"Том 40. 3олотая рота" - читать интересную книгу автора (Чарская Лидия Алексеевна)

Глава шестая


Теперь Марк понимал и сознавал только одно: надо узнать. Узнать прежде всего. А дальше этого не шла его мысль.

И он узнал. В маленьком домике за шлюзами у канала жила Лиза, снимавшая крошечную комнатку у тюремной швеи.

Отец ее жил в общежитии надсмотрщиков, устроенном при фабрике. И Лиза поселилась одна в крошечной комнатке с единственным оконцем, выходящим на канал.

Эта комнатка была хорошо знакома Марку, до мельчайших подробностей.

Была ночь, жаркая, предгрозовая июльская ночь.

Вода в каналах хранила в себе стальной отблеск месяца, изрезавшего ее линиями света.

Марк с вечера сказал Лизе, что не придет, потому что отец посылает его по своим делам в большой город.

Лиза знала, что менее суток нельзя употребить на поездку в столицу и обратно, и вздохнула свободно.

Любовь Марка уже тяготила ее.

Она не понимала такой любви, роковой, невеселой, требовательной и грозной.

Ей хотелось шума, смеха, веселья. Ей хотелось жизни прежде всего. А он не умел ей давать ни того, ни другого.

Она узнала к тому же, что Глеб бросил мечты об институтке и скучает по ней, Лизе. Так ей передала Китти с таинственной миной лукавой, испорченной девочки, успевшей уже почерпнуть от жизни кое-что. Она сказала еще нечто Лизе, отчего та зарделась до корней волос.

Она сказала:

— Через год Глеб примет фабрику от папы и будет в ней все. Он поставит тебя главной над укладчицами, и ты будешь важной госпожой. Поняла?

Лиза поняла, конечно, и встрепенулась от той розовой перспективы, которую сулили ей.

Как-то, незадолго до того, они столкнулись нос к носу в саду, и в глазах обоих разом вспыхнула одинаковая радость.

Лиза назначила ему встречу у себя, в маленькой комнатке с единственным оконцем, выходящим на канал.

Ту самую ночь, которую Марк, по ее расчету, должен был провести в городе.

Осторожно крадучись, пробирался Марк в эту ночь к знакомому домику по уснувшим улицам маленького города.

Было мертво-тихо кругом, но все ему казалось шумным, потому что шум наполнял его сердце.

Было душно, и воздух, насыщенный электричеством, точно пылал. И лицо Марка пылало, и мысли также. Он шел, скользя и спотыкаясь каждую минуту, как слепой.

Его ноги, тяжело отделяясь от почвы, были точно налиты свинцом.

Он знал и не знал, что будет. Он знал, что любит Лизу, что она его жена по природе, по любви, по жизни. И с той минуты он уже не жил раздельно от нее, он отдал ей себя всего. Так он понимал любовь.

Он подвигался медленно, чуть заметно. И чем больше гнала, торопила его мысль, тем медленнее несли его ноги, Он точно отдалял роковую минуту, опасаясь того, что должен был пережить сейчас. И смутно колебалась в нем надежда на лучший исход, смутно, почти неощутимо.

Когда неожиданно вынырнул перед ним маленький домик с освещенным окном, он вздрогнул и остановился. Освещенное окно таило загадку. И казалось загадочно само, единственное яркое среди общей темноты ночи. Точно глаз того чудовища, которое зовут судьбой.

Он встал на колени, чтобы не шуметь подошвами, и подполз к окну. Потом, придерживая рукою исступленно бившееся сердце, выпрямился и приник к стеклу. Занавеска не позволяла ему увидеть, что происходило в комнате, но на ней ясно обрисовывались силуэты двух теней.

Дыхание замерло в груди Марка. Мысль заглохла. И вдруг неожиданно, не помня себя, он закричал дико, как сыч в темноте ночи, и сильно ударил кулаком по стеклу, и выбил окно. Стекло с жалобным звоном упало к его ногам. Не замечая кусков, вонзившихся в его руку, и залившей ее крови, он сильно рванул занавеску и заглянул внутрь комнаты.

