"Искатель. 1963. Выпуск №2" - читать интересную книгу автораСевер ГАНСОВСКИЙ ГОЛОСНе беспокоит, синьор?.. Вы понимаете, эту бритву я купил полгода назад и еще ни разу не точил. Конечно, она уже садится. Но страшно отдавать. Сами знаете, как теперь точат… Синьор, кажется, иностранец?.. Чувствуется по акценту. Да и потом, когда живешь в таком городишке, как наш, знаешь каждого, кто приходит к тебе в парикмахерскую. Вам понравился наш городок? Конечно, в Италии таких много. Но наш Монте Кастро все-таки город особенный. Синьор слышал что-нибудь о театре Буондельмонте и о певце Джулио Фератерра?.. Да-да, многие считали, что он станет рядом с самим великим Карузо. Так вот, вся история происходила в нашем городе, на наших глазах. Театр Буондельмонте — это у нас. А Джулио живет здесь рядом. Он мой сосед. Больше чем сосед. Что вы сказали?.. Только один год? Нет, синьор, гораздо меньше. Джулио Фератерра выступил всего три раза, и этого было довольно, чтобы мир затаил дыхание. Первый концерт прошел почти незамеченным, а последний слушала вся Италия. Но больше он уже не пел. Никогда в жизни… Самоубийство? Нет, что вы! Никакого самоубийства. Просто у Джулио был сделанный голос. Один бельгиец… Вернее, один бельгийский хирург… Как, синьор ничего не слышал об этом? Ну, тогда синьору просто повезло. Потому что я-то знаю эту историю из первых рук. Но прежде чем говорить о Джулио, нужно сказать несколько слов о театре Буондельмонте. Синьор видел театр?.. Нет? Но тогда синьору, наверно, известно, что такое «концерты Буондельмонте»? Понимаете, старый граф Карло Буондельмонте — дед нынешнего владельца — построил в трех милях от городка виллу, чтобы раз в пять лет там могли собираться настоящие ценители и слушать лучших певцов и музыкантов Италии. Выступить на сцене Буондельмонте — это уже большая честь. Но если вас там признали, можете считать себя действительно выдающимся артистом. С рекомендацией Буондельмонте примут в Ла Скала и вообще на любую оперную сцену мира. Старый граф не продавал билетов на концерты, нет. Он даже оплачивал дорогу тем, кому это было не по средствам. При старике вы тут не встретили бы заокеанских миллионеров с раскрашенными дочками. Тогда в зале сидели знатоки: преподаватели пения, артисты, музыканты. Никто не обращал внимания, если у человека рукава на локтях протерлись. Сейчас, при внуке старого графа, все совсем по-другому. Билеты на концерты продаются. А поскольку в зале всего четыреста мест и концерты бывают только раз в пять лет, можете себе представить, по каким ценам. Но так или иначе, концерты продолжаются. Первый был в 1875 году, и с тех пор их состоялось шестнадцать. По времени должно бы восемнадцать, но один пропустили перед первой мировой войной, а второй — в сорок пятом году. Внук старого графа сидел тогда в тюрьме у американцев. Как военный преступник. Простите, я еще немного направлю бритву… Так вот, вы сами понимаете, что наш городок живет только этими концертами. Конечно, мы не можем покупать билеты в театр. Но ведь в зале Буондельмонте работают наши люди: билетеры, уборщики, буфетчицы. И у каждого есть родственники и знакомые. Я сам был на всех концертах, синьор, начиная с 1910 года и кончая последним в 1960 году. Я видел здесь много знаменитостей, когда я был молод. Бессмертного Карузо. Густава Малера, прятавшего все понимающие глаза за толстыми стеклами очков. При мне по коридорам виллы Буондельмонте осторожной походкой, словно боясь запачкаться, проходил Артуро Тосканини со своим длинным прямым носом и густыми бровями… Я многое видел здесь. Да что я — я уже старик! Остановите сейчас на улице любого мальчишку-разносчика и спросите его, кто лучше делает трель — де Лючиа или де Лукка. И он вам ответит правильно. Одним словом, именно в таком месте, как наш Монте Кастро, и должно было случиться то, что случилось с Джулио Фератерра. А началась вся эта история во время последнего концерта, в 1960 году. Этот Джулио, надо вам сказать, был парень как парень и отличался от других только тем, что среди всех одержимых музыкой жителей нашего городка был самым одержимым. Несколько человек в Монте Кастро имеют радиоприемники — нотариус, мэр города, трактирщик и еще двое-трое. Обычно по вечерам, если передают хороший концерт, владелец приемника выставляет его на окно. Кругом собирается народ. Одни слушают молча, другие подпевают, третьи громко восторгаются — все по-разному. Но никто не умел слушать музыку так, как Джулио Фератерра. Вы понимаете, при первых звуках какой-нибудь канцонетты он застывал на месте как… как несгораемый шкаф. Можно было окликнуть, толкнуть его — он только отчужденно оглядывался. Он не слушал музыку, он жил ею. И вы чувствовали, что все его тело, каждый нерв поют в тон тому, что он слышит. Иногда он выходил из неподвижности, приподнимал руки и не то чтобы дирижировал, как любят делать некоторые, а словно ласкал звуки, пытался нащупать в воздухе пальцами их бегущие, ускользающие очертания. Эта страсть приносила ему много неприятностей. Вообще он был парень ладный и ловкий, веселого нрава, старательный — его охотно брали на работу лавочники и мелкие местные помещики. Но часто дело кончалось скандалом: отправляясь по какому-нибудь поручению, он просто не доходил до места, заслушавшись по дороге музыкой. Даже со своей любимой девушкой Катериной он постоянно ссорился из-за этого же самого. Так вот, можете себе представить, синьор, как этот Джулио должен был ждать очередного концерта на вилле Буондельмонте. Один он слышал в пятьдесят пятом году — ему тогда было 20 лет. Потом он отслужил в армии, вернулся и еще за год до нового концерта стал готовиться к тому, чтобы проникнуть на виллу. Сначала ему удалось поступить садовником в парк, а перед самым съездом певцов, в августе, его назначили помощником осветителя в театре. Мечта его сбылась — он мог увидеть и услышать все. Вы, наверное, слышали, синьор, что «концерты Буондельмонте» шестидесятого года были не совсем обычны. Владелец театра решил на этот раз пригласить на них иностранных певцов и музыкантов. Но Италия тоже была прекрасно представлена. На сцене выступал хор мальчиков из Милана, пела Анелли и, конечно, Марио дель Монако, яркая звезда которого уже поднялась к этому времени в зенит. Билеты продавались по совершенно фантастическим ценам, но зал был полон. Наша гостиница мала, поэтому большинство слушателей каждое утро приезжали прямо из Рима на автомобилях. Чудной народ собрался, я вам скажу. Не знаю, возможно, эта мода была и раньше, но мы тогда впервые увидели женщин с волосами разных нечеловеческих цветов. Серьезно, синьор… одна американка ходила на концерты с шевелюрой ярко-зеленого цвета. Но зто все неважно. Джулио, как и мне, впрочем, удалось прослушать почти все выступления. И в тот день, когда пел Монако, Джулио познакомился с бельгийцем. Вернее, бельгиец сам подошел к нему. Понимаете, дело было так. Во время выступления Монако Джулио сумел пробраться в зал. Он встал за последним рядом кресел. Монако начал петь, и Джулио, сам того не замечая, сделал несколько шагов вперед по проходу, затем еще несколько и, наконец, оказался посреди зала. Монако исполнил первую вещь — арию Туридду из «Сельской