"Допрос безутешной вдовы" - читать интересную книгу автора (Каминаси Кунио)

Глава 10

Когда через две минуты мы с Ганиным вернулись из мрачного холода во все еще хранящее тепло домашнего очага и тела его покойного владельца пространство, я который уже раз в своей профессиональной жизни оказался в роли конного бродяги-самурая, упершегося на развилке трех дорог в бесформенный булыжник с пророческими объяснениями того, что ждет его, то бишь меня, в случае выбора одной из них. Спокойнее всего было бы сейчас же вывести за руку ответственного за весь этот ночной бедлам Йосиду туда, куда меня только что сводил наблюдательный Ганин, ткнуть носом в то, во что ткнул меня тот же Ганин, и со спокойной душой, но не самой чистой совестью отправиться домой на короткую побывку. Перспектива поступиться некоторыми своими принципами относительно санитарно-гигиенического состояния собственной совести меня как-то не прельстила, и я принялся разглядывать два оставшихся пути. Оба требовали не пускать дело на самотек, хоть и под управлением опытного парня из уголовки, а предполагали мое личное в нем участие. В первом случае, предлагавшемся самым агрессивным максималистам, я должен был прижать сейчас к теплой еще стенке русскую раскрасавицу сэнсэй-шу – в переносном, увы, смысле этого слова – и, воспользовавшись ее нынешним состоянием, попытаться с ходу решить эту головоломку. Главным плюсом этого шага стала бы его внезапность для Наташи, и, думается, расколоть ее в такой ситуации было весьма реальным. Но с другой стороны, если эта не только привлекательная, но и, несомненно, самостоятельная в решениях и твердая в принципах дама вдруг немедленно уйдет в отказ, рассчитывать на что-нибудь более или менее существенное в дальнейшем не приходилось. Кавалерийский наскок имеет шанс напороться на неприступную стену, и тогда моей могучей интеллектуальной армии придется начинать долгую, изнуряющую не столько окружаемых, сколько окружающих осаду. Посему мне ничего не оставалось, как последовать логичным требованиям разума и ступить на третий – менее эффектный, но, как подсказывали мне интуиция и опыт, более эффективный – путь, а именно: лицемерно распрощаться с Йосидой и его ребятами, которым предстояло еще часа три колдовать над сбором вещдоков и улик в просторном гнездышке бездетной японо-российской филологической четы, оставить им служебную машину, на которой я приехал из центра, забрать с собой возбужденного Ганина и отправиться вместе с ним на его «галанте» на другой конец моего родимого Айно-сато, где, по идее, все еще ждало меня мое благородное семейство.

– Не стал, значить, лаврами с конкурентами делиться? – проницательно хмыкнул мне в правое плечо Ганин, едва мы тронулись. – Честолюбивый вы наш!

– Всему свое время, Ганин, – осадил я его. – Поспешишь – козла насмешишь…

– Прямо как в кино!… – ухмыльнулся он.

– В каком кино? – не понял я.

– В американском, про козлов, – ответил Ганин. – Полиция прячет улики от ФСБ, ЦРУ следит за полицией, а ФСБ подсиживает цэрэушников. Все в лучших традициях Голливуда!…

– Ты же понимаешь, Ганин, что наша уголовка об эту вашу русскую стену себе лоб расшибет. Все равно рано или поздно дело это к нам вернется – я чувствую! – выступил я перед ним с небольшой профессиональной исповедью. – А в этом случае мне всегда нужно иметь что-нибудь существенное в резерве.

– Ну имей! Ты меня знаешь: мне для друга ничего не жалко! – кивнул великодушный Ганин. – Да, кстати, о Голливуде и «имении»: что это за Линда Хант с тобой второй день шатается?

– Кто? – Вечно этот образованный – начитанный и «насмотренный» – Ганин ввернет чего-нибудь такое гиперинтеллектуальное!

– Ну девица эта – колченогая и лохматая! – как обычно, перевел он сам себя. – И ростом с детсадовца… Полицейская вроде тоже, нет? Ты ее вчера в Читосэ встречал!…

– А-а, Аюми… – наконец дошло до меня.

– Пускай будет на этот раз не Линда Хант, а Аюми, – согласился Ганин с ее именем. – Кто такая? Что ей нужно от нас? Я ее раньше в твоем отделе не видел.

– Капитан Мураками из Ниигаты, – объяснил я. – Приехала по делу той самой Ирины, за которой ты по банкам и университетам бегал. Она ее там, на Хонсю, пасла и теперь вот дорвалась…

– Понятно, – пропел Ганин. – Обожаю женщин, которые наконец-то дорвались!… С ними жизнь нелегкая, конечно, но страшно впечатляющая!… Русский у нее очень неплохой!…

– Она филфаки всякие разные кончала в Осаке, да еще в Питере училась два года, так что уровень высокий…

– А чего это она в ментуру подалась, раз она вся такая-растакая из себя филологическая? – скривился Ганин.

– А ты поди найди работу у нас, в Японии, по вашей тоскливой русской филологии! – предложил я надежно трудоустроенному Ганину. – Времена, когда отец мой мог безо всяких конкурсов-шмонкурсов теплое место в университете получить и мусолить там за приличные деньги вашего Достоевского, прошли давно!

– Да я, в общем-то, в курсе, – с пониманием и сочувствием к самому себе вздохнул Ганин.

– Тем более она женщина, – добавил я. – Девушка то есть… А у нас пока феминизмом только чуть-чуть подванивает…

– Кстати о девушках! – Ганину, слава богу, надоела эта неведомая мне Линда Хант с ее треклятым Голливудом, а заодно и Мураками с ее дурацкими волосами. – Ты Дзюнко позвонил?

– Зачем? – удивился я. – Предупредить, что ее законный муж домой едет?

– Нет, предупредить, что он не один едет, – уточнил Ганин. – Время второй час, а тут я заваливаюсь!…

– Брось! – успокоил я его. – Дзюнко тебе всегда рада. Вот, правда, как узнает, что ты сюда, в Айно-сато, к другой девушке шастаешь, тогда, может, радоваться перестанет…

– Если бы я действительно шастал!… – запыхтел Ганин. – Где твой поворот? Этот, что ли?…

– А то ты не помнишь!

Ганин безошибочно подрулил к нашему дому. Окна были безнадежно темными, что свидетельствовало о моей наивности в плане мечтаний по поводу ночных бдений Дзюнко в безрадостном ожидании своей недисциплинированной служивой половины. Ганин заехал левой половиной своего «галанта» на тротуар перед домом, чтобы не загромождать проезд моим работящим соседям, которые уже через пять часов начнут разъезжаться по своим далеким конторам и офисам. Я открыл дверь своим ключом, и мы зашли в дом.

– Жрать хочешь, Ганин? – полушепотом обратился я в полутьме к силуэту Ганина.

– Хочу, – прошептал мне в ответ силуэт.

– Ты же ужинал сегодня в ресторане! – напомнил я ему. – С красивыми женщинами!

– И мужчинами! – уточнил Ганин. – И не сегодня, а вчера! Ты на часы посмотри! Я полночи не ел!

– Тогда ползи в столовую! – приказал я ему и на часы смотреть на всякий случай не стал.

– Нет, я сначала в другое место поползу. – И Ганин на ощупь стал двигаться в направлении ванной с туалетом.

Я же впотьмах добрался до нашей крохотной кухни, отделенной от столовой стеной с огромным раздаточным окном, включил наконец-то свет и убедился в том, что Дзюнко все-таки хоть немножко, но ждала меня: на открытой полке буфета светились, соответственно, оранжевым и зеленым огоньками шарообразная, в виде элегантной хай-тековской кубышки, никелированная рисоварка и высокий белый пластиковый чайник-термос, что предполагало наличие в них, опять же соответственно, свежесваренного и сохраняемого в горячем состоянии риса и крутого кипятка, которым я могу залить сублимированную лапшу, пенопластовая миска с которой стояла непочатой рядом с чайником. В это время где-то в сумрачных недрах нашего скромного жилища Ганин, как сказал бы русско-американский классик, «обрушил дом» и, сопровождаемый медленно угасающим рокотом туалетного водопада, триумфально вошел в столовую, как сказано в уже несколько иной классике, «с огромной улыбкой на лице».