Глеб и Лиза стояли посреди нее. Он дико захохотал и отпрянул назад во тьму ночи. И мысль его почему-то неожиданно вырисовала ему мертвое тельце слепого щегла.


* * *

Было утро. Был день. Был вечер и ночь, опять было утро и вечер. А Марк все ходил, все ходил по кладбищу, городу, по предместью и лесу. Он не работал больше на фабрике. Он не мог работать и думать он не мог. Он уснул. И уснувши, ходил и ходил только до устали, до изнеможения, до боли и судорог, которых не чувствовал даже. Он был страшен со своим помутившимся взглядом, и встречные с ужасом смотрели на его растрескавшиеся губы и сухие глаза.

Казанский искал его и не нашел. Отец посылал за ним — он не вернулся.

— Пропал Марк! — говорила Китти, и нездоровое любопытство зажигалось в ее глазах.

Анна молилась и плакала. Она была одинока, как Марк, и жалела его.

Лидия Мансурова, слушая историю Марка, разошедшуюся по городу, тонко улыбалась своими кровяными полосками, торжествовала… Как должно было быть, так и случилось. Пошлая, пустая и глупая девчонка не могла понять цельность этой натуры, первобытной и прямой. И в торжестве Лидии таилось злорадство. Злорадство и тоска. Все эти дни со встречи с Марком грудь у нее болела. И кашляла она сильнее, и сильнее чувствовала всю бесцельность жизни и пустоту.

Глеб и Лиза сходились и расходились и опять сходились для любви, не требующей обязательств. Они были довольны и собой, и другими, потому что звено, связывающее их, не досаждало никому.

А Марк был без желаний, как во сне.

Пробираясь как-то по кладбищу, где глухо шумели старые сосны, загнанный, полуживой от усталости, едва ли ощущающий ее, он случайно наткнулся на компанию девушек-укладчиц, которые пришли сюда с их «милыми» провести праздничный досуг. Среди них была Мотря. Она первая заметила его и первая крикнула:

— Вот Марк! Вот Марк, глядите! — и добавила, смеясь, в его сторону: — Эй, Марк, когда ж ты позовешь на твою свадьбу, а?

Марк, как дикий зверь, отпрянул в кусты. Пробираясь сквозь гущу ветвей, бившую и хлеставшую его по лицу, он желал одного: остаться в этой чаще и забыть о том, что есть маленький город, где живет Лиза и другие, подобные ей. Кругом пели птицы. Какая-то щебетунья-птаха звонко крикнула над самой его головой. Он взглянул на нее и снова вспомнил слепого щегла со свернутой шейкой. И вдруг ясно и светло ему стало в мыслях, несмотря на тьму, сгущенную в сердце, несмотря на ту глыбу, которая лежала на нем. Он понял. Он увидел. Разом прозрел и понял, что надо было делать. Сон прошел. Он проснулся, и решение его проснулось вместе с ним. У него был исход этой боли и муки, вцепившейся, как клещами, и рвавшей его. Исход был.

И как только к нему вернулась первая сознательная мысль, он ясно почувствовал, что он живет, чувствует и дышит. Почувствовал усталость во всех членах и потребность физического забытья. И он забылся, уснул крепким сном, без грез и сновидений, без больной кошмарной тоски.

Проснулся он рано, когда солнце еще не вставало и птицы чуть шарахались в кустах с легким попискиванием и щебетом, без песен. Небо чуть розовело, предвещая румянец зари. Но все было серо еще, серо, светло и ясно, как бывает утром до солнца, до зари, до птиц.

Прохладная, здоровая свежесть разом охватила его, когда он проснулся, и осветила его сознание. Он не знал, сутки ли проспал он или двое, или всего несколько часов. Он не понимал, но в членах его не было ни усталости больше, ни боли. Он был свеж и бодр, и мысль его была ясна. Он знал одно. Душа его твердила: исход есть, и это наполняло его ясным сознанием того, что неминуемо, как смерть.

