки. Гусеницы бульдозеров уже были под водой, а она все прибывала, неслась из прорана. Я вижу на лицах людей растерянность. Понимаю, что еще минута-другая, и все будет безвозвратно потеряно. Я приказываю завалить в воду два бульдозера, закрыть ими проран. Два месяца мы разрабатывали это месторождение. Тогда на Оротукане взяли больше 700 килограммов золота – и снова оказались впереди всех. Годовой план был намного перевыполнен. Руководство объединения обязало главных инженеров приисков побывать на реке, на месте наших работ, и посмотреть, как отрабатываются русловые месторождения. Потом это будут называть «Панамским каналом». Если бы затея провалилась, меня бы судили. Но и наша победа стала основанием для следствия. Кстати, к следствию я настолько привык и адаптировался, что если по какой-то причине его не было несколько месяцев, то мне и всем, кто долго со мной работал, казалось, что чего-то не хватает… Прошло немного времени, и я встречаю В. А. Хавруся. – Ты читал сегодняшнюю «Магаданскую правду»? – спрашивает. – Уже надоело, – отвечаю, – ни к чему так часто писать про артель. – Да нет, – смутился он, – ты посмотри! Его секретарша принесла свежий номер. Глаза моментально наткнулись на мою фамилию, а потом добрались до заголовка: «Кому доверяют золото». Публикация меня взбесила. Я отправился на машине в Магадан, и Горное управление. В чем дело? «Да успокойся ты! – говорили мне в управлении. – Мало ли что и о ком пишут. Вот и о нас недавно написали, что мы понастроили для себя в Рязани квартиры. Не обращай внимания!» Автором той публикации был Анатолий Бобров, заместитель прокурора Магаданской области. Много лет спустя он разыскал меня в Москве и извинился за ту статью. «А вы знаете, – добавил он радостно, – методы вашей старательской артели легли в основу моей диссертации. Теперь я кандидат экономических наук!» Мне оставалось только поздравить всюду успевающего человека. Противники артельной формы хозяйствования не унимались! По их «сигналам» от нас требовали бесконечные справки, сводки, объяснения. Не успевали закончить дела одни следователи, как их сменяли другие. Но найти повод для серьезных санкций против артели и ее председателя долго не удавалось. В начале 1964 года против меня возбудили уголовное дело за «распространение заведомо ложных сведений, порочащих руководителей партии и государства». Кто-то написал в КГБ, что в кругу своих друзей я рассказывал анекдоты о Н.С. Хрущеве. Началось следствие. Меня таскали на допросы. Вполне возможно, что во время застолья я пересказал где-то услышанный анекдот. Но на самом деле тогда у меня было уважение к Хрущеву: за разоблачение культа личности Сталина, за массовую реабилитацию невинно пострадавших людей, за программу жилищного строительства, когда сотни тысяч людей впервые после войны переселились из бараков в пятиэтажные дома. Где-то в середине октября я в очередной раз прихожу на допрос. Накануне вечером Летягин, начальник Магаданского УРСа, рассказал мне о Пленуме КПСС, на котором сняли Хрущева и Генсеком стал Брежнев. Сотрудники КГБ подполковник Тарасов и капитан Карачинский встречают меня с улыбкой: – Везучий ты, Туманов! – А что? – прикидываюсь я. – Хрущева вчера сняли! – Ничего не сняли! Это я позвонил Брежневу и говорю: «Леонид Ильич, убери ты этого черта, а то мы с тобой горим!» – Карачинский и Тарасов смеются. – А теперь слушайте. – Я стал серьезным. – К Хрущеву я относился и сейчас отношусь хорошо. А каким будет тот, кто его сменил, поживем – увидим. Я его пока не знаю и, если честно, не хочу знать… Тарасов и Карачинский таращат на меня глаза. Ничего вменить мне в вину не удавалось, сколько ни старались хозяйственники и чиновники средней руки, безошибочно уловившие в набиравших силу артелях угрозу своемусамоуверенному