– Ребята твои спят, что ли? – спросил он, праздно оглядываясь по сторонам.

– Нет, Ганин, в поле вышли! – огрызнулся я на его тупой вопрос. – Есть будем?

– Нальете – выпью! – опять процитировал свою бессмертную теперь уже киноклассику Ганин.

– Пиво в холодильнике, – указал я ему подбородком на гигантский бежевый шкаф, который полгода назад проглотил ровно половину моей месячной зарплаты.

– Ты будешь? – поинтересовался Ганин уже изнутри холодильника, по-страусиному засунув туда голову и одновременно загромоздив своим задом проход из гостиной в кухню.

– Те же и они же!… – раздался из темноты сонный, но снисходительно спокойный голос Дзюнко. – Приезжают только ночью – и то для того, чтобы пива надраться!

– Ой, Дзюнко, привет! – Ганин был вынужден перейти на японский, что означало введение временного моратория на бесконечные цитаты и каламбуры. – Извини, мы тут…

Дзюнко, широко зевая и продирая глаза, обогнула застывшего с банками пива «Саппоро» в каждой руке Ганина, зашла в столовую и плюхнулась за стол. На ней была ее любимая розовая осенняя юката – достаточно теплая для холодных октябрьских ночей, но и не такая толстая, какие она носит зимой, когда весь наш Айно-сато засыпает стометровым слоем снега и дома, невзирая на гордость большинства местных домов – централизованное отопление, как, скажем, и у давешних Китадзим, стоит такая жуткая холодрыга, что не спасает и сотня напяленных байковых юкат. Я сел напротив и внимательно посмотрел в ее глаза.

– Чего? – буркнула она сердито, взглянула на меня, затем на Ганина и поплотнее запахнула на не к ночи будь помянутой зрелой груди свою злополучную юкату.

– Извини… – вздохнул я и отвел взгляд.

– Если бы я, Такуя, каждый такой вот раз тебя извиняла, – она опять глубоко и как-то очень аппетитно вздохнула, – у меня «извинялка» давно сломалась бы, как та «обижалка»…

– А что, «обижалку» ты так до сих пор и не починила? – стараясь звучать не слишком уж ехидно, поинтересовался я. – Приятно слышать!… И вообще давно тебя не видел…

За одни резиновые сутки, начавшиеся для меня утром в понедельник, который все никак не хотел кончаться, невзирая на никакие там часы и календари, это была третья женщина, в чьем внимании к моей персоне я был заинтересован и, соответственно, к кому я должен был тоже отнестись с повышенным интересом. Я еще раз посмотрел на Дзюнко и понял наконец, что именно в ней меня слегка, но ощутимо стукнуло по мозгам, едва она появилась в столовой. Это были именно ее глаза. Про фигуру сейчас речи и быть не могло: юката – халат длинный, до пола, дешевая вариация на тему предусмотрительно скрывающего все женское тело – от шеи до пят – кимоно. С кожей на лице у Дзюнко, в отличие от миллионов других японок, все более или менее в порядке, то есть даже когда она по японской традиции и женской привычке замазывает себе лоб и щеки жидкой пудрой, разительного отличия от того, что было до этой лицедейской косметической процедуры, я не наблюдаю, хотя, конечно, с пудрой оно все-таки красивее – глаже и нежнее как-то, ближе к одновременно гладким и бархатистым персикам, которые страстно хочется если не надкусить, то хотя бы погладить. Основное же число ее соотечественниц независимо от возраста страдает серьезными изъянами кожи, начиная от не проходящих и спустя десятилетия после полового созревания прыщей и угрей и кончая глубокими оспинами и внушительными рытвинами неизвестного, скорее всего – генетического, происхождения, благодаря которым наша, отечественная, а заодно и французская косметическая промышленность могут не бояться за свое светлое профицитное будущее.

С глазами все гораздо сложнее: дело в том, что у подавляющего большинства японок отсутствуют сколько-нибудь вразумительные веки, отчего и ресницы на них найти даже при хорошем искусственном освещении или же ярком солнечном свете не так-то просто. Когда с этой проблемой сталкиваются смотрящие на них мужики, которым не с чем – вернее, не с кем – сравнивать своих жен и любовниц, то тут никаких серьезных трудностей не возникает. Ведь если среднестатистический, ограниченный в кругозоре и средствах японец никогда в жизни не видел ног Клаудии Шиффер и бедер Синди Кроуфорд, то он ничтоже сумняшеся будет принимать за единственно возможный в этом мире идеал сексапильности и объект вожделения кривые и короткие ноги своей, как он свято считает, «прекрасной» половины. Но когда японскому мужику по работе ли или на отдыхе доводится лицезреть виртуальных – например, в печатной или телевизионной рекламе – или же, как в моем сегодняшнем случае, живых, натуральных не японских женщин, тогда-то и начинаются тягостные эстетические проблемы, часто влекущие за собой и фатальные физические. Опять же про ноги и бедра сейчас речи не было: спасибо длинной юкате и тому, что Дзюнко села за стол в столовой, а не продолжала торчать в дверном проеме, но ситуация с глазами срочно требовала хотя бы формального разрешения. Конечно, она у меня постоянно приклеивает себе длинные, надо заметить, очень красящие ее ресницы, а заодно и подрисовывает себе тенями веки. Более того, из-за дурацкого графика своей беспокойной службы – точнее, из-за перманентного отсутствия этого самого графика – я гораздо чаще вижу ее в полной боевой форме, то есть с наклеенными ресницами, нарисованными веками и в джинсах со штанинами точно подобранной ширины, которая идеально подчеркивает общую прямизну ее довольно длинных ног, но одновременно скрывает их неровности и шероховатости. Наше спонтанное интимное общение происходит, разумеется, без софитов и прожекторов, поскольку дети пока еще не достигли того возраста, чтобы жить отдельно от нас (парадоксально и грустно, что, когда они этого возраста наконец-то достигнут, нужда в альковных прожекторах и софитах постепенно угаснет), так что возможности разглядывать по ночам ее веки и ресницы у меня нет вот уже много лет.

Сейчас же был тот редкий случай, когда я мог посмотреть на Дзюнко в ее первозданном виде – пускай и не на всю нее, а только на лицо, но это в данном случае было самым важным. Я попытался себя успокоить тем, что и у главных объектов моей стихийной компаративистики – Ирины Катаямы и Наташи Китадзимы – ресницы были если и неподклеенными, то, по крайней мере, искусственно удлиненными. Плюс те же тени, пудра, румяна – короче, стандартный, прекрасно известный всему миру ассортимент лицемерных женских уловок и ухищрений, позволяющий им вводить в заблуждение и распалять воображение охотно играющих в наивных простачков джентльменов, которым в конечном счете всегда требуется от них одно и то же. Но, глядя сейчас на Дзюнко и сравнивая ее в затуманенной вынужденной бессонницей и физиологическими переживаниями голове с Ириной и Наташей, я не мог не признать очевидного – наличия у двух последних более подходящего для игр в роковых красавиц исходного капитала. Тот изначальный, подаренный Дзюнко моей тещей с тестем материал, который сейчас сонно – главное, без укора и претензий – смотрел на меня, был тоже по-своему неплох и по размерам значительно превосходил наши местные стандарты, иначе стал бы я сто лет назад обременять себя на всю свою долгую жизнь формальной связью с откровенной дурнушкой, какой бы умной-разумной она ни была. Но объективное сравнение все-таки было явно не в ее пользу, и это еще принимая во внимание тот факт, что я уже три недели не имел удовольствия видеть ганинскую Сашу – еще одну русскую женщину, приятную во всех отношениях. Конечно, я отдавал себе отчет в том, что так, как все сложилось к сегодняшнему дню, будет до самого конца, когда бы он ни наступил – завтра к вечеру или еще через двести лет. Но щемящее и звенящее чувство того, что все-таки что-то – большое и прекрасное – прошло в моей жизни мимо меня и никогда не вернется, с тем чтобы одарить простой, но невероятно сладкой радостью обладания этим самым большим и прекрасным, вдруг коварной змейкой заползло в мои воспаленные мозги и зашипело в унисон крутому кипятку, которым за моей спиной домовитый Ганин заваривал сухую лапшу.