Он встал, привел себя в порядок и пошел. И точно на праздник пошел, точно на свидание к любимой.

И взгляд его был ясен, когда он шел, и лицо спокойно и светло, как на празднике.

Он шел по городу, по глухим, пустынным улицам, над которыми еще не вставало солнце. И был он один. И оттого ему было ясно и светло. Он шел к Лизе.

Он знал, что она спит теперь и что совладеть с нею сонной легче и проще, потому что когда ее синие глаза открыты, они умеют побеждать его и смешивать с ничтожеством. С закрытыми глазами он убьет ее. Так лучше. Он нащупывал рукою небольшой финский нож в кармане, нож, с которым не расставался с тех пор, как полюбил Лизу, готовый защищать ее им всегда, каждую минуту от других. Защищать от других — и сам же выбрал его орудием мести.

Мести ли? Нет. Он не хотел ей мстить. Не думал. Он просто не мог признать то, что было и будет. Он не мог отдать Лизу другому, когда она глубоко вошла вовнутрь его души. Вырвать ее оттуда он не мог и отдать не мог. Значит, надо было оставить ее у себя, хоть мертвую, но оставить.

И он шел теперь, не переставая думать о ноже, маленьком и остром, легко умещавшемся в его кармане. А вместе с ним думать об исходе.

Он представлял себе ясно, как он прыгнет в окно. Как подойдет к ней, к ее постели, как запрокинет ее голову рукою и перережет ей горло легко и просто, как легко и просто снял голову слепому щеглу. И тогда с души его сразу упадет глыба, придавившая его. И он станет дышать, и исчезнет эта прозрачная, холодная, как сталь, больная ясность мысли, исчезнет навсегда, и ему будет снова легко. Как только Лиза перестанет дышать, он вздохнет впервые свободно, потому что им мало воздуху для двоих. И разом дышать они не могут. Он задыхается от смрада, лжи и гнилости, выходящих из ее дыхания. А она будет дышать так смрадно, пока она живет.

Город спал. И было тихо, могильно тихо на улицах, в каналах и на реке. Звуки спали вместе с городом, и в этой тишине чудилось все величие небытия.

Марк шел быстро и легко, точно крылья выросли за его плечами.

Он знал теперь все и охватывал все, и понимал. Он убьет ее, потому что не может иметь ее, как прежде, женою, потому что любит ее и потому что вся она ложь. И тяжелая глыба все росла и росла в нем, а мысль странно светлела с каждым мгновением, с каждой минутой. Глыба, казалось, перерастала его самого, перерастала безмолвие и тишину утреннего рассвета. Она давила его. А мысль все светлела, и этот свет ее был нестерпим, потому что граничил с тьмой. Он шел. И глыба в сердце шла с ним вместе. И мысль летела заодно с ним, светлея, как маяк среди бурного моря, как свеча в темноте.

Когда показался знакомый домик, он вздрогнул от неожиданности. Он ждал и не ждал этого. Хотел и не хотел скорейшего осуществления своего плана в одно и то же время.

Он взглянул на маленький домик, на окно с разбитым стеклом, которого еще не успели вставить. Ему стало разом холодно при виде этого разбитого стекла. Воспоминание нахлынуло на него хлесткой, как бич, волной, ударило его и вызвало в нем животное бешенство, ярость.

Разбитое окно, отдернутая занавеска, Глеб, Лиза…

Он нащупал нож, прыгнул в окно и в два прыжка очутился в комнате.

Она спала. В узкой беленькой постельке, вся чистая, беспомощная во сне. Ей снилось что-то. Она улыбалась. Со спутанной золотистою косою, она казалась моложе и цельнее. Всегда здоровая, пышущая, яркая красота ее теперь как-то уступала место детской беспомощности во сне.

Марк, затаив дыхание, склонился над нею. Вот она вся здесь, красивая, молодая, лживая. Зачем она спит?