существованию. Но были и люди, сильно политизированные, искренне воспринимавшие новую организацию труда как попытку реставрации капиталистической экономики, враждебной их мировосприятию. Их учили, что главным элементом производственных отношений в любом обществе является собственность на средства производства. От того, в чьей собственности они находятся, кому принадлежат, зависит в конечном счете вся система отношений между людьми в процессе производства, распределения и потребления. В основе прежних способов производства (рабовладельческого, феодального, капиталистического) лежит частная собственность на средства производства, принадлежащие небольшой группе населения, а достоянием большинства людей является их рабочая сила, которую они вынуждены продавать владельцам средств производства. А экономической основой социалистической системы является общественная собственность на средства производства, она обеспечивает сотрудничество и взаимопомощь всех работающих. При таком раскладе артель с ее кооперативной собственностью, независимой от государства, ничего от государства не требующая, кроме оплаты продукта труда, выглядела занозой в здоровой плановой экономике. Артель как новая форма хозяйствования оказалась в фокусе взаимоисключающих интересов идеологии и экономики. Высшему магаданскому руководству, головой отвечавшему за план по золоту, было не до теоретических изысков, вместе с трезвомыслящими производственниками оно поддерживало артельное движение. Но даже ему трудно было унять среднее звено, у которого чья-то способность в тех же условиях работать производительнее и зарабатывать много больше вызывала резкую неприязнь. Многие старались скомпрометировать саму идею артельного труда: «Они же загребалы, а мы пусть хуже работаем, зато для нас важней наших собственных интересы страны!» Золотая промышленность Колымы и всего Северо-востока находилась в особом положении. Стране требовался драгоценный металл, его не хватало для закупки нового оборудования, материалов, технологий, и властям не так было важно, кто, каким образом, и каких условиях добывает золото, только бы оно шло бесперебойно в запланированных количествах. Где-то в середине 1964 года магаданское руководство решило разукрупнить «Горный», объединив участки, расположенные от него в 100-120 километрах, но близко один от другого, в самостоятельный прииск «Среднекан». Назначенный начальником этого прииска Бессонов, хорошо знавший меня, пригласил нашу артель перебазироваться на новое место. Его кадровики предложили отныне называть артель «Прогресс». Хотя у меня не лежала душа к претенциозным наименованиям, таким неуклюжим рядом с местными географическими названиями: ручей Загадка, озеро Лебединое, – спорить было бесполезно. Между тем моя личная жизнь складывалась не лучшим образом. Римма и наш маленький сын постоянно были со мной, но организм жены, родившейся и выросшей в южных краях (она родом из Пятигорска), не выдержал слишком долгого испытания колымскими холодами, ветрами, сыростью. Она заболела воспалением легких. Врачи посоветовали срочно увезти ее на материк. В Москве Римму смотрели в институтах и клиниках. Специалист ты ничего не находили. И тут я вспомнил о Григории Мироновиче Менухине, том самом колымском терапевте, который когда-то помог мне избежать отправки на Ленковый. Я нашел его домашний адрес на Ленинском проспекте. Только тот ли это Менухин? Бывают самые невероятные совпадения. Мы приехали к нему. Григорий Миронович одно мгновение смотрел на нас удивленно, как бы припоминая. «Проходите же!» Что-то вспомнив, улыбнулся, довольный, и спросил, словно расстался с пациентами только вчера: «Так что с вами, Туманов?» Он не практикует, давно на пенсии, но согласился посмотреть Римму. «Врачи ничего не