чести» Масканьи. Аплодисменты. Еще ария, снова овация. А Джулио словно окаменел и даже не аплодировал. Люди оглядывались на него, перешептывались, пожимали плечами. Кто-нибудь другой почел бы себя оскорбленным, но Марио дель Монако — великолепный певец и великолепный человек — понял состояние своего слушателя и перед заключительной арией приветственно помахал ему рукой. Но вот последняя вещь была спета, занавес упал при громе аплодисментов. Публика поднялась и начала по центральному проходу выходить из зала, а Джулио все стоял как завороженный. Разодетые дамы и господа обходили его, косясь, а он ничего не замечал. И тут я увидел, что с Джулио заговорил тот бельгиец. Я хорошо запомнил его. У него было совершенно круглое лицо, как бы обведенное циркулем. Маленькие серые глазки в очках без оправы и тонкие прямые губы. Нехорошее лицо, синьор. Если когда-нибудь встретите человека с таким лицом, берегитесь: он принесет вам несчастье. Я видел, как бельгиец заговорил с Джулио — они вместе стояли в проходе и вместе мешали публике выходить из зала. Потом бельгиец взял Джулио под руку, отвел в сторону. Они вышли из зала, сели за столик в буфете и просидели там весь антракт. Джулио выглядел очень серьезным — бельгиец что-то говорил, а он молча кивал головой. И в тот же вечер Джулио исчез из городка. Я об этом узнал от Катерины. Девушка прибежала ко мне, потому что мы с Джулио немножко дружили, несмотря на разницу в летах. Одно время он даже работал у меня в парикмахерской. Но какая это работа, синьор, если за день приходят три человека, причем один вовсе не бриться, а попросить головку лука до субботы… Так вот, Катерина пришла ко мне, и была она чернее ночи. Сказала, что и прежде они с Джулио ссорились, но после такого поступка она и знать его не хочет. Понимаете, он оставил дома записку и уехал. Написал всего три слова: «Не беспокойтесь, вернусь». Но куда он уехал, зачем? А в доме старая больная мать да три сестры, и старшей всего тринадцать лет. Девушка была обозлена. Я успокаивал ее как мог. Потом целых три месяца не было никаких известий. В городе решили, что Джулио уехал в Бельгию. И вдруг — письмо на имя Катерины. Совсем коротенькое. Джулио писал, что лежит в Риме, в частной клинике на Аппиевой дороге, и просит ее, Катерину, приехать и взять его оттуда. С этим письмом девушка снова явилась ко мне. Я спросил, поедет ли она, но у нее уже был билет на автобус. Целый день мы с матерью Джулио и его сестрами тряслись от страха, а вечером с последним автобусом наш беглец вернулся в сопровождении Катерины. Почти весь городок встречал его. Он сошел с подножки на костылях, поддерживаемый Катериной. Он был белый как снег, синьор. Позже Катерина рассказывала, что в больнице она сперва увидела на подушке только его черные глаза и черные волосы. Лицо было такоe бледное, что совсем сливалось с подушкой. Мы проводили его до дома, и там он рассказал нам все. Бельгийский хирург сделал ему операцию. Эта операция должна была дать Джулио прекрасный голос — и действительно дала. Джулио Фератерра уехал из нашего городка безголосым, а вернулся из Рима с сильным и звучным голосом, которому могли бы позавидовать лучшие певцы Италии. Но что это была за операция, синьор? Что сделал с нашим Джулио бельгийский хирург? Вот тут-то и начинается главное. Синьор, скажите мне, от чего зависит голос? Почему у одних он есть, а другие его лишены? Почему у одного человека бас, у второго баритон, у третьего тенор? Почему, например, у того же баритона одни ноты получаются тусклыми и пустыми, а другие звучными и бархатистыми? Обычно считают, что голос и способность петь зависят от особого устройства гортани и голосовых связок. О человеке с хорошим голосом даже говорят: «У него серебряное горло». Но так ли это? Давайте подумаем. Ведь не говорим же мы, что способность рисовать, талант художника зависят от формы его пальцев или от устройства глаз. Глаза-то у всех одинаковые. Мы не говорим, что дар композитора — результат особого устройства его ушной раковины. Если бы все зависело от уха, композиторы не учились бы друг у друга, музыкальные школы не следовали бы одна за другой, и Мендельсон мог бы появиться прежде Рамо. Значит, синьор, дело не в строении уха, глаза или горла. Нет, и трижды нет! Если мы признаем способность петь за талант, а прекрасное пение — за искусство, то дело тут не в горле. Талант к пению нужно искать не в глотке, а выше — в голове человека, в его сознании. То, что одни поют, а другие нет, зависит от мозга. Именно это и понял бельгийский хирург. И когда он задался целью создать безголосому человеку голос, он со своим ножом приступил не к горлу человека, а к его голове. Уже позже, стороной, мы узнали, что это была не первая его попытка. Ножом и шприцем он залезал куда-то в речевые центры, которые помещаются, если я не ошибаюсь, в левой лобной доле мозга. Алляр — так звали бельгийца — хотел усилить деятельность этих центров и сначала, естественно, делал опыты на животных, обрабатывая те участки их мозга, от которых зависит рев или мычание. А потом перешел и на людей. Но, понимаете, это очень сложная штука. Тут же поблизости у человека помещаются центры дыхания, кашля, тошноты и всякие другие. Поэтому не мудрено задеть и их. Одним словом, две первые операции были неудачны, и тогда Алляр стал искать себе третьего добровольца. Вас может это удивить, синьор, но тот человек, бельгиец, не любил ни музыки, ни пения. И научная сторона вопроса его не слишком интересовала, хотя он был выдающимся хирургом. Алляр любил деньги. Был богат, но хотел стать еще богаче. План его был прост. Он выучивается делать людям голос и открывает специальную клинику. Одна операция — тридцать тысяч долларов. (Он рассчитывал именно на богачей, на миллионеров.) Несколько лет такой работы, и он не беднее Рокфеллера. Он был жестокий и решительный человек, и две первые неудачи не остановили его. К нам на «концерты Буондельмонте» бельгиец приехал, чтобы присмотреться получше к богатым любителям музыки. Увидев, как Джулио слушает Марио дель Монако, он понял, что парень может стать его третьим пациентом. Они составили договор о том, что, получив голос, Джулио будет выступать только с разрешения хирурга. Алляр предупредил, что операция будет нелегкой и опасной. Потом Джулио лег в клинику, бельгиец сделал ему операцию и после три месяца ставил на ноги (у Джулио почему-то получился частичный паралич, и затем он навсегда остался хромым). Но голос действительно родился, синьор. Прекрасный сильный голос. Нож хирурга попал на какие-то нужные центры и сделал чудо. Когда Джулио начал ходить, было устроено испытание. Парня привели в комнату, где стоял рояль. Алляр потребовал, чтобы он запел. Потом бельгиец выслушал его, еще совсем слабого и больного, и в бешенстве, со страшными проклятиями выбежал вон. Почему? Да потому, что у Джулио не было музыкального слуха. Он страстно любил музыку, он жил ею, но не имел слуха. Теперь, в результате операции, у него родился чудесный по тембру могучий голос. Но он открыл рот и заревел этим голосом, как осел… …Ну, чего тебе, Джина?.. Простите, синьор, это моя жена. Мыло? Какое мыло?.. Я намылил синьора, и мыло уже