И она вдруг открыла глаза, удивленная, заспанная, похожая на ребенка… Взглянула на него, бессознательно улыбаясь, как во сне, и машинально его поцеловала. Тогда он схватил ее и силой посадил на постель. Тут только она пришла в себя, проснулась, взглянула на него и, увидев, кто был перед нею, разом поняла все и обомлела. Животный ужас сказался в ее глазах, широко раскрывшихся, почти огромных.



— Что ты?! — вскричала она и с силой толкнула его в грудь обеими руками. Он поддался, покорный ее движению, благо, оно давало ему возможность вынуть из кармана нож.

Вся трепещущая, она поймала это его движение, взгляд, мрачно горевший на искаженном судорогой лице, и с воплем вскочив с постели, бросилась к окну.

Марк кинулся за нею. Перед ним мелькали ее ноги, золотистая коса, бьющаяся вдоль спины, ее руки, беспомощно хватающие воздух.

С тем же диким воплем она выпрыгнула из окна и бросилась вдоль улицы по берегу канала. Он, осатанелый, несся за нею.

Теперь его мысль сводилась только к одному: если ударить между лопаток, в спину, туда, где коса кажется гуще и золотистей, она умрет сразу, тотчас.

Он хотел одного — убить ее, убить сию минуту, потому что если он не убьет ее сейчас, не убьет никогда. Сию минуту, вопящая, испуганная, растерзанная, она поднимала в нем еще большую ярость, потому что в ней исчезла красота. И он бежал за нею, нащупывая рукою в кармане нож. Она впереди, он в пяти шагах за нею.

Отчаяние придало ей силы и скорость ее бегу. Он же задыхался, и взор его туманился, потому что темная глыба выходила из него и накрывала собою его целиком. Оттого он и не мог догнать ее сразу, как хотел.

Ее вопль разбудил окрестные дома. Заспанные люди выскакивали отовсюду и при виде бегущих посылали им крики и ругань, упреки и проклятия со всех сторон.

Маленький город привык к бурям на озере, к бурям на улицах и в домах. Его ничем нельзя было удивить. Ничем.

Лиза бежала и вопила о помощи. Люди смеялись и ругались, привыкшие к побоищам и брани. Они не видели ножа в руках Марка, и все, что не касалось смерти, не стоило внимания и участия в их глазах.

Марк уже нагонял Лизу. Еще только минута — и рука его, сжимавшая костяную ручку, выдернула нож из кармана. Он взмахнул им и замер на месте.

Чья-то серая фигура выросла между ним и Лизой. Чья-то рука поймала его руку, с силой опустила вниз и вырвала нож. Потом чье-то бледное лицо приблизилось к нему и светлые глаза преградили ему путь.


* * *

Казанский сидел на обрыве и держал голову Марка на коленях. И голова Марка билась о колени Казанского, как что-то бездушное, как предмет.

Казанский смотрел на исступленное, потное лицо его, на его растрескавшиеся губы, на мрачные, ушедшие глубоко в себя глаза и тихо перебирал его волосы.

Он силой отвел его удар, силой привел его к обрыву и, положив его к себе на колени, смотрел на него своим ясным взором.

Марк не видел, но чувствовал этот взгляд, и буря, клокотавшая в душе и мыслях его, стихала. Судороги мало-помалу исчезали с лица. Он не бился уже на руках своего друга. Он затих и погас весь, как мертвый. И когда черные блестящие, как уголья, глаза его обратились к Казанскому впервые с сознательной мыслью отчаяния и боли, тогда Казанский вздохнул свободно. Марк поймал этот облегчающий душу, радостный вздох и сказал, угрюмо избегая глаз Казанского:

— Зачем ты помешал мне? Так надо было. Я знаю. Легче мне было бы тогда. Знаю.

— Кому легче? — сурово и строго спросил Казанский. — Тебе или ей?

— Мне легче. Душа горела. Душа просила, а ты помешал.

— Глупец! — вскричал Казанский, — не ей ты бы зло сделал, а себе. Не ее убил бы, а себя. Она что? Убита и тихо. Что ей? Смерть — миг. За ней пустота. Ни сожалений, ни злобы, ни радостей. А ты бы себя убил. Человеческое. Ты бы отнял у себя правду и собакам бы ее бросил, как кость. Чтобы глодали они ее, чтобы грызли. Душу твою грызли, пойми. Что в тебе ярость подняло? Ложь?