могут сказать!» – повторял я. Простучал… Послушал… «Я могу откровенно? – спросил Григорий Миронович. – Дай Бог, чтобы я ошибся, но у нее действительно туберкулез…» И посоветовал, что надо делать, и немедленно. Потом врачи подтвердили диагноз, прислушались к рекомендациям Григория Мироновича, и через восемь месяцев, проведенных в московской больнице, Римма наконец оправилась от болезни. Григорий Миронович Менухин снова спас мне – нам! – жизнь. По совету врачей Римма вернулась жить в Пятигорск к бабушке. Но пока она лежала в больнице, я постоянно мотался между Магаданом и Москвой и был страшно благодарен всем, кто помогал мне. В один из приездов в Москву я остановился в гостинице «Украина» и вечером, побыв в больнице с Риммой, спустился в ресторан. Столики были заняты, только за одним сидела пара, похоже скандинавы, муж и жена. С их разрешения я сел на свободный стул. Закончив трапезу, они попрощались, и я остался один. Не успел насладиться одиночеством, как услышал голос: – Свободно? У столика стояли два симпатичных человека. Потом узнал: актер Кирилл Лавров и его приятель Роман Хомятов, как позже выяснилось, партнер по фильму «Живые и мертвые», съемки которого проходили в те дни. – Садитесь, – пожал я плечами. Мы как-то быстро разговорились. Пили коньяк, уже стоявший на столе. Роман куда-то побежал за раками, я спросил, кого он играет в картине. – А ты читал «Живые и мертвые»? – спрашивает Лавров. – Читал. – Рома играет тоже журналиста, только подлого. – Я почему-то так и подумал. Роман вернулся с блюдом, на котором возвышалась гора вареных красных раков, и спросил, чему мы смеемся. – Вадим спросил, кого ты играешь, я сказал, что подлого человека, а он признался, что так и подумал… Роман обиделся: – Я похож на подлеца? Лавров утешил: – На эту роль тебя долго искали! Мы еще много раз встречались. В следующем фильме Лавров должен был играть вора. Он долго расспрашивал меня о лагерном быте. Обратил внимание на полукружие с лучами солнца – татуировку на кисти моей левой руки. На просмотре я увидел на руке героя, которого играл Лавров, точно такую татуировку, какая была у меня. Кое-что из моих рассказов вошло в фильм «Верьте мне, люди», например, эпизод в театре – это же из истории нашего с Колей Варавкиным побега в Магадане. Кирилл Лавров ездил со мной в больницу навестить Римму. По делам мне надо было на несколько дней полететь в Одессу. Перед отъездом я поехал к Римме. В палате лежали восемь женщин, все тяжелобольные. За то время, пока я навещал Римму, некоторые соседки по палате умерли. Настроение у нас обоих было хуже некуда. Прощаясь, Римма просила: «Будет время, загляни там на знаменитую барахолку, может быть, купишь мне свитер». Тогда в моде были свитера грубой вязки из мохера. Я поехал на ту барахолку и, наткнувшись почти у входа на торговку свитерами, сразу же купил самый красивый. Сделав несколько шагов вперед, у другой торговки я купил свитер, еще больше понравившийся мне. И чем дальше и шел, тем были или казались мне свитера интереснее, и я все их покупал. Возвращался в Москву с полным чемоданом свитеров. Штук 10 или 12. Когда в номере гостиницы кто-то из моих прияте лей увидел раскрытый чемодан, он спросил, смеясь: «Ты ими торгуешь, что ли?» Все это я увез в больницу. Римма ахнула: «Вадим, можешь быть спокойным, пока всю эту прелесть не переношу, я не умру!» Потом она часто это повторяла «Я из-за этих свитеров осталась жива…» А на Среднекане дела шли хорошо, артель намывала за сезон по 800 килограммов золота. Но какое-то недоверие, подозрение, не удовольствие со стороны руководства, в том числе органов правопорядка, все время чувствовалось. Конечно, за сверхплановое золото спасибо, но не может такого быть, не бывало раньше, чтобы люди показывали такие результаты, не