Я вдруг физически ощутил прилив столь редко посещающего меня чувства зависти – зависти к тем двум, в одном случае – уже, в другом случае – пока не виденным мной Хидео Китадзиме и Ато Китаяме, которые нашли в себе силы побороть наши национальные и сословные предрассудки и своими пальцами прикоснуться к этой более или менее идеальной плоти. И главным здесь было не примитивное физическое обладание броскими русскими женщинами, а то, что эти два абсолютно разных по всем параметрам мужика смогли осознать в один прекрасный день, что если не взять и не соскочить в последнюю секунду с уходящего в беспросветную тьму фатального постоянства скорого поезда нашей общей японской жизни, запрограммированной предками и очередным правительством от начала до конца, то остаток этой долгой жизни обернется для них бесконечными мучениями и страданиями. Конечно, на их антиобщественные женитьбы можно было бы посмотреть и с чисто фрейдистской точки зрения, то есть свести все к довлеющему над мужским самосознанием и подавляющему в мужике все созидательные начала либидо, но в этом случае Хидео и Ато переставали быть в моих глазах национальными – точнее, антинациональными – героями и превращались в хрестоматийных сексуально озабоченных типов предманьячного состояния. Думать о маньяках ночью не хотелось совсем, и я отогнал эти черные мысли, вновь попытавшись восхититься мужеством и достоинством покойного наверняка Китад-зимы и покойного гипотетически Китаямы. Я попробовал вписать в сложившуюся структуру еще и Ганина с его Сашей, но тут о его и своем присутствии в столовой напомнила моя жена.

– Ты, Ганин, ночевать у нас будешь? – зевнула Дзюнко, глядя поверх моей головы.

– Нет, Дзюнко, у вас я буду бодрствовать!… – отозвался из-за моей спины Ганин, освоивший, как оказывалось теперь, на мою беду, за долгие годы японский язык до такой степени, что мог сейчас на нем вполне сносно язвить и хохмить.

– Тебе футон дать или на диване поспишь? – не обратила внимания на его шутку давно привыкшая к моему неуемному другу и его своеобразному чувству юмора Дзюнко.

– На диване посплю, – сделал свой в пользу возвышенного состояния выбор Ганин и поставил передо мной миску с лапшой. – На, Такуя, хлебай половину и мне оставь немного!

– Там, в буфете, еще есть. – Дзюнко мотнула головой в сторону нашей кухонной кладовой. – Ты, Ганин, эту ешь всю, а Такуя себе сам другую заварит. Давай, Такуя, поработай! Чего расселся!

– Да я чего-то лапшу не хочу. – Я попытался прикрыть маленькой ложью свою большую лень и страшную усталость. – Я вот лучше риска поем, ладно?

– Ешь, – холодно отрезала Дзюнко и даже не удосужилась встать и подойти к рисоварке.

Ганин сел за стол, подвинул к себе исходящую паром лапшу и принялся палочками выуживать ее из огненного бульона, а я нехотя оторвался от стула, положил себе в плошку горячего риса из рисоварки, достал из буфета пакет с присыпкой «фурикаки» из жареного кунжута, сушеных водорослей и чего-то розово-оранжевого химического, посыпал этой радужной смесью свою нехитрую ночную трапезу и вернулся за стол.

– Ну, за успех нашего очередного совместного предприятия! – Ганин щелкнул алюминиевым колечком на пивной банке. – Дзюнко, выпьешь с нами граммулю?

– Чуть-чуть только. – Дзюнко протянула ему свой любимый стакан, на котором желтый диснеевский Винни Пух сидел в обнимку с горшком меда, а над ним зависла жестокосердная пчелка.

– Кампай! – брякнул я наш самый короткий и универсальный тост, который обычно трактуется как «До дна!», после чего мы выпили, но данный тостом приказ никем из нас выполнен не был.

– Вы чего вместе приехали-то? – Дзюнко решила поддержать беседу, а заодно и получить новую информацию, которой она, запертая в четырех стенах дома и стольких же кварталах нашего Айно-сато, напрочь лишена уже семнадцать лет.

– А ты что, не рада, что ли? Ганин тебя видеть очень хотел!

– Ага, как же… – зевнула Дзюнко.

– Ты такого Китадзиму Хидео не знаешь? – спросил я ее.

– Из университета Хоккайдо, что ли? – вдруг проявила она неожиданное для меня познание в наших дальних соседях.

– Да, из университета Хоккайдо. – Я подцепил палочками комочек пресного риса, облагороженного кисло-соленой присыпкой. – С филологического факультета…

– Знаю немножко. – Она не без аппетита отпила пива из своего «инфантильного» стаканчика. – Они здесь живут… В Айно-сато… На востоке где-то…

– Они? – переспросил я.

– Он и жена, – ответила она. – Она у него русская, Наташа зовут, броская дама – лет ей уже, насколько я знаю, много – постарше нас с тобой будет, но выглядит блестяще. И ты, кстати, Такуя, и его, и ее в принципе должен знать тоже.

– В каком принципе? – Мне иногда приходится обезьянничать и имитировать ганинские выкрутасы.

– В историческом. – Дзюнко показала в очередной раз, что палец ей в рот не клади. – Мы как-то лет двадцать, что ли, назад или больше даже их у твоего отца в гостях видели. Этот Хидео, как я понимаю, у него аспирантом был или студентом… Не помнишь?

– У моего отца гостей столько бывало и бывает, что, если всех помнить, как ты говоришь, «помнилка» сломается! А если еще студентов с аспирантами перебирать!…

– Уж тогда – аспирантками!… Я ее, Наташу то есть, пару раз в нашем торговом центре, в супермаркете, видела. – Дзюнко хладнокровно проглотила мою шутку, исполненную, правда, уже в ее духе.

– Давно?

– В том году последний раз, кажется… – Дзюнко ласково посмотрела на добивающего последние дециметры лапши Ганина. – Бабы наши говорят, она тоже сэнсэй, так что ей по магазинам шляться и еду мужику готовить зазорно, а сама она с возрастом и не ест уже ничего… Да и вообще в наших краях ее редко видно…

– А самого сэнсэя ты видела у нас здесь? – продолжил я допрос своей всеведущей супруги.

– Тоже пару-тройку раз, – зевнула она. – На станции, по-моему, и в кафе…

– Значит, видела? – переспросил я.

– Видела, – подтвердила Дзюнко.

– Больше не увидишь! – огорчил я ее.

– Переехали, что ли? – Она посмотрела на меня как-то уж слишком равнодушно, особенно на контрасте с теплыми и нежными взорами, подаренными секунду назад проглоту Ганину.

– Его убили сегодня вечером, – продолжил я будничным тоном радовать ее.

– Что? – Она потрясла головой, видимо посчитав, что остатки сна не дают ей верно понять смысл моих слов.

– В их собственном доме, здесь, в нашем Айно-сато… – пояснил я и заодно убедил Дзюнко, что услышала она меня правильно и что сон из ее мозгов улетучился.