— Ложь и любовь, — произнес Марк глухо.

— Вот видишь. И новой ложью хотел накрыть старую. Ведь обманул бы себя, убив ее. Любовь обмануть хотел, а этого нельзя. Любовь живет. Ее убил бы. А любовь жила бы. И к ней, и к жалости своей, и к самому себе. Любовь без конца. И не кругом она, не в том, кого любишь, а в самом тебе. Самого себя, душу ты любишь. А в ней других. Понял? Ты для себя ее любил, чтобы никому ее не отдать, ни ему, ни другим. Оттого и задохнулся. А любил бы для нее, хорошо да добро, того бы не было. И любовь бы не народила в тебе ни мерзости, ни злобы этой.

— Она дурная, — мрачно слетело с уст Марка, — она дрянь.

— Не дурная она, а слепая, как и все. И бедная она. От слепоты бедная. Она в том жизнь ищет, где тление и смрад, где заживо разлагаются молодость и красота. Так потому убить ее надо, что она слепая? И потому злобу к ней питать, что она в грязи, как все кругом? Так убивай всех, всех, а не одну ее. Когда ты бешеный.

— Я не могу быть другим. Люди сделали. Злом накрыли до головы. Выше всего меня! Да. А я не злой.

— Не злой, а в потемках, — согласился Казанский, — потому что любви у тебя нет настоящей человеческой. А ты просветлей. Ты забудь все худое. И думай про добро. Она тебя любила и ласкала. Ты и думай про то. Что было хорошо, про то только и помни. А дурное забудь. А ты убить. Ах, ты!

— Тебе хорошо, — произнес Марк угрюмо, — тебя обидела «рота», ты ушел. Ты свободен, ты и дело найдешь, и себя. Ты один. В тебе любви нет такой. Ты не связан, можешь уйти и жить.

— А ты тоже найди себя. Разум осилишь, сердце. Твердый будешь, сильный. Постой! Ты сказал, любви во мне нет большой. А эта самая любовь меня куда ведет, а? Не знаешь! Пока ты зверем был и по лесу рыскал, «они» приходили. «Они»! Ты не знал? Просили меня. Смирялись: «Будь старшиной, прости». Я сказал: хорошо. Приду, сказал. И пойду.

— Куда пойдешь? В «роту»? Обратно?

— Туда, — кивнул головой Казанский. — К ним пойду. И не по охоте пойду. А любовь моя меня поведет. Потому что прощает она все, потому что велика, больше меня, выше. Не я прощаю, а она. Понимаешь? Они слепы все. Их надо прощать!

— Они убьют тебя, — уныло проронил Марк, — они убьют тебя, увидишь! Не ходи!

— Нет. Во мне правда, и убить ее нельзя. Они хорошее чуют в ней, и не поднимется у них рука на нее. Они дети, слепые, они не злые.

— Негодяи они, собаки. Собаки! — и глаза Марка грозно сверкнули.

— Не негодяи, а слепота. И все здесь слепота: и в «роте», и в городе, и в жизни. По слепоте, а не от греха, подличают и лгут, бьются и обманывают. Говорю тебе, как те вон, как мошкара слепая, гляди!

Казанский поднял руку и указал ею вперед.