высохло… Ах, это!.. Извините, синьор. Действительно, мыло высохло. Сейчас, сейчас я все сделаю. Вот полотенце. Я намылю снова и добрею вас… Извините, пожалуйста… Так о чем я говорил? О том, что у Джулио не было музыкального слуха… Бельгиец, который затратил деньги на операцию и содержание парня в клинике, оказался как бы в дураках. Когда хирург пришел в себя и оправился от гнева, он сказал, что дает Джулио полгода, чтобы выучиться пению. После этого Джулио должен был предстать перед специалистами, которых соберет бельгиец, и продемонстрировать свое искусство. Затем врач уехал к себе на родину, а Джулио, как вы знаете, вернулся в Монте Кастро. Но что такое слух, синьор? И какое он имеет значение для занятий музыкой? Чтобы ответить на этот вопрос, разрешите мне объяснить вам, как я понимаю самую сферу музыки. Можем ли мы говорить, что музыка — это лишь красивые и приятные уху сочетания звуков? Синьор, вы думали когда-нибудь о том, отчего такое чистое и сильнее волнение овладевает нами при первых звуках Девятой симфонии? Вот вы сели в кресло в концертном зале. Погасли огни. Стихают разговоры в публике и шепот в оркестре. Наступает глубокая и прекрасная тишина. Мгновение ожидания. Как будто некий огонь зажегся в сердце дирижера, рука поднята, искра пробегает между ним и оркестром. И вот возник полный ре-минорный аккорд, звуки валторн, зовущие в поход… яростный порыв ветра… И мы уже унесены. Нет зала, кресел, погашенных люстр. Уже отлетели все мелкие заботы, душа очистилась, и вместе со всем человечеством мы вступаем в великий бой со злом и неправдой, в который ведет нас Бетховен на страницах своей Девятой симфонии. Отчего это так, синьор? Я отвечу вам, сказав, что музыка — это небо над всеми искусствами. Это самое человечное из искусств. Вы понимаете, художник рисует картину, но того, что он нарисовал, я мог никогда и не встречать в жизни. Писатель описывает событие, однако со мной ничего подобного могло никогда и не случаться. Но композитор рисует только чувства, а чувствуем мы все, синьор. Другими словами, музыка — это то, что поет в нашем сердце и ищет выхода. А если это так, то слух, музыкальный слух, которым каждый настройщик роялей владеет даже в большей степени, чем композитор, слух — явление чисто техническое, я бы даже сказал, медицинское — не может иметь в ней решающего значения. Владея музыкальным даром, не так уж трудно выработать слух. Одним словом, синьор, я взялся учить Джулио пению. Я немного музицирую, и дома у меня есть инструмент. Не рояль, а челеста. Вон там она стоит, в задней комнате. Челеста похожа на небольшое пианино, но меньше его — в ней всего четыре октавы. Звук извлекается не из струн, а из металлических пластинок и чрезвычайно нежен. Нежный, небесный звук, и потому сам инструмент называется celesta, то есть «небесная». Вас может удивить, откуда у бедняка парикмахера такая дорогая вещь. Но дело в том, что мой дед состоял в оркестре у старого графа Карло Буондельмонте, а тот, умирая, завещал все инструменты оркестрантам, которые на них играли. Так вот, когда Джулио в тот вечер, лежа в постели, рассказал нам свою историю, я тут же, не сходя с места, пообещал сделать из него певца. Конечно, я всего лишь дилетант, синьор, но это слово только в иностранных языках приобрело неприятный, ругательный оттенок. По-нашему, по-итальянски «дилетант» значит «радующий» — тот, кто радует людей своей преданностью искусству, музыке или живописи. Когда Джулио немного отдохнул, Катерина каждый вечер стала приводить его ко мне. Было что-то трогательное, синьор, в этой парочке. Он, высокий, худой, зеленый, с трудом волочащий ноги, и она, Катерина, крепкая, пышущая здоровьем. Целые дни она работала на огородах, почти от солнца до солнца, но к вечеру у нее еще оставались силы, чтобы обстирать маленьких сестренок Джулио и вымыть пол в их каморке. Молодость, синьор. Мы начали с нотной грамоты и сидели на ней около трех недель. Одновременно я ему показал интервалы: прима, секунда, терция… И примерно через месяц взялись за сольфеджио. Он пел по нотам, а я поправлял. Голос, открывшийся у Джулио, был сначала высоким баритоном, который У нас зовется «баритоном Верди», потому что все оперы композитора требуют именно такого голоса. Слух развивался у него удивительно быстро. Однажды, на втором месяце обучения, он поразил меня тем, что, прослушав предыдущим вечером по радио «Прелюды» Листа, на другой день подхватил главную тему в ми-миноре и повторил ее на нашей челесте почти всю верно. Но голос и слух, синьор, — это одно, а искусство петь — другое. Вы понимаете, он не умел держать звука. У него был великолепный голос без провалов, без тусклых нот, ровный и сильный как в верхах, так и в середине. Но стоило ему взять звук, верный, чистый и хорошо интонированный, как он тотчас бросал его, срываясь на что-то непотребное. Между тем в чем же состоит bel canto, наше итальянское «прекрасное пение»? Именно в умении держать звук по-особому. В этом его отличие от неискусного пения. Вы берете звук музыкальной фразы и держите его, не бросая и не уменьшая силы, до момента наступления по темпу второго звука. Этот второй вы берете сильнее и держите до третьего. Третий еще сильнее — и так до самого сильного места, а потом тем же порядком вниз. Тогда и получается цельная, крепкая музыкальная фраза. Только тогда вы и поете не отдельными словами, а фразами. Как раз этому я и стал учить парня. Но как, синьор? Я попросту пел вместе с Джулио. В музыкальных школах существует термин «ставить голос». Там обучают, как образовывать звук, как выталкивать воздух через голосовые связки, как добиваться, чтобы их дрожание резонировало в груди и в верхних резонаторах. Но все это не внушает мне доверия. Вы же не можете сказать себе во время пения: «Ну-ка я сейчас натяну голосовые связки и поверну их вот этак…» Попробуйте спеть что-нибудь, думая о том, как держать гортань, и вы станете мокрым через две минуты… Короче говоря, мы просто пели. Мы пели вместе, потом он пел один, а я поправлял его. Или я пел, а он слушал. Конечно, у нас были большие разочарования, синьор. Целых два месяца у Джулио ничего не выходило. Хотя слух развился скоро, но это был слух, так сказать, «в уме», и парню никак не удавалось перевести его в голос. Он раскрывал рот, и после первой верной ноты раздавалось такое, что хоть беги из комнаты. Порой он подолгу сидел бледный, кусая губы, по лбу его тек пот, и мы старались не смотреть друг на друга. Но позже, на третий месяц, стало что-то вырисовываться. Что-то стало прорезываться, синьор. В хаосе фальшивых тонов начали иногда проскальзывать верные, и это было как явление бога. Потому что голос-то был божественный. А потом пришел день — один из лучших в моей жизни. Вот и сейчас слезы навертываются мне на глаза, когда я вспоминаю его. Мы разучивали ариозо Канио из «Паяцев». Вы, конечно, помните то место оперы, когда несчастный Канио узнает об измене Недды. Он паяц, и самостоятельность его ремесла приучила его к гордости и независимости. Он уже немолодой, поживший мужчина, и это придает его страданию особенно сильный характер. Канио боготворил свою жену и вдруг узнает, что он обманут. Горе его не поддается описанию… Но в довершение этого он должен