– Убили?! – В ее припухших глазах блеснула настоящая жизнь. – Как убили?

– Кухонным ножом прямо в сердце, – ответил я, повернулся к полке с посудой около раковины и вытащил из нее один из наших больших кухонных ножей. – Вот таким вот…

– И ее тоже убили? – спросила Дзюнко подозрительно спокойно и даже как-то задумчиво-протяжно.

– Нет, ей ничего, – успокоил я ее. – Она с Ганиным в ресторане в это время ужинала… Так что жива-здорова!…

– Да?… – Дзюнко вдруг посмотрела на Ганина таким агрессивным взором, каким она смотрит на людей после очередной нервотрепки или после четырех чашек «эспрессо». – Кстати, как Саша твоя, Ганин?

– Саша – хорошо, – протянул Ганин и лукаво улыбнулся Дзюнко. – А что до ресторана, то мужик твой не пояснил, а мне теперь вот приходится: нас там много было, так что успокойся!

– Мне-то чего волноваться! – покраснела разоблаченная мудрым сэнсэем в своих коварных феминистических планах Дзюнко. – Это Саша должна волноваться!

– Саше тоже волноваться не надо, – успокоил ее Ганин. – У нас с Наташей высокохудожественные отношения.

– Тебе Саша задаст за твои художества! – погрозила ему Дзюнко своим тоненьким пальчиком.

– Не задаст, она не в моем вкусе! – возразил Ганин.

– Кто? Саша? – искренне удивилась Дзюнко.

– Наташа! – отозвался Ганин. – Саша…

– Да?… – не без желчи поинтересовалась Дзюнко.

– Два!… – отрезал он.

– А я думала, такие женщины в любом вкусе… – Она добавила к желчи немного иронии.

– Какие женщины? – вмешался я в умную беседу.

– Как эта Наташа Китадзима, – пояснила Дзюнко. – Ты ее видел сегодня?

– Ну видел. – Врать в моем положении было глупо, но правда, сказанная мной, означала вызов на ночной идеологический бой, затеянный Дзюнко, выиграть в котором мне как законному супругу, обязанному всегда и во всем потакать жене, не светило.

– И как она тебе? – дерзко и проницательно вперилась в меня моя законная Дзюнко.

– Как человек или как женщина? – Я попытался выиграть хотя бы пару секунд, чтобы прикинуть возможные способы обороны.

– Как крокодил!… – хмыкнула умненькая Дзюнко. – Не прикидывайся наивным мальчиком!

– Перед тобой прикинешься, пожалуй!… – посетовал я, отыграв еще пару секунд.

– Так как она тебе? – Спорить с моей Дзюнко бесполезно: если она решила получить ответ на какой-либо поставленный хоть ребром, хоть на попа вопрос, она получит его обязательно, каким бы упорным и изворотливым ни оказался ее респондент.

– Эффектная женщина, – поспешил я сдаться ей на милость. – Врать не буду…

– Чего в ней эффектного! – В Дзюнко вдруг проснулась ревность, и мне на мгновение стало страшновато за то, что это могла быть ревность к Наташе не меня, а Ганина. – Как там, Ганин, у вас в революцию писали на заборах: «Всем! Всем! Всем!» – так, кажется?

– Сама же сказала, что она выглядит блестяще! – напомнил я ей ее же совсем недавние слова и одновременно прервал абсолютно неуместный экскурс в подробности далекого как исторически, так и географически мятежа голодных и рабов.

– Ты, Такуя, представь, что мне не надо было бы с Морио и Норико возиться, а нужно было бы только по заграницам разъезжать и книжки умные читать! – явно искренне выпалила она. – Я бы тоже блестяще выглядела!…

– Да будет тебе, Дзюнко! – своевременно вмешался в намечавшуюся ночную семейную разборку всепонимающий и очень деликатный Ганин. – Ты прекрасно выглядишь!

– Мне не семнадцать лет, Ганин, чтобы верить в такие дешевые комплименты! – отрезала она.

– Дешевые? – обиделся Ганин.

– А то ты сам не знаешь! – Дзюнко вся раскраснелась, что свидетельствовало о ее кровной заинтересованности в обозначившейся теме нашей спонтанной дискуссии. – Ты что, Сашу свою ненакрашенной и в бигудях не видел никогда, что ли?!

– Подожди! – Я попытался перехватить у Ганина инициативу миротворчества, а заодно и отвести от него удар. – Чего ты вдруг взбеленилась?

– Того! – Она отвернулась к окну.

– Чего «того»? – Мне действительно было непонятно, с какой стороны информация о смерти Хидео Китадзимы могла ее так сильно задеть. – Речь вообще не о тебе! И уж тем более не о Саше!…

– А о ком?! – Она сердито посмотрела на меня: слезы в глазах, слава богу, не намечались пока, что говорило не о постигших ее обиде и разочаровании, а о бушующих в ней менее опасных для меня и Ганина злости и недовольстве.

– О Китадзиме, конечно. – Я взял ее за руку.

– Что «о Китадзиме»? – Она, похоже, забыла, с чего вообще начался весь этот ералаш.

– Убили Хидео Китадзиму, так что вопрос о том, как ты выглядишь, вообще не стоит! – Я погладил ее по запястью.

– Так и я, в общем-то, об убийстве… – буркнула она и посмотрела на Ганина – уже без прежней теплоты.

– У тебя что, какие-нибудь идеи есть? – поинтересовался я на всякий случай. – В связи с убийством, а?

– Какие у меня могут быть идеи! – воскликнула она. – Несправедливо только это – и все!

– Что несправедливо!

– Да то, что у этой вашей прелестной Наташи теперь не будет никаких проблем и забот!

– Подожди, а при чем здесь Наташа? – настала моя очередь реализовывать свою привычку доходить во всем до самой сути. – С какого бока здесь Наташа?

– Вам, мужикам, не понять… – тихо пробурчала она. – Тем более вон Ганину!…

– Вот и я в опалу попал! – раздосадовался давно умявший лапшу сэнсэй. – Почему это я, Дзюнко, не пойму?

– Потому что ты русский! – Она опять без особого пиетета посмотрела на него.

– А это-то тут при чем? – пожал своими мощными плечами Ганин. – Чем тебе моя национальность не нравится?

– Не национальность твоя, а страна, – ответила Дзюнко. – Эта Наташа русская, и ты тоже русский – вам японскую психологию не понять. Я это имею в виду…

– Дзюнко, мы с тобой сто лет знакомы, – напомнил явно недовольный ее словами Ганин, – но я от тебя первый раз этот националистический бред слышу! Ты чего?

– Извини, Ганин, но вы же с Такуей сами все это начали! – сказала она без малейшего раскаяния.

– Что начали? – спросил я.

– Про Наташу про эту…

– Да при чем здесь Наташа?! – Я начинал закипать в пару к термосу, уютно булькавшему у меня за спиной.

– Да при том, что теперь она получила все, понимаешь, все! – Дзюнко опять отвернулась к окну.

– Ну она не иждивенка у Китадзимы-сэнсэя была, – ответил я, – и тем более не содержанка. Зарплата у нее большая и честная – сэнсэй все-таки, опять же детей нет…

– Вот именно! – прервала меня Дзюнко.

– Что именно?

– Что детей нет!

– А какое в данном случае это имеет значение? – спросил Ганин и пристально посмотрел на мою жену.

– Прямое! – огрызнулась она.

– Какое «прямое»? – спокойно продолжил свой допрос терпеливый Ганин.

– У таких женщин детей нет не случайно. – Дзюнко подлила себе пива. – Они не хотят рожать от японцев…

– У вас в Японии, что нет бездетных семей? – опять обиделся за свои национальность и страну Ганин.