Прямо к солнцу, уже горевшему на востоке, застилая его, неслась туча, сплошная, серая, одним огромным движущимся клубом. Она волнообразно изменялась в воздухе, принимая все большие и большие размеры. Она поднималась от земли до неба бесчисленными миллиардами крапинок, испещряя эфир. И если присмотреться, она состояла из бесчисленных мелких существ, серых, как моль, бестолково снующих, гадких. Она металась вокруг людей, бросалась в их дома, не причиняя вреда, и если причиняя его, то только своим бессилием, беспомощностью и тем смрадом, который шел от ее гниения. Все стало густо, полно ею: и дома, и сады, и бульвар, и улицы. Люди шли по ней, по этой массе, устилавшей почву, как по ковру, давя ее, бесчисленную и слепую. Она бестолково металась, снуя вокруг людей, навстречу людям, не видя их, не чувствуя, надоедливая, нудная, поднимая бурю бешенства и злобы к ней, слепой, серой, ничтожной и безвредной. Марк смотрел на мошкару, на тучи ее, несшиеся от реки к городу и над рекою и всюду, и душа его ныла и болела в тоске. Прощать, как Казанский, он не умел. Не по себе не мог, а по року. Рок дал ему иную душу, иную жизнь. А Казанский говорил ему в это время: они пришли, позвали меня, и я пошел. Я иду. Так надо. У меня любовь есть. Они слепые. Мне жаль их, и иду.

— Я один! — произнес Марк, и от слов его повеяло могилой.

— Не будешь один, когда в тебе прощение будет и правда. Не будешь один. Работай. Трудись. Найди себя. Тут худо, уйди. Совсем уйди из наших мест. Далеко уйди. От мошкары, где другие люди будут, где сильные. Где легче будет тебе подняться, окрепнуть. Человеком стать. Настоящим. Понял?

Марк понял.

— Уйти!

Вот где исход, где настоящее. Уйти. От маленького города с его мошкарою. От тех, кто забил, принизил в нем душу. Где он не мог быть, как другие. Уйти! Вот она где, истина. И где-нибудь там, среди свежих новых людей он начнет новую жизнь. С борьбой. С силой. Он найдет себя, как сказал Казанский. Поднимется. И любовью своей будет жить. Не Лизой, а любовью, которая вела его убить по слепоте и которая прозрела.

Прозрела, верно.

Уйти. Так вот где он — исход, который нужен!

Он нашел его — Казанский. Он сказал. Марк послушает его. Он сильный. Он вырос и понял. Надо простить. Забыть и начать новую жизнь. Совсем. Простить надо, и на том жить.

И Марк точно вырос.

Что-то гордое проснулось в нем. Что-то человеческое.

— Я пойду! — сказал он Казанскому. — Я пойду. Я понял, здесь не подняться. Грязь здесь. И меня били, как собаку. Собака здесь я. А там все другое. Я пойду.

Казанский улыбнулся. И солнцем повеяло от этой улыбки, так она была светла.

— Хороший ты. Знаю я тебя. Вперед ступай. Бодро, хорошо. В тебе начало уж есть. И все хорошо впереди. А прежнее забудь. И мне пора. Видишь, идут за мной. Дети мои. Мошкара моя.

На дороге показались люди. Марк сразу узнал их. То был Извозчик, Михайло Иванович и Калмык. Они искали Казанского. Они шли за ним. Тот встал и подал руку Марку.

— Ступай. Каждому свой путь. Не пропадешь ты, если по правде. Руки есть и голова тоже. Ты чистый. Тебя я вижу насквозь, как стекло. Люди тебя другим хотели сделать по слепоте только. Не сумели они. Не судьба им. Так ступай отсюда, от них. И унеси с собой то, что в тебе есть. И человеческим дополни душу. Правдой дополни. Есть она в тебе. И будет хорошо. Человек ты! — говорил Казанский, — человеком и будь! Где хочешь, а будь человеком. Правда в тебе будет гореть, как свеча. Прощай. Мои зовут, слышишь? Мне пора. Будь счастлив. Я тебя любил.

Он улыбнулся Марку, кивнул и пошел, все такой же улыбающийся, светлый, ясный.

А Марк остался. И был он один, и было в нем двое. Человек в нем был. И был Марк, которого били и принизили, и ненавидели которого, как мразь.

И человек сказал Марку: «Ты гордый, поднимись, потому что ты сила. Встань!»

И он встал. Он поднялся.

Мошкара застилала ему солнце, но не затмила его. Он видел свет его и в небе, и в себе.

И светом наполнилась душа.

И было в ней ясно, и было тихо. И было светло.

Он выпрямился и улыбнулся. Улыбнулся светло, как солнце. В первый раз.