приписывая, не воруя, не давая кому-то взятки. Над артелью висел дамоклов меч, и никто не знал, когда и на чьи головы он обрушится. Я не сомневался, что если беда случится, то жертвовать придется моей головой. В 1967 году магаданская прокуратура завела на меня уголовное дело. Поводом стали дизеля, которые я получил в Сусумане в обмен на наши артельские, предназначенные для капремонта. Это бы так называемая обезличка, обычная на приисках практика, когда требующее капитального ремонта оборудование меняют на уже отремонтированное, а после ремонта им пользуется кто-то другой. Получить дизеля было невероятно трудно. А в Сусумане на складе пылилось несколько дизелей, предназначенных для отправки через месяц-другой на Чукотку. Мои сусуманские друзья с пониманием отнеслись к идее использовать эти дизеля, пусть работают, дают золото, а до срока их отправки отремонтировать наши. Свои мы привезли в ремонт, а уже отремонтированные забрали. Прокуратура тщательно искала криминал, но предъявить обвинение не было решительно никаких оснований. Хотели вменить мне в вину взятку – как можно без крупной взятки провернуть такую операцию?! – но доказать это было невозможно. На самом деле не взятка, а только расположение ко мне многих друзей-сусуманцев помогло получить дизеля. Дело вел магаданский следователь Юрий Давыдович Сашин, стал распространять слухи о моем неизбежном скором заключении снова в лагерь. Сашин был из следователей, напоминавших мне Красавина. Взяв с меня подписку о невыезде и отлично зная, что в Магадане не прописан и живу у старых знакомых, он подписал ордер на мой арест, как лица без определенного места жительства. То есть за бродяжничество. Меня забирают 31 декабря на улице, в снегопад… После автомобильной аварии у меня была переломана рука. Новый, 1968 год я встречаю в магаданской тюрьме. Я долго ломал голову, откуда у Сашина такая неприязнь ко мне. Не пересекались ли мы с ним где-нибудь? Не задел ли я каким-либо образом его больное самолюбие? Перебирая в памяти поездки в Магадан, я стал кое-что припоминать. Однажды мы с друзьями сидели в ресторане. В тот вечер там случилась драка, ко мне подскочили незнакомые люди, чтобы я вступился за кого-то, называли имена сотрудников прокуратуры, которых якобы избивают. Пусть зовут милицию и разбираются сами. Теперь я вспоминаю, что среди пострадавших в драке называли фамилию Сашин… Неужели мой новогодний арест – акт отмщения? Сижу в камере. Входит капитан внутренних войск. Он в кителе, без головного убора, на носу пенсне. Похоже, вышел из кабинета размяться. Мы все, четверо обитателей камеры, как положено, встали. Его лицо багрово, он шарит глазами по камере, как бы отыскивая предмет для придирки. – Вы почему в пальто?! – наконец, спрашивает он. Кто-то робко сказал: – Холодно, гражданин начальник. – Я же в кителе! Мне бы промолчать, пусть себе тешится. Но я не сдержался: – Вы зашли на минуту… – А вас я не спрашиваю! – Вы всех спросили, я ответил… – Выйдите сюда! Я вышел в коридор. Он как будто знал, что именно я не останусь бессловесным, и внезапно, злобно выпалил: – Тебе, Туманов, я найду теплое место! Я тебя давно знаю, еще по Беличану! Что я ему сделал? Что ему надо от меня? Нервы уже ни к черту, в глазах потемнело. Интересно, входя впервые в кабинет следователя, едва на него взглянув, я всегда сразу чувствовал, как он поведет следствие, как настроен по отношению ко мне. И сейчас, глядя и глаза капитана, я понимал: передо мной редкая мразь, обозленная, ненавидящая меня неизвестно за что. И я дал волю своей усталости: за какие-то доли секунды обрушил на него всю лексику, которую узнал за восемь с половиной лет магаданских лагерей. Меня увели в холодный карцер. Я простоял там часа четыре. Наконец капитан и надзиратель ведут