сейчас выступить в балагане в роли обманутого глупца мужа и насмеяться надо всем тем, что плачет сейчас в его сердце… Я проиграл на челесте вступление — оно совсем маленькое. Джулио, казалось, глубоко задумался, он молчал. Я окликнул его, он бросил на меня взгляд — словно сверкнул огонь. Джулио запел: И он спел это верно, синьор. В первый раз верно. Но как спел! Синьор, мы посмотрели друг на друга, и слезы выступили у нас на глазах. Вы понимаете, это был день как день… Мы сидели вон в той захламленной комнатушке. За стеной сосед-сапожник стучал молотком, на улице женщина споласкивала ведро у колонки. Все было как обычно, и вдруг в эту обыденность вошло что-то большое, огромное. Все вокруг изменилось, и мы уже были не те. Такова сила искусства. Как будто мы поднялись высоко-высоко и поняли что-то в нас самих — прекрасное и глубокое. Одну-единственную фразу он спел верно, но это было как если бы все на этой земле, кто любил и был обманут, вдруг получили голос и позвали нас к жалости и состраданию. Это уже не Джулио пел. Это пела вся жизнь нашего маленького городка и сотен других таких же городков. Наша бедность, мечты, горести и наши надежды на счастье. И уже не моя челеста аккомпанировала пению, а огромный оркестр исполнял великую музыку Леонкавалло… …Что?.. Извините, синьор… Ты сказала — бритье?.. Черт меня побери, женщина, ты превышаешь свои права. Какое бритье, когда мы говорим о музыке!.. Я не добрил синьора? И что же? Простите, синьор. Правда, это бритье нам только мешает. Разрешите, я вытру вам лицо. А потом, позже, мы все это кончим… Так на чем я остановился? Я рассказал вам, как Джулио впервые начал петь верно. А после этого, синьор, оно пошло. Как лавина. С каждым днем фальшивых нот становилось меньше, и, наконец, они исчезли совсем. А голос продолжал расти, и его диапазон расширялся на глазах. Я совсем забросил парикмахерскую, признаюсь вам. Да и до того ли было, когда рядом рождалось такое чудо. Целые дни мы пели, и, конечно, городок тотчас узнал о свершившемся. Вечерами здесь под окнами собиралась толпа, а потом люди стали ждать тут с полудня, причем некоторые приходили за десять-пятнадцать километров. Другой бы возгордился на его месте, но Джулио оставался таким же, каким был прежде. А потом мы поехали в Рим, чтобы проверить свои силы, так сказать, на «всеитальянской арене». Как вы догадываетесь, я вызвался быть импресарио при моем друге. В Риме на Виа Агата помещается музыкальный театр братьев Анджелис. Если вы знаете город, синьор, то можете себе представить — это недалеко от моста Мильвио, ко не в сторону стадиона, а к вокзалу. Там еще идет подряд несколько улиц, которые называются в честь разных исторических битв. Так вот, первого января прошлого года мы приехали в Рим рано утром на автобусе, трамваем добрались до моста, а оттуда пошли пешком. Театр помещается на самой середине Виа Агата, и вдоль домов по обе стороны его стоят большие полотняные щиты с рекламой. Джулио я оставил внизу на диване, а сам поднялся по широкой лестнице на второй этаж. Перед кабинетом директора за столом сидели две дамочки в беленьких кофточках и оживленно болтали. Я подождал минуту, потом еще две. Наконец одна холодно посмотрела на меня и спросила, что мне нужно. Я ответил, что должен повидаться с директором. — По какому делу? Я объяснил, что хочу предложить исполнителя, певца. — По этим вопросам директор не принимает. — Но у меня прекрасный певец… Интересно, что, когда она разговаривала с подругой, лицо ее было приятным и даже красивым. Но стоило ей повернуться ко мне, как оно сделалось злым и холодным, как ледяная скала. — Ну, чего вам еще? Я вам говорю: мы никогда не прослушиваем певцов. К нам приходят уже с именами. Что делать? Я набрался решимости, быстро прошел мимо стола и открыл обшитую кожей дверь в кабинет. Удивительный человек был этот Чезаре Анджелис, доложу я вам. Ни секунды он не мог посидеть спокойно. Я начал поспешно рассказывать ему про Джулио, а он поминутно поправлял что-нибудь на столе, перекладывал с места на место карандашики или календари, вскакивал, бежал к окну задернуть штору, садился и сразу опять поднимался, чтобы ту же самую штору вернуть на прежнее место. И при этом совсем не смотрел на меня. Ни разу даже не взглянул. Затем он вдруг остановился, глядя в окно. — Как фамилия вашего певца? — Я уже говорил вам — его зовут Джулио Фератерра. — Но я не знаю такого. — Да вы никак и не можете знать. Я же объяснил вам, что он только недавно… Но Анджелис не дал мне договорить. — Послушайте, сор («сор» — это сокращенное «синьор». Так говорят в городе). Послушайте, сор, у вас лицо умного человека. Вы знаете, сколько людей в Италии воображают, что они поют не хуже Карузо? Миллион. Но мы не можем их слушать. Нам нужны имена. Понимаете, к нам приходят имена, а потом уже мы спрашиваем, как они поют. Идите. — Как «идите»? И вы не будете прослушивать моего певца? — Ни за что. Черт возьми! Я встал с кресла, выбежал из кабинета, спустился вниз и поднял Джулио с дивана. — Пой! — Где? Здесь? — Да, прямо здесь. Они не хотят нас слушать. Он посмотрел на меня. Его усталое лицо еще больше обострилось. Он встал, вышел на середину фойе, оперся на палочку, набрал в грудь воздуха и запел. Синьор, такие минуты стоят целой жизни. Джулио пел Элеазара из оперы «Дочь кардинала». Мне кажется, Галеви создал эту прекрасную арию, чтобы тут же, мимоходом, намекнуть и на удивительные возможности речитатива. Вы помните, она начинается мерными, как бы раскачивающимися ритмами и будто бы не представляет трудностей, не обещает той певучести, которая заключена во второй ее части. Но потом, потом… Он запел, и мощный звук его голоса поднялся сразу до стеклянной крыши фойе — туда, на третий этаж, — и вернулся, многократно отраженный. Он пел, и на лестнице остановилось движение. Кто бежал, шел, спускался или поднимался — все остановились и прислушались. Потом они стали подходить к перилам, перевешиваться и молча смотреть вниз на Джулио. Ария большая. Он спел ее, воцарилась тишина. И Джулио сразу начал арию герцога из «Риголетто». Понимаете, какие разные вещи: Элеазар — это драматический тенор, а герцог — тенор лирический, причем самый высокий, светлый. Я уже говорил вам о вставном «ля» в песенке герцога. Другие певцы обычно не задерживаются на ней, проходят, едва скользнув. Только в вашей России Козловский мог даже филировать на ней. И представьте себе, Джулио, с которым мы несколько раз по радио слышали Козловского, решился здесь, в фойе, повторить его. Он взял это «ля», довел его до forte, так что оно как бы иглой пронзило все здание снизу вверх, а потом ослабил до piano, пустив по самому низу, по полу. Джулио кончил. Миг безмолвия, а затем шторм аплодисментов. Буря! Все-все на лестнице побросали кто что нес, освободили руки и хлопали, хлопали… А по ступенькам уже бежали Чезаре Анджелис и обе дамочки в кофточках с такими улыбками, с таким восторгом на лицах! Короче говоря, синьор, был заключен контракт на три выступления. Уже позже, в автобусе, мы поняли, что нас обокрали, так как Джулио получал за вечер лишь по тридцать тысяч лир — столько платят маляру за побелку квартиры. Но нас это не особенно огорчило в тот