– Есть, конечно, но здесь другой случай… Я же их всех насквозь вижу. – Дзюнко отхлебнула пива. – Тут же никакой любви нет и быть не может! Никогда и ни за что!…

– Потому что она русская? – перебил ее Ганин.

– Потому что она из России, – ответила Дзюнко. – Я же сказала тебе, что к национальности твоей у меня претензий нет, а к стране твоей, Ганин, не столько у меня, сколько у тебя претензии имеются, иначе вы с Сашей здесь столько лет не торчали бы!…

– И? – Ганин прищурился в ее направлении, явно понимая, к чему она клонит.

– Зачем ваши девки, Ганин, из России к нам едут? – Дзюнко уже почти успокоилась.

– За тем же, за чем и я сюда приехал, – спокойно изрек Ганин, – для лучшей доли.

– Потому что дома у вас бардак и нищета, так ведь? – Она сердито посмотрела на него.

– Так, – согласился разумный и покладистый Ганин.

– Ты мужик, и ты должен деньги себе и своей семье работой зарабатывать, так? – продолжила она свою сентиментальную прогулку в социально-этнических дебрях.

– Так, – кивнул сэнсэй.

– А девкам вашим работать, в общем-то, и не нужно! Так ведь получается, нет?

– А жить-то как? – спросил Ганин, естественно прекрасно зная ответ на этот вопрос.

– Не как, Ганин, а с кем! – Дзюнко потыкала воздух перед собой своим указательным пальчиком.

– То есть ты, Дзюнко, считаешь, что наши русские, как ты изволишь выражаться, девки охмуряют ваших японских мужиков и спят с ними в обмен на всякие там блага, да?

– А ты считаешь, что это не так? – усмехнулась она. – Возрази, если сможешь!…

– Понимаешь, в случае с Наташей, наверное, все-таки не так, – спокойно парировал он.

– Ну да, она из другого риса склеена! – Дзюнко всплеснула руками. – Разуй глаза, Ганин!

– Да мне их и разувать не надо! – закипел он. – Я ее давно знаю! Она не профурсетка хабаровская, а достойная женщина, самостоятельная, сама себя обеспечивает, так что вся эта твоя теория, Дзюнко, про русский секс в обмен на японский паспорт в данном случае не работает. В других случаях – безусловно, я таких потаскух здесь десятками за год встречаю, но с Наташей ты не права!…

– Красиво говоришь, Ганин! – опять усмехнулась она. – Я уж не знаю, чего там у вас с ней происходит и как к этому Саша твоя относится, но только готова с тобой поспорить, что и года не пройдет, как она заведет себе на наши японские денежки кого помоложе, и заведет именно для того, чтобы компенсировать в койке все то, что за годы ее жизни с ее японским мужем было потеряно!

– Ты тоже, Дзюнко, красиво говоришь! Тебя послушать, так она прямо исчадие ада! – Ганин встал на защиту своей доброй знакомой. – А заодно и сексуальная маньячка!…

– При чем здесь ад, Ганин! – Дзюнко горестно закачала головой. – Просто все бабы одинаковые!

– Я заметил, – недовольно буркнул Ганин.

– Ты что думаешь, если бы у нас, в Японии, сейчас было бы то же самое дерьмо, что до войны, наши бы девки не пытались за американцев с европейцами замуж выскакивать?

– Ты хочешь сказать, что, если бы я мало получал, – вмешался я, – ты бы себе иностранца начала искать?

– Я хочу сказать еще раз, что все бабы одинаковые! – Дзюнко предусмотрительно оставила мой лобовой вопрос без внимания. – Всем бабам нужен мужик, дети, дом и деньги!

– Ну, Дзюнко, мужики тоже все одинаковые, – протянул Ганин и посмотрел на меня.

– За тем лишь исключением, что вам, как правило, не нужны мужики, а часто – и дети и что многие из вас спокойно могут жить без надежного дома, – мудро заметила Дюзнко.

– Так ты о бабах начала. – Я вернул ее в прежнее русло, поскольку вопрос о своеобразии сильной половины человечества в контексте двух последних дней меня волновал мало.

– Да, начала… – Она без особых проблем вернулась к своим овечкам. – Получается, что такие, как, Ганин, твоя Наташа, обрекают себя на мучения на всю свою жизнь. Ведь она прекрасно понимает, что за японское гражданство и иены она должна терпеть своего мужика от начала до конца. Согласен?

– Ну если она честная женщина, то да, – кивнул Ганин. – Согласен безоговорочно!

– Ты же сам говоришь, что она вся из себя высокоморальная и шибко интеллектуальная! – съерничала Дзюнко.

– Говорю, – негромко, но твердо констатировал Ганин.

– Вот, соглашается! Значит, такая Наташа всю жизнь томится в своей золотой клетке, радуя себя раз в месяц, не чаще, развлечениями на стороне с каким-нибудь своим крепким и таким же ищущим развлечений соотечественником. – Она демонстративно покосилась на внимательно слушавшего ее Ганина.

– Дзюнко, я же сказал тебе!… – отмахнулся он.

– А я тебя конкретно в виду не имею, успокойся и расслабься! – улыбнулась она. – Вот, и такой она видит себе всю свою дальнейшую жизнь, потому что у нас здесь, в этой дыре под названием Айно-сато, никакой другой жизни быть не может. Все сыты, обуты-одеты – и все, и не более того!…

– То есть никакой духовной жизни? – уточнил Ганин.

– Ни духовной, ни душевной, ни физической! – развила Дзюнко ганинскую мысль. – Одно только серое, материально обеспеченное существование!

– Дзюнко, ну, если ты хочешь, давай переедем отсюда, поближе к центру! – робко предложил я, впервые слыша из уст моей давно изученной вдоль, поперек и по обеим диагоналям законной супруги такие апокалиптические заявления.

– Не подлизывайся! – отмахнулась она.

– Да хватит вам! – перебил нас Ганин. – Ты про Наташу закончи, Дзюнко! А тут про переезды у вас пошло-поехало!…

– Так я и говорю, – с удовольствием вернулась она к прежней теме, справедливо посчитав мое предложение переехать пустым и лицемерным, – у бабы трагедия на всю оставшуюся жизнь.

– Так уж и трагедия! – возразил я.

– Да, трагедия! Я тебе слово даю – будет возможность, спроси у нее: когда мужа дома нет, она часто плачет? Сидит и плачет в своем гордом одиночестве! Плачет!

– Как это? – не понял я.

– Слезами! – пояснила Дзюнко.

– Ты думаешь, она плачет?

– Уверена! Потому что мужика своего она не любит, не любила, вернее, раз детей от него иметь не захотела. Деньгами в свое удовольствие воспользоваться не может, потому что любой бабе приятнее деньги с любимым мужиком на пару тратить, а одной ни цацки, ни «шанели» не нужны ни с какого бока! Ну и в такой ситуации даже шикарный дом в тюрьму превращается!

– Ого, как ловко ты все по полочкам расставила! – Я искренне удивился железной житейской логике своей не только прекрасной, но и весьма разумной половины.

– Да это несложно, Такуя! – горько усмехнулась она. – Когда мужика до двух часов ночи дома нет, чего только не передумаешь!

– Ты что, об этой Наташе и раньше думала? – Я испугался этому ее признанию.