меня по коридору. Приводят к начальнику тюрьмы. За столом хмурый подполковник. Выслушав приведших меня, он говорит им: – Вы свободны. Они выходят из кабинета, мы остаемся вдвоем. – Садитесь… – Начальник указал на стул. Я присел, мы молча смотрим друг на друга. Я – злой, он – хмурый. – Туманов, вам нужно думать, как выбраться из дерьма, в которое вы попали, а не конфликтовать с разными идиотами. Это он мне, подследственному, о своем офицере! – Я вас хорошо знаю, Туманов, мне о вас рассказывал начальник политуправления Васильев… Мы коротко поговорили, обратно меня увели не в карцер, а в камеру. А два-три дня спустя увезли в крытой машине на Среднекан. Судебное заседание по моему делу проходило в приисковом клубе. К тому времени мои друзья пригласили известного адвоката и Днепропетровска Ефима Каплана, прекрасно знающего законы Ему не стоило труда предсказать развитие ситуации. Конечно, говорил он, по-хорошему должны оправдать за отсутствием состава преступления, но, учитывая заинтересованность обвинения, сильный нажим на суд, скорей всего, найдут форму осудить, но таким образом, чтобы тут же, в зале суда, освободить из-под стражи. Он как в воду глядел. Судебное заседание продолжалось три дня. Все это время прииск не работал. В клуб набилось не только население Среднекана. Приехали руководители артелей со всей Колымы. У клуба стояли полтора десятка «Волг». В зале царил невероятный шум, судье требовалось немало усилий, чтобы наводить порядок. – Граждане, – обращался судья в зал, – не задерживайте заседание. Нам надо торопиться. На реке может тронуться лед, а нам возвращаться в Сеймчан. А из зала в ответ: – Освободите Туманова – мы вас на себе перетащим! Разумеется, никакой моей серьезной вины доказать не удалось. Ни взятки, ни подделки документов, ни кражи дизелей! Меня как бы осудили, но таким образом, чтобы я сразу же попал под амнистию. Я выхожу из клуба. Ликует приисковое начальство, толпы людей. Конвоиры уже пьяные – когда успели? Римма в то время жила в Пятигорске и уже работала диктором телевидения. Двумя годами ранее на краевой телестудии появилась вакансия, и главный режиссер Маргарита Злобина уговорила ее участвовать в конкурсе. Из почти трехсот претендентов, в числе которых были актеры, дикторы других студий, по конкурсу прошла Римма. Филфак она закончит позже. Я только потом узнал, что в дни, когда я сидел под следствием в магаданской тюрьме, по требованию колымских следователей у Риммы в пятигорской квартире произвели обыск. Перерыли все, надеясь найти золото. А у нее не было даже обручального кольца. Устав от всего происходящего, я решил распрощаться с краем, где пробыл больше семнадцати лет. Тогда я еще не понимал, как глубоко вошла в меня Колыма, как она будет манить к себе и принимать на протяжении жизни еще не один раз, постоянно будоражить душу, занимая мысли, возвращая память к прекрасным людям, за встречу с которыми я не устаю благодарить судьбу. Мы уезжали из Среднекана на одной машине с адвокатом Капланом. Остановились переночевать на Стрелке вместе с друзьями, которые были на процессе и возвращались с нами в Магадан. Адвокат, вероятно, был хорошим шахматистом и пользовался любой возможностью сыграть с кем-нибудь. Вечером он сел играть с моими колымскими друзьями. Его пригласили к телефону и, пока он отсутствовал, парни переставили фигуры, а что-то даже убрали с доски. Когда он вернулся и взглянул на доску, лицо расплылось в улыбке: – Знаете, ребята, так вы, наверное, у меня выиграете… И восстановил на доске все, как должно было быть. Я часто вспоминал эту сцену, покидая Колыму. В условиях, когда за моей спиной кто-то переставляет фигуры, двигает свои, все делает не по правилам, я чувствовал, что тоже смогу проиграть. А проигрывать я не люблю! |
||
|