момент. Главное — мы были признаны! Нечто очень серьезное между тем ожидало нас здесь. Когда мы примчались к дому Джулио, торопясь рассказать его родным и Катерине об успехе, нам показали телеграмму от бельгийца. Хирург приехал в Рим и вызвал Джулио к себе. Синьор, пока я рассказывал о том, как Джулио учился петь, я мало говорил о бельгийце, и вам могло показаться, что мы вовсе забыли о нем. Это не так. Мы постоянно помнили об Алляре, и у нас было такое чувство, будто у него взят аванс и расплачиваться придется очень дорого. Как если бы Джулио продал душу дьяволу, который не преминет унести ее в ад. Вы назовете это неблагодарностью. Между тем Джулио чувствовал благодарность к врачу, но к ней примешивалось и другое. Какой-то страх, что ли. Во-первых, из-за странного характера самой операции. У парня был теперь голос, ко в то же время голос как бы и не его. Словно этот голос достался ему случайно, как выигрыш в лотерее. И во-вторых — личность самого Алляра. В этом человеке было нечто даже не злое, а просто бездушное. Позже мне пришлось встретиться с ним, и я заметил одну его особенность. Начиная с кем-нибудь разговаривать, бельгиец как бы обезличивал этого человека, вынимал из него индивидуальность и отбрасывал в сторону. Для него люди были не людьми, а пациентами, шоферами, официантами, миллионерами или бедняками. И Джулио для него был не талантливым парнем из нашего Монте Кастро, а просто живым материалом для опыта. Короче, я почувствовал в тот вечер, что Джулио испугался вызова. Мы принесли вина, Катерина собрала на стол, она вся сияла оживлением и радостью. У дверей и во дворе толпились те, кто не поместился в доме, — ждали, что Джулио будет еще петь. А он сидел задумчивый и сосредоточенный на своих мыслях. Он мало рассказывал потом об этом свидании. Алляр встретил его в той же клинике на Аппиевой дороге. Джулио прошел самый тщательный медицинский осмотр, в котором участвовало около десяти врачей. Было составлено несколько протоколов. Затем бельгиец сказал, что Джулио должен будет выступить перед людьми, которых специально для этого пригласят в театр Буондельмонте, и они расстались. Алляр даже не попросил пария спеть. Его удовлетворило то, что он узнал о будущих выступлениях у братьев Анджелис. Не стану рассказывать вам, как прошел этот первый концерт на Виа Агата. Хотя публика собралась случайная, но успех был. Успех настолько разительный, что он позволил владельцам театра устроить ловкую штуку. Они повесили в кассах и опубликовали в газетах объявление, что билеты на второй концерт будут стоить в десять раз дороже, чем на первый, а билеты на третий, последний, — в десять раз дороже, чем на второй. Сразу поднялся ажиотаж, часть билетов была припрятана, и вовсю развернулась спекуляция. Мы с Катериной слушали концерт из зала. Уже не я аккомпанировал Джулио, а некий Пранцелле, профессор из консерватории, — его назначили в театре. Когда все кончилось, мы хотели пройти в уборную к Джулио. Но комната и коридор возле нее были полны самоуверенными, хорошо одетыми мужчинами и изящными дамами в дорогих платьях. Все они были молоды или казались молодыми. Мне вдруг стало неловко за свои шестьдесят лет и морщины на лице, за потрепанный, вытертый костюм. И Катерина, я заметил, застыдилась своих обнаженных сильных рук, загорелой шеи и всего того, что в Монте Кастро было красивым, а здесь выглядело грубым и простым. Мы постояли в коридоре, не вмешиваясь в толпу, потом какой-то служитель театра спросил, что мы тут делаем, и мы вышли на улицу. Было совсем темно, моросил дождь, далеко за насыпью на Виа Агата сияли огни стадиона «Форо Италико» — там шла какая-то игра. А здесь, у театра, было пусто и тихо, зрители уже разошлись. На полотняных щитах повсюду чернели буквы: «Фератерра! Фератерра!» Мы стояли и ждали Джулио. Мы молчали с Катериной, и почему-то мне казалось, что кончился первый акт какой-то драмы и теперь начнется второй… Синьор, даже внешний вид нашего сонного Монте Кастро сразу изменился после этого концерта. Ежедневно наезжали корреспонденты из Рима, незнакомые люди на улице перестали быть редкостью. По вечерам на почту приходили столичные газеты, и чуть ли не в каждой писалось: «Загадка из Монте Кастро», «Тайна Монте Кастро», «Звезда из Монте Кастро…» Сперва мы с Джулио еще занимались некоторое время, но, честно говоря, мне уже нечего было ему дать. Напротив, я мог бы и сам узнать от него многое. Совершенно самостоятельно он научился во время пения дышать грудью, а не животом, атаковать звук, пользуясь и грудным и головным регистрами. Техника пения сама шла к нему, она естественно возникала из потребностей выразительности. Потом, в начале февраля, в Монте Кастро приехал Алляр и остановился на вилле Буондельмонте. Он взял Джулио к себе и поселил в охотничьем домике, который снял у молодого графа. Пока Джулио проходил особый курс лечения, чтобы избавиться от хромоты, сам хирург списывался с теми любителями пения, с которыми познакомился на последнем «концерте Буондельмонте». Он писал богатым людям, миллионерам, и звал их приехать в Монте Кастро послушать нового великого певца. Так минули два месяца, и я редко видел Джулио. Почему-то, синьор, он стал удивительно красивым. Можно было залюбоваться им, когда он в своем черном изящном костюме медленно шел по улице. Он так и остался бледным, но это была уже не малокровная бледность, как после операции, — нет, бледность напряженной умственной работы, бледность решимости и внутренней силы. Он был молчалив, только на миг оживлялся, когда к нему обращались, лицо его озарялось улыбкой, и затем он снова впадал в задумчивость. А талант его между тем рос. Лишь один раз за все это время он спел вечером в нашем маленьком кружке, и мы были потрясены. Это было уже не то, что в моей парикмахерской, и не то даже, что на концерте в Риме. Голос его темнел и наполнялся содержанием. Это трудно объяснить и воспринимается лишь ухом, вернее даже — сердцем. Но раньше, когда Джулио пел тенором, у него был светлый тенор, теперь же он стал темным и знойным. Этот голос жег вас. Но не открытым огнем, как может обжечь фальцет, например, а мощью внутреннего жара. Мощью, которая сразу забирает тебя всего. Интересно, что о его голосе можно было судить даже, когда он не пел, а просто разговаривал. Стоило Джулио произнести несколько слов, и вас уже покоряли интонированность и задушевность его речи. Мы все говорим некрасиво, синьор, и сами этого не замечаем. Мы привыкли. Слова служат у нас для передачи друг другу мыслей. А если нам надо выразить какое-то чувство, мы опять-таки достигаем этого не тональностью речи, а подбором слов. Джулио же не только передавал мысли — благодаря своему голосу он окрашивал каждое слово, расширял его содержание и приносил вам целый рой новых образов и чувств… Но так или иначе время шло, в Рим и на виллу Буондельмонте съезжались те, кого пригласил Алляр. И настал, наконец, день, когда Джулио должен был выступить перед избранной публикой. День, который должен был принести славу бельгийцу. Собралось много народу, синьор. Но если вдуматься, это не покажется удивительным. Для богатого человека, чье время расходится между завтраками и обедами, поездками на яхте