– Я про ее существование до того, как вы с Ганиным двадцать минут назад вломились к нам пиво пить, даже и не помнила. Мне, Такуя, своей проклятой жизни достаточно в качестве, так сказать, повода для печали и сомнений…

Последняя фраза была произнесена ею явно в сердцах и потому звучала более чем искренне, и это полностью парализовало мою изрядно ослабевшую за последние полсотни часов волю. Тело еще как-то хорохорилось и крепилось, мозги у меня вообще редко останавливаются в своем когда хаотично, когда упорядоченном верчении-кручении, а вот с волей такое случается. Когда приходится слышать про то, какой я козел, падла и дерьмо, от такого же козла-дерьма с «пушкой» или финкой в руке, воля моя крепчает в момент, и, если даже этот падла оказывается габаритно больше и физически сильнее меня, мне неизменно удается либо на время, как требует лицемерное начальство, либо насовсем, что часто случается в нашей шальной работе, его утихомиривать. Но когда близкий, знакомый до мельчайшего сокровенного изгиба человек вдруг обвиняет тебя в своих собственных несчастьях (причем ладно бы еще в одном, а то во всей жизни, которая оказывается у нее проклятой!…), с моей волей случается что-то непоправимое. Оказывать сопротивление жене, отцу, другу я не могу, но и согласиться с таким вот обвинением тоже не в силах, и от этих мощнейших противонаправленных импульсов моя воля вдруг замирает, зависает, как это обычно случается с перегруженным взаимоисключающими командами и операциями компьютером.

– А пиво еще есть, мужики? – с деланным весельем в усталом голосе спросил Ганин.

– Вот у тебя, Такуя, друг есть – Ганин. – Дзюнко поднялась со стула и пошла к холодильнику. – Он тебя выручит в трудную минуту, как сейчас, например…

– Спасибо тебе, Ганин, за разрядку семейной напряженности! – Я потрепал сэнсэя за плечо.

– А у меня нет ни одной настоящей подруги, понимаешь? – Она с глубоким вздохом поставила перед нами две банки «Саппоро». – И это назвать жизнью я не могу…

– А почему у тебя подруг нет, Дзюнко? – уже вполне серьезно поинтересовался Ганин, открывая пиво.

– Потому что, Ганин, я домохозяйка, на которой дом и дети, – так же серьезно ответила она. – А у домохозяек подруг не бывает – только знакомые, в лучшем случае – приятельницы…

– Понимаю… – кивнул Ганин, разливая на троих запотевшую белую банку с черной этикеткой и золотой пятиконечной звездой.

– А это значит, – задумчиво продолжила она, – что выбор моих потенциальных подруг ограничен только этим треклятым Айно-сато, где всех – понимаешь, всех! – теток волнуют только цены на рис и то, чем им кормить вечером своих ненавистных мужиков!

– Прямо так вот всех? – с недоверием спросил Ганин.

– А я, Ганин, как и Саша твоя, тоже, между прочим, университет окончила и специальность имею, – напомнила она, как я понял, не столько Ганину, сколько мне.

– То есть, грубо говоря, ты бы тоже могла, как Наташа Китадзима, быть полезным членом не только японской семьи, но и всего японского общества, да? – улыбнулся Ганин.

– Полезной – да, могла бы, а вот как Наташа – нет, не смогла бы, – замотала она головой.

– Чего бы ты конкретно не смогла бы? – спросил я. – За иностранца замуж выйти не смогла бы! – пояснила она. – Никогда не смогла бы!

– А что в нас такого отталкивающего? – Ганин машинально провел ладонью по своим густым темно-русым волосам.

– Ничего отталкивающего в вас, Ганин, нет! – поспешила успокоить его Дзюнко. – Тебе вон полсотни скоро, а ты еще парень хоть куда!

– Тогда в чем же дело? – успокоился он.

– А в том, что я почему-то уверена, что если бы я должна была жить в браке с гайдзином, рано или поздно мне в голову пришла бы мысль его убить!

– Ого, какие мы грозные! – удивился Ганин.

– Поэтому, когда ты, Такуя, сейчас сказал, что Китадзиму-сэнсэя убили, я совсем не удивилась. – Она оставила без внимания ерническую ремарку Ганина.

– Не удивилась? – удивился я.

– Нет. – Она тряхнула головой.

– Ты хочешь сказать, что ждала этого убийства? – Во мне вдруг проснулся дремавший последние полчаса майор русского отдела полиции Хоккайдо.

– Не передергивай! – Она пресекла мои попытки выдать, как любит говорить Ганин, «желание за действительное».

– Я не передергиваю! – На всякий случай я решил обезопасить себя от дальнейших нападок.

– Передергиваешь! – продолжала настаивать на своем Дзюнко. – Я сказала, что не удивилась, что Китадзиму убили, но я не говорила, что ожидала этого!

– Конечно, ты сказала именно так, – кивнул я. – Почему, разреши спросить, ты не удивилась его смерти?

– Потому что она логична в контексте его брака, – хладнокровно ответила она.

– То есть ты считаешь, что Наташа дозрела наконец-то до решительного шага и всадила своему ненавистному суженому ножик в сердце, да?

– У нее есть, насколько я понимаю, это твое любимое алиби? – Дзюнко вдруг отреагировала на мой философский вопрос конкретным профессиональным вопросом. – А? Как насчет ее алиби? Имеется оно у нее или нет?

– Алиби у нее есть, – ответил за меня Ганин.

– Ты, что ли, Ганин – ее алиби? – усмехнулась она, вспомнив про ресторан.

– Я, – кивнул сэнсэй.

– Так тебе только Такуя поверит! – злорадно хмыкнула она. – Ты же сам намекнул, что у вас теплая дружба!

– Я и еще восемь человек, Дзюнко! – поспешил разочаровать ее Ганин. – В момент убийства Наташа была в ресторане, в нашей большой компании, и отлучалась только пару раз в туалет, а за эти семь минут на два раза по-маленькому и косметические подмазки до вашего Айно-сато и обратно даже на самолете не доберешься.

– Значит, она еще что-нибудь придумала! – продолжала гнуть свою русофобскую линию Дзюнко. – Сам же говоришь, она умная, тонкая, образованная!…

– Да уж наверняка! – согласился я, и мы с Ганиным переглянулись, вспомнив нашу ночную вылазку из дома Китадзим.

– Вот и ищи, Такуя, мужика! – потребовала от меня моя проницательная жена.

– Мужика? – переспросил я.

– Конечно, мужика, она же нормальная! – ответила Дзюнко. – Хотя нож в сердце – это, безусловно, романтично…

– А как тебе кипятильник в горло? – вдруг вырвалось у меня.

– Какой кипятильник? – не поняла она.

– Да это уже из другой русской оперы, – сказал я. – Когда я тебе вчера звонил по поводу убийства, там русского дядьку убили именно кипятильником…

– Кипятильником – это не романтично и, скорее, по-женски, – сделала Дзюнко свое очередное мудрое умозаключение.

– Зато надежно, – добавил я.

– Тебе виднее, – заметила она.

– Мы спать-то будем или нет? – тоскливым голосом напомнил о своем присутствии Ганин. – А то уж светать скоро начнет…

Дзюнко молча вышла из столовой, а Ганин принялся по своей дурацкой привычке, сводящей с ума всех его японских знакомых женского пола, мыть стаканы из-под пива и мою рисовую миску.

– Кончай ты, Ганин! – непроизвольно по-женски попытался я его остановить, не надеясь заранее на положительный результат.

– Чего тут мыть-то! Три стакана всего… – буркнул Ганин, ловко орудуя намыленной губкой.

– Ты всегда так говоришь!

– А ты в следующий раз молчи по поводу моего мытья, – посоветовал Ганин, – я и говорить так не буду. Тем более не ори на меня, чтобы я кончал!…

– Хорошо, Ганин! И вообще спасибо, что ты со мной приехал! – искренне признался я.

– Да я уж гляжу, – прошептал он, оглядываясь на дверной проем. – По мне, правда, тоже проехались, но я-то гайдзин, чего с меня взять, а тебе с ней дальше жить…

– Да уж… – вздохнул я.

– А чего это она сегодня? – деловито поинтересовался Ганин. – Я ее первый раз такой вижу, вернее – слышу.

– Чего, чего! – пробурчал я, вспоминая позавчерашний супружеский отказ. – Время такое у нее сейчас напряженное, ее то есть время, ну, время месяца, в смысле…

– А-а, вон что! – глубокомысленно заключил Ганин. – Время месяца, время года… То-то я гляжу, она на Наташу так накинулась.

– А на меня чего? – Меня задело ганинское невнимание. – Я-то ей чем не угодил?

– С кем не бывает, Такуя!

– С ней! По крайней мере, раньше такого не было! – Я действительно за все долгие годы нашей совместной с Дзюнко жизни никогда не сталкивался с таким агрессивным ее отношением ко мне, хотя, по идее, должен был сталкиваться двенадцать раз в году. Может, действительно, на нее так подействовало известие о чудесном освобождении из ненавистных семейных пут Наташи Китадзимы?

– Ничего, вода камень точит, – констатировал Ганин, закручивая кухонный кран.

– Иди, Ганин, я тебе на диване постелила, – раздалось из полумрака дверного проема.

Дзюнко вернулась на свое место за столом и, как мне показалась, удивилась отсутствию на нем стаканов и пива.

– А душ сначала можно принять? – скромно спросил чистюля и гигиенист Ганин.

– Я там тебе полотенце специально повесила, – сказала давно и хорошо знакомая с бытовыми повадками нашего русского приятеля Дзюнко. – Голубое, как ты любишь.

– Спасибо, Дзюнко, но я и розовое люблю! – улыбнулся ей Ганин своей обезоруживающей улыбкой. – Встаем завтра во сколько?

– Сегодня, – поправил я его.

– Ну сегодня, садист, – расстроился Ганин.

– Нам в восемь надо в «Альфе» быть… – начал я.

– Мне, – перебил меня Ганин. – Я же обещал Нину с Мариной и Олегом забрать и к вам в управление доставить.

– Помню, – кивнул я, – но после сегодняшнего мы с тобой туда вместе поедем.

– Вместе не поместимся, – скептически поморщился Ганин.

– Чего это? – возразил я. – У тебя же трое сзади входят?

– Трое войдут, это если мы с тобой и Олегом сзади сядем, – ответил Ганин. – А так не выйдет ничего! Вернее, не войдет!

– Ты имеешь в виду габариты Марины с Ниной? – Я вспомнил этих двух громадных толстушек-хохотушек.

– Ну! – кивнул Ганин.

– Ничего, как-нибудь доедем, – сказал я. – В крайнем случае, такси возьмем.

– Разве что такси… – вяло отозвался Ганин. – Так во сколько поднимаемся?

– Полседьмого.

– Ого, у нас впереди целых пять часов сна! – картинно пропел Ганин. – Надо поспешить ими воспользоваться!

– Иди пользуйся душем сначала! а то мне тоже мыться надо! – замахал я на него руками, прогоняя сэнсэя, как нечистую силу, в наш совмещенный санузел.

Ганин удалился, а я повернулся к Дзюнко, которая, в свою очередь, повернулась к окну и демонстрировала мне сейчас свой вихрастый затылок. Она уже несколько лет как коротко стрижется, что опять автоматически вызвало в моей голове файл Наташи Китадзимы. В отличие от Наташи ей пока красить волосы не нужно, да и, как у обычной японки, они у Дзюнко изначально намного чернее и гуще. Я посмотрел на виденный и целованный миллион раз затылок и подумал, как вчера в Читосэ, что дело тут не в цвете, благо нация наша удивительно единородна в своих иссиня-черных, подобно крыльям жирного ворона, волосах, а именно в их длине. Ведь традиционный японский мужик должен соблазняться при виде традиционной японки не самыми видными ее формами – ногами, бедрами, грудью и, разумеется, лицом. Это примитивный удел грубых гайдзинов типа русских или американцев, о котором, впрочем, мечтают тайком миллионы наших похотливых ребят. Хрестоматийный самурай должен иметь максимально большой кайф от самых тонких, самых изящных частей женского тела, а именно от щиколоток, запястьев и шеи. Чем тоньше и изогнутее переход от голени к стопе и от предплечья к кисти, тем больше удовольствия от их созерцания и прикосновения к ним должен испытывать настоящий японский мужик. То есть наши календари и куртуазная классика предполагают, что истинный «нихондзин», то бишь японец, никогда не испытает подлинной радости от цапанья дамы за ее округлости и хватания за ее выпуклости, а если испытает, то недостойным будет высокого звания «нихондзина», подобно тому как никогда не принесет радости голодному эстету запихивание горстями в рот приторной японской черешни. Для утоления голода – духовного или физического – японец должен издалека любоваться пенными цветами той же черешни только бесплодной, известной во всем мире как «сакура», и при интимном общении с женщиной «нихондзин» потребует от нее обнажения щиколоток и шеи, а не груди или еще более категоричных мест.

А шея у моей Дзюнко удивительно изящная: не то чтобы очень тонкая и не слишком длинная, но чудесным образом гармонирующая и с худенькими плечами, и с круглой головкой, и с коротко подстриженными волосами. Когда в молодости она носила длинные волосы, я даже и не подозревал о том, какая прекрасная у нее шея – честно говоря, просто редко ее, шею, видел. В молодости что японец, что американец ищет живой и внятной плоти, а не тонкостей и эфемерности. Но с годами, когда и сама мужская плоть, и ее некогда душераздирающий по силе интерес к плоти женской начинают угасать, как компенсация этому необратимому натуральному процессу в некоторых из нас просыпается тяга к нюансам и деталям – особенно к тем, которые постоянно существовали рядом с тобой, но к которым ты до поры до времени был абсолютно индифферентен. Я хорошо – подозрительно слишком хорошо – помню тот момент, когда встал вопрос о переходе Дзюнко на короткую стрижку. Это было шесть лет назад, тоже, кстати, в октябре, только в конце. Я пошло валялся перед телевизором, в тысячный раз восхищаясь «крепким орешком» Брюсом Уиллисом, а она была в ванной. Затем она вышла, в ярко-желтом халате, с подобранными под свитое тюрбаном оранжевое махровое полотенце длинными тогда волосами. Она зашла в гостиную что-то взять с журнального столика, по-моему, это был очередной разоритель нашего семейного бюджета – каталог мод, и, когда она наклонилась за ним, я непроизвольно перевел взгляд со зловредного Джереми Айронса, пытавшегося с вертолета расстрелять бесстрашного Джона Мак-Лейна, на ее шею и внезапно обомлел от открывшейся мне близкой красоты. Она, разумеется, будучи женщиной понятливой и податливой, перехватила мой жадный взор, и мы с трудом дождались, когда наконец наши безумные дети угомонятся в своих комнатах. А потом я взял и предложил ей сменить прическу, причем не половинчато укоротить волосы сантиметров на пять – семь, а расстаться сразу с двадцатью.

– Такуя, ты меня извини за… – она повернулась ко мне, – за… ну, в общем, за сегодня…

– Да будет тебе! – Я старался звучать как можно беспечнее, но раз она сама напомнила о нанесенной ею обиде, делать вид, что совсем уже ничего не произошло, я не стал.

– Я устала очень, понимаешь? – Она печально посмотрела на меня. – Устала… Очень устала…

– Понимаю, – кивнул я и сел напротив. – Я, Дзюнко, тоже каждое утро не в дом отдыха уезжаю…

– Извини. – Она опустила глаза.

– Я чем реально могу тебе помочь? – риторически поинтересовался я.

– Ничем ты мне помочь не можешь. – Она резко повела головой из сторону в сторону. – И ты это лучше меня знаешь!…

– Чего ж тогда нервы друг другу портить? – Я внимательно посмотрел на ее тонкие запястья.

– Тебе, пожалуй, их испортишь! – усмехнулась она.

– Ты опять?!

– Не буду, не буду! – Она снова завертела головой.