и кутежами, серьезный концерт — какая-то видимость дела. Но чем больше расходы, тем сильнее в богаче уверенность, что он не просто развлекается, но поддерживает искусство и даже участвует в процессе его созидания. Сначала хотели устроить прослушивание в репетиционном зале, вмещающем человек двадцать. Но собралось около сорока, концерт перенесли в главный зал, и публика заполнила там целых три ряда. Аккомпаниатор — тот самый Пранцелле — сел за инструмент. Алляр со своим ассистентом заняли места в первом ряду, а мы, то есть Катерина, я с женой и еще несколько горожан, устроились за кулисами. И вышел Джулио. Синьор, вам может показаться странным, но в те мгновения, пока Джулио шел к роялю, я вдруг почувствовал, что идея бельгийца ложна — никакая операция не может дать человеку голос (хотя голос у Джулио теперь был и появился именно после операции. Тут, конечно, противоречие, но позже вы поймете, что я хотел сказать). Надо было видеть, как Джулио вышел тогда из-за кулис, как он подошел к роялю и посмотрел на публику. Он появился, прямой, бледный, чуть прихрамывающий. Какое-то удивительное обаяние исходило от него, токи прошли между ним и собравшимися, все лица стали серьезными, умолкли шорохи и разговоры, и разом установилась тишина, Это было как гипноз, синьор. Джулио очаровывал и возвышал людей. Конечно, слушатели ожидали необыкновенного — ведь некоторые даже приехали сюда из-за океана. Конечно, все читали в газетах о «Тайне Монте Кастро», о «Загадке Монте Кастро». Но дело было еще и в поразительном артистизме Джулио, в его удивительной сумрачной красоте. Женщины — и молодые и старые — просто не могли оторваться от него, пожирали его глазами, и я заметил, что Катерина рядом со мной побледнела так, что было заметно даже под загаром, и закусила губу. Начался концерт. Джулио исполнил несколько вещей, встреченных восторженными овациями. Затем на сцену поднялся бельгиец и сказал, что голос, который все только что слышали, дивный голос Джулио Фератерра получен с помощью операции, выполненной им, Алляром. После этого ассистент бельгийца прочел несколько документов — заявление самого Джулио, протоколы врачей и свидетельство мэра нашего Монте Кастро о том, что прежде, до операции, у Джулио не было никаких способностей к пению. Далее бельгиец кратко рассказал о научных основах своего открытия и заявил, что за известное вознаграждение может каждого желающего наградить таким же голосом, если не лучшим… Синьор, скажите, как вам кажется, сколько миллионеров пожелало пойти на операцию?.. Вы правы, синьор. Ни одного. Ни единого человека. Это поражает, но если вдуматься, именно такого исхода и следовало ожидать. Ошибка бельгийского хирурга состояла в том, что он не учел потребительской психологии богачей. Пока Алляр рассказывал, как он пришел к своей мысли и как делал операцию, его слушали с некоторым интересом. Правда, главным образом мужчины. Женщины же во все глаза смотрели на Джулио, которого бельгиец почему-то оставил на сцене. Они смотрели на него, сидевшего с потупленными глазами, и у нескольких американок было такое выражение, какое бывает у детей, когда они ждут, что вот-вот кончатся нудные разговоры взрослых и можно будет схватить желанную игрушку. Но когда Алляр предложил записываться у него на операцию, его сразу перестали слушать. Из-за кулис мне был хорошо виден зал, и, клянусь вам, все лица вдруг стали пустыми. И даже враждебными. Как будто бельгиец оскорбил их. Понимаете, они готовы были аплодировать Джулио за его божественное пение и платить огромные деньги за право его слушать. Они готовы были превозносить до небес и самого Алляра. Но мысль о том, что они сами могут лечь на операционный стол, казалась им крайне неуместной и даже обидной. Богач готов платить за искусство. И очень дорого. Но лишь деньгами. А тут от них требовали не только денег… Минуты шли за минутами. Алляр, коренастый, холодный, решительный, стоял на сцене и ждал отклика. И, наверное, ему постепенно становилось ясно, что его план рушится. Какой-то полный молодой мужчина поднялся с места. Нам показалось: он хочет согласиться на операцию. Но он, что-то бормоча себе под нос, стал пробираться между кресел к выходу. В зале зашумел говор, еще одна парочка встала. Какая-то женщина лет сорока в свитере тигриной расцветки подошла к самой сцене и стала в упор рассматривать Джулио. Глаза ее были широко раскрыты, на лице написано восхищение, и она ничуть не стеснялась. Она что-то сказала по-английски, но Джулио продолжал сидеть, опустив голову. А ведь это были «знатоки и ценители музыки» — те, кто раз в пять лет съезжался к нам на «концерты Буондельмонте». Тогда бельгиец, чтобы как-то спасти положение, объявил, что все могут подумать до завтра. Завтра состоится еще концерт, после которого он, Алляр, будет ждать в своей комнате желающих. Вся толпа приезжих тотчас было кинулась на сцену к Джулио. Я даже не понял зачем — то ли затем, чтобы поздравить, то ли — чтобы просто до него дотронуться. Но он сразу поднялся, ушел к нам за кулисы, и мы все отправились домой. А на следующий день повторилась та же история: бешеные аплодисменты после каждой арии — и гробовая тишина, когда концерт кончился. И уже двумя часами позже выставка роскошных автомобилей у парка Буондельмонте стала рассасываться. Один за другим «ягуары», «крейслеры», «понтиаки» брали направление на Рим и навсегда исчезали из наших глаз. Таким образом, замысел бельгийца потерпел крах, крупные деньги, вложенные им в организацию концерта, снова пропали даром. Позже служители на вилле рассказывали, что бельгиец всю ночь один ходил по саду, он так и не прилег, а утром сел в машину и уехал. Хирург внушал нам страх, и хотелось верить, что он оставит Джулио в покое. Но мы понимали, что надеяться на это нельзя. В Алляре было что-то от Мефистофеля, и всякое дело он доводил до конца — хорошего или плохого, все равно. Несколько дней затем Джулио провел дома, и, скажу вам, это были лучшие дни. Каждый вечер он пел для нас прямо на площади перед остерией. А если с утра небо бледнело и начинала дуть трамонтана, концерт устраивали внутри, в помещении. Одни сидели за столиками, другие — на столиках, третьи стояли на полу, засыпанном опилками. Счастливые часы, синьор. Мы все переменились в Монте Кастро. С утра, садясь за свой верстак, спускаясь в лавчонку или выходя в поле, каждый знал, что вечером он услышит Джулио. И мы стали лучше, чище, благороднее. Кто был озлоблен, смягчился, прекратились ссоры между мужьями и женами. Мы научились по-нвзому ценить и понимать друг друга. Потом Джулио получил вызов от братьев Анджелис и уехал в Рим репетировать свою программу. На втором концерте в театре я не был. Скажу только о двух характерных вещах, о которых мне рассказывала Катерина. Когда Джулио начал петь и спел свою первую вещь — арию Шенье из одноименной оперы, — зал не аплодировал. Вы понимаете, он спел, и ни одного хлопка, ни звука. Гробовая тишина. И Катерина, и моя жена, и, наверное, владельцы театра подумали, что певец провалился, хотя он спел блистательно. Но дело было не в этом. Просто слушатели были ошеломлены. Ждали многого, но никто не ожидал такого. Это было как откровение. Так сильно, так пленительно и вместе мужественно, что казалось святотатством нарушить безмолвие, в котором отголоском еще звучала заключительная нота… Никто не решался хлопать, и в этой напряженной страшной тишине Джулио, испуганный, с исказившимся лицом, подал Пранцелле знак начинать следующую вещь. Когда зал уже пришел в себя и после каждой арии разражался бурей оваций, Джулио однажды, в самый разгар неистового шума и криков, обратился к аккомпаниатору. Так вот, едва он открыл рот, зал умолк. Огромный зал, весь сразу. Люди подумали, что он начинает петь, и инстинктивно замолкли, застыли. И все это было, когда публика уже знала, что у Джулио сделанный, как бы не свой голос. Притом, что в нескольких газетах Алляр уже дал объявление, что может каждому сделать такой же тенор, как у Джулио Фератерра. Тогда, в тот же вечер, Марио дель Монако и поднес Джулио букет цветов. Вам, наверное, попадалась эта знаменитая фотография. Ее перепечатали по всему миру. Марио дель Монако поднялся на сцену, обнял Джулио, поцеловал и вручил ему огромный букет красных роз. Зал стоя рукоплескал им, наверное, с четверть часа. Не удивительно. У меня даже выступили на глазах слезы, когда я услышал об этом. Катерина рассказала мне все, но конец был печальным. На следующий день после концерта Джулио по требованию Алляра снова лег в клинику на Аппиевой дороге. Зачем? И я задавал себе тот же вопрос. Джулио бельгиец объяснил, что хочет исследовать его. Общее состояние, деятельность высшей нервной системы и всякие такие вещи. Ну что же, исследовать так исследовать. Но мы боялись другого… Синьор, я забыл вам сказать, что когда Алляр второй раз приехал в Монте Кастро, ему не давали прохода те, кто тоже хотел получить голос путем операции. Люди готовы были отдать себя чуть ли не в рабство. Бедняки, естественно. И позже, в Риме, после этих объявлений в газетах, толпа несколько раз штурмом брала дом, где остановился хирург, так что ему пришлось переехать и скрываться, Но опять-таки толпа бедняков. А из богачей, из тех, кто посещал «концерты Буондельмонте», не было никого. Тогда Алляр заметался. Еще два раза он устраивал маленькие закрытые частные концерты в особняках района Париоли. Но и там с удовольствием слушали Джулио, оставаясь глухими к предложению бельгийца. Вообще хирург мог бы действовать и по-другому — просто создавать певцов и эксплуатировать их голос. Но он был не такой человек — Алляр. Он мечтал о клинике, где он каждый день будет делать операцию кому-нибудь из миллионеров и присоединять к своему счету в банке новую огромную сумму. Только так. И другого он не хотел. Он не был стеснен в деньгах и мог не размениваться на мелочи. Когда я узнал, что Джулио опять в клинике, сравнение с дьяволом, купившим душу человека, снова пришло мне на ум, и мне стало страшно. Катерина страшилась еще больше. И вообще, синьор, ей было трудно все это время, пока Джулио учился петь и так решительно шел к славе. Хотя прежде они не то чтобы считались женихом и невестой, но в городке привыкли видеть их вместе. Затем появился Алляр, Джулио вернулся из Рима на костылях. По тому, как девушка взялась помогать ему и семье, можно было судить, что дело идет к свадьбе. На самом же деле никакой договоренности не было, и, напротив, Джулио стал отдаляться от Катерины. Об их будущем он не говорил, она же была слишком горда, чтобы спрашивать. Он начал подолгу жить не дома — то в Риме, то на вилле Буондельмонте, его окружали богатые люди, и дерзкие женщины, не стесняясь, высказывали свое восхищение его трагической красотой. Можно было приписать его нерешительность тому, что он все еще чувствовал себя инвалидом, боялся возвращения паралича и не хотел связывать Катерину, но можно было толковать все и по-другому. Одним словом, это еще добавляло мук девушке, когда мы ждали вестей с Аппиевой дороги. Джулио пролежал в клинике месяц, и лишь иногда его отпускали в театр для репетиций. Приближался день последнего концерта на Виа Агата. Корреспонденты приезжали в клинику, их не принимали, приезжали к нам, и мы тоже ничего не могли сказать. В газетах стали мелькать заметки, что эксперимент не удался, что Джулио теряет голос и не сможет выступить. Но владельцы театра не собирались возвращать деньги за билеты — они, наоборот, объявили, что концерт будет транслироваться по радио и телевидению. Дважды Катерина ездила в Рим, но в клинику ее не пускали, и она только получала записки, что Джулио чувствует себя хорошо и просит не беспокоиться. Мы уже не думали, что попадем в театр, но в день концерта из Рима приехал курьер с двумя билетами — Катерине и мне. Нам пришлось очень торопиться, чтобы не пропустить подходящий автобус, но мы поспели к самому началу. На улице меня встретил директор Чезаре Анджелис и сказал, что Джулио хочет меня видеть. Меня одного. Мы поднялись на второй этаж, где у них расположены артистические уборные, директор довел меня до нужной двери и ушел. В коридоре было пусто, Джулио приказал никого из публики не пускать. Я постоял один. Было тихо. Снизу чуть слышно доносились звуки скрипок — там оркестранты настраивали инструменты. (На этот раз Джулио пел в сопровождении оркестра.) Я постучал, в комнате послышались шаги. Дверь отворилась, вышел Джулио, обнял меня и провел к себе. Он очень похудел, лицо его было усталым, и вместе с тем в нем появилась удивительная, даже какая-то ранящая мягкость и доброта. Мы сели. Он спросил, как Катерина и его родные. Я ответил, что хорошо. Потом мы помолчали. Не знаю отчего, но вид его был очень трогателен. Так трогателен, что хотелось плакать, хотелось сказать ему, как все мы любим его. Хотелось объяснить, что мы все понимаем то тяжкое и двойственное положение, в которое он попал, владея голосом, который в то же время как бы и не его голос. Но, конечно, я ничего не сказал, а просто сидел и смотрел на него. Прозвучал первый звонок, затем второй и сразу за ним третий. Я не решался напомнить ему, что пора на сцену, а он все сидел задумавшись. Потом он встряхнулся, встал и сказал, глядя мне прямо в глаза: — Завтра я ложусь на операцию. — На операцию?.. — Да. Скажи об этом нашим. Алляр хочет сделать мне еще одну операцию. — Зачем? Он пожал плечами. — Не знаю… Говорит, что хочет расширить мне диапазон до пяти октав. Проклятье! Я забегал по комнате. — Не ложись ни в коем случае. Зачем это тебе? А вдруг операция будет неудачной! Это же опасно. И никто тебя не может заставить. — Но у меня договор. По договору, если Алляр сочтет нужным, он может сделать мне повторную операцию. Я стал говорить, что такие договоры незаконны, что любой судья признает этот пункт недействительным. Но он покачал головой. И вы знаете, что он мне сказал? Он сказал: — Я должен. Но не из-за договора. Я не верю, что Алляр дал мне голос. Мы уже стояли в коридоре. Он был пуст. Почему-то мне показалось, что жизнь так же длинна, как этот коридор, и очень трудно пройти ее всю до конца… Гром оваций встретил Джулио, когда он появился из-за кулис. Аплодисменты длились бы, наверное, минут десять, но Джулио решительно вышел на авансцену и дал знак оркестру. Дирижер взмахнул палочкой, и полились звуки «Тоски». Синьор, ария Каварадосси считается запетой, но Джулио взял ее нарочно для