– Что-нибудь случилось? – на всякий случай спросил я, держа в мыслях стандартный для таких ситуаций набор из фатально-сакральных «У нас будет ребенок» и «У мамы нашли рак».

– Да нет, ничего не случилось, – вздохнула она.

– Что тогда? – успокоился я.

– То, что я сказала раньше, – она опять пристально посмотрела на меня. – Просто мне больно слышать, что совсем рядом живут здоровые, красивые и нестарые еще женщины, которые способны самостоятельно устраивать свою судьбу, и страшно осознавать, что я в их число не вхожу.

– Подожди! – Я несколько опешил от этого ее заявления. – Ты завидуешь Наташе Китадзиме?!

– В какой-то степени да, – кивнула она.

– Чего ты несешь?!

– А что?

– А то, что получается, я тебе осточертел до такой степени, что ты бы обрадовалась, если бы вдруг я помер?! Или если бы меня зарезали ножом в сердце?!

– Нет, не обрадовалась бы, – грустно призналась она. – Я вообще говорю о другом, а ты меня не понимаешь или делаешь вид, что не понимаешь…

– Делаю вид?

– Да, потому что тебе так удобнее. – Дзюнко запустила левую руку в свои волосы. – Тебе вообще удобнее делать вид, что ты по горло занят на работе и что менять в нашей жизни ты ничего не собираешься! Тебе так легче, я понимаю…

– Зато я ничего не понимаю! – Я, конечно, осознавал, что с объективной точки зрения она глубоко права, но признать это как мыслящий субъект и сознательный индивидуум я отказывался.

– Да врешь ты все! – прошипела она. – Все ты понимаешь, просто ты мужик, и ты спокойно можешь с этим жить, а я не могу – я женщина, как ты, надеюсь, знаешь!

– Чего ты от меня хочешь? – прошипел я в ответ.

– Ой, только не начинай мне про деньги, про то, что все так живут! Умоляю тебя! – Она опять отвернулась к окну. – Эта новость твоя о Китадзимах как раз и говорит о том, что не все…

– Что «не все»?

– Не все так живут! – Она опять вперилась в меня. – Есть, оказывается, люди, которые не плывут по течению, а гребут против! И мне больно, что это не ты и не я! Я об этом тебе толкую, а не о том, чтобы там от тебя, боже упаси, избавиться!

– И на том спасибо! – выпалил я раздраженно.

– Не за что! – язвительно откликнулась она.

– И что теперь? – спросил я.

– Теперь ничего. – Она вдруг резко сбавила обороты. – Теперь ты пойдешь в душ, потом в постель, а с утра ты опять уедешь в свой «дом отдыха» гоняться за своими русскими бандитами, а я останусь дома, и вся моя последующая жизнь будет такой же, как предыдущая.

– Значит, все так плохо, и мы только лицемерно делаем вид, что все прекрасно, да? – теперь уже я посмотрел за темное окно.

– Не плохо, Такуя, не плохо! У нас с тобой все нормально, а не плохо! Дело-то как раз в этом «нормально»! Это как наше японское «ойси», абсолютно то же самое!

– А «ойси»-то здесь при чем? – Я даже вздрогнул от такого неожиданного скачка к гастрономической теме, ведь «ойси», как известно, – это всего-навсего банальное японское «вкусно».

– При том, что мы, японцы, почти всегда говорим «ойси» не тогда, когда еда нам действительно нравится, когда она правда вкусная, а когда она всего лишь съедобная, не отрава то есть – в смысле, «есть можно». Отсюда и трагедия наша…

– Какая трагедия? – Я все еще не понимал, к чему она клонит. – О чем ты говоришь?

– Вот смотри. – Она, как было видно, окончательно успокоилась. – К примеру, дают всем в супермаркете бесплатно попробовать какое-нибудь новое блюдо. Подходят десятки теток наших, айно-сатовских, и я подхожу, конечно, потому что я такая же и от коллектива мне отделяться боязно. Продавщица спрашивает: «Ну как?» – а мне неудобно говорить правду, то есть что мясо ее или рыба просто нормальные, съедобные, не отрава то есть, но не более того. Я должна следом за моими предшественницами изобразить на лице оргазм – хотя бы в супермаркете! – и пропищать это гнусное «ойси», не веря самой себе, а после всего еще и переставая себя уважать…

– То есть ты считаешь, что, когда мы с тобой думаем или говорим, что у нас все хорошо, на самом деле у нас не хорошо, а только нормально? – Я решил вернуться из абстрактных кулинарных сфер в конкретные семейные. – Так получается?

– Да, – спокойно кивнула она. – И пойми, это совсем неплохо! Ты можешь даже сказать, что миллионы людей об этом только мечтают! И еще больше этого не имеют…

– Я могу сказать? – переспросил я.

– Да, ты, потому что я лично так говорить не хочу! Сегодня, по крайней мере…

– Почему? – Я искренне обрадовался, что пыл у Дзюнко заметно охладился и я могу обращаться к ней в традиционном, спокойном и рассудительном, ключе.

– Мне сорок пять, и в этом возрасте думать о миллионах других как-то не хочется, – холодно ответила она.

– А хочется думать о себе?

– Женщине – да, – согласилась она. – Я понимаю, ты мужик, Ганин – мужик, вам надо мир спасать, злодеев, как ты последнее время любишь говорить, «валить», а мне вот уже несколько лет на этот мир совершенно наплевать… И говори обо мне что хочешь!

– Понятно. А если бы сегодня Хидео Китадзиму не убили и имя его русской жены, Наташи, не всплыло бы, этих твоих признаний я бы не услышал, так?

– Не услышал бы сегодня, – с усмешкой парировала она, – услышал завтра: у тебя ведь постоянно кого-то убивают!…

Я почувствовал вдруг, что, если нам сейчас в этой затянувшейся и, честно говоря, абсолютно неожиданной для меня разборке не остановиться, может случиться непоправимое. Как бы мы с Дзюнко ни были притерты друг к другу, разница в характерах и мировосприятии у нас огромная, и я прекрасно знаю, что у нее сегодняшние катарсические переживания завтра улетучатся, как радостный новогодний дух из оставленной под утро первого января незакрытой бутылки шампанского. А в моей дурацкой слоновьей памяти они засядут навечно и будут свербеть и шелестеть всякий раз, как я вижу ее, и, что бы я ни делал, избавиться от такого болезненного и разрушительного в плане человеческих отношений массива горьких мыслей я никогда не смогу.

Спас меня, а точнее – нас, как всегда, все тот же Ганин. В раздаточное окно из кухни в столовую просунулась его влажная русая голова, из нижней части которой раздалось веселое:

– Идите спать, неугомонные вы мои! И откуда у вас столько слов друг для друга имеется!

– И то верно, – так же радостно откликнулась на его призыв Дзюнко, давая понять, что и для нее явление Ганина японскому народу принесло долгожданное облегчение.

– Помылся не запылился? – поинтересовался я у сэнсэя.

– Не запылился – это когда в сухой химчистке моются, без воды и мыла, – поправил меня Ганин, – а в моем случае – явился из пены шампунной, Такуя!

– И что бы мы без тебя, Ганин, делали? – ласково спросила Дзюнко, подошла к окну, обняла его за шею и притянула к себе левой рукой, мягко чмокнула нежными губами в небритую щеку и царственной походкой вышла из столовой.

– О! Командир назначил меня любимой женой! – зарделся Ганин. – А с тобой, майор, все ясно!

– Что тебе, балагур, ясно?

– Трибунал – и в бурьян, товарищ сержант! – Ганин ловко щелкнул невидимыми мне босыми пятками.

– Не в бурьян, Ганин, а на диван! И побыстрее – нам вставать через четыре часа! – приказал я, вытолкал его из кухни в гостиную, после чего с не слишком чистыми к концу очередного утомительного рабочего дня телом и совестью пополз в нагретую добряком Ганиным ванную.