начала концерта, чтобы показать, как ее можно исполнить. Возник чистый-чистый голос, и зал весь разом вздохнул. А голос лился все шире и шире, свободнее и выше, он заполнял все: сцену, оркестровую яму, партер, все здание, улицу, город, мир. Голос лился в наши души и искал там красоту и правду и находил их. И когда казалось, что она уже вся найдена и исчерпана, он находил ее все больше, и это было даже больно, даже ранило. Голос ширился, шел все выше, открывались удивленные глаза, открывались сердца, вселенная раскрывалась перед нами. Голос плакал, просил, угрожал, он насылал дрожь в наши сердца и ужасал приходом рока, предчувствием непоправимого. Голос звал, поднимал нас, и был уже произнесен приговор всему злому и неправому, и чудилось, что если еще миг продлится, провисит в воздухе этот дивный звук, уже невозможно будет жить так, как мы живем, и радость и счастье воцарятся на земле. И голос длился этот миг, и мы понимали, что счастье еще не пришло, что надо его добыть, бороться за него. Мы вздыхали и оглядывали друг друга новыми глазами… Синьор, я мог бы часами говорить о последнем концерте Джулио Фератерра. Но слова падают и не могут выразить невыразимого. Концерт слушали на Виа Агата. В Риме люди сидели у телевизоров и приемников. В тот вечер Джулио слушала вся Италия. После концерта Джулио отправился в клинику, и бельгиец сделал ему вторую операцию. Синьор, я заканчиваю, мне уже мало что остается рассказать. Джулио вернулся в Монте Кастро через шесть недель. Приехал из Рима, никого не предупредив, и пошел к себе домой. Кто-то сказал мне о его приезде, и я побежал к нему. Я увидел сначала только его спину — он возле сарая приделывал ручку к серпу. Он был согнут, как рыболовный крючок, а когда повернулся, я увидел, что лицо его постарело на несколько лет. Я поздоровался. Он ответил, но я его не услышал. У него совсем не было голоса, он мог только шептать. Неосторожным, а быть может, и намеренно грубым движением бельгиец разрушил то, чему первая операция дала выход. Джулио был очень спокоен и молчалив, но это было спокойствие механизма. Ему не хотелось жить. Почти невозможно было заставить его рассмеяться, улыбнуться, захотеть увидеть кого-то. Сначала возле их домика дежурили автомобили, и Джулио приходилось целыми днями прятаться от журналистов. Но довольно скоро, через месяц-полтора, его забыли в столице, и он смог вернуться к тому, что делал раньше, — работать на огороде, в поле и в чужих садах. Я думаю, синьор, вы догадались, кто вернул его к жизни. Конечно, Катерина. Эта девчонка взяла да и женила его на себе. В один прекрасный день явилась к ним в дом с двумя своими узлами, разгородила единственную комнату занавеской, справила документы в мэрии и потащила его в церковь. А потом так плясала на свадьбе, что и мертвый пробудился бы! На этом можно бы и закончить нашу историю, синьор, но остается еще вопрос. Важный вопрос, для выяснения которого я, собственно, и стал вам рассказывать о Джулио Фератерра. Синьор, дорогой мой, как вы считаете, мог ли бельгийский врач действительно дать Джулио голос? И неужели мир уж настолько несправедлив, настолько устроен в пользу богачей, что даже талант можно продать и купить за деньги? Вот здесь-то мы и подходим к самому главному. На первый взгляд дело выглядит просто. До встречи с Алляром у Джулио не было голоса, и он не мог петь. После операции голос явился, и Джулио Фератерра стал великим певцом. Но что же сделал своим ножом хирург? Да почти ничего — вот что я скажу вам! Разве на кончике его ножа лежали нежность и артистизм, обаяние и страсть, которые пели в голосе Джулио? Нет, и тысячу раз нет! Я много думал об этом и понял, что бельгиец не дал Джулио голоса. Весь его план разбогатеть, продавая голос, был заранее обречен на неудачу. Чтобы все понять, мы должны снова вернуться к вопросу, что же такое талант певца, художника или поэта. Талант, синьор, не есть, как думают некоторые, случайный приз, вручаемый природой. Рассуждениями о том, что он зависит от числа нервных клеток либо извилин мозга, люди бесталанные прикрывают свою зависть и леность ума. Гений — это вполне человеческое, а не медицинское понятие. Талант рождается воспитанием, тем, как прожита жизнь, средой, страной и эпохой. И хирургия тут бессильна. Скажу вам точнее: талант каждого отдельного человека создается огромным множеством людей. Шопен невозможен без Бетховена, а тот, в свою очередь, — без Баха и Люлли с его контрапунктом. Но Шопен невозможен и без Польши, израненной в те времена русскими царями, без польских лесов, рек, где в фиолетовых сумерках плавают его русалки, без польских крестьян, польских художников и композиторов. Другими словами, гений есть нечто вроде копилки, в которую все люди постепенно вкладывают взносы доброго. И талант осуществляется лишь в той мере, в какой творец искусства способен воспринимать и отдавать это доброе. Гении понимают это, потому они скромны, свободны от кичливости и сознают, что то, что движет их пером, кистью или смычком, принадлежит не им, а всем. Талант — это выраженная способами искусства любовь к людям. А наш Джулио как раз и был добр. Он был хорошим парнем, я говорил вам. Но что же в наших условиях означает «быть хорошим парнем»? Я не стану жаловаться, я презираю это. Но взгляните, как мы живем. Посмотрите на наши лохмотья, на пропыленные улицы городка, на лица безработных на площади. Сейчас кое-кто говорит об «экономическом чуде», и в газетах печатают цифры, показывающие, насколько вырос национальный доход страны. Но этот подъем не доходит до нас, и мы живем так же, как тридцать лет назад. Так вот, каким же человеком надо быть, чтобы в этих условиях оставаться хорошим парнем, веселым, общительным, обязательным, улыбаться и сохранять душевную гармонию? Джулио был добр и, кроме того, горячо любил музыку. Он родился в певучей стране, с детства музыка была вокруг него в наших разговорах. Она пела у него в душе, внутри, и, когда явился Алляр, ему довольно было лишь коснуться, чтобы вызвать ее наружу. Хирург не дал голос Джулио, а только открыл его. Случай натолкнул Алляра на великого артиста, который был закрыт для людей. И хирург, сам того не понимая, лишь исправил ножом ошибку природы и дал выход тому, что и прежде жило в душе Джулио. Одним словом, идея Алляра — награждать голосом за деньги — была ложной. Он ничего не мог бы дать тому, у кого внутри пусто и черно. …Что вы говорите?.. Джулио? Да ничего. После свадьбы он в общем-то начал поправляться. Немного выпрямился, в глазах появился блеск. Теперь работает на тракторе в поместье Буондельмонте. А недавно у него появилось еще занятие. Вы знаете, это счастье нашего городка — у нас снова светит солнце таланта. Здесь живет мальчик, сынишка одного бедняка инвалида. Ему всего тринадцать лет, и он разносчик в мелочной лавке. И у него голос, синьор. Удивительный, дивный, божественный голос. Его зовут Кармело, и теперь Джулио учит его петь. Но голос как у соловья… Да вот он бежит со своей корзинкой!.. Кармело! Эй, Кармело, иди сюда! Иди скорее… Вот этот синьор хочет послушать, как ты поешь. Он приехал из Советского Союза. Спой нам, Кармело. Ну, пой же, мой мальчик, мой любимый! Пой… |
||||||||||
|